Гилберт Кийт Честертон                  Пролог            Четыре праведных преступника - 1            tymond      "Г.К. Честертон. Избранные произведения в 4-х томах. Том 4.": Бук Чембэр      Интернэшнл; СПб; 1995            Гилберт Кийт Честертон                  ПРОЛОГ            Мистер Эйза Ли Пиньон из "Чикагской кометы" пересек пол-Америки, целый океан и даже Пикадилли-серкус, чтобы увидеть известного, если не знаменитого графа Рауля де Марийяка. Он хотел для своей газеты так называемой "истории" - и получил ее, но не для газеты. Вероятно, она была слишком дикой, в прямом смысле слова - дикой, как зверь в лесу, комета среди звезд. Во всяком случае, он не стал предлагать ее читателям. Но я не знаю, почему бы не нарушить молчания тому, кто пишет для более тонких, одухотворенных, дивно доверчивых людей.      Мистер Пиньон не страдал нетерпимостью. Пока граф выставлял себя в самом черном цвете, он охотно верил, что тот не так уж черен. В конце концов, широта его и роскошества никому не вредили, кроме него; имя его часто связывали с отбросами общества, но никогда - с невинными жертвами или достойными столпами. Да, черным он мог и не быть - но таких белых, каким он предстал в "истории", просто не бывает. Рассказал ее один его друг, на взгляд мистера Пиньона - слишком мягкий, до слабоумия снисходительный. Но именно из-за этого рассказа граф де Марийяк открывает нашу книгу, предваряя четыре похожих истории.      Журналисту с самого начала кое-что показалось странным. Он понимал, что изловить графа нелегко, и не обиделся, когда тот уделил ему десять минут, которые собирался провести в клубе перед премьерой и банкетом. Был он вежлив, отвечал на поверхностные, светские вопросы и охотно познакомил газетчика с друзьями, которые там были и остались после его ухода.      - Что ж, - сказал один из них, - плохой человек пошел смотреть плохую пьесу с другими плохими людьми.      - Да, - проворчал другой, покрупнее, стоявший перед камином, - а хуже всех - автор, мадам Праг. Вероятно, она сама называет себя авторессой. Культура у нее есть, образования - нет.      - Он всегда ходит на премьеру, - сказал третий. - Наверное, думает, что ею все и ограничится.      - Какая это пьеса? - негромко спросил журналист. Он был учтив, невысок, а профиль его казался четким, как у сокола.      - "Обнаженные души", - ответил первый и хмыкнул. - Переделка для сцены прославленного романа "Пан и его свирель". Сама жизнь.      - Смело, свежо, зовет к природе, - прибавил человек у камина. - Вечно я слышу про эту свирель!..      - Понимаете, - сказал второй, - мадам Праг такая современная, что хочет вернуться к Пану. Она не слышала, что он умер.      - Умер! - не без злости сказал высокий. - Да он воняет на всю улицу!      Четверо друзей графа де Марийяка очень удивили журналиста. Дружили они и между собой, это было видно; но такие люди, в сущности, не могли бы и познакомиться. Сам Марийяк его не удивил - разве что оказался беспокойней и встрепанней, чем на красивых портретах, но это можно было объяснить тем, что он постарел, да и устал за день. Кудрявые волосы не поседели и не поредели, но в остроконечной бородке виднелись серебряные нити, глаза были немного запавшие, взгляд - более беззащитный, чем предвещали твердость и быстрота движений. Словом, он был, скажем так, в образе; другие же - нет и нет. Только один из них мог принадлежать к высшему свету, хотя бы к высшему офицерству. Стройный, чисто выбритый, очень спокойный, он поклонился журналисту сидя, но так и казалось, что, если бы он встал, он бы щелкнул каблуками. Трое других были истинные англичане, но только это их и объединяло.      Один был высок, широк, немного сутул, немного лысоват. Удивляла в нем какая-то пыльность, которую мы нередко видим у очень сильных людей, ведущих сидячий образ жизни; возможно, он был ученым, скорее всего - неизвестным или хотя бы странноватым, возможно - тихим обывателем с невинным хобби. Трудно было представить, что у них общего с таким метеором моды, как граф. Другой, пониже, но тоже почтенный и никак не модный, был похож на куб; такие квадратные лица и квадратные очки бывают у деловитых врачей из предместья. Четвертый был каким-то обтрепанным. Серый костюм болтался на его длинном теле, а волосы и бородку могла бы оправдать лишь принадлежность к богеме. Глаза у него были удивительные - очень глубокие и очень яркие, и газетчик смотрел на них снова и снова, словно его притягивал магнит.      Вместе, вчетвером, эти люди озадачивали м-ра Пиньона. Дело было не только в их социальном неравенстве, но и в том, что они, причем - все, вызывали представление о чем-то чистом и надежном, о ясном разуме, о тяжком труде. Приветливость их была простой, даже скромной, словно с газетчиками говорили обычные люди в трамвае или в метро; и когда, примерно через час, они пригласили его пообедать тут же, в клубе, он нисколько не смутился, что было бы естественно перед легендарным пиром, который подходит друзьям Марийяка.      Серьезно или не серьезно относился граф к новой драме, к обеду бы он отнесся со всей серьезностью. Он славился эпикурейством, и все гурманы Европы глубоко почитали его. Об этом и заговорил квадратный человек, когда сели за стол.      - Надеюсь, вам понравится наш выбор, - сказал он гостю. - Если бы Марийяк был здесь, он повозился бы над меню.      Американец вежливо заверил, что всем доволен, но все же спросил:      - Говорят, он превратил еду в искусство?      - О, да, - отвечал человек в очках. - Все ест не вовремя. Видимо, это - идеал.      - Наверно, он тратит на еду много труда, - сказал Пиньон.      - Да, - сказал его собеседник. - Выбирает он тщательно. Не с моей точки зрения, конечно, но я - врач.      Пиньон не мог оторвать глаз от небрежного и лохматого человека. Сейчас и тот смотрел на него как-то слишком пристально, и вдруг сказал:      - Все знают, что он долго выбирает еду. Никто не знает, по какому он выбирает признаку.      - Я журналист, - сказал Пиньон, - и хотел бы узнать.      Человек, сидевший напротив, ответил не сразу.      - Как журналист? - спросил он. - Или просто как человек? Согласны вы узнать - и не сказать никому?      - Конечно, - ответил Пиньон. - Я очень любопытен и тайну хранить умею. Но понять не могу, какая тайна в том, любит ли Марийяк шампанское и артишоки.      - Как вы думаете, - серьезно спросил странный друг Марийяка, - почему бы он выбрал их?      - Наверное, потому, - сказал американец, - что они ему по вкусу.      - Au contraire*, как заметил один гурман, когда его спросили на корабле, обедал ли он.      ______________      * Наоборот (франц.)            Человек с удивительными глазами серьезно помолчал, что не вполне соответствовало легкомысленной фразе, и заговорил так, словно это не он, а другой:      - Каждый век не видит какой-нибудь нашей потребности. Пуритане не видят, что нам нужно веселье, экономисты манчестерской школы - что нам нужна красота. Теперь мало кто помнит еще об одной нужде. Почти все, хоть ненадолго, испытали ее в серьезных чувствах юности; у очень немногих она горит до самой смерти. Христиан, особенно католиков, ругали за то, что они ее навязывают, хотя они, скорее, сдерживали, регулировали ее. Она есть в любой религии; в некоторых, азиатских, ей нет предела. Люди висят на крюке, колют себя ножами, ходят не опуская рук, словно распяты на струях воздуха. У Марийяка эта потребность есть.      - Что же такое... - начал ошарашенный журналист; но человек продолжал:      - Обычно это называют аскетизмом, и одна из нынешних ошибок - в том, что в него не верят. Теперь не верят, что у некоторых, у немногих это есть. Поэтому так трудно жить сурово, вечно отказывая себе, - все мешают, никто не понимает. Пуританские причуды, вроде насильственной трезвости, поймут без труда, особенно если мучить не себя, а бедных. Но такие, как Марийяк, мучают себя и воздерживаются не от вина, а от удовольствий.      - Простите, - как можно учтивей сказал Пиньон. - Я не посмею предположить, что вы сошли с ума, и потому спрошу вас, не сошел ли с ума я сам. Не бойтесь, говорите честно.      - Почти всякий, - сказал его собеседник, - ответит, что с ума сошел Марийяк. Вполне возможно. Во всяком случае, если бы правду узнали, решили бы именно так. Но он притворяется не только поэтому. Это входит в игру, хотя он не играет. В восточных факирах хуже всего то, что все их видят. Не захочешь, а возгордишься. Очень может быть, что такой же соблазн был у столпников.      - Наш друг - христианский аскет, а христианам сказано: "Когда постишься, помажь лицо твое". Никто не видит, как он постится; все видят, как он пирует. Только пост он выдумал новый, особенный.      Мистер Пиньон был сметлив и уже все понял.      - Неужели... - начал он.      - Просто, а? - прервал собеседник. - Он ест самые дорогие вещи, которых терпеть не может. Вот никто и не обвинит его в добродетели. Устрицы и аперитивы надежно защищают его. Зачем прятаться в лесу? Наш друг прячется в отеле, где готовят особенно плохо.      - Как это все странно!.. - сказал американец.      - Значит, вы поняли? - спросил человек с яркими глазами. - Ему приносят двадцать закусок, он выбирает маслины - знает ли кто, что именно их он не любит? То же самое и с вином. Если бы он заказал сухари или сушеный горох, он бы привлек внимание.      - Никак не пойму, - сказал человек в очках, - какой в этом толк?      Друг его опустил глаза, видимо, растерялся, и все же ответил:      - Кажется, я понимаю, но сказать не могу. Было это и у меня - не во всем, в одном, - и я почти никому ничего не мог объяснить. У таких аскетов и мистиков есть верный признак: они лишают удовольствий только себя. Что до других, они рады их радости.      Чтобы другие хорошо поели и выпили, они перевернут и распотрошат ресторан. Когда мистик нарушает это правило, он опускается очень низко, становится моральным реформатором.      Все помолчали; потом журналист сказал:      - Нет, это не пойдет! Он тратит деньги не только на пиры. А эти мерзкие пьесы? А женщины вроде этой Праг? Хорошенький отшельник!..      Сосед его улыбнулся, а другой сосед, пыльноватый, повернулся к нему, смешливо хрюкнув.      - Сразу видно, - сказал он, - что вы не видели миссис Праг.      - Что вы имеете в виду? - спросил Пиньон.      Теперь засмеялись все.      - Он просто обязан быть с ней добрым, как с незамужней тетушкой... - начал первый, но второй его прервал:      - Незамужней! Да она выглядит, как...      - Именно, именно, - согласился первый. - А почему, собственно, "как"?      - Ты бы ее послушал! - заворчал его друг. - Марийяк терпит часами...      - А пьеса, пьеса! - поддержал третий. - Марийяк сидит все пять актов. Если это не пытки...      - Видите? - вскричал как бы в восторге человек с яркими глазами. - Марийяк образован и изыскан. Он логичный француз, это вынести невозможно. А он выносит пять актов современной интеллектуальной драмы. В первом акте миссис Праг говорит, что женщину больше не надо ставить на пьедестал; во втором - что ее не надо ставить и под стеклянный колпак; в третьем - что она не хочет быть игрушкой для мужчины; в четвертом - что она не будет еще чем-нибудь, а впереди - пятый акт, где она не будет то ли рабой, то ли изгнанницей. Он смотрел это шесть раз, даже зубами не скрипел. А как она разговаривает! Первый муж ее не понимал, второй до конца не понял, третий понемногу понял, а пятый - нет, и так далее, и так далее, словно там есть что понимать. Сами знаете, что такое абсолютно себялюбивый дурак. А он терпит даже их.      - Собственно говоря, - ворчливо произнес высокий, - он выдумал современное искупление - искупление скукой.      Для нынешних нервов это хуже власяницы и пещеры.      Помолчав немного, Пиньон резко спросил:      - Как вы все это узнали?      - Долго рассказывать, - ответил тот, кто сидел напротив. - Дело в том, что Марийяк пирует раз в год, на Рождество. Он ест и пьет, что хочет. Я познакомился с ним в Хоктоне, в тихом кабачке, где он пил пиво и ел тушеное мясо с луком. Слово за слово, мы разговорились. Конечно, вы понимаете, разговор был конфиденциальный.      - Естественно, в газету я не дам ничего, - заверил журналист. - Если я дам, меня сочтут сумасшедшим. Теперь такого безумия не понимают. Странно, что вы так к нему отнеслись.      - Я рассказал ему о себе, - ответил странный человек. - Потом познакомил с друзьями, и он стал у нас... ну, президентом нашего маленького клуба.      - Вот как! - растерянно сказал Пиньон. - Не знал, что это клуб.      - Во всяком случае мы связаны, - сказал его собеседник, - Каждый из нас, хотя бы однажды, казался хуже, чем он есть.      - Да, - проворчал высокий, - всех нас не поняли, как тетушку Праг.      - Сообщество наше, - продолжал самый странный, - все же повеселей, чем она. Мы живем недурно, если учесть, что репутация наша омрачена ужасными преступлениями.      Мы разыгрываем в самой жизни детективные рассказы или, если хотите, занимаемся сыском, но ищем мы не преступление, а потаенную добродетель. Иногда ее очень тщательно скрывают, как Марийяк... да и мы.      Голова у журналиста кружилась, хотя, казалось бы, он то привык к преступлениям и чудачествам.      - Кажется, вы сказали, - осторожно начал он, - что вы запятнаны преступлениями. Какими же?      - У меня - убийство, - сказал его сосед. - Правда, оно мне не удалось, я вообще неудачник.      Пиньон перевел взгляд на следующего, и тот весело сказал:      - У меня - простое шарлатанство. Иногда за это выгоняют из соответствующей науки. Как доктора Кука, который вроде бы открыл Северный полюс.      - А у вас? - совсем растерянно обратился Пиньон к тому, кто столько объяснил.      - А, воровство! - отмахнулся он. - Арестовали меня как карманника.      Глубокое молчание, словно туча, окутало четвертого, который еще не произнес ни единого слова. Сидел он не по-английски прямо, тонкое деревянное лицо не менялось, губы не шевелились. Но, повинуясь вызову молчания, он превратился из дерева в камень, заговорил, и акцент его показался не чужеземным, а неземным.      - Я совершил самый тяжкий грех, - сказал он. - Для кого Данте оставил последний, самый низкий круг ада, кольцо льда?      Никто не ответил, и он глухо произнес:      - Я - предатель. Я предал соратников и выдал их за деньги властям.      Чувствительный американец похолодел и в первый раз ощутил, как все это зловеще и тонко. Все молчали еще с полминуты; потом четыре друга громко рассмеялись.      То, что они рассказали, чтобы оправдать свое хвастовство или свое признание, мы расскажем немного иначе - извне, а не изнутри. Журналист, склонный собирать странности жизни, настолько заинтересовался, что все это запомнил, а позже - истолковал. Он чувствовал, что обрел немало, хотя ждал иного, когда гнался за странным и дерзновенным графом.