Ги де Мопассан                  Избранник г-жи Гюссон            ********************************************** Ги де Мопассан. Полное собрание сочинений в 12 т. М., "Правда", 1958 (библиотека "Огонек"). Том 7, с. 361-473. OCR; sad369 (9.08.2007) **********************************************            Содержание            Избранник г-жи Гюссон. Перевод В. Дмитриева Осечка. Перевод М. Вахтеровой Взбесилась. Перевод Е. Гунст Натурщица. Перевод М. Вахтеровой Баронесса. Перевод М. Вахтеровой Продажа. Перевод М. Вахтеровой Убийца. Перевод В. Дмитриева Дочка Мартена. Перевод Д. Лившиц Вечер. Перевод К. Заржецкого Исповедь. Перевод К. Заржецкого Развод. Перевод К. Заржецкого Реванш. Перевод Н. Жарковой Одиссея проститутки. Перевод Н. Жарковой Окно. Перевод В. Дмитриева            Примечания            ИЗБРАННИК Г-ЖИ ГЮССОН            Мы только что проехали Жизор, где я проснулся, услыхав, как кондуктор прокричал название станции, и уже собирался снова задремать, когда страшный толчок бросил меня на толстую даму, сидевшую напротив.      У паровоза сломалось колесо, и он лежал поперек колеи. Тендер и багажный вагон, также сошедшие с рельсов, валялись рядом с умирающим паровозом, а тот хрипел, стонал, свистел, пыхтел, фыркал, напоминая упавшую на улице лошадь, когда ее бока вздымаются, грудь трепещет, из ноздрей идет пар и все тело вздрагивает, но она уже не в силах встать и снова двинуться в путь.      Убитых и раненых не было, только ушибленные, так как поезд еще не успел набрать скорость, и мы с огорчением смотрели на искалеченного железного коня, который уже не мог нас везти и надолго загромоздил путь; приходилось, очевидно, вызывать из Парижа ремонтный поезд.      Было десять часов утра, и я решил отправиться в Жизор и позавтракать.      Идя по рельсам, я размышлял: "Жизор, Жизор? Я кого-то здесь знаю. Кого же? В Жизоре? Да ведь у меня в этом городе должен быть приятель". И внезапно в памяти всплыло имя: Альбер Марамбо. Это был мой старый товарищ по коллежу, я не видел его уже лет двенадцать по крайней мере, зная лишь, что он стал врачом и практикует в Жизоре. Он не раз писал мне, приглашая к себе; я все обещал приехать, но так и не собрался. Теперь наконец я воспользуюсь случаем!      Я спросил первого встречного: "Не знаете ли, где живет доктор Марамбо?" Он сразу ответил, по-нормандски растягивая слова: "На улице Дофины". И в самом деле я заметил на двери указанного мне дома медную дощечку с выгравированным на ней именем моего старого товарища. Я позвонил; служанка, неповоротливая рыжая девушка, твердила с тупым видом: "Дома не-ету, дома не-ету".      Услышав звон посуды, я позвал: "Эй, Марамбо!" Открылась дверь, и в ней показался, держа в руке салфетку, толстый мужчина с недовольным лицом, обрамленным бакенбардами.      Разумеется, я бы его не узнал. Ему можно было дать по крайней мере сорок пять лет, и я сразу представил себе провинциальную жизнь, от которой люди тяжелеют, толстеют и старятся. В один миг, прежде чем протянуть ему руку, я уже угадал его привычки, взгляды, образ жизни, склад ума. Я подумал о долгих трапезах, округливших его брюшко, о послеобеденной дремоте, когда коньяк помогает переваривать тяжелую пищу, о том, как рассеянно он осматривает больных, вспоминая о жарящейся на вертеле курице. Стоило увидеть эти румяные мясистые щеки, толстые губы, тускло блестевшие глаза, чтобы представить себе его разговоры о кухне, о сидре, водке и вине, о способах приготовлять различные блюда и составлять всевозможные соусы.      - Не узнаешь? - спросил я. - Я Рауль Обертэн.      Он раскрыл объятия и чуть меня не задушил. Первой же его фразой было:      - Надеюсь, ты еще не завтракал?      - Нет.      - Вот кстати! Я только что сел за стол, и у меня превосходная форель.      Пять минут спустя я уже сидел против него и ел.      Я спросил его:      - Ты остался холостяком?      - Да, черт побери!      - И весело тебе здесь?      - Не скучаю, я занят. Есть пациенты, друзья. Вкусно ем, здоров, люблю посмеяться, поохотиться. Словом, живу неплохо.      - А не слишком ли однообразна жизнь в этом городишке?      - Нет, дорогой мой, если найти чем заняться. Маленький город в конце концов то же, что и большой. Правда, событий и удовольствий здесь не так много, но им придаешь больше значения; знакомых здесь меньше, зато с ними чаще встречаешься. Когда знаешь все окна какой-нибудь улицы, каждое из них занимает и интригует больше, чем целая улица в Париже. Маленький городок очень забавен, поверь, очень, очень забавен. Взять хотя бы Жизор; ведь я знаю его, как свои пять пальцев, с самого его основания до наших дней. Ты не можешь себе представить, до чего уморительна его история.      - Ты родом из Жизора?      - Я? Нет, я из Гурнэ; это его сосед и соперник. Гурнэ для Жизора то же, чем Лукулл был для Цицерона. Здесь все мечтают о славе, и про них говорят: "жизорские гордецы". В Гурнэ любят хорошо поесть, и про них говорят: "обжоры из Гурнэ". Жизор презирает Гурнэ, а в Гурнэ смеются над Жизором. Занятный народишко в здешних краях!      Я обратил внимание на какое-то изысканное блюдо - яйца в галантире, приправленном пахучей зеленью и слегка замороженном.      Отведав его, я прищелкнул языком и сказал, чтобы польстить Марамбо:      - Замечательно!      Он улыбнулся.      - Для этого нужны две вещи: хороший галантир - а его нелегко приготовить - и хорошие яйца. О, как редки хорошие яйца, с чуть красноватым, вкусным желтком! У меня два птичника: один снабжает меня яйцами, другой - живностью. Я кормлю своих кур особым образом. У меня свои взгляды на это. В яйцах, цыплятах, говядине, баранине, молоке - решительно во всем - мы находим и смакуем квинтэссенцию, сущность того, чем питалось животное. Насколько лучше была бы наша пища, если бы мы больше думали обо всем этом!      Я смеялся.      - Ты, значит, гурман?      - Черт побери! Только дураки не любят полакомиться. Можно быть гурманом по натуре, как можно быть по натуре художником, ученым, поэтом. Вкус, мой милый, - деликатное чувство, способное к совершенствованию и столь же важное, как зрение и слух. Не иметь вкуса - значит быть лишенным замечательного дара, умения оценивать достоинства пищи, подобно тому, как можно быть лишенным умения оценивать достоинства книги или произведения искусства; это значит быть лишенным важнейшего чувства, частицы того, в чем выражается человеческое превосходство; это значит принадлежать к несметным полчищам больных, или обиженных природой, или же глупцов, которых так много на свете; словом, это значит иметь глупый рот, как можно иметь глупую голову. Не отличать лангуста от омара; не отличать сельди, этой чудесной рыбы, сочетающей в себе аромат и вкус моря, - от макрели или мерлана; не отличать груши-крассан от груши-дюшес - да ведь это все равно, что смешивать Бальзака с Эженом Сю, симфонию Бетховена - с военным маршем какого-нибудь полкового капельмейстера и Аполлона Бельведерского - со статуей генерала де Бланмона!      - Кто такой генерал де Бланмон?      - В самом деле, ты его не знаешь? Сразу видно, что ты не из Жизора. Я только что сказал тебе, мой друг, что жителей этого города зовут жизорскими гордецами, и это прозвище как нельзя более заслужено. Но сначала позавтракаем; я расскажу тебе о нашем городе, когда мы будем его осматривать.      По временам он умолкал, выпивал, не торопясь, глоток вина и, с нежностью глядя на стакан, снова ставил его на стол.      У него был презабавный вид: салфетка, повязанная на шее, красные скулы, блестящие глаза, усердно жующий рот, окаймленный густыми бакенбардами.      Он заставил меня есть до отвала. Потом, когда я хотел было вернуться на вокзал, он взял меня под руку и потащил по улицам. Привлекательный, провинциального типа город, над которым господствовала крепость, любопытнейший памятник французской военной архитектуры VII века, в свою очередь, господствовал над обширной зеленой долиной и лугами, где паслись грузные нормандские коровы, лениво пережевывая жвачку.      Доктор сообщил мне:      - Жизор, город с четырьмя тысячами жителей, на границе Эрского департамента, упоминается еще в "Записках" Цезаря: Caesaris ostium, {Цезарева дверь (лат.).} потом Цезарциум, Цезорциум, Гизорциум, Жизор. Успокойся, я не поведу тебя осматривать следы римского лагеря, сохранившиеся до сих пор.      Я ответил, смеясь:      - Дорогой мой, ты, кажется, страдаешь особым недугом, который тебе, как врачу, следовало бы изучить; он называется пристрастием кулика к своему болоту.      Он резко возразил:      - Это пристрастие, мой друг, - не что иное, как естественный патриотизм. Я люблю свой дом, свой город, всю свою провинцию, так как нахожу в ней обычаи своей деревни; если я люблю и наши границы, защищаю их и не терплю, когда их переступают соседи, - так это потому, что чувствую угрозу своему дому, потому, что где-то через границу идет путь в мою провинцию. Я нормандец, истый нормандец; но если у меня против немцев зуб, если я и стремлюсь им отомстить, то все же не презираю их, не чувствую к ним той инстинктивной ненависти, как к англичанам, своим настоящим, исконным врагам, естественным врагам нормандцев: ведь англичане попирали эту землю, землю моих предков, грабили и опустошали ее много раз, и отвращение к этому вероломному народу я унаследовал от своего отца вместе с кровью. А вот и памятник генералу.      - Какому генералу?      - Генералу де Бланмону. Нам нужен был памятник! Мы, жизорцы, недаром слывем гордецами. И вот мы откопали генерала де Бланмона. Взгляни-ка на витрину этой книжной лавки!      Он подвел меня к окну, где взор привлекали десятка полтора желтых, красных и синих томиков.      Смех душил меня, когда я читал их названия. Это были:      "Жизор, его происхождение и будущее", г-на X., члена ряда ученых обществ;      "История Жизора", аббата А.;      "Жизор от Цезаря до наших дней", г-на Б., землевладельца;      "Жизор и его окрестности", доктора С. Д.;      "Знаменитые уроженцы Жизора" - какого-то исследователя.      - Мой милый, - продолжал Марамбо, - не проходит года, понимаешь ли, года не проходит, чтобы здесь не появилась новая книга о Жизоре, пока их двадцать три.      - А знаменитых уроженцев Жизора? - спросил я.      - О, не буду перечислять тебе всех, расскажу только про главнейших. Во-первых, это генерал де Бланмон; затем барон Давилье, прославленный керамист, который исследовал Испанию и Балеарские острова и впервые познакомил коллекционеров с изумительными испано-арабскими фаянсами. В области литературы это - выдающийся журналист, ныне покойный, Шарль Бренн, а из числа здравствующих - известный редактор Руанских новостей Шарль Лапьер и многие другие, многие другие.      Мы шли по длинной улице, отлого спускавшейся вниз и прокаленной июньским солнцем, от которого попрятались все жители.      Вдруг на другом конце улицы появился какой-то человек. Это был пьяница, то и дело спотыкавшийся.      Он шел, вытянув голову вперед: руки у него беспомощно висели, ноги подкашивались; сделав несколько быстрых шагов, он внезапно останавливался. Напрягая все силы, он добирался до середины улицы и замирал на месте, раскачиваясь в ожидании нового прилива энергии; потом вдруг бросался куда-то. Наткнувшись на какой-нибудь дом, он так припадал к стене, будто хотел проникнуть сквозь нее. Затем он оборачивался, словно его кто-то звал, тупо глядел перед собой, разинув рот, мигая от яркого солнца; наконец, оттолкнувшись спиной от стены, пускался дальше.      Рыжая собачонка, изголодавшаяся дворняжка, с лаем следовала за ним; она останавливалась, когда он останавливался, и трогалась с места, как только он вновь начинал двигаться.      - Посмотри-ка, - сказал Марамбо, - вот избранник госпожи Гюссон.      Я удивился:      - Избранник госпожи Гюссон? Что ты хочешь этим сказать?      Доктор рассмеялся.      - Так называют у нас пьянчуг. Начало этому положила одна старая история, превратившаяся теперь в легенду; впрочем, она вполне достоверна.      - Смешная это история?      - Очень смешная.      - Так расскажи.      - С удовольствием. Когда-то жила в этом городе старая дама, весьма добродетельная, покровительница всякой добродетели; звали ее госпожой Гюссон. Имей в виду, я называю не вымышленные, а действительные имена. Госпожа Гюссон занималась главным образом добрыми делами, помогала беднякам, оказывала поддержку тем, кто этого заслуживал. Маленькая, с семенящей походкой, в черной шелковой наколке, церемонная, вежливая, соблюдавшая прекрасные отношения с боженькой в лице его представителя, аббата Малу, она питала глубокую, прирожденную вражду к порокам, особенно к тому из них, который церковь называет сластолюбием. Добрачные беременности выводили ее из себя, приводили в отчаяние, так что она делалась сама не своя.      В те времена в окрестностях Парижа девушек примерного поведения увенчивали венком из роз, и госпоже Гюссон пришло в голову ввести такой обычай и в Жизоре.      Она поделилась этой мыслью с аббатом Малу, который тотчас же составил список кандидаток.      Но у госпожи Гюссон была служанка, старуха по имени Франсуаза, столь же непримиримая в ненависти к пороку, как и ее хозяйка.      Лишь только священник ушел, госпожа позвала служанку и сказала ей:      "Вот, Франсуаза, девушки, которых господин кюре советует наградить за добродетель; постарайся узнать, что о них говорят у нас в городе".      И Франсуаза принялась за дело. Она собрала все сплетни, все россказни, все пересуды, все подозрения. Чтобы ничего не забыть, она заносила все это в тетрадку, куда записывала расходы по хозяйству, и вручала ее каждое утро госпоже Гюсоон, которая, водрузив очки на свой острый нос, читала:            "Хлеп 4 су      Молоко 2 су      Масло 8 су            Мальвина Лепек путалась прошлый год с Матюреном Пуалю.            Баранья нога 25 су      Соль 1 су            Розалию Ватинель 20 июля подвечер прачка Онезим видила влесу Рибуде с Сезером Пьенуар.            Редиска 1 су      Уксус 2 су      Щавелева кислота 2 су            Жозефина Дюрдан, говорят, еще не збилась с пути, но пириписывается с Опортеном-сыном, тем, што служит в Руане и прислал ей скучером дилижанса в подарок чепчик".            В результате этого тщательного дознания ни одна девушка не оказалась безупречной. Франсуаза расспрашивала соседей, поставщиков, учителя, монахинь из школы, собирая решительно все слухи.      Так как нет на свете такой девицы, о которой не судачили бы кумушки, то в городе не оказалось ни одной кандидатки, избежавшей злословия.      Госпожа Гюссон хотела, чтобы избранница Жизора была, как жена Цезаря, вне всяких подозрений, и тетрадка Франсуазы смущала ее, огорчала и приводила в полное уныние.      Тогда поиски стали производить в окрестных деревнях; но и там не нашли достойных.      Обратились за советом к мэру. Но намеченные им провалились. Кандидатки доктора Барбезоля имели не больше успеха, несмотря на все научные гарантии.      И вот однажды утром Франсуаза, вернувшись домой, сказала хозяйке:      "Знаете, сударыня, уж коли вы решили кого наградить, то, кроме как Изидора, в наших краях никого не найти".      Госпожа Гюссон задумалась.      Она хорошо знала Изидора, сына Виржини, торговки фруктами. Его целомудрие, вошедшее в поговорку, уже несколько лет было у всего Жизора поводом для веселья, служило темой для шуток и разговоров, забавляло девушек, которые любили его дразнить. Лет двадцати с лишним, высокий, неуклюжий, медлительный и робкий, он помогал матери в торговле и целые дни чистил овощи и фрукты, сидя на стуле у дверей.      Он болезненно боялся женщин, опускал глаза, когда покупательница, улыбаясь, смотрела на него, и эта всем известная застенчивость делала его мишенью для всех местных остряков.      От вольных слов, нескромностей, двусмысленных намеков он мгновенно краснел, так что доктор Барбезоль прозвал его "термометром стыдливости". "Знает он или еще не знает?" - спрашивали друг друга насмешники-соседи. Волновало ли сына торговки фруктами простое предчувствие неведомых и постыдных тайн, или его приводили в негодование нечистые прикосновения, которых требовала любовь? Уличные мальчишки, пробегая мимо лавки, орали во все горло непристойности, чтобы посмотреть, как он потупит глаза; девушки забавлялись, проходя мимо по нескольку раз и шепча озорные слова, от которых он убегал домой. Самые смелые открыто заигрывали с ним, потехи и забавы ради назначали ему свидания, предлагали всякие гадости.      Итак, госпожа Гюссон задумалась.      Конечно, Изидор был исключительным, общеизвестным, безупречным образцом добродетели. Никто, даже самый заядлый, самый недоверчивый скептик, не решился бы заподозрить Изидора хотя бы в малейшем нарушении законов нравственности. Никогда его не видали в кабачке, никогда не встречали по вечерам на улице. Ложился он в восемь, вставал в четыре. Это было само совершенство, жемчужина.      Между тем госпожа Гюссон все-таки колебалась. Мысль о замене избранницы избранником смущала ее, приводила в замешательство, и она решила посоветоваться с аббатом Малу.      Аббат Малу ответил:      "Что вы хотите вознаградить, сударыня? Добродетель, не правда ли, одну лишь добродетель? В таком случае не все ли вам равно, мужского она или женского пола? Добродетель вечна, у нее нет ни родины, ни пола: она - Добродетель".      Поощренная аббатом, госпожа Гюссон отправилась к мэру.      Тот всецело ее одобрил.      "Мы устроим великолепную церемонию, - сказал он. - А в будущем году, если найдется девушка, столь же достойная, как Изидор, мы наградим девушку. Вот случай подать Нантеру прекрасный пример. Не будем придирчивыми: все заслуги надо поощрять".      Узнав обо всем, Изидор сильно покраснел, но, казалось, был доволен.      Торжество назначили на пятнадцатое августа - день рождества богородицы и рождения императора Наполеона. Муниципалитет решил обставить церемонию пышно и блестяще. Эстраду устроили на живописных холмах Куронно; это как бы продолжение валов старой крепости, куда я тебя сейчас поведу.      В общественном мнении произошел вполне понятный переворот: добродетель Изидора, подвергавшуюся до сих пор насмешкам, вдруг стали уважать, стали ей завидовать, как только выяснилось, что она принесет ему пятьсот франков, сберегательную книжку, всеобщий почет и громкую славу. Теперь девушки сожалели о своем легкомыслии, насмешках, вольностях. У Изидора, по-прежнему застенчивого и скромного, был удовлетворенный вид, выдававший его тайную радость.      Накануне пятнадцатого августа вся улица Дофины была разукрашена флагами. Да, я забыл рассказать, по случаю какого события эта улица так названа.      Дело в том, что одну дофину, не знаю, какую именно, посетившую Жизор, городские власти чествовали так долго, что во время торжественной процессии по городу она остановилась перед одним из домов на этой улице и воскликнула: "О, какой хорошенький домик, как бы мне хотелось в нем побывать! Кому он принадлежит?" Ей назвали владельца, побежали за ним, отыскали и привели, смущенного и гордого, к принцессе.      Она покинула карету, вошла в дом, пожелала осмотреть его сверху донизу и даже уединилась, запершись на минутку, в некоей комнате.      Когда она вышла, народ, польщенный честью, оказанной одному из граждан Жизора, завопил: "Да здравствует дофина!" Но скоро один шутник сочинил песенку, и за улицей сохранилось имя ее королевского высочества, ибо:            Принцесса поспешила,      Не стала ждать кюре она      И влагой улицу сама      Внезапно окрестила.            Но возвращаюсь к Изидору.      По всему пути кортежа были разбросаны цветы, как для процессии в день тела господня, и даже была на ногах вся национальная гвардия под командой своего начальника, майора Дебарра, старого служаки Великой армии, который с гордостью показывал всем футляр с почетным крестом, пожалованным ему самим императором, и бороду казака, лихо отхваченную саблей майора от подбородка ее владельца при отступлении из России.      Отряд, которым он командовал, был к тому же отборным отрядом, известным во всей провинции: гренадерскую роту из Жизора приглашали на все праздники на пятнадцать - двадцать лье в окружности. Рассказывали, что сам король Луи-Филипп, делая смотр милиции Эрского департамента, в восхищении остановился перед жизорской ротой и воскликнул:      "Откуда эти бравые гренадеры?"      "Из Жизора", - ответил генерал.      "Как это я не догадался?" - пробормотал король.      Итак, майор Дебарр со своими молодцами, с музыкантами впереди, явился за Изидором к лавке его матери.      После того как под окнами сыграли марш, виновник торжества появился на пороге.      Он был одет в белое с головы до ног; на нем была соломенная шляпа, украшенная, точно кокардой, букетиком флердоранжа.      Вопрос о его костюме весьма беспокоил госпожу Гюссон, которая долго колебалась между черной курткой первопричастника и белым одеянием. Франсуаза, ее советница, убедила ее выбрать белое, заметив, что так Изидор будет похож на лебедя.      Вслед за ним показалась его покровительница, его крестная мать - торжествующая госпожа Гюссон. Выходя из дому, она взяла Изидора под руку; с другой стороны шел мэр. Забили барабаны. Майор Дебарр скомандовал: "На кра-а-ул!" Шествие направилось к церкви, среди огромной толпы народа, собравшегося из всех окрестных общин.      После краткого богослужения и трогательной проповеди аббата Малу все двинулись к холмам Куронно, где в палатке было приготовлено пиршество.      Прежде чем сели за стол, мэр сказал речь. Вот она, слово в слово. Я запомнил ее наизусть, так она прекрасна:      "Молодой человек! Добродетельная дама, любимая бедняками и уважаемая богатыми, госпожа Гюссон, которую я благодарю от имени всего города, возымела мысль, счастливую и благотворную мысль, учредить в наших местах премию за добродетель, - ценное поощрение для жителей нашего края.      Вы, молодой человек, являетесь первым избранником, первым удостоенным премии в ряду благонравных и целомудренных. Имя ваше сохранится первым в перечне наиболее достойных; и нужно, чтобы вся ваша жизнь, понимаете ли, вся жизнь ваша оправдала столь счастливое начало. Сегодня, в присутствии сей благородной дамы, награждающей вас за примерное поведение, в присутствии сих воинов, взявшихся в вашу честь за оружие, в присутствии всего растроганного народа, собравшегося здесь, дабы приветствовать вас (или, вернее, добродетель в вашем лице), вы даете городу и всем нам торжественное обещание - до самой смерти оставаться таким же превосходным примером для сограждан, как и в дни юности.      Не забывайте этого, молодой человек! Вы - первое семя, брошенное на почву наших надежд; принесите же нам ожидаемые плоды!"      Мэр сделал три шага вперед, раскрыл объятия и прижал к сердцу рыдающего Изидора.      Избранник плакал, сам не зная, почему, от безотчетного волнения, гордости, неясного и радостного умиления.      Затем мэр вложил ему в руку шелковый кошелек, где звенело золото - пятьсот франков золотом! - а в другую руку - сберегательную книжку и торжественно провозгласил: "Добродетели - почет, слава и богатство!"      Майор Дебарр заорал: "Браво!" Гренадеры загорланили, народ рукоплескал.      Госпожа Гюссон, в свою очередь, прослезилась.      Затем все уселись за стол, и начался пир.      Он был нескончаем, великолепен. Блюда следовали одно за другим; желтый сидр и красное вино стояли рядом в стаканах и братски смешивались в желудках. Стук тарелок, голоса, музыка, игравшая под сурдинку, сливались в непрерывный гул, таявший в ясном небе, где реяли ласточки. Госпожа Гюссон по временам поправляла черную шелковую наколку, съезжавшую ей на ухо, и разговаривала с аббатом Малу; взволнованный мэр рассуждал о политике с майором Дебарром, а Изидор ел, Изидор пил, - еще никогда ему не приходилось так есть и пить! Он брал всего по нескольку раз, впервые обнаружив, как приятно наполнять желудок вкусной снедью, которая уже доставила столько удовольствия, побывав во рту. Он потихоньку расстегнул пряжку панталон, которые стали ему тесны и сдавливали живот; молчаливый, немного смущенный пятном от вина на своей белой куртке, он переставал жевать лишь для того, чтобы поднести к губам стакан и смаковать вино не спеша.      Начались тосты. Их было много, все усердно аплодировали. Вечерело; за столом сидели с полудня. Уже плыл по долине молочно-белый туман, легкое ночное одеяние ручейков и лугов; солнце коснулось горизонта; коровы мычали вдали на покрывшихся туманом пастбищах. Пир кончился; все возвращались в Жизор. Шествие уже не было стройно; шли в беспорядке. Госпожа Гюссон взяла Изидора под руку, наделяя его по дороге множеством важных и превосходных советов.      Его довели до дверей фруктовой лавки и оставили одного.      Мать еще не вернулась. Приглашенная родственниками отпраздновать триумф сына, она пошла завтракать к сестре, проводив шествие до самой палатки, где был устроен пир.      И вот Изидор очутился один в лавке, где уже становилось темно.      Взбудораженный вином и гордостью, он сел на стул и огляделся вокруг. Морковь, капуста, лук распространяли в комнате с закрытыми окнами острый аромат, грубые запахи огорода, к которым примешивались тонкий, вкрадчивый запах земляники и легкое благоухание, струившееся от корзины с персиками.      Изидор взял персик и стал его уписывать за обе щеки, хотя его живот был кругл, как тыква. Затем внезапно, вне себя от радости, он пустился в пляс, и что-то зазвенело в кармане его куртки.      Он удивился, засунул руки в карманы и вытащил кошелек с пятьюстами франков, о котором совсем забыл в своем опьянении. Пятьсот франков! Вот так удача! Он высыпал луидоры на прилавок и неторопливо, любовно разложил их рядышком, чтобы оглядеть все сразу. Их было двадцать пять, двадцать пять круглых золотых монет. Все - золотые! Они сверкали на прилавке в сгущавшихся сумерках, и он считал и пересчитывал их, дотрагиваясь до каждой монеты пальцем и бормоча: "Один, два, три, четыре, пять - сто; шесть, семь, восемь, девять, десять - двести...". Затем он положил их обратно в кошелек и спрятал его в карман.      Кто знает, кто мог бы рассказать об ужасной борьбе добра со злом в душе примерного юноши, о бурном нападении Сатаны, о его хитростях, о соблазнах, какими он искушал это робкое, девственное сердце? Что за наваждения придумал лукавый, что за картины нарисовал, что за вожделения пробудил, стремясь взволновать и погубить несчастного? И вот избранник госпожи Гюссон схватил свою шляпу, еще украшенную букетиком флердоранжа, вышел с заднего хода в переулок и скрылся в ночной тьме.                  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. .      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .            Виржини, услышав, что сын уже дома, почти тотчас же вернулась, но дом оказался пустым. Сначала она не очень удивилась и стала ждать, но через четверть часа пошла разыскивать сына. Соседи с улицы Дофины видели, что Изидор вернулся, но не заметили, как он выходил. Его стали искать - и не нашли. Виржини в тревоге побежала в мэрию; но мэр ничего не знал, кроме того, что Изидора оставили у двери лавки.      Госпожа Гюссон была уже в постели, когда ей сообщили об исчезновении ее избранника. Она тотчас же напялила наколку, встала и сама отправилась к Виржини. Простодушная Виржини, которая легко поддавалась чувствам, плакала в три ручья среди своей капусты, моркови и лука.      Заподозрили несчастный случай. Но какой? Майор Дебарр известил жандармов, и они обыскали все окрестности. На Понтуазской дороге был найден букетик флердоранжа. Его положили на стол, за которым совещались блюстители порядка. Изидор, должно быть, сделался жертвой хитрости, злого умысла, зависти. Но как? Каким способом похитили это воплощение невинности, и с какой целью?      После долгих, бесплодных поисков представители власти легли спать. Одна Виржини, вся в слезах, не могла заснуть.      Но на другой день вечером, когда через Жизор возвращался парижский дилижанс, все с изумлением узнали, что накануне Изидор остановил его в двухстах метрах от города, заплатил за место, получив сдачу с золотой монеты, преспокойно доехал до столицы и вышел в самом центре.      Волнение в городе усилилось. Между мэром и начальником парижской полиции началась переписка; однако она не привела к раскрытию тайны.      Дни шли за днями; миновала неделя.      Но вот однажды доктор Барбезоль, выйдя рано утром, на пороге одного из домов увидал человека в серой холщовой одежде, который спал, прислонившись головой к стене. Он подошел, узнал Изидора, попытался его разбудить, но это ему не удалось. Бывший избранник спал глубоким, непробудным, тяжелым сном, и пораженный доктор пошел за помощью, чтобы перенести молодого человека в аптеку Боншеваля. Когда Изидора подняли, из-под него выкатилась пустая бутылка; понюхав ее, доктор объявил, что она из-под водки. Это послужило указанием, как привести Изидора в чувство. Наконец это удалось. Он был пьян и совершенно одурел, пропьянствовав всю неделю. Он был пьян и настолько омерзителен, что ни один тряпичник не дотронулся бы до него. Его прекрасный белый полотняный костюм превратился в изжелта-серые, засаленные, грязные, гнусные лохмотья, и от него несло всеми запахами сточной канавы, помойки и порока.      Его вымыли, разбранили, заперли, и в течение четырех дней он не выходил из дому. Казалось, он испытывал стыд и раскаяние. При нем не оказалось ни кошелька с пятьюстами франков, ни сберегательной книжки, ни даже серебряных часов, заветного наследства, доставшегося после отца, торговца фруктами.      На пятый день он отважился выйти на улицу Дофины. Преследуемый любопытными взглядами, он шел мимо домов, опустив голову, отводя глаза. Его потеряли из виду на окраине города, там, где начинается долина. Но через два часа он появился снова, ухмыляясь и натыкаясь на стены. Он снова был пьян, мертвецки пьян.      Изидор так и не исправился.      Выгнанный из дома матерью, он стал возчиком и возил уголь для фирмы Пугризель, существующей до сих пор.      Слава этого пьяницы стала так велика, распространилась так далеко, что даже в Эвре заговорили об избраннике госпожи Гюссон, и за пьянчугами здешних мест укоренилось это прозвище.      Благодеяние никогда не проходит бесследно!                  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. .      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .            Заканчивая свой рассказ, доктор Марамбо потирал руки. Я спросил его:      - Знавал ли ты его сам?      - Как же, я имел честь закрыть ему глаза.      - Отчего он умер?      - Разумеется, в припадке delirium tremens. {Белая горячка (лат.).}      Мы дошли до старой крепости, где над разрушенными стенами возвышалась огромная башня св. Фомы Кентерберийского и другая, известная под именем башни пленника.      Марамбо рассказал мне историю этого пленника, который с помощью гвоздя покрыл резьбою стены своей тюрьмы, следуя за движением солнечного луча, проникавшего в узкую щель бойницы.      Затем я узнал, что Клотарий II даровал Жизорскую область своему двоюродному брату, св. Ромену, епископу Руанскому; что после договора в Сен-Клере-на-Эпте Жизор перестал быть главным городом всего Вексена, что он является передовым стратегическим пунктом этой части Франции, вследствие чего его без конца брали приступом и захватывали. По приказанию Вильгельма Рыжего знаменитый инженер Робер де Беллем построил там сильную крепость; на нее нападал Людовик Толстый, затем - нормандские бароны; ее защищал Робер де Кандос; Готфрид Плантагенет уступил ее Людовику Толстому, но англичане вновь завладели ею в результате измены тамплиеров; она была предметом спора между Филиппом-Августом и Ричардом Львиное Сердце; была сожжена Эдуардом III Английским, которому не удалось взять замок, и вновь захвачена англичанами в 1419 году; несколько позже она была сдана Ричардом Марбери Карлу Седьмому; ее брал герцог Калабрийский; ею владела Лига; в "ей жил Генрих Четвертый, и так далее, и так далее...      И Марамбо, сделавшись почти красноречивым, воскликнул убежденно:      - Что за негодяи эти англичане! И какие пьяницы, мой милый! Все они под стать Изидору, эти лицемеры!      Помолчав, он указал на узенькую речку, блестевшую среди лугов.      - Знаешь ли ты, что Анри Монье был одним из самых усердных рыболовов на берегах Эпты?      - Нет, я этого не знал.      - А Буффе, дорогой мой! Он из здешних мест, делал витражи!      - Да неужели?      - Ну да! Как можно этого не знать!            ОСЕЧКА            Я ехал в Турин через Корсику.      Из Ниццы я отплыл в Бастию пароходом и, как только мы вышли в море, заметил хорошенькую, скромную на вид молодую даму, которая сидела на верхней палубе и смотрела вдаль. Я подумал: "Вот и дорожное приключение".      Я пристроился напротив и стал разглядывать ее, задаваясь всеми теми вопросами, какие обычно задаешь себе при виде незнакомой привлекательной женщины: о ее положении, возрасте, характере. Вслед за тем стараешься угадать то, чего не видишь, на основании того, что видишь. Взглядом и воображением пытаешься исследовать то, что скрыто за корсажем и под платьем. Когда она сидит, определяешь длину талии; стараешься рассмотреть подъем ноги; оцениваешь достоинства ручки, по которой можно судить о тонкости прочих суставов, и форму уха, выдающего происхождение яснее, чем метрическое свидетельство, не всегда достоверное. Прислушиваешься к ее словам, чтобы по интонациям постичь склад ее ума и сердечные склонности. Ведь тембр и оттенки голоса открывают опытному наблюдателю весь сокровенный строй души, так как между мыслью и голосовым аппаратом всегда существует полная, хоть и трудноуловимая гармония.      Итак, я пытливо наблюдал за своей соседкой, выискивая характерные приметы, изучая жесты, ожидая откровения от каждой ее позы.      Она открыла дорожную сумочку и вынула газету. Я потирал руки от удовольствия: "Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу тебе, что ты думаешь".      Она начала читать передовую статью с удовольствием и жадным любопытством. Мне бросилось в глаза заглавие газеты: Эко де Пари. Я был озадачен. Она читала хронику Шолля. Что за черт! Она поклонница Шолля, она шоллистка? Вот она улыбнулась. Ага! Верно, какое-нибудь вольное словцо. Значит, вы не чопорны, голубушка. Отлично! Шоллистки - о, они любят французское остроумие, шутки с солью, даже с перцем! Добрый знак. И я подумал: испытаем-ка ее по-другому.      Я сел рядом и с не меньшим вниманием принялся читать томик стихов, купленный на дорогу: Песню любви Феликса Франка.      Я заметил, что ее быстрый взгляд поймал заглавие на обложке, как птичка ловит мошку на лету. Несколько пассажиров прошло мимо нас, чтобы взглянуть на мою соседку. Но она, казалось, с головой ушла в свою хронику. Дочитав до конца, она положила газету па скамью между нами.      Я поклонился и спросил:      - Не разрешите ли, сударыня, пробежать вашу газету?      - Пожалуйста, сударь.      - Позвольте предложить вам взамен томик стихов.      - Пожалуйста, сударь; это забавно?      Я несколько растерялся от такого вопроса. Про стихи не спрашивают, забавны ли они. Я ответил:      - Лучше - это прелестно, изысканно и очень поэтично.      - Тогда дайте.      Она взяла книжку, раскрыла и начала перелистывать с удивленной гримаской; было ясно, что она редко читала стихи.      Порой она казалась растроганной, порою улыбалась, но совсем по-иному, чем при чтении газеты.      Я спросил как бы между прочим:      - Вам это нравится?      - Да, пожалуй, но я предпочитаю веселые книжки, вообще все веселое, я не сентиментальна.      И мы разговорились. Я узнал, что она жена драгунского капитана из гарнизона Аяччо и что едет она к мужу.      Очень скоро я догадался, что она совсем не любит мужа. То есть любит, но без особого пыла, как любят человека, не сумевшего оправдать надежды, какие он подавал женихом. Он таскал ее за собой из гарнизона в гарнизон, по всевозможным захолустным городишкам, скучным-прескучным! Теперь он вызывал ее на этот остров, где, должно быть, ужасная тоска. Нет, жизнь балует далеко не всех. Она скорее предпочла бы пожить в Лионе у родителей, ведь у нее множество знакомых в Лионе. А вместо этого приходится ехать на Корсику. Право же, военный министр слишком мало ценит ее мужа, несмотря на его отличный послужной список.      И мы принялись болтать о городах, где бы ей хотелось пожить.      Я спросил:      - Вы любите Париж?      - О сударь!- воскликнула она. - Люблю ли я Париж! Как можно задавать такие вопросы? - И она начала говорить о Париже с таким жаром, таким воодушевлением, таким неистовым восторгом, что я подумал: "Вот на какой струнке следует играть".      Она обожала Париж, издали, с затаенной алчностью, с безнадежной страстью провинциалки, с отчаянным порывом пленной птицы, которая целыми днями смотрит в лес из окна, где висит ее клетка.      Она закидывала меня вопросами, захлебываясь от нетерпения; ей хотелось выведать все, решительно все, за пять минут. Она знала по именам всех знаменитостей и еще многих других, о ком я никогда и не слыхивал.      - Каков собою господин Гуно? А господин Сарду? О сударь, как я обожаю пьесы Сарду! До чего это весело, до чего остроумно! Стоит мне увидеть его пьесу, и я целую неделю сама не своя. Я прочла как-то книжку Доде, мне так понравилось! Сафо, вы это читали? А что, Доде - красивый мужчина? Вам приходилось его видеть? А Золя, какой он? Если бы вы знали, как я плакала над романом Жерминаль! Помните, там маленький ребенок умирает в темноте? Как это ужасно! Я чуть было не захворала от огорчения. Право же, я не шучу. Еще я читала книгу Бурже Жестокая загадка. Одна моя кузина просто голову потеряла от этого романа, даже написала письмо господину Бурже. Ну, а мне это показалось слишком поэтичным. Я предпочитаю смешное. Вы знакомы с Гревеном? Вы знаете Коклена? А Дамала? А Рошфора? Говорят, он такой остряк. А Кассаньяк? Правда ли, что он каждый день дерется на дуэли?                  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. .      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .            Через час запас ее вопросов начал истощаться; и, удовлетворив ее любопытство самыми невероятными выдумками, я получил возможность заговорить сам.      Я рассказывал ей светские новости, сплетни парижского света, большого света. Она слушала всем существом, всем сердцем. Воображаю, какое дикое представление получила она о светских красавицах, о знатных дамах Парижа. То были сплошь одни любовные похождения, свидания, внезапные победы, губительные страсти. Время от времени она восклицала:      - О! Так вот он каков, большой свет!      Я многозначительно улыбался:      - Ну, еще бы! Одни только мещаночки довольствуются своей серой, однообразной жизнью, соблюдая добродетель, пресловутую добродетель, которая решительно никому не нужна...      И я начал сокрушать добродетель, нанося ей мощные удары, пустив в ход иронию, философию, "насмешку. Я вовсю издевался над бедными дурочками, которые увядают, так и не испытав ничего красивого, сладостного, нежного, изысканного, так и не вкусив упоительной неги тайных, жгучих, самозабвенных поцелуев, и лишь потому, что вышли замуж за какого-нибудь олуха, сдержанного в супружеских ласках, так и не изведают до самой смерти ни утонченной чувственности, ни красивой страсти.      Вслед за тем я пустился рассказывать анекдоты, разные истории об отдельных кабинетах, о любовных интригах, известные, по моим словам, всему свету. И припевом ко всему звучало осторожное, скрытое восхваление внезапной тайной страсти, наслаждений, которые срываешь на лету, словно зрелый плод, и, вкусив, тут же забываешь.      Спускалась ночь, теплая и тихая. Наш пароход, содрогаясь от стука машины, скользил по морской глади под необъятным куполом лилового неба, усеянного мерцающими звездами.      Моя спутница не говорила больше ни слова. Она дышала медленно, по временам глубоко вздыхала. Потом вдруг поднялась.      - Я пойду спать, - сказала она, - покойной ночи, сударь.      И пожала мне руку.      Я знал с ее слов, что завтра вечером ей предстояло ехать из Бастии в Аяччо дилижансом, который идет через горы и проводит в пути всю ночь.      Я ответил:      - Покойной ночи, сударыня.      И тоже отправился спать в свою каюту.      На следующий день с раннего утра я купил три места в дилижансе, все три для себя одного.      Когда, уже в сумерках, я садился в ветхую карету, готовую тронуться в путь, кучер спросил, не соглашусь ли я уступить местечко одной даме.      Я спросил сердито:      - Какой еще даме?      - Офицерской жене, она тоже едет в Аяччо.      - Скажите этой особе, что я охотно предоставлю ей место.      Она появилась, уверяя, будто бы целый день спала. Извинилась, поблагодарила меня и села в карету.      Кузов дилижанса был чем-то вроде плотно закрытой коробки, куда свет проникал только через дверцы. И вот мы очутились наедине внутри кареты. Лошади бежали рысью, крупной рысью; потом стали подниматься в гору. Сквозь дверцы с опущенными стеклами проникал свежий, пряный запах душистых трав, крепкий запах, который Корсика распространяет далеко кругом, так что моряки узнают его в открытом море, - пьянящий, как аромат тела, как благовонные испарения зеленой земли, напитанные солнцем и разносимые ветром.      Я снова заговорил о Париже, и она снова слушала меня с жадным вниманием. Мои истории становились все более вольными, соблазнительными, полными коварных, двусмысленных слов, тех слов, что разжигают кровь.      Стало совсем темно. Я не видел уже ничего, не различал даже белого пятна, каким еще недавно казалось во мраке лицо молодой женщины. Только фонарь кучера освещал четверку лошадей, шагом подымавшихся в гору.      По временам, сливаясь со звоном бубенцов, до нас доносился рокот горного потока и вскоре затихал где-то далеко позади.      Я осторожно придвинул ногу и коснулся ее ноги - она не отодвинулась. Тогда, боясь пошевелиться, я выждал немного и вдруг, переменив тон, завел речь о нежности, о любви. Я протянул руку и коснулся ее руки - она не отстранилась. Я продолжал говорить, склонившись еще ближе к ее уху, к самым ее губам. Я ощущал уже, как бьется ее сердце у моей груди. Да, оно билось часто и сильно - добрый знак; и тут я тихонько прильнул губами к ее шее, уверенный в своей победе, настолько уверенный, что готов был держать пари на что угодно.      Но вдруг она рванулась, словно пробудившись от сна, рванулась прочь с такой силой, что я едва не стукнулся лбом о стенку кареты. Затем, прежде чем я успел опомниться, понять, сообразить, мне закатили сначала несколько звонких пощечин, потом угостили целым градом тумаков; крепкие, яростные удары настигали меня всюду, сыпались куда попало, и я не мог обороняться в густом мраке, который окутывал поле битвы.      Я шарил в темноте, пытаясь поймать и схватить ее за руки, но напрасно. Потом, не зная, что делать, быстро отвернулся, подставив спину этой бешеной атаке и спрятав голову меж кожаных подушек в углу кареты.      Она как будто поняла - может быть, по звуку ударов - мой отчаянный оборонительный маневр и сразу перестала меня колотить.      Мгновение спустя она забилась в свой угол и разразилась горькими рыданиями, которые не утихали по крайней мере целый час.      Я отодвинулся, встревоженный и крайне пристыженный. Я хотел было заговорить, но что я мог ей сказать? Мне ничего не приходило в голову. Просить извинения? Это было бы глупо! Ну, а вы, что бы вы придумали на моем месте? Поверьте, тоже ничего.      Она тихонько всхлипывала, тяжко вздыхая по временам, что меня и трогало и огорчало. Мне хотелось бы утешить ее, поцеловать, как целуют обиженного ребенка, попросить прощения, стать на колени. Но я не смел.      Бывают же такие дурацкие положения!      Наконец она успокоилась; мы сидели, каждый в своем углу, молча и неподвижно, а карета все катилась, изредка останавливаясь для перепряжки лошадей. Тогда мы оба поспешно зажмуривали глаза, чтобы не видеть друг друга при ярком свете фонарей постоялого двора. Затем дилижанс снова трогался в путь, и сладостный, благоуханный ветер корсиканских гор по-прежнему ласкал нам щеки и губы, опьяняя меня, как вино.      Ах ты, черт, какое чудесное путешествие, если бы... если бы только моя спутница не была такой дурой!      Между тем в карету медленно прокрались первые лучи, бледные лучи рассвета. Я взглянул на соседку. Она притворялась спящей. Вскоре солнце, поднявшись из-за гор, озарило огромный залив, синий-синий, обрамленный высокими гранитными скалами. На берегу залива, еще окутанный дымкой, показался белый город.      Тут моя спутница сделала вид, что проснулась; она раскрыла глаза, красные от слез, открыла ротик и зевнула, точно после долгого сна. Потом робко огляделась, покраснела и пролепетала:      - Скоро мы приедем?      - Да, сударыня, меньше, чем через час.      Она продолжала, глядя вдаль:      - Как утомительна ночь в карете!      - О да, на другой день ломит поясницу.      - В особенности после морского путешествия.      - О да!      - Это Аяччо там виднеется?      - Да, сударыня.      - Мне не терпится поскорей приехать.      - Я вас понимаю.      Голос ее слегка дрожал, вид был чуть-чуть смущенный, глаза немного блуждали. Впрочем, она, казалось, все забыла.      Я восхищался ею. Экие хитрые бестии, эти негодницы! Какие тонкие дипломатки!      Не прошло и часу, как мы действительно приехали; высокий драгун богатырского сложения, стоявший у почтовой конторы, замахал платком при виде дилижанса.      Моя спутница порывисто бросилась к нему в объятия и расцеловала его по крайней мере раз двадцать, повторяя:      - Ты здоров? Как я спешила к тебе!      Мои сундуки стащили с империала, и я уже хотел незаметно удалиться, как вдруг она окликнула меня:      - Как, сударь? Вы уходите не попрощавшись?      Я пробормотал:      - Сударыня, я не хотел мешать вашей радости.      Тогда она обратилась к мужу:      - Поблагодари этого господина, милый друг, он был необычайно внимателен ко мне во время путешествия. Он даже предложил мне место в карете, которую нанял для себя одного. Как приятно встретить такого любезного спутника!      Муж горячо жал мне руку, рассыпаясь в благодарностях.      Плутовка усмехалась, глядя на нас... А я... должно быть, вид у меня был преглупый!            ВЗБЕСИЛАСЬ            Милая Женевьева, ты просишь меня описать наше свадебное путешествие. Как мне решиться? Ах, скрытница, ты ничего мне не сказала, ни на что не намекнула, ни на что, ни на что! Ты замужем уже полтора года, целых полтора года; ты лучшая моя подруга и никогда прежде ничего от меня не скрывала, - как же у тебя вдруг не хватило великодушия предупредить меня? Если бы ты хоть предостерегла меня, хоть заставила бы насторожиться, хоть заронила мне в душу самую крохотную искру подозрения, - ты удержала бы меня от большой глупости, которая до сих пор еще вызывает у меня краску стыда, а для мужа всю жизнь будет предметом потехи, - и ты единственная тут виновница.      Я навеки стала посмешищем, я допустила одну из тех ошибок, воспоминание о которых не изглаживается никогда, и все по твоей вине, негодница. Ах, если бы я знала!      Но, взявшись за перо, я набираюсь храбрости и решаюсь рассказать тебе все. Зато обещай не очень надо мной смеяться.      Не жди комедии. Это драма.      Ты помнишь мою свадьбу. В тот же вечер я должна была уехать в свадебное путешествие. Ну, разумеется, я ничуть не была похожа на Полетту, историю которой Жип так забавно рассказала в остроумном романе Вокруг брака. И если бы мамочка сказала мне, как г-жа д'Отретан своей дочери: "Муж обнимет тебя... и...", я уж, конечно, не расхохоталась бы, как Полетта, и не ответила бы: "Можешь не продолжать, мамочка... все это я знаю не хуже тебя..."      Я не знала решительно ничего; мамочку же, бедную мою мамочку, все пугает, и она не отважилась коснуться этого щекотливого вопроса.      Итак, в пять часов вечера, после чая, нам доложили, что экипаж подан. Гости разъехались, я была готова. Я еще теперь слышу, как на лестнице выносят сундуки и как папочка говорит в нос, но старается не показать виду, что плачет. Целуя меня, бедняжка сказал: "Не робей!" - словно мне предстояло вырвать себе зуб. А мамочка лила слезы ручьем. Муж торопил меня, чтобы сократить тягостные минуты расставания; сама я была вся в слезах, хоть и очень счастлива. Это трудно объяснить, однако это так. Вдруг я почувствовала, как что-то дергает меня за подол. То был Бижу, совсем забытый с утра. Бедная собачка по-своему прощалась со мной. От этого у меня слегка сжалось сердце, и мне очень захотелось поцеловать моего песика. Я его схватила (ты ведь знаешь, он величиной с кулак) и стала осыпать поцелуями.      Я обожаю ласкать животных. Это доставляет мне нежную радость, вызывает во мне своеобразный трепет, это восхитительно!      А он был как безумный; он перебирал лапками, лизал меня, покусывал, как делает всегда, когда очень рад. Вдруг он взял меня зубами за нос, и я почувствовала боль. Я слегка вскрикнула и опустила собачку на пол. Она в самом деле, играя, укусила меня. Показалась кровь. Все были огорчены. Принесли воды, уксуса, марли, и муж пожелал сам мне помочь. Впрочем, это был пустяк - два крошечных прокола - словно от иголки. Минут через пять кровь остановилась, и я уехала.      Было решено, что мы отправимся в путешествие по Нормандии, месяца на полтора.      К вечеру мы приехали в Дьепп. Собственно говоря, не к вечеру, а в полночь.      Ты знаешь, как я люблю море. Я заявила мужу, что не лягу спать прежде, чем не увижу море. Это ему, видимо, не понравилось. Я спросила его смеясь: "Неужели вам хочется спать?"      Он ответил: "Нет, дорогая, но вы должны бы понять, что мне хочется поскорее остаться с вами наедине".      Я удивилась: "Наедине со мной? Но мы всю дорогу были наедине в вагоне".      Он улыбнулся: "Да... но... в вагоне совсем не то, что в нашей комнате".      Я не сдавалась: "Но, сударь, здесь, на пляже, мы с вами наедине, - чего же еще?"      Это ему уже явно не понравилось. Однако он ответил: "Пусть будет так, раз вы хотите".      Была великолепная ночь, одна из тех, что вливают в душу великие и смутные идеи, скорее ощущения, чем мысли, и хочется тогда раскинуть руки, расправить крылья, обнять все небо и бог весть что. Тогда кажется, что вот-вот поймешь непостижимое.      В воздухе разлита Мечта, струящаяся прямо в душу, Поэзия, особое, неземное счастье, какое-то бесконечное опьянение, исходящее от звезд, луны, от серебристого, колышущегося моря. Это лучшие мгновения в жизни. Они приоткрывают иное, лучшее, восхитительное существование; они как бы откровение о том, что могло бы быть... или что еще будет.      А мужу моему, по-видимому, не терпелось вернуться. Я спросила его: "Тебе холодно?" - "Нет". - "Так посмотри же на тот кораблик, вон там, вдали; он словно спит на воде. Здесь так хорошо! Я охотно осталась бы тут до утра. Скажи, хочешь, мы дождемся зари?"      Он решил, что я над ним издеваюсь, и почти силою повлек меня в гостиницу. О, если бы только я знала! Ах, злодей!      Когда мы остались одни, мне стало стыдно, неловко - клянусь тебе, я не знала, отчего. Наконец я отослала его в туалетную, а сама легла.      Ах, милочка, как бы это выразиться? Ну вот, мое бесконечное неведение он счел, несомненно, за лукавство, мою бесконечную наивность - за плутовство, мою глупую и доверчивую беспечность - за обдуманную тактику и поэтому пренебрег той осторожностью и чуткостью, которые необходимы, чтобы растолковать подобные тайны, сделать их понятными и приемлемыми для ничего не подозревающей и совсем не подготовленной души.      И вдруг мне показалось, что он совсем потерял голову. Потом, все сильнее пугаясь, я подумала, не собирается ли он меня убить. Когда мы во власти страха, мы уже не рассуждаем, не думаем, мы сходим с ума. Мгновенно мне представились всякие ужасы. Мне вспомнились газетные сообщения о разных происшествиях, таинственные преступления, вспомнились передаваемые шепотом истории девушек, выданных замуж за негодяев. Разве я хорошо знала этого человека? Я отбивалась, отталкивала его, обезумев от ужаса. Я даже вырвала у него клочья волос с головы и из усов и, высвободившись, вскочила с громким воплем: "Помогите!" Я подбежала к двери, отодвинула задвижку и, полуголая, бросилась на лестницу.      Соседние двери тоже отворились. Показались какие-то мужчины в рубашках, со свечами в руках. Я кинулась в объятия к одному из них, моля о защите. Он бросился на моего мужа.      Остального не знаю. Началась драка, поднялся крик; потом все стали хохотать, да так хохотать, что ты и представить себе не можешь. Хохотал весь дом сверху донизу. Ко мне долетали из коридора буйные взрывы смеха, другие неслись из комнаты под нами. Под крышей хохотали поварята, а сторож корчился от смеха на своей койке в передней.      Подумай только: в гостинице!      Потом я опять очутилась с мужем наедине, и он дал мне несколько общих разъяснений подобно тому, как объясняют химический опыт, прежде чем приступить к нему. Он был очень недоволен. Я проплакала всю ночь, и мы уехали, как только отперли парадное.      Но это еще не все.      На другой день мы приехали в Пурвиль - это только еще зарождающийся курорт. Муж осыпал меня знаками внимания, нежности. Недовольство его прошло, и теперь он, казалось, был в восторге. Стыдясь и сожалея о вчерашнем приключении, я старалась быть как можно ласковей и покладистей. Но ты представить себе не можешь, какой ужас, какое отвращение, доходящее почти до ненависти, стал возбуждать во мне Анри, когда я узнала ту мерзкую тайну, которую так тщательно скрывают от девушек. Я пришла в отчаяние, мне было смертельно грустно, я разочаровалась во всем и томилась желанием вернуться к милым моим родителям. Через день мы приехали в Этрета. Все живущие здесь были в смятении: одну молодую женщину укусила собачка, и женщина только что умерла от бешенства. Когда я услыхала об этом за табльдотом, по спине у меня побежали мурашки. Мне тотчас же показалось, что нос у меня болит, и во всем теле я ощутила что-то странное.      Я не спала всю ночь; о муже я совершенно забыла. Вдруг я тоже умру от бешенства? Наутро я расспросила метрдотеля обо всех подробностях. Они были ужасны. Я целый день ходила по дюнам. Я перестала разговаривать, погрузилась в размышления. Бешенство! Какая страшная смерть! Анри меня расспрашивал: "Что с тобой? Ты, кажется, грустишь?" Я отвечала: "Да нет, ничего, ничего!" Я рассеянно смотрела на море, но не видела его, смотрела на фермы, на равнины, но не могла бы сказать, что у меня перед глазами. Ни за что на свете не призналась бы я. в мысли, которая так терзала меня. Я почувствовала в носу боль, настоящую боль, и захотела домой.      Вернувшись в гостиницу, я тотчас же заперлась, чтобы разглядеть ранку. Она уже стала незаметной. И все же. сомнения не было, она болела.      Я тут же написала мамочке коротенькое письмо, которое, вероятно, показалось ей странным. Я просила немедленного ответа на несколько пустячных вопросов. Подписавшись, я добавила: "Главное, не забудь сообщить мне, как поживает Бижу".      На другой день я ничего не могла есть, но отказалась обратиться к врачу. Я просидела весь день на пляже, смотря на купающихся. Появлялись тут и толстые и худые, но все были безобразны, в ужасных костюмах; однако мне было не до смеху. Я думала: "Какие счастливые! Их никто не кусал! Они-то будут жить! Им нечего бояться! Они могут веселиться, сколько вздумается. Как они безмятежны!"      Я поминутно подносила руку к носу, чтобы ощупать его. Не пухнет ли он? А едва вернувшись в гостиницу, я заперлась, чтобы разглядеть его в зеркало. О, если бы цвет его изменился - я умерла бы на месте!      Вечером я внезапно почувствовала к мужу какую-то нежность, нежность отчаяния. Он показался мне таким добрым, я оперлась на его руку. Раз двадцать я чуть было не поделилась с ним своей отвратительной тайной, однако промолчала.      Он подло злоупотребил моей беспомощностью и душевным изнеможением. У меня не было сил противиться, даже воли не хватило. Я все бы вытерпела, все бы перенесла. На другой день я получила письмо от мамочки. Она отвечала на мои вопросы, но о Бижу - ни слова. Я тотчас же решила: "Он околел, и от меня это скрывают". Потом я побежала было на телеграф, чтобы отправить депешу. Меня остановила мысль: "Если он действительно околел, мне этого все равно не скажут". Поэтому я примирилась с необходимостью промучиться еще два дня. И я снова написала письмо. Я просила, чтобы мне прислали песика, так как я немного скучаю.      Днем меня стало трясти. Я не могла поднять стакан, не расплескав половины. Душевное состояние мое было плачевно. В сумерках я ускользнула от мужа и побежала в церковь. Я долго молилась.      На обратном пути я опять почувствовала боль в носу и зашла в аптеку, - она еще была освещена. Я рассказала аптекарю о своей подруге, которую якобы укусила собака, и попросила у него совета. Это был любезнейший человек, чрезвычайно предупредительный. Он дал мне кучу наставлений. Но ум мой был так помрачен, что я тут же забывала, что мне говорили. Я запомнила только одно: "Зачастую прописывают слабительное". Я купила несколько склянок какого-то снадобья, сказав, что пошлю их подруге.      Попадавшиеся на пути собаки внушали мне ужас и желание бежать со всех ног. Несколько раз мне показалось, что мне самой хочется их укусить.      Ночь я провела ужасно тревожно. Муж воспользовался этим. Наутро я получила мамочкин ответ. "Бижу чувствует себя превосходно, - писала она. - Но переправлять его одного по железной дороге опасно". Итак, мне его не присылают! Он околел!      Ночью я опять не могла уснуть. Между тем Анрн храпел. Несколько раз он просыпался. Я была в изнеможении.      На другой день я выкупалась в море. Когда я входила в воду, мне чуть не сделалось дурно, - такой меня охватил холод. Это ощущение ледяной воды еще больше потрясло меня. Ноги у меня страшно дрожали; зато нос совсем не болел.      Мне представили врача, инспектора пляжа, - очаровательного человека. Я проявила исключительную ловкость и навела его на интересующую меня тему. Потом я сказала, что мой щенок укусил меня несколько дней тому назад, и спросила, что надо делать, если случится воспаление. Он рассмеялся и ответил: "В вашем положении я вижу только один выход, сударыня, - вам нужен новый нос". {В подлиннике непереводимая игра слов: nouveau nez (новый нос) звучит как nouveau ne (новорожденный).}      А так как я не понимала, он добавил: "Впрочем, это дело вашего супруга".      Расставшись с ним, я осталась в прежнем неведении и растерянности.      Анри в тот день казался очень веселым, очень довольным. Вечером мы пошли в казино, но он, не дождавшись конца спектакля, предложил вернуться домой. Меня уже ничто не привлекало, и я последовала за ним.      Однако я не в силах была лежать в постели, нервы мои были натянуты и трепетали. А он тоже не спал. Он меня обнимал, гладил, стал нежным и ласковым, словно понял наконец, как я страдаю. Я сносила его ласки, даже не сознавая их, не думая о них.      Но вдруг меня потряс внезапный, необыкновенный, ошеломляющий приступ... Я испустила дикий вопль и, оттолкнув мужа, бросилась в другой конец комнаты и упала ничком у двери. То было бешенство. Я погибла!      Перепуганный Анри меня поднял, стал расспрашивать, что со мной. Но я молчала. Я уже смирилась. Я ждала смерти. Я знала, что после нескольких часов передышки последует новый приступ, за ним другой, потом еще и еще, - и так до последнего, который будет смертельным.      Я дала перенести себя в постель. На рассвете навязчивость мужа вызвала новый припадок, продолжительнее первого. Мне хотелось выть, рвать, кусаться: это было нечто ужасное, но все же менее мучительное, чем я предполагала.      Часов в восемь я в первый раз за четыре ночи заснула.      В одиннадцать часов меня разбудил любимый голос. То была мамочка: мои письма ее напугали, и она примчалась навестить меня. В руках она держала большую корзину, из которой внезапно раздался лай. Вне себя, обезумев от надежды, я схватила корзину. Я открыла ее - и Бижу выскочил ко мне на постель; в неистовой радости он стал ко мне ластиться, кувыркаться, кататься по подушке.      Так вот, милочка, хочешь - верь, хочешь - нет: я все поняла только еще на другой день.      О воображение! Как оно действует! И подумать только, что я воображала, будто... Согласись, не глупость ли это?      Ты сама понимаешь, я никому не призналась в муках этих четырех дней. Представь себе, что об этом узнал бы мой муж? Он уж и без того достаточно подтрунивает надо мною из-за пурвильского приключения. Впрочем, я особенно не сержусь на его шутки. Привыкла. В жизни ко всему привыкаешь.            НАТУРЩИЦА            Расположенный в виде полумесяца городок Этрета, блистая белыми крутыми берегами, белой галькой пляжа и синим заливом, отдыхал под лучами яркого июльского солнца. На двух концах полумесяца две скалы с арками - маленькая справа, огромная слева - вытягивали в спокойное море одна - ногу карлика, другая - лапу великана; остроконечная колокольня почти такой же высоты, как прибрежные скалы, широкая у основания, тонкая вверху, вонзалась в небо своим шпилем.      Вдоль берега, у самой воды, расселась толпа любопытных, глазея на купальщиков. На террасе перед казино разгуливала и сидела другая толпа, раскинув под лучезарным небом роскошный цветник туалетов, где пестрели красные и синие зонтики с огромными цветами, вышитыми шелком.      По краю площадки, в стороне от разряженной суетливой толпы, прохаживались, не спеша, люди серьезные и степенные.      Молодой человек, знаменитый, прославленный художник Жан Зюммер, с сумрачным видом шагал рядом с ручной коляской для больных, где лежала молоденькая женщина, его жена. Слуга тихонько катил перед собой кресло на колесах, и бедная калека печальным взором глядела на радостное небо, радостный день, на чужую радость.      Они не разговаривали. Они не смотрели друг на друга.      - Остановимся на минутку, - сказала молодая женщина.      Они остановились, и художник присел на складной стул, который подал ему слуга.      Люди, проходившие мимо этой неподвижной безмолвной четы, смотрели на нее с грустным сочувствием. Сложилась уже целая легенда о человеческом самоотвержении. Говорили, что он женился на ней, несмотря на ее увечье, тронутый ее любовью.      Неподалеку от них, сидя на кабестане, беседовали двое молодых людей, устремив глаза в морскую даль.      - Нет, это неправда, уверяю тебя; я близко знаю Жана Зюммера.      - Но почему же он на ней женился? Говорят, она еще до свадьбы была калекой, не правда ли?      - Совершенно верно. Он женился... женился... ну, почему женятся, черт возьми. По глупости!      - Ну, а еще почему?      - Еще... еще... Да просто так, милый друг. Кто глуп, тот делает глупости. И потом, ты же знаешь, художникам особенно везет на дурацкие браки; почти все они женятся на натурщицах, на прежних своих любовницах, словом, на женщинах с погибшей репутацией. Почему? Кто их знает? Казалось бы, напротив, постоянное общение с этой глупой породой индюшек, именуемых натурщицами, должно бы на веки вечные отбить у них охоту к особам такого сорта. Не тут-то было. Сначала натурщицы позируют им, потом женят их на себе. Почитай-ка Жены артистов Альфонса Доде, - какая правдивая, жестокая и чудесная книжка!      Что касается вот этой пары, их случай совсем особенный и трагический. Эта маленькая женщина разыграла комедию, или, вернее, ужасную драму. В сущности, она рискнула всем, чтобы добиться всего. Была ли она искренней? Любила ли она Жана? Как знать? Разве можно определить, где притворство и где правда в поступках женщин? Они всегда искренни, хотя настроения их вечно меняются. Они бывают вспыльчивы, преступны, самоотверженны, великодушны и подлы, повинуясь каким-то своим, неуловимым побуждениям. Они беспрестанно лгут, невольно, безотчетно, бессознательно, но, несмотря на это, совершенно правдивы в своих ощущениях и чувствах; это выражается в их поступках, необдуманных, неожиданных, непонятных, безрассудных, которые путают все наши расчеты, наши укоренившиеся привычки и все наши эгоистические соображения. Их внезапные, взбалмошные выходки остаются для нас неразрешимой загадкой. Мы вечно задаем себе вопрос: "Искренни он" или лживы?"      В сущности, мой милый, они искренни и лживы одновременно, потому что им свойственно доводить до крайности то и другое, не будучи ни тем, ни другим.      Посмотри, к каким уловкам прибегают самые порядочные женщины, чтобы добиться от нас того, чего они хотят. Эти средства и сложны и просты. Так сложны, что их нельзя предугадать, так просты, что, поддавшись им, мы сами невольно удивляемся и спрашиваем себя: "Как? Неужели ей удалось так легко меня одурачить?"      И они всегда добиваются своего, старина, в особенности когда им нужно кого-нибудь на себе женить.      Но вернемся к истории Зюммера.      Его жена, разумеется, натурщица. Она позировала в его мастерской. Она была миловидна, очень изящна, и, кажется, божественно сложена. Он увлекся ею, как увлекаешься всякой мало-мальски соблазнительной женщиной, если часто ее видишь. И вообразил, что любит ее всей душой. Ведь вот удивительно! Стоит вам почувствовать влечение к женщине, и вы уже искренне убеждены, будто не сможете обойтись без нее до конца жизни. Вы прекрасно знаете, что с вами это уже случалось, что всегда после обладания наступает отвращение, что для совместной жизни с другим существом нужна не грубая физическая страсть, которая весьма скоро угасает, но согласие душ, характеров и склонностей. Поддаваясь увлечению, надо уметь различать, чем оно вызвано: обольстительной внешностью, особого рода чувственным опьянением или же глубоким душевным очарованием.      Как бы то ни было, он вообразил, что любит ее, надавал ей клятв и обетов, и они стали жить вместе.      Она и вправду была прехорошенькой и обладала тем наивным изяществом, каким часто одарены парижаночки. Она щебетала, ворковала, болтала глупости, которые казались остроумными в ее устах, так забавно она их преподносила. В любую минуту она умела принять грациозную позу, способную пленить взор художника. Когда она закидывала руки, или наклонялась, или садилась в коляску, или протягивала вам пальчики, все ее движения были безупречно красивы и естественны.      Целых три месяца Жан не замечал, что, в сущности, она совершенно такая же, как все натурщицы.      На лето они сняли дачку в Андрези.      Я был у них в тот вечер, когда в душу моего друга закрались первые сомнения.      Стояла чудесная лунная ночь, и нам захотелось прогуляться по берегу реки. Луна заливала подернутую рябью воду дождем света, рассыпаясь желтоватыми отблесками по завиткам водоворотов, по течению, по всему простору плавно катившейся реки.      Мы брели вдоль берега, слегка опьяненные тем смутным волнением, какое вызывают такие волшебные вечера. Мы грезили о сверхчеловеческих подвигах, о любви неведомых существ, прелестных и поэтических. Мы ощущали трепет восторгов, желаний, небывалых стремлений. И мы молчали, завороженные свежей, живой прохладой этой чарующей ночи, лунной прохладой, которая словно проникает в тело, пронизывает вас, обволакивает душу, обвевает ее благоуханием и затопляет счастьем.      И вдруг Жозефина (ее зовут Жозефиной) громко вскрикнула:      - Ой! Видал, какая большая рыба плеснулась?      Он ответил, не глядя, думая о другом:      - Да, милая.      Она рассердилась.      - Нет, ты не мог видеть, ты же стоял спиной.      Он улыбнулся:      - Ты права. Здесь так чудесно, что я замечтался.      Она замолчала; но через минуту не выдержала и опять спросила:      - Ты поедешь завтра в Париж?      - Право, не знаю, - проговорил он.      Она снова вспылила:      - Неужто, по-твоему, весело так гулять, не раскрывая рта? Люди разговаривают, если они не идиоты!      Он не отвечал. И тогда, отлично понимая своим порочным женским чутьем, что выводит его из себя, она принялась напевать тот навязчивый мотив, которым нам так прожужжали уши за последние два года:            Глядел я в небеса...            - Прошу тебя, замолчи, - прошептал он.      - С какой стати я должна молчать? - крикнула она в бешенстве.      Он ответил:      - Это портит нам пейзаж.      Тогда разыгралась сцена, безобразная, нелепая, с неожиданными попреками, вздорными обвинениями и, в довершение всего, со слезами. Все было пущено в ход. Они вернулись домой. Он не останавливал ее, не возражал, одурманенный божественной истомой вечера и оглушенный этим градом пошлостей.      Три месяца спустя он отчаянно бился в невидимых неразрывных сетях, какими подобная связь опутывает нашу жизнь. Она держала его крепко, изводила, терзала. Они ссорились с утра до ночи, бранились и даже дрались.      Наконец он решился покончить, порвать с ней во что бы то ни стало. Он распродал все свои холсты, занял денег у друзей, собрал двадцать тысяч франков (тогда еще он был малоизвестен) и однажды утром оставил их у нее на камине вместе с прощальным письмом.      Он нашел пристанище у меня.      Часа в три раздался звонок. Я пошел отворять. На меня кинулась какая-то женщина, оттолкнула меня, вбежала в дверь и ворвалась в мастерскую; это была она.      Увидев ее, он поднялся с места.      Жестом, полным истинного благородства, она швырнула к его ногам конверт с банковыми билетами и сказала отрывисто:      - Вот ваши деньги. Не нужно мне их.      Она была очень бледна, вся дрожала и, видимо, готова была на любое безумство. А он тоже побледнел, побледнел от гнева и бешенства и, очевидно, готов был на любую выходку.      Он спросил:      - Что вам угодно?      Она отвечала:      - Я не желаю, чтобы со мной обращались, как с девкой. Ведь это вы меня умоляли, вы меня соблазнили. Я ничего у вас не просила. Вернитесь ко мне.      Он топнул ногой:      - Ну нет, это слишком! Если ты воображаешь, что ты...      Я схватил его за руку.      - Замолчи, Жан. Предоставь это мне.      Я подошел к ней и тихонько, осторожно стал ее уговаривать; я исчерпал весь запас доводов, к каким прибегают в подобных случаях. Она слушала меня молча, стоя неподвижно, с застывшим взглядом.      В конце концов, не зная, что сказать и чувствуя, что дело может плохо кончиться, я отважился на последнее средство. Я заявил:      - Он любит тебя по-прежнему, милочка; но родные хотят его женить, и ты сама понимаешь...      Она подскочила.      - Ах... вот что... теперь я понимаю!..      И повернулась к нему:      - Ты... ты... ты женишься?      - Да, - отрезал он.      Она ринулась вперед.      - Если ты женишься, я покончу с собой... слышишь?      Он пожал плечами:      - Ну что же... кончай с собой.      Она произнесла, запинаясь, сдавленным от отчаяния голосом:      - Что ты сказал?.. Что ты сказал?.. Повтори!..      Он повторил:      - Ну что же, кончай с собой, если тебе так хочется.      По-прежнему бледная, как смерть, она пролепетала:      - Не доводи меня до этого. Я выброшусь в окно.      Он рассмеялся, подошел к окну, распахнул его настежь и с поклоном, словно уступая ей дорогу, как галантный кавалер, воскликнул:      - Пожалуйте! Проходите первая!      С минуту она смотрела на него неподвижным, отчаянным, безумным взглядом; потом с разбегу, словно собираясь перепрыгнуть через изгородь в поле, она пронеслась мимо меня, мимо него, вскочила на подоконник и исчезла...      Никогда не забуду страшного впечатления от этого раскрытого окна, в котором только что мелькнуло падающее тело; в тот миг окно показалось мне огромным, как небо, и пустым, как пространство. И я невольно отступил, не смея заглянуть туда, как будто сам боялся упасть.      Пораженный ужасом, Жан замер на месте.      Бедную девушку подобрали с переломанными ногами. Она никогда уже не сможет ходить.      Ее любовник, обезумев от раскаяния, а также, быть может, тронутый ее поступком, перевез ее к себе и женился на ней.      Вот и все, милый друг.            Приближался вечер. Молодая женщина озябла и пожелала вернуться домой; слуга снова покатил ее кресло по направлению к поселку. Художник шел рядом с женой, и за целый час они не перемолвились ни словом.            БАРОНЕССА            - Ты увидишь много любопытных безделушек, пойдем со мной, - сказал мой приятель Буарене.      Он привел меня в красивый особняк на одной из главных улиц Парижа, и мы поднялись во второй этаж. Нас принял представительный господин с безупречными манерами; он водил нас из комнаты в комнату и показывал всевозможные редкости, небрежно называя их цену. Крупные суммы в десять, двадцать, тридцать, пятьдесят тысяч франков слетали с его губ так естественно, так непринужденно, что вам начинало казаться, будто в несгораемом шкафу этого великосветского торговца хранились целые миллионы.      Я давно уже знал о нем понаслышке. Чрезвычайно ловкий, изворотливый, умный, он служил посредником в самых разнообразных сделках. Поддерживая связи со всеми богатыми коллекционерами Парижа, Европы и даже Америки, прекрасно зная их постоянные вкусы и временные пристрастия, он тотчас извещал их запиской или депешей, - если они жили в другом городе, - как только появлялось в продаже подходящее для них произведение искусства.      Люди самого высшего общества прибегали к его услугам в затруднительных обстоятельствах, если надо было уплатить проигрыш, вернуть долг, продать картину, фамильную драгоценность, гобелен, а иногда, в минуту острого безденежья, даже лошадь или поместье.      Молва утверждала, что он никогда не отказывал в помощи, если предвидел верную прибыль.      Буарене, очевидно, был коротко знаком с этим оригинальным продавцом. Должно быть, им приходилось вести вместе не одно дело. Я же наблюдал его с большим интересом.      Он был высокого роста, худощавый, лысый, очень элегантный. В его мягком, вкрадчивом голосе таилось своеобразное очарование, очарование обольстителя, придающее всякому предмету его коллекции особенную ценность. Взяв в руки какую-нибудь безделушку, он вертел ее, разглядывал, поворачивал так ловко, умело, бережно, с такой любовью, что вещица сразу становилась красивее, как бы преображаясь от его взгляда и прикосновения. И вы мысленно оценивали ее гораздо дороже, лишь только она переходила из витрины к нему в руки.      - А где же распятие, - спросил Буарене, - то чудесное распятие эпохи Возрождения, которое вы мне показывали в прошлом году?      Он улыбнулся.      - Оно продано и при весьма занятных обстоятельствах. Вот уж, действительно, чисто парижская история. Рассказать ее вам?      - Сделайте одолжение.      - Знаете вы баронессу Самори?      - И да и нет. Я видел ее только раз, но знаю, что это за особа.      - Вы про нее... все знаете?      - Да.      - Будьте так любезны, расскажите; посмотрим, не ошибаетесь ли вы.      - Охотно. Госпожа Самори светская женщина, и у нее есть дочь, хотя о муже никто никогда не слыхал. Во всяком случае, если мужа и не было, то любовников она отлично умеет скрывать, потому что в известных кругах общества, где люди снисходительны или слепы, ее охотно принимают.      Она посещает церковь, набожно причащается, выставляя напоказ свое благочестие, и ничем себя не компрометирует. Она надеется, что дочь ее сделает блестящую партию. Не так ли?      - Именно так; я дополню ваши сведения: она содержанка, но умеет так себя поставить, что любовники, хоть и спят с ней, все же уважают ее. Это редкий дар; таким способом можно добиться от мужчины чего угодно. Тот, кто становится ее избранником, ни о чем не подозревая, долго за ней ухаживает, робко мечтает, смиренно умоляет, а овладев ею, боится поверить своему счастью и, обладая, не перестает ее уважать. Он и сам не замечает, что содержит ее, так ловко она умеет за это взяться; она соблюдает в отношениях с ним такое достоинство, сдержанность, благопристойность, что, выйдя из ее спальни, он дал бы пощечину всякому, кто способен усомниться в целомудрии его любовницы. И притом совершенно искренне.      В свое время я нередко оказывал этой даме кое-какие услуги. И у нее нет от меня тайн.      Так вот, в начале января она пришла ко мне с просьбой одолжить ей тридцать тысяч франков. Разумеется, я не дал ей такой суммы, но, желая чем-нибудь помочь, попросил ее сообщить мне о своих затруднениях, чтобы выяснить, не могу ли я быть ей полезен.      Она изложила все обстоятельства в столь изысканных выражениях, что даже о первом причастии своей дочки не могла бы рассказать более деликатно. Словом, я понял, что времена настали тяжелые и что она сидит без гроша.      Экономический кризис, политические волнения, которые будто нарочно поощряет нынешнее правительство, слухи о войне - все это создало заминку в деньгах; их трудно выудить даже у поклонников. Кроме того, не могла же она, женщина порядочная, отдаться первому встречному.      Ей нужен человек с положением, из лучшего общества, который упрочил бы ее репутацию, оплачивая в то же время ее ежедневные расходы. Какой-нибудь кутила, пусть даже богатый, мог скомпрометировать ее навеки, а в будущем помешать замужеству ее дочери. Еще опаснее обращаться в брачные конторы или же к сомнительным посредникам, которые могли бы на время вывести ее из затруднения.      Однако ей необходимо было жить по-прежнему широко, держать открытый дом, чтобы не терять надежды найти в числе гостей того скромного и солидного друга, которого она так ждала, который был ей так нужен.      Выслушав ее, я дал ей понять, что у меня мало надежды получить обратно свои тридцать тысяч франков; ведь прожив их, она должна раздобыть сразу по крайней мере шестьдесят тысяч, чтобы возвратить мне половину.      Она слушала меня с огорченным видом. И я не знал, что придумать, как вдруг меня осенила одна мысль, мысль поистине гениальная.      Незадолго перед тем я купил то самое распятие эпохи Возрождения, что вам показывал, - превосходную вещь, лучший образец этого стиля, какой я когда-либо видел.      - Дорогая моя, - сказал я ей, - я пришлю к вам на дом это изваяние из слоновой кости. Предоставляю вам самой сочинить какую-нибудь историю, увлекательную, трогательную, поэтическую, какую хотите, чтобы объяснить, почему вам приходится с ним расстаться. Разумеется, это фамильная реликвия, унаследованная вами от отца.      Я со своей стороны берусь присылать к вам любителей старины или приводить их лично. Остальное зависит от вас. Накануне я буду извещать вас запиской об их материальном положении. Этому распятию цена пятьдесят тысяч франков; вам я уступаю за тридцать. Разница - в вашу пользу.      Она сосредоточенно размышляла некоторое время, потом сказала:      - Да, идея, кажется, недурна; благодарю вас от всей души.      Наутро я велел отнести к ней распятие и в тот же вечер направил туда барона де Сент-Опиталь.      В течение трех месяцев я посылал к ней покупателей, выбирая самых лучших, самых солидных среди моей клиентуры. Но больше баронесса не давала о себе знать.      Однажды ко мне явился иностранец, с трудом объяснявшийся по-французски, и я решил сам свести его к г-же Самори, посмотреть, как там идут дела.      Нас встретил лакей во фраке и проводил в изящную, полутемную, со вкусом меблированную гостиную, попросив обождать несколько минут. Появилась баронесса, обворожительная и любезная, протянула мне руку, пригласила нас сесть; когда я объяснил цель нашего визита, она позвонила.      Снова явился лакей.      - Подите узнайте, - сказала она, - не разрешит ли мадмуазель Изабелла войти в ее часовню.      Девушка сама пришла с ответом. Лет пятнадцати на вид, скромная и кроткая, она сияла юной свежестью.      Она пожелала сама проводить нас в часовенку.      Это было нечто вроде будуара, обращенного в молельню; перед распятием - перед моим распятием! - возлежащим на черном бархате, светилась серебряная лампада. Зрелище было пленительное и искусно подготовленное.      Перекрестившись, девушка обратилась к нам:      - Посмотрите, господа, как это прекрасно!      Я взял распятие, внимательно осмотрел и заявил, что это выдающееся произведение искусства. Иностранец также любовался им, но, казалось, гораздо больше был заинтересован обеими женщинами, чем Христом.      В комнате приятно пахло - цветами, ладаном, тонкими духами. Там дышалось легко. Это был поистине уютный уголок, который не хотелось покидать.      Вернувшись в гостиную, я осторожно, деликатно затронул вопрос о цене. Г-жа Самори, скромно потупив глаза, назвала сумму в пятьдесят тысяч франков.      Затем добавила:      - Может быть, вам захочется еще раз взглянуть на него, сударь, так имейте в виду, что я никогда не выхожу раньше трех; меня всегда можно застать дома.      На улице иностранец подробно расспросил меня о баронессе, находя ее восхитительной. Однако я долго не имел известий ни о нем, ни о ней.      Прошло еще три месяца.      Однажды утром, недели две тому назад, она явилась ко мне во время завтрака и вручила мне бумажник с деньгами:      - Дорогой друг, вы просто ангел. Вот вам пятьдесят тысяч франков; я сама покупаю ваше распятие и приплачиваю двадцать тысяч сверх назначенной цены с одним условием: чтобы вы по-прежнему... по-прежнему посылали мне клиентов... ведь он все еще продается... мой Христос...            ПРОДАЖА            Ответчики Брюман (Сезер-Изидор) и Корню (Проспер-Наполеон) предстали перед судом присяжных департамента Нижней Сены по обвинению в покушении на убийство путем утопления истицы Брюман, законной супруги первого из вышеназванных.      Обвиняемые сидят рядышком на скамье подсудимых. Оба они крестьяне. Один из них - приземистый, толстый, с короткими руками и ногами, краснолицый, угреватый, с круглой головой, посаженной прямо на туловище, тоже круглое и короткое, без всяких признаков шеи. Он свиновод и проживает в Кашвиль-ля-Гупиль, в кантоне Крикто.      Корню (Проспер-Наполеон) - среднего роста, тощий, с непомерно длинными руками. Голова у него набок, челюсть на сторону, глаза косят. Синяя блуза, длинная, как рубаха, доходит ему до колен, желтые редкие волосы, прилипшие к черепу, придают его физиономии вид потрепанный, грязный, истасканный, до крайности гнусный. Ему дали кличку "кюре", так как он превосходно умеет изображать церковную службу и даже звук серпента. Этот талант привлекает в его заведение - он кабатчик в Крикто - множество посетителей, предпочитающих "мессу Корню" церковной мессе. {В подлиннике непереводимая игра слов: "Корню" (Cornu) означает "рогатый", но под этим словом может подразумеваться и дьявол.}      Г-жа Брюман сидит на свидетельской скамье, это худая крестьянка, вечно сонная с виду. Она сидит неподвижно, сложив руки на коленях, тупо глядя в одну точку.      Председатель продолжает допрос:      - Итак, истица Брюман, они вошли к вам в дом и окунули вас в бочку с водой. Расскажите нам все обстоятельства как можно подробнее. Встаньте!      Она встает. В своем белом, похожем на колпак чепце она кажется высокой, как мачта. Она дает показания тягучим голосом:      - Лущила я бобы. Гляжу, они входят. "Что с ними такое, - думаю, - какие-то они чудные, неладное у них на уме". А они все на меня поглядывают, вот эдак, искоса, особливо Корню, косой черт. Не люблю я, когда они вместе, нет хуже, когда они вдвоем, негодники. "Чего вы на меня уставились?"-говорю. Не отвечают. Уж я почуяла недоброе...      Подсудимый Брюман поспешно прерывает ее показания, заявляя:      - Я был под мухой.      Тогда Корню, повернувшись к своему сообщнику, говорит густым басом, гудящим, как орган:      - Скажи лучше, что мы оба были под мухой, попадешь в самую точку.      Председатель (строго). Вы хотите сказать, что были пьяны?      Брюман. Само собой, пьяны.      Корню. С кем не бывает!      Председатель (обращаясь к потерпевшей). Продолжайте свои показания, истица Брюман.      - Вот, стало быть, Брюман и говорит мне: "Хочешь заработать сто су?" - "Хочу, - говорю, - ведь сто су на земле не валяются". Тогда он говорит: "Протри бельма и гляди, что я делаю". И вот он идет за большой бочкой, что стоит у нас под желобом, опрокидывает ее, катит ко мне на кухню; потом ставит посреди комнаты и говорит: "Ступай, таскай воду, покуда доверху не нальешь".      Пошла я, значит, на пруд с ведрами и давай таскать воду, да еще, да еще, битый час таскала, ведь бочка-то большая, сущая прорва, не в обиду вам будь сказано, господин судья.      А за это время Брюман и Корню опрокинули по стаканчику, да по второму, да по третьему. До того налакались, что я возьми да и скажи: "Сами вы налились до краев, не хуже бочки". А Брюман отвечает: "Не трепли языком, делай свое дело, придет и твой черед, всякому свое". А мне вроде наплевать на его слова, мало ли что пьяный болтает.      Наполнила я бочку до краев и говорю: "Ну вот, готово".      Тут Корню выкладывает мне сто су. Не Брюман, а Корню; дал-то их мне Корню. А Брюман говорит: "Хочешь получить еще сто су?" - "Хочу, - говорю, - ведь меня такими подарками не балуют".      Тут он говорит: "Раздевайся". - "Мне, что ли, раздеваться?" - "Ну да, - говорит, - тебе". - "Догола, что ли, раздеваться?" А он мне: "Коли тебе неохота, оставайся в рубахе, мы не против".      Сто су - деньги, ну, я и раздеваюсь, хоть и зазорно мне раздеваться при таких негодяях. Ну, скинула чепчик, потом кофту, потом юбку, потом разулась. А Брюман говорит: "Ладно, оставайся в чулках, мы добрые ребята". А Корню поддакивает: "Мы, мол, ребята добрые".      Осталась я, можно сказать, в чем мать родила. Тогда они встают, а сами уж еле на ногах держатся: до того надрызгались, не в обиду вам будь сказано, господин судья.      "Неладное у них на уме", - говорю я себе.      Брюман говорит: "Давай?" А Корню отвечает: "Валяй!"      Да вдруг как схватят меня: Брюман за голову, а Корню за ноги, будто собираются белье полоскать. А я как заору благим матом!      А Брюман говорит: "Заткни глотку, дрянь!"      Тут они подкидывают меня кверху, да и бултых в воду; все поджилки во мне затряслись, все нутро промерзло.      А Брюман говорит: "Только и всего?"      А Корню ему: "Вот тебе и все".      Брюман говорит: "Голова не вошла, голову тоже считай".      А Корню ему: "Окуни ее с головой".      И вот Брюман тычет меня головой в воду, будто хочет утопить, уж я захлебнулась, уж думала, смерть моя пришла. А он, знай, толкает. Я и нырнула с головой.      Тут ему вроде как боязно стало. Вытащил он меня из бочки и говорит: "Ну, живо, поди обсушись, кляча!"      Я скорей удирать и со всех ног к господину кюре, как была, нагишом; он дал мне надеть кухаркину юбку, а сам пошел за сторожем, за дядей Шико, а тот - в Крикто за жандармами, жандармы-то меня домой и привели.      Пришли мы и видим: Брюман и Корню дерутся, как два козла.      Брюман орет: "Нет, врешь, там никак не меньше кубометра. Этот способ не годится".      А Корню орет: "Четыре ведра, в них и полкубометра не наберется. Нечего и спорить, счет правильный".      Тут жандармы и хвать их за шиворот. Вот и все.      Она села на место. В публике слышался смех. Присяжные озадаченно переглядывались. Председатель вызвал следующего:      - Подсудимый Корню, вы, по-видимому, являетесь зачинщиком в этой гнусной затее. Дайте объяснения.      Корню встает:      - Господин судья, я был выпивши.      Председатель строго:      - Знаю. Продолжайте.      - Слушаю. Ну, стало быть, часов в девять пришел Брюман ко мне в заведение, заказал два стаканчика и говорит: "Тут и на тебя хватит, Корню". Я присаживаюсь против него, выпиваю и, как полагается, ставлю еще парочку. Потом опять он угощает, потом опять я, так что к полудню, стакан за стаканом, напились мы вдрызг.      Тут Брюман в слезы. Разжалобил он меня. Спрашиваю, что с ним такое, а он говорит: "Мне надо тысячу франков к четвергу". Ну я, понятно, сразу остыл. А он вдруг выпаливает: "Хочешь, я продам тебе жену?"      Я ведь вдовый, да и пьян был порядком. Проняло меня, сами понимаете. Жены-то я его не видал; но баба есть баба, разве не так? "А как ты будешь ее продавать?" - спрашиваю его.      Начал он раздумывать, а может, только прикидывался - когда человек выпивши, его не поймешь, - а потом отвечает: "Я тебе ее продам на кубометры".      Этим меня не удивишь: и наклюкались мы оба, да и кубометр в нашем ремесле мера знакомая. Это составляет тысячу литров, дело подходящее.      Надо было только о цене столковаться. Тут все зависит от качества. Я спрашиваю: "Ну, а почем за кубометр?"      Он отвечает: "Две тысячи франков".      Я так и подскочил, а сам соображаю, что в бабе больше трехсот литров не наберется. Однако же говорю ему: "Дорого просишь".      А он отвечает: "Меньше не могу. Себе в убыток".      Сами понимаете, он недаром продает поросят: дело свое знает. Только, шалишь, он плутует, а я его переплутую, он свиноторговец, а я виноторговец. Ха-ха-ха! Я и говорю: "Кабы она была свежая, я бы ни слова не сказал; но ведь она у тебя давно, стало быть, товар подержанный. Даю полторы тысячи за кубометр и больше ни гроша. Ладно?" - "Ладно, - отвечает, - по рукам!"      Ударили мы по рукам и пошли вместе в обнимку. Надо же помогать друг другу в жизни.      Тут взяло меня сомнение: "Погоди, как же ты ее будешь мерить на литры, ведь ее не перельешь?"      Стал он мне объяснять свой способ, хоть и с трудом, уж больно нагрузился. "Возьму, - говорит, - бочку, налью ее водой до краев. Окуну туда бабу. Сколько воды выльется, мы измерим, вот тебе и счет".      Я ему говорю: "Все ясно, все понятно. Только вода-то выльется и растечется; как же ты ее соберешь?"      Тут он обозвал меня дурьей головой и объяснил, что как только баба вылезет, нужно будет долить бочку - и все тут. Сколько долито воды - вот тебе и мерка. Ну, на глаз, ведер десять: это как раз кубометр. Он хотя и пьян, а не дурак, скотина эдакая!      Словом, приходим мы к нему домой; поглядел я на его хозяйку. Красавицей ее никак не назовешь, куда там! Сами видите, вон она сидит. Прогадал я, думаю, ну да ладно, не беда. Хороша ли, дурна ли, один толк - ведь правда, господин судья? А потом замечаю, что она худа, как жердь. "В ней и четырехсот литров не будет", - прикидываю я в уме. Уж я-то разбираюсь в жидких-то мерах.      Как было дело, она уж вам рассказала. Мы даже чулки да рубаху ей оставили, мне в убыток.      Не успели мы ее вытащить, она взяла да и удрала. Я говорю: "Стой, Брюман! Она дала тягу". "Не бойся, - отвечает, - мы ее не упустим. Вернется же она домой ночевать. Давай-ка измерим, сколько вытекло".      Ну, измерили мы. Четырех ведер и то не набралось! Ха-ха-ха!      На подсудимого напал такой безудержный смех, что жандарму пришлось ткнуть его в спину. Успокоившись, он продолжал:      - Словом, Брюман заявляет: "Это неправильно, тут недостача", - я ору свое, он орет свое, я еще пуще. Тут он меня в зубы, я его в морду. Так бы мы и лупили друг друга до второго пришествия, - уж больно налакались.      Откуда ни возьмись, жандармы! Изругали нас, сцапали обоих, да и в тюрьму. Я прошу возместить мне убытки.      Он сел на скамью.      Брюман подтвердил по всем пунктам показания своего сообщника. Озадаченные присяжные удалились на совещание.      Суд возвратился через час и вынес подсудимым оправдательный приговор, сделав им, однако, строгое внушение относительно святости брака и указав точные границы для коммерческих сделок.      Брюман в сопровождении супруги поплелся обратно к семейному очагу. Корню вернулся в свое заведение.            УБИЙЦА            Преступника защищал совсем еще молодой адвокат; он выступал впервые и произнес такую речь:      - Факты неопровержимы, господа присяжные. Мой подзащитный, честный человек, банковский служащий, безупречного поведения, робкий и тихий, убил хозяина в приступе гнева, необъяснимом на первый взгляд. Позвольте мне, если можно так выразиться, вскрыть психологию этого преступления, ничего не смягчая, ничего не оправдывая. Затем вы вынесете приговор.      Жан-Николя Лужер - сын весьма почтенных родителей; они вырастили его скромным, внушили ему веру в честь.      Вот все его преступление: вера в честь! Это чувство, господа, в наши дни почти неизвестно; оно утратило свою силу, сохранив лишь название. Только в немногих семьях, отсталых и простых, еще можно встретить эту суровую традицию, это благоговение перед вещью или человеком, перед чувством или религией, которые становятся святыней, эту веру, не терпящую ни сомнений, ни улыбок, ни тени подозрения.      Честным человеком, действительно честным в полном смысле этого слова, может быть лишь тот, кто верит в честь. Глаза у него закрыты. Он верит. Мы не таковы, мы, живущие с широко раскрытыми на мир глазами, завсегдатаи дворца правосудия, этой выгребной ямы общества, где оседают все его гнусности; мы, наперсники всех позорных тайн, ярые защитники всех подлостей, на какие только способны люди; мы, покровители всех негодяев и негодяек, от принцев до бродяг, чуть не живущие на их счет; мы, готовые снисходительно, доброжелательно, с благосклонной улыбкой защищать перед вами любого преступника; мы, чья симпатия к обвиняемому (если только по-настоящему любить свое дело) тем сильнее, чем ужаснее злодеяние, - мы-то уже не верим в честь. Мы слишком близко видим поток всеобщей развращенности, захлестывающий всех, от представителей власти до последних нищих; нам слишком хорошо известно, как все происходит, как все покупается, как все продается: должности, места, знаки отличия - или открыто, за пригоршню золота, или более ловко - за титул, за долю в прибыли, или попросту за поцелуй женщины. Наш долг, наша профессия обязывают нас все знать, всех подозревать, так как все люди внушают подозрение; вот почему мы поражены, когда встречаем человека, вроде этого сидящего перед вами убийцы, у которого вера в честь настолько велика, что он сделался ее мучеником.      Мы, господа, заботимся о своей чести, как заботятся о чистоплотности, из отвращения к низости, из чувства собственного достоинства и гордости; но в глубине души у нас нет слепой, врожденной, непреклонной веры в честь, как у этого человека.      Позвольте же рассказать о его жизни.      Его воспитали так, как воспитывали в былое время детей, разделяя все людские поступки на хорошие и дурные. Добро ему показывали с такой непререкаемой убедительностью, что он привык отличать его от зла, как день от ночи. Да и отец его не принадлежал к тем свободным мыслителям, которые, взирая на все с высоты, видят истоки верований и социальную необходимость, породившую различие между добром и злом.      Итак, он вырос верующим и доверчивым, восторженным и ограниченным.      Двадцати двух лет он вступил в брак. Его женили на двоюродной сестре, воспитанной так же, как ион, такой же простодушной, такой же чистой. Ему выпало неоценимое счастье - иметь спутницей жизни честную и прямодушную женщину, что так редко встречается в мире и так достойно уважения. К своей матери он питал то благоговение, с каким относятся к матерям в патриархальных семьях, то религиозное чувство, с каким поклоняются божеству. Он перенес и на жену частицу этого благоговения, слегка смягченного супружеской близостью. И он жил в полном неведении обмана, в атмосфере непоколебимого чистосердечия и безмятежного счастья, не похожий на других. Сам никого не обманывая, он даже не представлял себе, что его могут обмануть.      Незадолго до женитьбы он поступил кассиром к господину Лангле, недавно им убитому.      Нам известно, господа присяжные, из показаний госпожи Лангле и ее брата, господина Пертюи, компаньона ее мужа, из показаний членов семьи и всех старших сотрудников банка, что Лужер был примерным служащим, почтительным к хозяину, образцом честности, исполнительности, аккуратности и кротости.      Его все уважали, как он того заслуживал своим безукоризненным поведением. Он привык к этому уважению и к тому обожанию, каким была окружена его жена, единодушно всеми восхваляемая.      Она умерла от тифозной горячки; в несколько дней ее не стало.      Его скорбь, конечно, была глубока; но это была угрюмая, спокойная скорбь педанта. Только бледность и осунувшиеся черты выдавали его страдания.      Затем, господа, произошло нечто вполне естественное.      Этот человек был женат десять лет. Десять лет он чувствовал рядом с собой женщину; привык к ее заботе, к знакомому голосу, встречающему его всякий раз, к вечернему прощанию, к утреннему приветствию, к легкому шелесту платья, столь милому его сердцу, к ласке, то любовной, то материнской, скрашивающей нам жизнь, к присутствию любимой женщины, благодаря которому часы бегут быстрее. Он привык, быть может, и к тому, чтобы его баловали, хорошо кормили, привык к нежной опеке, что незаметна, но мало-помалу становится необходимой. Он не мог больше жить в одиночестве. Чтобы скоротать долгие вечера, он стал заходить на часок-другой в соседнюю пивную. Выпив кружку, он продолжал неподвижно сидеть, рассеянно следя за бильярдными шарами, догоняющими друг друга в клубах табачного дыма, машинально прислушиваясь к пререканиям игроков, к спорам соседей о политике и к взрывам смеха, по временам вызываемым грубой шуткой на другом конце зала. Случалось, что он засыпал от утомления и скуки. Но всеми фибрами своего существа он испытывал непреодолимую потребность в женской душе, в женском теле и каждый вечер бессознательно садился все ближе и ближе к конторке, за которой восседала маленькая белокурая кассирша. Его неудержимо влекло к ней, ведь это была женщина...      Вскоре они познакомились, и он привык - это было так приятно! - проводить все вечера возле нее. Она была мила и предупредительна, как полагается в этих заведениях, где надо улыбаться посетителям; ее забавляло, что он заказывает себе кружку за кружкой; к тому же это увеличивало выручку.      С каждым днем Лужер все сильнее привязывался к этой женщине, хотя совсем ее не знал, хотя ее жизнь оставалась для него тайной: он полюбил ее, полюбил только потому, что не встретил другой.      Маленькая кассирша была хитра и вскоре, сообразив, что можно извлечь выгоду из этого простака, стала придумывать, как бы получше прибрать его к рукам. Умнее всего было, конечно, женить его на себе.      Это ей удалось без труда.      Стоит ли говорить вам, господа присяжные, что поведение этой особы оказалось самым неподобающим и что замужество, вместо того чтобы обуздать ее, наоборот, сделало ее еще бесстыднее.      В силу прирожденного женского коварства ей доставляло удовольствие обманывать этого честного человека со всеми служащими конторы. Я утверждаю: со всеми, - у нас есть письма, господа. Вскоре это стало притчей во языцех; один лишь муж, как всегда бывает, оставался в неведении.      Наконец эта негодница из легко понятной корысти сумела соблазнить даже сына хозяина, девятнадцатилетнего юношу, и вскоре приобрела пагубное влияние на его душу и чувства. Господин Лангле, который до сих пор, по доброте душевной, дружески относясь к подчиненному, смотрел на все сквозь пальцы, испытал справедливый гнев, увидав сына в руках, точнее - в объятиях этой опасной особы.      Он совершил ошибку, немедленно вызвав Лужера, чтобы все ему высказать в порыве отцовского негодования.      Мне остается, господа, лишь прочитать вам рассказ о преступлении, записанный следователем со слов умирающего:      "Я только что узнал, что накануне мой сын подарил этой женщине десять тысяч франков, и гнев пересилил во мне рассудок. Конечно, я никогда не сомневался в честности Лужера, но иногда ослепление бывает опаснее порока.      Итак, я позвал его и объявил, что вынужден его уволить.      Он стоял передо мною, потрясенный, ничего не понимая. Потом он в несколько резком тоне попросил у меня объяснений.      Я отказался их дать, заметив, что причины отказа - интимного свойства. Тогда ему пришло в голову, что я подозреваю его в нечестности, и, страшно побледнев, он начал просить, настаивать, чтобы я объяснил ему, в чем дело.      Он разгорячился и позволил себе повысить голос.      Так как я по-прежнему молчал, он стал браниться, оскорблять меня и пришел в такое исступление, что я уже опасался насилия.      После особенно обидного слова, уязвившего меня до глубины души, я бросил ему всю правду в лицо.      Несколько секунд он стоял неподвижно и растерянно глядел на меня; затем, схватив со стола длинные ножницы, которыми я обрезаю поля у деловых бумаг, он кинулся на меня, занес руку, и я ощутил, как что-то вонзилось мне в горло, хотя и не испытал боли".      Вот, господа присяжные, простой рассказ об этом убийстве. Что еще сказать в защиту подсудимого? Имея все основания уважать свою первую жену, он так же слепо уважал и вторую...            После короткого совещания обвиняемый был оправдан.            ДОЧКА МАРТЕНА            Это случилось с ним в воскресенье, после обедни. Выйдя из церкви, он проторенной дорогой направлялся к дому, как вдруг увидал впереди дочку Мартена, которая тоже шла домой.      Рядом с нею степенной походкой зажиточного фермера выступал отец. Он был не в крестьянской блузе, которую презирал, а в серой суконной куртке и в котелке с большими полями.      Широкоплечая, с тонкой талией, туго затянутая в корсет по случаю воскресного дня, девушка держалась очень прямо и на ходу слегка покачивала крутыми бедрами.      Из-под шляпы с цветами, сделанной на заказ у модистки в Ивето, виднелись ее крепкая, круглая, гибкая шея и завитки волос, порыжевшие от солнца и ветра.      Бенуа видел сейчас только ее спину, но он хорошо знал ее в лицо, хотя до сих пор не обращал на нее особого внимания.      И вдруг он подумал: "Ах, черт побери! И красивая же девушка - дочка Мартена!" Он смотрел ей вслед, восхищаясь, испытывая внезапное и страстное влечение. Ему даже не хотелось, чтобы она обернулась, нет. Он не отрывал глаз от ее фигуры и без конца повторял про себя: "И красивая же девушка, черт побери!"      Дочка Мартена свернула направо, к "Мартиньере", ферме своего отца, Жана Мартена, и тут оглянулась. Она увидела Бенуа, и он показался ей каким-то странным. Она крикнула ему: "Здравствуйте, Бенуа!" Он ответил: "Здравствуйте, мамзель Мартен! Здравствуйте, дядюшка Мартен!" И пошел дальше.      Когда он пришел домой, на столе уже стоял суп. Он сел напротив матери, рядом с работником и поденщиком, а служанка побежала нацедить сидра.      Он проглотил несколько ложек, потом отодвинул тарелку. Мать спросила:      - Ты что, уж не захворал ли?      Он ответил:      - Нет. У меня словно каша в животе, оттого и есть не хочется.      Он смотрел, как едят остальные, время от времени отрезал себе кусок хлеба, медленно подносил его ко рту и подолгу жевал. Он думал о дочке Мартена: "Что ни говори, красивая девушка". И как он не замечал до сих пор? Это нашло на него вдруг, да с такой силой, что вот он уж даже и есть не может.      До жаркого он не дотронулся. Мать уговаривала его:      - Да ну же, Бенуа, съешь хоть кусочек. Ведь это бараний бок, тебе от него сразу полегчает. Когда нет аппетита, надо есть через силу.      Он съел несколько кусков и снова отодвинул тарелку. Нет, ничего не шло в горло, решительно ничего.      После обеда он решил обойти свои владения и отпустил поденщика, пообещав, что по дороге сам загонит скотину.      По случаю воскресенья в полях было пусто. Кое-где, развалясь среди клевера под палящим солнцем, сытые коровы лениво пережевывали жвачку. Плуги праздно лежали на краю пашни, и взрыхленная, готовая к посеву земля широкими темными квадратами выделялась среди недавно сжатых пожелтевших полос, где еще торчали короткие стебли ржи и овса.      Осенний, резкий ветер дул над равниной, обещая прохладу вечером, после заката. Бенуа присел на краю овражка, положил шляпу на колени, словно ощущая потребность освежить голову, и сказал вслух среди безмолвия полей:      - Да уж, красивая девушка, ничего не скажешь.      Ночью, лежа в постели, он все еще думал о ней, думал и утром, когда проснулся.      Он не был грустен или недоволен, - он и сам не мог бы сказать, что с ним такое. Что-то захватило его, что-то затронуло его душу, какая-то мысль не давала ему покоя и словно щекотала сердце. Так иногда залетит в комнату большая муха. Она летает, жужжит, и этот шум надоедает, досаждает вам. Вот, кажется, затихла, вы уже забыли о ней; но нет, она начинает снова, и вы снова поднимаете голову. Вы не можете ни поймать ее, ни выгнать, ни убить, ни утихомирить. Посидит, посидит - и опять примется жужжать.      Так вот, воспоминание о дочке Мартена тревожило ум Бенуа, как эта назойливая муха.      Потом ему захотелось еще разочек взглянуть на нее, и он принялся ходить мимо "Мартиньеры". Наконец он увидел девушку: она развешивала белье на веревке, протянутой между двух яблонь.      Было жарко. Она стояла в одной рубашке, в короткой юбке, и ее крутые бедра отчетливо обрисовывались всякий раз, как она поднимала руки, чтобы повесить на веревку полотенце.      Он сидел больше часа, притаившись во рву, сидел даже после того, как она ушла. И вернулся домой, еще сильней одержимый ею, чем прежде.      Целый месяц он был весь полон мыслью о ней, вздрагивал, когда кто-нибудь произносил при нем ее имя. Совсем перестал есть и не спал ночами, обливаясь потом.      По воскресеньям, во время обедни, он не спускал с нее глаз. Она заметила это и начала ему улыбаться, польщенная таким вниманием.      И вот, однажды вечером, он случайно встретился с ней на дороге. Увидев его, она остановилась. Тогда он прямо подошел к ней, задыхаясь от страха и волнения, но твердо решив объясниться. Он начал, запинаясь:      - Послушайте, мамзель Мартен, так больше не годится.      Она ответила, словно подсмеиваясь над ним:      - Что, Бенуа? Что такое не годится?      - Да то, что я думаю о вас и днем и ночью, - вот что.      Она сказала, подбоченясь:      - А я вас не заставляю.      - Нет, заставляете. Ведь я из-за вас ни спать, ни есть не могу, покоя не знаю.      Она спросила тихонько:      - Чем же вас лечить от этого?      Он растерялся и стоял молча, растопырив руки, вытаращив глаза, разинув рот.      Она хлопнула его по животу и убежала.      С этого дня они начали встречаться где придется - у овражков, на тропинках или же, под вечер, в поле, когда он возвращался с лошадьми, а она загоняла в хлев своих коров.      Он чувствовал, что его влечет, тянет к ней в непреодолимом порыве души и тела. Ему хотелось сжать ее в объятиях, задушить, проглотить, сделать так, чтобы она стала частью его самого. И он содрогался от сознания своей беспомощности, от нетерпения, от ярости при мысли о том, что она не принадлежит ему всецело - так, словно она и он одно существо.      В деревне уже начали поговаривать о них. Считали женихом и невестой. Он и в самом деле спросил ее как-то, хочет ли она быть его женой, и она ответила: "Да".      Они ждали лишь случая, чтобы поговорить с родителями.      Но вот она вдруг перестала приходить на свидания. Он больше не видел ее и во дворе, хотя подолгу бродил вокруг фермы. Ему удавалось взглянуть на нее лишь в церкви, по воскресеньям. А в одно из воскресений, после проповеди, кюре объявил с амвона об обручении Виктории-Аделаиды Мартен с Жозефеном-Изидором Валленом.      Бенуа почувствовал, как у него похолодели руки, словно от них отлила вся кровь. В ушах у него шумело, он ничего больше не слышал; придя в себя, он заметил, что плачет, уткнувшись в молитвенник.      Целый месяц не выходил он из дому. Затем снова принялся за работу.      Но он не излечился, нет, он не переставал думать о дочке Мартена. Чтобы не видеть даже деревьев, которые росли у нее во дворе, он избегал ходить мимо ее дома и по два раза в день, утром и вечером, делал из-за этого большой крюк.      Она была теперь замужем за Валленом, самым богатым фермером во всем кантоне. Бенуа перестал разговаривать с ним, хотя они и дружили с самого детства.      Как-то вечером, проходя мимо мэрии, Бенуа узнал, что дочка Мартена беременна. Это известие не только не огорчило его, но, напротив, даже доставило ему некоторое облегчение. Теперь все кончено, по-настоящему кончено. Это больше разъединило их, чем ее замужество. Право же, так лучше.      Шел месяц за месяцем. Иногда Бенуа видел, как она проходила по деревне отяжелевшей поступью. Заметив его, она краснела, опускала голову и ускоряла шаг. А он сворачивал в сторону, чтобы только не столкнуться с ней, не встретиться взглядом.      И он с ужасом думал, что в любой день они могут очутиться лицом к лицу и ему поневоле придется заговорить с ней. Что он скажет ей теперь, после всего того, что говорил прежде, держа ее руки и целуя волосы у висков? Он все еще часто вспоминал их встречи где-нибудь на краю рва. Нехорошо было с ее стороны поступить так после стольких обещаний.      Однако мало-помалу горечь уходила из его сердца. Оставалась только грусть. И вот как-то раз он снова пошел своей прежней дорогой, мимо ее фермы. Он издалека увидел крышу ее дома. Вот здесь, здесь она живет с другим! Яблони стояли в цвету, петухи пели на навозной куче. В доме, как видно, никого не было; все ушли в поле, на весенние работы. Он остановился у забора и заглянул во двор. Возле конуры спала собака, трое телят один за другим брели к луже. У ворот толстый индюк распустил хвост и важно разгуливал, красуясь перед индюшками, словно оперный певец на сцене.      Бенуа прислонился к столбу и почувствовал, что ему снова хочется плакать. Но вдруг из дома до него долетел крик, громкий крик о помощи. Он растерялся и стал прислушиваться, судорожно вцепившись в перекладину забора. Новый крик, протяжный, отчаянный, вонзился ему в уши, в сердце, в тело. Это кричала она! Он бросился вперед, пробежал через лужайку, толкнул дверь и увидел ее: бледная, как смерть, с блуждающим взглядом, она корчилась на полу в родовых схватках.      Он остановился на пороге, побледнев и дрожа сильнее, чем она сама.      - Это я, я тут, - пролепетал он.      Она проговорила, задыхаясь:      - Ох, не уходи, Бенуа, только не уходи.      Он смотрел на нее и не знал, что сказать, что сделать.      Она снова закричала:      - Ой! Ой! Бенуа! Больно, мне больно!      У нее снова начались схватки.      И вдруг его охватило жгучее желание помочь ей, успокоить ее, облегчить ее муки. Он нагнулся к ней, поднял, уложил на кровать. Она все стонала. Он раздел ее, снял с нее кофту, платье, юбку. Она кусала себе пальцы, чтобы не кричать. И он помог ей, как привык помогать животным - коровам, овцам, кобылам: принял у нее крупного крикливого малыша.      Он обтер его, завернул в тряпку, которая сушилась перед очагом, и положил на кучу белья, приготовленного для глаженья на столе. Затем вернулся к роженице.      Перенес ее на пол, чтобы сменить простыни, и опять уложил в постель. Она прошептала:      - Спасибо, Бенуа, ты добрая душа.      И всплакнула, словно пожалев о чем-то.      А он - он уж не любил ее больше, совсем, совсем не любил. Все было кончено. Почему? Каким образом? Он не понимал и сам. То, что произошло сейчас, излечило его лучше, чем могли бы излечить десять лет разлуки.      Измученная, вся дрожа, она спросила:      - Девочка или мальчик?      Он спокойно ответил:      - Девочка, и складная такая.      Они помолчали. Потом слабым голосом мать попросила:      - Покажи мне ее, Бенуа.      Он взял малютку на руки и, держа ее, словно причастие, поднес матери, как вдруг дверь открылась и вошел Изидор Валлен.      В первую минуту Изидор не понял, что произошло; потом вдруг догадался.      Бенуа сконфуженно бормотал:      - Иду это я мимо... иду мимо... и вдруг слышу - она кричит. Ну, я и вошел... вот твой ребенок, Валлен!      Тогда, со слезами на глазах, муж повернулся к Бенуа, взял маленькое, беспомощное создание, поцеловал его, постоял несколько секунд, задыхаясь от волнения, потом положил ребенка на кровать и протянул Бенуа обе руки.      - Дай руку, Бенуа, дай руку! Теперь между нами все сказано, верно? Хочешь, будем друзьями, настоящими друзьями, а?..      И Бенуа ответил:      - Как не хотеть, понятно, хочу.            ВЕЧЕР            Унтер-офицер Варажу выхлопотал недельный отпуск с тем, чтобы провести его у своей сестры, г-жи Падуа, Варажу служил в гарнизоне Ренна и жил в свое удовольствие, но оказался без гроша, был не в ладах с родителями и написал сестре, что готов посвятить ей свободную неделю. Дело было не в том, что он очень любил г-жу Падуа, склонную к нравоучениям, набожную и вечно раздраженную мещанку, но ему были нужны, до крайности нужны деньги, и он вспомнил, что из всех своих родных он еще ни разу не обирал семейство Падуа.      Отец Варажу, анжерский садовод, удалившийся от дел, закрыл кошелек для повесы-сына и не видался с ним уже два года. Дочь его вышла замуж за бывшего акцизного чиновника Падуа, недавно назначенного сборщиком налогов в Ванн.      Выйдя из поезда, Варажу отправился к зятю на дом. Он застал его в канцелярии, поглощенного спором с местными бретонскими крестьянами. Падуа приподнялся со стула, протянул ему руку через заваленный бумагами стол и пробурчал:      - Садитесь, через минуту я буду в вашем распоряжении.      Затем он снова сел и продолжал спор.      Крестьяне не понимали его объяснений, сборщик не понимал их рассуждений; он говорил по-французски, те - по-бретонски, а конторщик, служивший переводчиком, видимо, никого не понимал.      Тянулось это долго, бесконечно долго. Варажу, разглядывая своего зятя, думал: "Какой кретин!" Падуа на вид было около пятидесяти лет; он был высокий, тощий, костлявый, медлительный и волосатый; его густые дугообразные брови нависали над глазами, как два мохнатых свода. Он сидел в бархатной шапочке, расшитой золотыми фестонами, и в его взгляде была такая же вялость, как и во всех движениях. Его речь, жесты, мысли - все было вялым. "Какой кретин!" - повторял про себя Варажу.      Сам он был из тех крикливых озорников, для которых главные удовольствия в жизни - кофейня и публичная женщина. За пределами этих двух полюсов для него уже ничто не существовало. Хвастун, буян, полный пренебрежения ко всем на свете, он с высоты своего невежества презирал всю вселенную. Говоря: "Черт подери, какой кутеж!", он, конечно, выражал высшую степень восхищения.      Удалив наконец крестьян, Падуа спросил:"      - Как поживаете?      - Как видите, неплохо. А вы?      - Благодарю вас, хорошо. Очень любезно с вашей стороны, что надумали нас навестить.      - Я давно уже собирался, да, знаете, на военной службе не очень-то бываешь свободен.      - Еще бы! Знаю, знаю. Все-таки это очень любезно.      - Здорова ли Жозефина?      - Да, да, благодарю, вы ее сейчас увидите.      - Где же она?      - Делает визиты; у нас здесь много знакомых; это весьма порядочный город.      - Полагаю, что так.      Дверь отворилась. Появилась г-жа Падуа. Она, не торопясь, подошла к брату, подставила ему щеку и спросила:      - Ты давно уже здесь?      - Нет, с полчаса.      - А я думала, что поезд опоздает. Не перейти ли нам в гостиную?      Они направились в соседнюю комнату, оставив Падуа с его цифрами и налогоплательщиками.      Оставшись с братом наедине, она сказала:      - Ну, и хорошие вещи рассказывают про тебя!      - Что такое?      - Оказывается, ты повесничаешь, пьянствуешь, делаешь долги.      Он прикинулся удивленным.      - Я? Никогда в жизни!      - Не пробуй отрицать, я знаю все!      Он сделал попытку защищаться, но получил от нее такой жестокий нагоняй, что должен был умолкнуть.      Потом она добавила:      - Мы обедаем в шесть. До обеда ты свободен. Я не могу составить тебе компании, так как у меня по горло всяких дел.      Оставшись один, он колебался - вздремнуть ему или прогуляться? Он посматривал то на дверь, ведущую в его комнату, то на дверь, выходящую на улицу. Наконец решил пройтись.      И он пошел бродить медленным шагом, волоча саблю, по улицам унылого, словно вымершего бретонского городка, который тихо дремал на берегу закрытой бухты, называемой Морбиган. Глядя на редких прохожих, на серые домишки, на пустые лавки, он бормотал:      - Ну и городишко этот Ванн, - ни повеселиться, ни почудить. Дернуло же меня сюда приехать!      Он добрел до пристани, весьма угрюмой, и направился обратно по запущенному, пустынному бульвару; не было и пяти часов, как он вернулся домой и бросился в постель, чтобы подремать до обеда.      Служанка разбудила его, постучав в дверь.      - Обед подан, сударь.      Он спустился вниз.      В сырой комнате, с отстающими у пола обоями, на круглом столе без скатерти сиротливо стояли суповая миска и три тарелки.      Супруги Падуа вошли одновременно с Варажу.      Уселись; муж и жена мелким крестиком перекрестили себе живот, после чего Падуа стал разливать жирный суп. День был скоромный.      После супа подали говядину, передержанную, разваренную, жирную, превратившуюся в какое-то месиво. Унтер-офицер жевал ее медленно, с отвращением, ожесточенно, через силу.      Г-жа Падуа обратилась к мужу:      - Ты пойдешь вечером к старшему председателю суда?      - Да, дорогая.      - Смотри, не засиживайся. Ты всегда утомляешься в гостях. С твоим слабым здоровьем тебе не до светской жизни.      И она заговорила о ваннском обществе, о том прекрасном обществе, в котором супруги Падуа были приняты с почетом благодаря своим религиозным убеждениям.      Затем, в честь новоприбывшего, подали жареную колбасу с картофельным пюре.      Потом - сыр. И все. Кофе не полагалось.      Когда Варажу понял, что ему предстоит провести вечер вдвоем с сестрой, сносить ее упреки, выслушивать проповеди, не опрокинув при этом ни одной рюмки, чтобы запить все эти нравоучения, он почувствовал, что не выдержит такой пытки, и заявил, что ему надо сходить в жандармское управление по поводу своего отпуска.      Он удрал уже в семь часов.      Едва очутившись на улице, он стал отряхиваться, как собака после купания, бормоча:      - Ах, чтоб тебя, чтоб тебя, чтоб тебя! Какое наказание!      И он пустился на поиски кафе, самого лучшего в городе. Он нашел его на площади; два газовых рожка горели у входа. В зале пять-шесть не слишком шумных посетителей средней руки пили и тихо разговаривали, облокотясь на столики, а двое игроков ходили вокруг бильярда, где, сталкиваясь, перекатывались по зеленому сукну шары.      Было слышно, как игроки считали:      - Восемнадцать, девятнадцать. Вот не везет. Красивый удар! Здорово сыграно! Одиннадцать. А почему не с красного? Двадцать. Прямым, прямым ударом. Двенадцать. Ну, что! Разве я не прав?      Варажу заказал:      - Чашечку кофе и графинчик самого лучшего коньяка.      Потом сел, ожидая заказанного.      Он привык проводить свободные вечера с товарищами среди шума и табачного дыма. Эта тишина, это спокойствие раздражали его. Он выпил сначала кофе, затем графинчик коньяка, потом второй. Теперь ему хотелось смеяться, петь, кричать, поколотить кого-нибудь.      Он сказал себе: "Черт побери, вот я и зарядился. Теперь недурно бы кутнуть". И ему пришла мысль разыскать девиц и повеселиться. Он позвал официанта:      - Эй, малый!      - Что прикажете, сударь?      - Скажи-ка, малый, где бы тут у вас покутить?      Слуга был ошеломлен этим вопросом.      - Не знаю, сударь. Да вот здесь.      - Как здесь? Что же ты тогда называешь кутежом?      - Да не знаю, сударь. Ну там - пить хорошее пиво или вино.      - Ах ты, дуралей, а девицы? Ты о них позабыл?      - Ах, девицы!      - Ну да, девицы, где их здесь найти?      - Девиц-то?      - Ну да, девиц.      Официант подошел поближе и понизил голос.      - Вы спрашиваете, где ихнее заведение?      - Ну да, черт побери!      - Вторая улица налево, а потом первая направо. Номер пятнадцать.      - Спасибо, старина. Вот тебе за это.      - Благодарю, сударь.      И Варажу вышел, повторяя про себя:      - Вторая налево, первая направо, пятнадцать.      Но через несколько секунд он подумал: "Вторая налево, это так. Но, выйдя из кафе, куда надо было взять, направо или налево? Ба! Все равно, там видно будет".      Он пошел прямо, свернул во вторую улицу налево, потом в первую направо и стал разыскивать номер пятнадцатый. Снаружи это был довольно красивый дом; во втором этаже сквозь щели закрытых ставен светились окна. Входная дверь была полуоткрыта, а в прихожей горела лампа. Унтер-офицер подумал: "Наверное, здесь".      Он вошел и, так как никто не появлялся, крикнул:      - Эй, эй!      Вошла служанка и остановилась в недоумении при виде солдата.      Он сказал ей:      - Здравствуй, детка. Дамы наверху?      - Да, сударь.      - В гостиной?      - Да, сударь.      - Нужно подняться по лестнице?      - Да, сударь.      - Дверь прямо?      - Да, сударь.      Варажу поднялся по лестнице и открыл дверь; в комнате, ярко освещенной люстрой, двумя лампами и двумя канделябрами, он увидел четырех декольтированных дам, по-видимому, кого-то ожидавших.      Три из них, помоложе, с несколько принужденным видом сидели на стульях, обитых гранатовым бархатом, а четвертая, лет сорока пяти, поправляла цветы в вазе. На этой даме, очень полной, было зеленое шелковое платье, напоминавшее чашечку чудовищного цветка; из складок выступали ее непомерно толстые руки и огромный красноватый напудренный бюст.      Унтер-офицер поклонился:      - Здравствуйте, сударыня.      Пожилая дама повернулась; казалось, она была изумлена, однако поклонилась:      - Здравствуйте, сударь.      Он сел.      Но, увидав, что его не слишком радушно принимают, он подумал, что, вероятно, в этот дом имели доступ только офицеры. Эта мысль его смутила. Но затем он решил: "Ба! если кто из них придет сюда, - мы еще посмотрим!" Он спросил:      - Ну, как живете?      Толстая дама, видимо хозяйка дома, отвечала:      - Очень хорошо, спасибо.      Больше он ничего не мог придумать; некоторое время все молчали.      Однако ему стало стыдно своей робости, и он принужденно засмеялся:      - Разве так веселятся? Ставлю бутылку вина...      Он не успел кончить фразу, как дверь открылась, и появился Падуа в черном фраке.      Варажу вскочил, с криком ликования бросился к зятю, обхватил его и пустился с ним в пляс вокруг гостиной, вопя во все горло:      - Вот и Падуа!.. вот и Падуа!.. вот и Падуа!..      Затем, отпустив растерявшегося сборщика налогов, он расхохотался ему в лицо:      - Ха-ха-ха! Ну и проказник. Ну и проказник... Так ты, значит, гуляешь? Ах ты, проказник... А моя сестра?.. Ты изменяешь ей, да?..      И, представив себе все выгоды неожиданного положения - принудительный заем и верный шантаж, - он бросился врастяжку на диван и принялся так хохотать, что весь диван под ним трещал.      Три молодые дамы, разом поднявшись, обратились в бегство, а пожилая, близкая к обмороку, отступала к двери.      Вошли два господина, оба во фраках и в орденах. Падуа бросился к ним:      - Ах, господин председатель... он сумасшедший!.. он сумасшедший!.. Его прислали к нам на поправку... Вы же видите, он сумасшедший.      Варажу сел, ничего не понимая; вдруг ему пришло в голову, что он совершил какую-то чудовищную глупость. Он встал и, подойдя к зятю, спросил:      - Где же мы находимся?      А Падуа, внезапно охваченный безумным гневом, бормотал:      - Где... где... где мы находимся?.. Негодяй... бездельник... мерзавец... Где мы находимся? У господина старшего председателя суда!.. У господина председателя де Мортмэн... де Мортмэн... де... де... де Мортмэн... Ах!.. ах!.. подлец!.. подлец!.. подлец!..            ИСПОВЕДЬ            Когда капитан Гектор-Мари де Фонтенн женился на мадмуазель Лорине д'Эстель, родные и друзья решили, что брак будет неудачен.      Мадмуазель Лорина, изящная, хрупкая блондинка, хорошенькая и смелая, уже в двенадцать лет обладала самоуверенностью тридцатилетней женщины. Она принадлежала к числу скороспелых парижаночек, которые, кажется, родились с полным знанием жизни, во всеоружии женской хитрости и дерзкой мысли, с тем глубоким коварством и гибкостью ума, благодаря которым многие из них, что бы они ни делали, кажутся роковым образом предназначенными обманывать и морочить других. Все их действия как будто преднамеренны, все поступки рассчитаны, все слова тщательно взвешены, и все их существование - роль, которую они непрерывно разыгрывают перед своими ближними.      К тому же она была очаровательна; от природы смешливая, она неудержимо хохотала и долго не могла успокоиться, когда ей что-нибудь казалось забавным и веселым. Она смеялась людям прямо в лицо, самым бесцеремонным образом, но так мило, что на нее никогда не сердились.      Она была богата, очень богата. При посредстве одного священника ее выдали замуж за капитана де Фонтенна. Этот офицер, получивший самое строгое воспитание в духовном пансионе, принес с собою и в полк монастырские правила, твердые принципы и крайнюю нетерпимость. Это был один из тех людей, которые обречены стать или святыми, или нигилистами; они становятся рабами идей, верования их непреклонны и решения непоколебимы.      Это был высокий брюнет, серьезный, строгий и наивный, обладавший недалеким, упрямым и ограниченным умом, один из тех людей, которые проходят мимо жизни, не понимая ее изнанки, ее оттенков и тонкостей, ни о чем не догадываются, ничего не подозревают и даже не допускают, что другие могут думать, судить, верить и поступать иначе, чем они.      Мадмуазель Лорина с первого взгляда раскусила его и дала согласие на брак.      Они были прекрасной четой. Она действовала ловко, гибко и разумно, умела казаться такою, какою ей полагалось быть, - светской дамой строгих правил, всегда готовой принять участие в благотворительных делах и празднествах; усердно посещала церковь и театр, с иронической усмешкой и огоньком в глазах серьезным тоном разговаривала со своим серьезным супругом. Она рассказывала ему о добрых делах, которые предпринимала со всеми аббатами прихода и окрестностей, и под предлогом этих благочестивых занятий пропадала из дому с утра до вечера.      Но иной раз посреди рассказа о какой-нибудь благотворительной затее ею вдруг овладевал безумный смех, нервный, неудержимый. Капитан, слегка обиженный, с изумлением и беспокойством смотрел на еле переводившую дыхание жену. Когда она немного приходила в себя, он спрашивал:      - Что с вами, Лорина?      Она отвечала:      - Так, ничего! Вспомнила один смешной случай. - И она рассказывала о каком-нибудь происшествии.            Летом 1883 года капитан Гектор де Фонтенн участвовал в больших маневрах 32-го армейского корпуса.      Как-то вечером, расположившись лагерем близ одного города, после десяти дней, проведенных в палатках в открытом поле, после десяти дней усталости и лишений, товарищи капитана решили устроить хороший обед.      Г-н де Фонтенн сперва отказался присоединиться к ним; но, видя, что его отказ вызывает недоумение, согласился.      Его сосед за столом, майор де Фавре, то и дело подливал ему вина, беседуя с ним о военных операциях - единственном, что интересовало капитана. Днем было очень жарко: тяжелый, сухой зной вызывал жажду; капитан пил, не раздумывая, и не замечал, что понемногу его охватывает необычное веселье, какая-то яркая, жгучая радость, счастье жизни, полное пробудившихся желаний, жадности к чему-то неведомому, неопределенных влечений.      К десерту он был уже навеселе. Он говорил, смеялся, суетился в шумном и бурном опьянении, свойственном людям, обычно тихим и рассудительным.      Кто-то предложил закончить вечер в театре; капитан последовал за товарищами. Один из них встретил в театре актрису, в которую был некогда влюблен; устроили ужин, и на нем присутствовала часть женского персонала труппы.      На другой день капитан проснулся в незнакомой комнате, в объятиях маленькой блондинки, которая, увидев, что он открыл глаза, сказала:      - Здравствуй, котик!      Сначала он ничего не понял; затем мало-помалу стал припоминать происшедшее, но все еще несколько смутно.      Тогда, не говоря ни слова, он встал, оделся и высыпал содержимое своего кошелька на камин.      Когда он увидел себя в полной форме, с саблей, в этих меблированных комнатах с помятыми занавесками, с подозрительным, испещренным пятнами диваном, его охватил стыд; он не решался уйти, спуститься по лестнице, где могли встретиться люди, пройти мимо привратника, а главное - выйти на улицу, на глазах прохожих и соседей.      Женщина без конца повторяла:      - Что с тобой случилось? Язык, что ли, проглотил? Вчера-то вечером он у тебя неплохо был подвешен! Вот олух!      Решившись на бегство, он церемонно ей поклонился и быстрым шагом добрался до своего жилья, в полной уверенности, что по его лицу, по виду и манерам все догадывались, откуда он возвращается.      Его терзали угрызения совести, мучительные угрызения, свойственные строгому и добросовестному человеку.      Он исповедался и причастился; но ему было не по себе: его преследовало воспоминание о своем падении и сознание, что он нарушил свой долг, священный долг по отношению к жене.      Он увиделся с ней лишь через месяц, так как на время маневров она отправилась к родным.      Улыбаясь, она подошла к нему с распростертыми объятиями. Он встретил ее со смущенным видом провинившегося человека и до вечера почти не говорил с ней.      Как только они остались вдвоем, она спросила:      - Что это с вами, мой друг? Я нахожу, что вы очень изменились.      Он принужденно ответил:      - Ничего, дорогая, решительно ничего.      - Извините, но я вас хорошо знаю и уверена, что у вас какая-то забота, горе, неприятность, - словом, что-то есть на душе.      - Это правда, меня угнетает забота.      - Вот как! Какая же?      - Я не в силах вам это сказать.      - Мне? Но почему? Вы меня пугаете.      - Я не могу вам сказать причину. Мне никак нельзя это сказать.      Она села на козетку, а он шагал взад и вперед по комнате, заложив руки за спину и избегая взгляда жены. Она продолжала:      - В таком случае я должна вас исповедать - это мой долг - и потребовать от вас признания - это мое право. У вас не может быть секретов от меня, так же как и у меня от вас.      Стоя спиной к ней в нише высокого окна, он сказал:      - Дорогая, есть вещи, о которых лучше не говорить. И то, что меня мучает, как раз такого рода...      Она встала, прошлась по комнате, взяла его за рукав, заставила повернуться к себе, положила ему руки на плечи, улыбнулась и ласково заглянула ему в глаза:      - Слушайте, Мари (она называла его Мари в минуты нежности), вы ничего не должны скрывать от меня. А то я подумаю, что вы совершили какой-нибудь гадкий поступок.      Он прошептал:      - Я совершил очень гадкий поступок.      Она весело сказала:      - О! Такой уж гадкий? Вот чего я от вас не ожидала!      Он быстро ответил:      - Я ничего вам больше не скажу. Не спрашивайте меня!      Но она подвела его к креслу, усадила, присела к нему на правое колено и поцеловала кончик вьющихся усов легким и быстрым, порхнувшим поцелуем.      - Если вы мне ничего не скажете, мы поссоримся навсегда.      Терзаясь угрызениями совести, в мучительной тоске, он прошептал:      - Если я скажу, что я сделал, вы никогда мне этого не простите.      - Наоборот, мой друг, я вас тотчас же прощу.      - Нет, это никак невозможно.      - Я вам обещаю.      - Говорю вам, что это невозможно.      - Клянусь, что прощу вас!      - Нет, дорогая Лорина, вы не сможете это сделать.      - До чего же вы наивны, мой друг, чтобы не сказать, - глупы! Отказываясь рассказать, что вы сделали, вы заставляете меня предполагать что-то ужасное; я все время буду об этом думать и буду сердиться на вас за ваше молчание не меньше, чем за этот неизвестный мне проступок. А если вы откровенно мне все расскажете, я завтра же об этом позабуду.      - Дело в том...      - В чем?      Он покраснел до ушей и серьезно сказал:      - Я исповедуюсь вам, как исповедался бы священнику, Лорина.      На губах жены промелькнула быстрая улыбка, порой появлявшаяся у нее, когда она его слушала, и она промолвила несколько насмешливо:      - Я вся внимание.      Он продолжал:      - Вам известно, дорогая, насколько я воздержан. Я пью лишь воду, подкрашенную вином, и не употребляю крепких напитков, вы это знаете.      - Да, знаю.      - Так вот, представьте себе: как-то вечером, по окончании больших маневров, томясь от жажды, измученный, усталый, я позволил себе немного выпить... и...      - Вы напились пьяным? Фи, как это некрасиво!      - Да, я напился.      Она приняла строгий вид:      - Уж признавайтесь, крепко напились? Так напились, что не стояли на ногах, да?      - О, нет, не до такой степени. Я потерял рассудок, но не равновесие. Я разговаривал, смеялся и делал глупости.      Тут он замолчал; она спросила:      - Это все?      - Нет.      - А! Ну... а потом?      - Потом... Я... я... совершил мерзость.      Она смотрела на него с тревогой, слегка смущенная и вместе с тем растроганная.      - Что же, мой друг?      - Мы поужинали с... с актрисами... и не знаю, как это случилось, я изменил вам, Лорина!      Он произнес это серьезным, торжественным тоном.      Она слегка вздрогнула, и глаза ее зажглись внезапным весельем, захватывающим, неудержимым весельем.      Она сказала:      - Вы... вы... вы мне...      И быстрый, нервный, отрывистый смешок трижды сорвался с ее губ, прерывая ее речь.      Она старалась вновь принять серьезный вид, но как только хотела произнести хоть слово, смех закипал у нее в горле и бурно рвался наружу, она пыталась его сдержать, но он то и дело слетал с ее губ, - так разбрасывая бурную пену, вылетает газ из откупоренной бутылки шампанского. Она зажимала рот рукой, чтобы успокоиться, чтобы подавить этот злополучный приступ веселья, но смех лился сквозь ее пальцы, сотрясал ее грудь, неудержимо прорывался. Она лепетала:      - Вы... вы... мне изменили... А!.. Ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха!..      И она смотрела на него со странным выражением, которое, помимо ее воли, было так насмешливо, что озадачило и ошеломило мужа.      Вдруг, не в силах более сдерживаться, она прыснула и залилась смехом, словно в припадке истерики. Из ее рта вылетали отрывистые звуки, казалось, исходившие из глубины груди; обхватив обеими руками живот, она задыхалась в приступе хохота, длительном, как приступ кашля при коклюше.      Каждое усилие, которое она делала, чтобы успокоиться, вызывало новый приступ; каждое слово, которое она пыталась произнести, заставляло ее корчиться еще сильнее.      - Мой... мой... мой... бедный дружок... Ха-ха-ха!.. Ха-ха-ха!..      Он встал, оставил ее одну в кресле и, сильно побледнев, сказал:      - Лорина, вы ведете себя более чем неприлично.      В припадке веселья она пролепетала:      - Что ж... что же делать... я... я... не могу... до чего вы... вы смешны... Ха-ха-ха!      Смертельно бледный, он глядел на нее пристальным взглядом, в котором пробуждалась какая-то новая для него мысль. Он открыл рот, словно собираясь что-то крикнуть, но не сказал ничего, повернулся на каблуках и вышел, хлопнув дверью.      Лорина, согнувшись пополам, обессиленная, ослабевшая, все еще смеялась замирающим смехом, и он мгновениями вновь оживлялся, как пламя угасающего пожара.            РАЗВОД            Мэтр Бонтран, известный парижский адвокат, тот самый, что уже десять лет ведет бракоразводные дела и неизменно добивается расторжения неудачных браков, открыл дверь своего кабинета и посторонился, впуская нового клиента.      Это был толстый румяный человек, в густых белокурых бакенбардах, полнокровный, крепкий и с брюшком. Он поклонился.      - Садитесь, - сказал адвокат.      Клиент сел и откашлялся:      - Я пришел просить вас, сударь, вести мое дело о разводе.      - Говорите, сударь, я слушаю вас.      - Я бывший нотариус, сударь.      - Как! Уже бывший?      - Да. Мне тридцать семь лет.      - Продолжайте.      - Сударь, я неудачно, весьма неудачно женился.      - Не вы одни.      - Знаю и жалею других, но мое дело совсем особого рода, а мои претензии к жене носят крайне щекотливый характер. Однако начну с начала. Женился я весьма оригинальным образом. Вы признаете, что бывают опасные мысли?      - Что вы под этим разумеете?      - Согласны ли вы, что для ума известного склада некоторые мысли так же опасны, как яд для тела?      - Ну да, может быть.      - Некоторые мысли, если мы не даем им отпора, овладевают нами, гложут нас, убивают и сводят с ума. Они губительны для души, как филоксера для растений. Если, на свою беду, мы дадим подобной мысли проникнуть в сознание, если мы сразу не заметим, что она захватчица, мучительница, тиран, что она разрастается час за часом, день за днем, беспрестанно возвращается, внедряется, гонит прочь все наши обычные помыслы, поглощает все наше внимание и искажает нашу умственную перспективу, то мы пропали.      Так вот, сударь, что со мной произошло. Как я вам уже сказал, я был нотариусом в Руане и находился в несколько стесненных обстоятельствах; не то, чтобы я был беден, но ограничен в средствах, вечно озабочен, вынужден экономить и урезывать себя во всем, решительно во всем! А в мои годы это бывает тяжело.      Как нотариус, я очень внимательно читал объявления на четвертой странице газет, - предложения и спрос, отдел переписки и т. д.; несколько раз мне удавалось устраивать таким способом моим клиентам выгодные браки.      Однажды мне попалось следующее объявление:      "Девушка, красивая, хорошо воспитанная, порядочная, готова выйти замуж за почтенного человека, имеет приданое в два с половиной миллиона франков наличными. Посредников просят не беспокоиться".      Как раз в этот день мне пришлось обедать с двумя друзьями, стряпчим и фабрикантом-прядильщиком. Случайно разговор коснулся браков, и я, смеясь, рассказал о девушке с приданым в два с половиной миллиона франков.      Прядильщик спросил:      - Что представляют собой такие женщины?      Стряпчий в своей практике не раз сталкивался с удачными браками, заключенными при таких обстоятельствах; он рассказал несколько случаев, а затем, повернувшись ко мне, добавил:      - Почему бы, черт побери, тебе самому этим не воспользоваться? Ей-богу, два с половиной миллиона франков избавили бы тебя от многих забот.      Мы расхохотались и заговорили о другом.      Час спустя я возвращался домой.      Ночь была холодная. Вдобавок я жил в старом доме, в одном из тех старых провинциальных домов, которые напоминают погреб для выращивания шампиньонов. Леденящая дрожь пробежала у меня по руке, едва я взялся за железные перила лестницы; когда же другой рукой я нащупал стену, меня снова пронизала дрожь от сырости; оба эти ощущения слились воедино, и меня охватили уныние, тоска и досада. Внезапно всплыло воспоминание, и я прошептал:      - Эх, черт возьми, если бы у меня было два с половиной миллиона!      Моя комната, прибранная горничной, исполнявшей также обязанности кухарки, была самого мрачного вида, настоящая комната руанского холостяка. Вам легко себе представить эту комнату! Нетопленная, с большой постелью без полога, с комодом, умывальником и шкафом. На стульях разбросана одежда, на полу - бумаги. Я стал напевать на какой-то мотив, слышанный в кафешантане, - я иногда посещаю эти места:            Два мильона,      Два мильона,      Я бы принял благосклонно,      Два мильона с половиной      И с женою миловидной.            Впрочем, о самой невесте я до сих пор еще не думал; однако, нырнув под одеяло, я вдруг стал о ней мечтать. И до того размечтался, что долго не мог заснуть.      На другой день, проснувшись до рассвета, я вспомнил, что должен быть к восьми часам по важному делу в Дарнетале. Следовательно, нужно встать в шесть часов, а между тем на улице мороз.      - Черт возьми, два с половиной миллиона!      Я вернулся к себе в контору к десяти часам. Там стоял запах раскаленной печки, старых бумаг, запах преющих судебных дел (самая ужасная вонь на свете), запах клерков, их сюртуков, сапог, сорочек, волос и неопрятного тела, давно не мытого ввиду зимнего времени, - и все это при температуре в восемнадцать градусов.      Я позавтракал, как всегда, подгоревшей котлетой и куском сыра. Потом снова взялся за работу.      Вот тогда-то я впервые, очень серьезно, подумал о девушке с приданым в два с половиной миллиона. Кто она такая? Почему бы мне не узнать? Отчего бы не написать ей?      Я буду кратким, сударь. В течение двух недель эта мысль меня преследовала, обуревала, мучила. Все мои заботы, все мелкие неприятности, от которых я вечно страдал, до сих пор не обращая на них внимания, почти не замечая их, теперь мне причиняли боль, как укол булавки, а каждое из этих мелких страданий тотчас же наводило меня на мысль о невесте с приданым в два с половиной миллиона.      В конце концов я сам придумал ее историю. Когда чего-нибудь сильно хочешь, сударь, то все представляется именно таким, каким надеешься это видеть.      Конечно, было не совсем естественно, чтобы молодая девушка из хорошей семьи с таким приданым искала мужа при помощи газет. Однако могло ведь случиться, что эта девушка была несчастной и заслуживала уважения.      Состояние в два с половиной миллиона франков не ослепило меня, как нечто феерическое. Мы постоянно читаем такого рода объявления и привыкли к брачным предложениям, сопровождаемым цифрами в шесть, восемь, десять или даже двенадцать миллионов. Цифра в двенадцать миллионов как раз довольно обычная. Она нравится. Правда, мы не верим в реальность этих обещаний. Однако они гипнотизируют нас фантастическими цифрами; при некотором легковерии с нашей стороны эти чудесные суммы начинают казаться до известной степени правдоподобными, и мы склонны рассматривать приданое в два с половиной миллиона как нечто вполне возможное и заслуживающее доверия,      Итак, молодая девушка, незаконная дочь разбогатевшего человека и горничной, неожиданно получила наследство от отца и вместе с тем узнала о своем запятнанном происхождении; чтобы <не открывать этого человеку, который ее полюбит, она обращается к незнакомцам, прибегая к весьма распространенному способу, заключающему в себе как бы полупризнание в некотором изъяне.      Нелепое предположение. Однако я ухватился за него. Нам, нотариусам, никогда не следовало бы читать романы, а между тем я их читал, сударь.      Итак, я написал ей как нотариус, от имени клиента и стал ожидать.      Спустя пять дней, в третьем часу, когда я занимался у себя в кабинете, старший клерк объявил:      - Мадмуазель Шантефриз.      - Пусть войдет.      Вошла женщина лет тридцати, несколько полная брюнетка; вид у нее был смущенный.      - Садитесь, мадмуазель.      Она села и прошептала:      - Это я, сударь.      - Но, мадмуазель, я не имею чести вас знать.      - Я та, которой вы писали.      - Относительно брака?      - Да, сударь.      - А! Очень хорошо!      - Я приехала сама: по-моему, лучше устраивать всегда свои дела лично.      - Я с вами согласен, мадмуазель. Итак, вы желаете выйти замуж?      - Да, сударь!      - У вас есть родные?      В замешательстве она опустила глаза и пробормотала:      - Нет, сударь... Моя мать... и мой отец... умерли.      Я вздрогнул. Значит, я верно угадал; горячая симпатия к этому несчастному созданию внезапно пробудилась в моем сердце. Я оставил эту тему, щадя ее чувствительность, и продолжал:      - Все ваше состояние в наличных деньгах?      На этот раз она ответила без колебаний:      - О да, сударь.      Я всматривался в нее с напряженным вниманием, - право же, мне она понравилась, хотя оказалась довольно зрелой особой, более зрелой, чем я предполагал. Это была красивая, крепкая, цветущая женщина. Мне пришла мысль разыграть маленькую комедию чувств, влюбиться в "ее и, убедившись в том, что приданое не призрак, занять место своего воображаемого клиента. Я заговорил об этом клиенте и описал его, как человека невеселого нрава, весьма почтенного и несколько болезненного.      Она быстро сказала:      - О сударь, я люблю здоровых людей.      - Впрочем, вы сами его увидите, сударыня, однако не раньше, чем через три или четыре дня, так как он только вчера уехал в Англию.      - Ах, какая досада! - вырвалось у нее.      - Как сказать? И да, и нет. Вы очень спешите домой?      - Совсем не спешу.      - В таком случае дождитесь его в Руане. Я постараюсь вас развлечь.      - Вы очень любезны, сударь.      - Вы остановились в отеле?      Она назвала лучший руанский отель.      - Так вот, мадмуазель, не разрешите ли вы вашему будущему... нотариусу пригласить вас пообедать сегодня вечером?      Она как будто робела, беспокоилась, колебалась; потом решилась.      - Хорошо, сударь.      - Я зайду за вами в семь часов      - Хорошо, сударь.      - Значит, до вечера, мадмуазель?      - Да, сударь.      И я проводил ее до двери.            В семь часов я был у нее. Она принарядилась для меня и была со мной очень кокетлива.      Я повел ее обедать в ресторан, где меня знали, и заказал умопомрачительный обед.      Через час мы уже стали большими друзьями, и она рассказала мне свою историю. Сообщила, что она дочь светской дамы, соблазненной одним дворянином, и воспитывалась у крестьян. Теперь она богата, так как унаследовала крупные суммы от отца и матери, имена которых она ни за что, ни за что не назовет! Бесполезно ее уговаривать, бесполезно умолять, она ничего не скажет. Я не слишком этим интересовался и стал расспрашивать о ее состоянии. Она тотчас заговорила, как женщина практичная, уверенная в себе, уверенная в цифрах, актах, доходах, процентах га денежных вкладах. Ее компетентность в этих делах тотчас внушила мне большое доверие к ней, я стал очень любезным, сохраняя, однако, сдержанность. Но ясно дал ей понять, что она мне нравится.      Она жеманничала, но не без приятности. Я угостил ее шампанским, выпил сам, и это вскружило мне голову. Тогда я вдруг почувствовал, что становлюсь предприимчивым, и мне стало страшно, страшно за себя, страшно за нее, потому что она тоже была, наверно, слегка возбуждена и могла не устоять. Чтобы успокоиться, я снова заговорил о приданом, - сказал, что в этом вопросе все надо установить точно, так как мой клиент - деловой человек.      Она весело ответила:      - О, я знаю. Я привезла все документы.      - Сюда, в Руан?      - Да, в Руан.      - Они у вас в отеле?      - Ну, да.      - Вы мне их покажете?      - Конечно.      - Сегодня вечером?      - Да.      Это избавило меня от всяких околичностей. Я уплатил по счету, и мы отправились к ней.      Она действительно привезла все бумаги. Я не мог сомневаться, я их держал, трогал, читал. Я не помнил себя от радости, у меня тотчас же явилось сильное желание поцеловать ее. Желание, разумеется, целомудренное, желание довольного человека. И в самом деле я поцеловал ее. Один раз, два раза, десять раз... а тут еще подействовало шампанское... Словом, я не устоял... или нет... вернее... она не устояла.      Ах, сударь, хорош я был после этого... А она! Она плакала в три ручья, умоляя меня не выдавать и не губить ее. Я обещал все, чего она хотела, и удалился в ужасном состоянии духа.      Что делать? Я обольстил свою клиентку. Это бы еще не беда, если бы у меня был для нее жених, но его у меня не было. Я сам был этот жених, - наивный, обманутый, обманутый самим собой. Вот так положение! Правда, я мог ее бросить. Но приданое, крупное, чудесное приданое, осязаемое, надежное приданое! А потом, имел ли я право бросить бедную девушку после того, как обманул ее таким образом? Да, но сколько забот в дальнейшем! Разве можно быть спокойным с женой, которая так легко поддается обольщению?      Я провел ужасную ночь в нерешительности, терзаясь угрызениями совести, мучаясь опасениями и самыми ужасными сомнениями. Но поутру мои мысли прояснились. Я изысканно оделся и ровно в одиннадцать явился в отель, где она остановилась.      Увидев меня, она покраснела до ушей.      Я сказал ей:      - Мадмуазель, мне остается только одно средство загладить свою вину: я прошу вашей руки.      Она прошептала:      - Я согласна.      И мы поженились.            Полгода все шло хорошо.      Я передал свою контору, жил, как рантье, и, по правде сказать, ни в чем, ну, решительно ни в чем не мог упрекнуть свою жену.      Однако постепенно я стал замечать, что время от времени она надолго отлучалась из дому. Это случалось в определенные дни: одну неделю - во вторник, другую - в пятницу. Я решил, что она мне изменяет, и стал за ней следить.      Был вторник. Она вышла из дому около часу дня, пошла по улице Республики, за дворцом архиепископа повернула направо, спустилась по улице Гран-Пон до Сены, направилась вдоль набережной, перешла по мосту Пьера через реку. Тут она стала проявлять беспокойство: то и дело оборачивалась, оглядывала прохожих.      Меня она не узнала, так как я переоделся угольщиком.      Наконец она вошла в здание вокзала на левом берегу реки. Я больше не сомневался, - ее любовник приедет поездом в час сорок пять.      Я спрятался за тележку и стал ждать. Свисток... волна пассажиров... Она устремляется вперед, бросается к трехлетней девочке, которую сопровождает толстая крестьянка, берет малютку на руки и страстно целует. Потом оборачивается, замечает второго ребенка, поменьше, девочку или мальчика, на руках другой крестьянки, кидается к нему, неистово его обнимает и затем удаляется в сопровождении двух крошек и обеих нянек в длинную, темную и пустынную аллею Кур-ля-Рен.      Я возвратился домой, озадаченный, с тоской в душе, теряясь в догадках и боясь им поверить.      Когда она вернулась к обеду, я бросился к ней, крича:      - Что это за дети?      - Какие дети?      - Те, которые прибыли с Сен-Северским поездом.      Она громко вскрикнула и упала в обморок. Придя в себя, она призналась мне, заливаясь слезами, что у нее четверо детей. Да, сударь: две девочки - они приезжали во вторник, и два мальчика - в пятницу.      Это и было - какой позор! - источником ее богатства. Четыре отца!.. Так она скопила себе приданое.      Теперь, сударь, что вы мне посоветуете сделать?      Адвокат внушительно ответил:      - Узаконить своих детей.            РЕВАНШ            Сцена 1            Г-н де Гарель (один, удобно развалившись в кресле). Вот я и в Канне, холостяк к тому же, не странно ли? Я - холостяк! В Париже этого как-то не замечаешь. Ну, а когда путешествуешь, дело другое. Право, нисколько не жалею.      А моя бывшая жена вышла замуж!      Счастлив ли мой преемник, счастливее ли меня? Каким надо быть дураком, чтобы взять ее в жены после меня! По правде сказать, быть и первым мужем такой женщины не менее глупо. Не спорю, у нее есть достоинства... физические достоинства... и не малые, но зато в нравственном отношении куча ужаснейших недостатков.      Распутница, а какая лгунья, какая кокетка, какой ангел со всеми, кроме собственного мужа! Наставляла она мне рога или нет? Господи, что за мука непрерывно задавать себе этот вопрос и ни в чем не быть уверенным!      Уж, кажется, чего-чего я не делал, чтобы поймать ее, - и все впустую. Впрочем, если я был рогоносцем, то теперь я перестал быть таковым - спасибо Наке. Оказывается, развод вовсе не такая сложная штука! И обошелся недорого: десять франков за хлыст да ломота в правой руке; зато какое удовольствие отхлестать женщину, которую подозреваешь в измене!      Задал же я ей взбучку!            (Встает, делает, улыбаясь, несколько шагов и снова садится.)            Правда, суд вынес решение в ее пользу и против меня, но зато какая была взбучка!      А теперь я на юге, провожу здесь зиму, я - холостяк. Повезло! Восхитительное чувство - путешествовать в надежде, что она где-то здесь, твоя любовь. Кого я встречу, быть может, сейчас в этом отеле, или в парке, или на улице? Где она, та, что завтра полюбит меня, та, которую полюблю я? Какие у нее будут глаза, волосы, рот, улыбка? Какой будет она, та, что первая протянет мне губы, та, которую я заключу в свои объятия? Брюнетка или блондинка? Высокая или маленького роста? Веселая или строгая? Полная или...? Нет, полная, обязательно полная.      Как я жалею тех, кто не знал или больше не знает утонченной прелести ожидания! Я люблю только одну-единственную женщину - Незнакомку. Долгожданную, желанную - ту, что владеет моим сердцем, еще невидимая глазу, ту, что я в мечтах наделяю всеми мыслимыми совершенствами. Где она? В этом отеле? За той дверью? В одной из комнат дома, рядом со мной или еще далеко? Что мне до того, раз я желаю ее, раз я уверен, что ее встречу? А я, несомненно, встречу ее сегодня или завтра, на этой неделе или на будущей, - рано или поздно, но я найду ее!      И я изведаю всю полноту нежнейших восторгов первого поцелуя, первых ласк, все опьянение любовных открытий, все восхитительные тайны неведомого, всё, что в первый день не уступает в очаровании даже покорившейся девственности. Только глупцы могут не испытывать сладостного трепета, впервые совлекая покрывала. Только глупцы вступают в брак... ибо... эти покрывала не следует совлекать слишком часто... с одной и той же картины.      Ага, вот и она, женщина!..            Какая-то дама, элегантная, стройная, с тонкой талией проходит по аллее.            Что за прелесть! Какая талия! Да и походка... Ну-ка рассмотрим ее получше.            Дама проходит, не замечая г-на Гареля, утонувшего в креслах. Он бормочет:            Черт побери, да это моя супруга! Моя жена или, вернее, жена Шантевера. А все-таки она, шельма, недурна...      Недоставало только, чтобы мне вдруг захотелось снова на ней жениться! Чудесно, она села, берет Жиль Блас... Притаимся.      Моя жена! Странно, как это на меня подействовало! Моя жена! Впрочем, она год, нет, уже больше года, мне не жена... Да, у нее были физические достоинства... и даже не малые. Какие ноги! При одном воспоминании дрожь пробирает. А грудь! Совершенство! Уф! В первое время у нас с ней была такая игра: левая, правая, левая, правая. Что за грудь! Впрочем, левая или правая, неважно, одна другой не уступит!      Но зато какая дрянь в моральном отношении!      Имела ли она любовников? Как я терзался этими сомнениями. А теперь - фюйть! - это меня уже не касается.      Никогда не встречал создания более соблазнительного, особенно когда она собиралась ложиться в постель; у нее была забавная манера: сначала прыгнет, а потом как-то скользнет под одеяло...      Я, чего доброго, снова влюблюсь в нее.      А что, если с ней заговорить? Но что сказать?      А вдруг она станет звать на помощь... из-за этой самой взбучки? Должно быть, и впрямь я был тогда чуточку грубоват.      А что, если с ней заговорить? Пожалуй, это было бы и забавно и по-мужски.      Да, черт возьми, заговорю и, более того, если я сумею себя показать... Тогда посмотрим...            Сцена 2            Г-н де Гарель подходит к молодой даме, которая внимательно читает Жиль Блас,      и произносит сладким голоском:            - Позвольте, сударыня, напомнить вам о себе?            Г-жа де Шантевер резким движением подымает голову, вскрикивает и хочет      бежать. Он преграждает ей путь и смиренно:            - Вам нечего бояться, сударыня, теперь я вам не муж.      Г-жа де Шантевер. И вы смеете! После... после того, что произошло!      Г-н де Гарель. Я смею... и не смею... Впрочем, объясняйте это как угодно. Когда я вас увидел, я почувствовал, что не могу не заговорить с вами.      Г-ж аде Шантевер. Надеюсь, фарс уже окончен?      Г-н де Гарель. Это не фарс, сударыня.      Г-жа де Шантевер. Значит, пари, если не просто наглость. Хотя от мужчины, который бьет женщину, можно ожидать всего.      Г-н де Гарель. Вы слишком суровы, сударыня. Вам не пристало, на мой взгляд, упрекать меня за поступок, в котором я, кстати, раскаиваюсь. Смею вас уверить, что я скорее рассчитывал на благодарность с вашей стороны.      Г-жа де Шантевер (удивленно). Вы что, с ума сошли? Какое грубое издевательство!      Г-н де Гарель. Отнюдь нет, сударыня, и раз вы меня не поняли, значит, вы очень, очень несчастливы.      Г-жа де Шантевер. Что вы хотите этим сказать?      Г-н де Гарель. Я хочу сказать, что будь вы счастливы с тем, кто занял мое место, вы были бы признательны мне за ту грубость, которая позволила вам вступить в новый союз.      Г-жа де Шантевер. Ваша шутка зашла слишком далеко, сударь. Соблаговолите оставить меня в покое.      Г-н де Гарель. Однако, сударыня, рассудите сами: если бы я не совершил низости, ударив вас тогда, мы и посейчас бы влачили наши цепи...      Г-жа де Шантевер (уязвленная). Да, так или иначе, вы оказали мне настоящую услугу!      Г-н де Гарель. Вот видите! И за эту услугу я вправе рассчитывать на более радушный прием.      Г-жа де Шантевер. Возможно. Но ваша физиономия мне отвратительна.      Г-н де Гарель. Не могу сказать того же вам.      Г-жа де Шантевер. Ваши любезности мне так же претят, как и ваша грубость.      Г-н де Гарель. Что поделаешь, сударыня, я не имею права теперь вас бить; значит, приходится любезничать.      Г-жа де Шантевер. Спасибо за откровенность! Но если вы действительно хотите быть любезным, оставьте меня в покое.      Г-н де Гарель. Я очень хочу быть вам приятным, но не до такой степени.      Г-жа де Шантевер. Что же вам угодно?      Г-н де Гарель. Загладить свои ошибки, если только я таковые совершил.      Г-жа де Шантевер. Как, если совершили? Вы заговариваетесь. Вы избили меня, а вам, по-видимому, кажется, что вы вели себя по отношению ко мне безупречно.      Г-н де Гарель. Очень может быть.      Г-жа де Шантевер. Как? Как очень может быть?      Г-н де Гарель. Именно так, сударыня. Знакома ли вам комедия под названием Избитый и довольный рогоносец? Был ли я рогоносцем или нет - в этом все дело. Так или иначе, избиты были вы, и недовольны тоже вы...      Г-жа де Шантевер (подымаясь, чтобы уйти). Вы меня оскорбляете, сударь.      Г-н де Гарель (настойчиво). Умоляю вас, выслушайте меня. Я ревновал, зверски ревновал - веское доказательство моей любви. Я побил вас - еще более веское доказательство, и побил здорово - доказательство вовсе неопровержимое. Вот если вы мне были верны и оскорблены несправедливо, тогда вы действительно достойны жалости, в высшей степени достойны жалости, признаю это...      Г-жа де Шантевер. Можете меня не жалеть!      Г-н де Гарель. Как прикажете вас понимать? Вас можно понять двояко. Или вы просто гнушаетесь моей жалостью, или она неуместна. Если жалость, которой вы, по моему мнению, достойны, незаслуженна, значит... значит, удары... скажем прямо, крепкие удары... вами более чем заслужены.      Г-жа де Шантевер. Понимайте как вам угодно.      Г-н де Гарель. Чудесно! Понял! Итак, сударыня, я был рогоносцем.      Г-жа де Шантевер. Я этого не говорила.      Г-н де Гарель. Но вы дали это понять.      Г-жа де Шантевер. Я дала понять, что не нуждаюсь в вашей жалости.      Г-н де Гарель. Не стоит играть словами, признайтесь честно, что я был...      Г-жа де Шантевер. Не произносите это гнусное, отвратительное слово. Оно меня бесит.      Г-н де Гарель. Я беру свои слова обратно, а вы признайтесь в ваших делах.      Г-жа де Шантевер. Никогда! Это ложь.      Г-н де Гарель. В таком случае я жалею вас ото всей души, и предложение, которое я намеревался вам сделать, теряет свой смысл.      Г-жа де Шантевер. Какое предложение?      Г-н де Гарель. Не стоит и говорить, оно действительно лишь при том условии, что вы меня обманывали.      Г-жа де Шантевер. Ну хорошо, допустим на минутку, что я вас обманывала.      Г-н де Гарель. Этого мало. Мне нужно признание.      Г-жа де Шантевер. Признаюсь.      Г-н де Гарель. И этого мало. Мне нужны доказательства.      Г-жа де Шантевер (улыбаясь). Ну, это, знаете ли, чересчур.      Г-н де Гарель. Ничего подобного, сударыня. Я хотел сделать вам предложение весьма и весьма серьезное, иначе я ни за что бы не рискнул подойти к вам после того, что произошло между нами, после того, что вы сделали мне, а потом сделал вам я. Предложение это может иметь для нас обоих весьма немаловажные последствия, но оно теряет всякий смысл, если я не был обманут вами.      Г-жа де Шантевер. Удивительный человек! Ну, чего вам еще надо? Я вас обманывала, вот вам!      Г-н де Гарель. Мне нужны доказательства.      Г-жа де Шантевер. Но какие я могу вам представить доказательства? Они ведь не при мне, вернее, уже не при мне.      Г-н де Гарель. Неважно, где они. Они мне нужны.      Г-жа де Шантевер. Но ведь доказательства подобного рода не сохраняют... Разве что на месте преступления... (Помолчав немного.) Мне кажется, вам достаточно моего слова.      Г-н де Гарель (почтительно кланяясь). Значит, вы готовы поклясться?      Г-жа де Шантевер (поднимая руку). Клянусь!      Г-н де Гарель (серьезным тоном). Я вам верю, сударыня. А с кем же вы меня обманывали?      Г-жа де Шантевер. Вы хотите слишком многого.      Г-н де Гарель. Мне необходимо знать его имя.      Г-жа де Шантевер. Я не могу вам его назвать.      Г-н де Гарель. Но почему?      Г-жа де Шантевер. Потому что я замужем.      Г-н де Гарель. Ну, и что ж из этого?      Г-жа де Шантевер. А профессиональная тайна?      Г-н де Гарель. Вы правы.      Г-жа де Шантевер. Впрочем, я обманывала вас как раз с господином де Шантевер.      Г-н де Гарель. Неправда.      Г-жа де Шантевер. Почему же?      Г-н де Гарель. Он тогда бы на вас не женился.      Г-жа де Шантевер. Однако вы дерзки. А ваше предложение?      Г-н де Гарель. Пожалуйста. Вы только что признались, что по вашей милости я был в нелепой роли тех персонажей, которые вызывают всеобщий смех: они комичны, когда молчат, и еще более уморительны, когда выходят из себя, - их именуют обманутыми мужьями. Итак, сударыня, не подлежит никакому сомнению, что несколько ударов хлыстом, полученные вами, и сравниться не могут с теми проторями и убытками, которые вы мне причинили как супругу, и столь же бесспорно, что возмещение должно быть более основательно и несколько иного характера, поскольку я уже не имею чести состоять вашим супругом.      Г-жа де Шантевер. Бог знает, что вы говорите! Что это значит?      Г-н де Гарель. Это значит, сударыня, что теперь вы должны возвратить мне все очаровательные часы, которые вы похитили у меня, когда я был вашим мужем, и отдавали их на сторону бог знает кому.      Г-жа де Шантевер. Вы с ума сошли!      Г-н де Гарель. Ничего подобного. Ваша любовь принадлежала мне, ведь так? Все ваши поцелуи, все до единого, все без исключения должны были предназначаться только мне. Не правда ли? Вы израсходовали часть их в пользу других. Так вот, необходимо, мне необходимо, чтобы воспоследовало возмещение и притом без скандала, возмещение тайное, как в случаях позорных похищений.      Г-жа де Шантевер. За кого вы меня принимаете?      Г-н де Гарель. За жену господина де Шантевер.      Г-жа де Шантевер. Это уж слишком!      Г-н де Гарель. Простите, но тот, кто обманывал меня, имел дело с женой господина де Гарель. Справедливость требует, чтобы теперь настал мой черед. Ваш отказ вернуть законному владельцу его добро - вот это уж слишком.      Г-жа де Шантевер. Предположим, я согласилась бы. Неужели бы вы могли...      Г-н де Гарель. Ну конечно!      Г-жа де Шантевер. Тогда к чему было разводиться?      Г-н де Гарель. Чтобы оживить нашу любовь.      Г-жа де Шантевер. Вы меня никогда не любили.      Г-н де Гарель. Однако я даю этому весьма веское доказательство.      Г-жа де Шантевер. Какое же?      Г-н де Гарель. Как какое? Когда мужчина настолько обезумел, что предложил женщине сначала выйти за него замуж, а потом стать ее любовником, это доказывает, что он ее любит, или я ничего не понимаю в любви.      Г-жа де Шантевер. Не будем смешивать различных понятий. Жениться на женщине - это значит доказать свою любовь или страсть, но взять ее в любовницы ничего не доказывает или доказывает презрение. В первом случае мужчина принимает на себя все тяготы любви, все неприятности, всю ответственность; во втором случае он предоставляет это бремя законному владельцу и оставляет себе только удовольствие и право исчезнуть, когда женщина ему разонравилась. Совершенно различные вещи.      Г-н де Гарель. Дорогая моя, вы рассуждаете совершенно неправильно. Когда любишь женщину, не нужно на ней жениться, потому что, женившись, вы можете быть уверенным, что она вас обманет, как это вы сделали со мной. Доказательство налицо. Тогда как совершенно бесспорно, что любовница верна своему любовнику со всем тем неистовством, какое она вкладывает в измену мужу. Разве не так? Если вы хотите, чтобы вас связывали с женщиной нерасторжимые узы, выдайте ее замуж за другого (брачные узы - лишь тоненькая ниточка, которую можно порвать в любую минуту) и сделайтесь ее любовником: свободная любовь - цепь, которую не разорвешь. Мы с вами порвали ниточку, теперь я предлагаю вам цепь.      Г-жа де Шантевер. Все это забавно. Но я отказываюсь.      Г-н де Гарель. Тогда я все расскажу господину де Шантевер.      Г-жа де Шантевер. Что вы ему расскажете?      Г-н де Гарель. Я скажу ему, что вы меня обманывали.      Г-жа де Шантевер. Что я вас обманывала... Но ведь вас!      Г-н де Гарель. Да, но когда вы были моей женой.      Г-жа де Шантевер. Ну и что?      Г-н де Гарель. А то, что он вам этого не простит.      Г-жа де Шантевер. Он?      Г-н де Гарель. Да, он. Это, знаете ли, не сулит ему особых надежд.      Г-жа де Шантевер (смеясь). Не делайте этого, Анри.            С лестницы слышен крик: "Матильда!"            Г-жа де Шантевер (тихо). Муж! Прощайте!      Г-н де Гарель (подымаясь). Я пойду с вами и представлюсь вашему супругу.      Г-жа де Шантевер. Не делайте этого.      Г-н де Гарель. Непременно сделаю!      Г-жа де Шантевер. Ну, прошу вас.      Г-н де Гарель. Тогда соглашайтесь на цепь.            Голос за сценой: "Матильда!"            Г-жа де Шантевер. Пустите меня.      Г-н де Гарель. Когда я вас увижу?      Г-жа де Шантевер. Здесь, сегодня вечером, после обеда.      Г-н де Гарель (целуя ей руку). Я люблю вас.            Она убегает.      Г-н де Гарель медленно идет к креслу и удобно в него усаживается.            - Так! Эту роль я предпочитаю предыдущей. Матильда очаровательна, поистине очаровательна и стала вдвойне очаровательной, когда я услышал голос господина де Шантевер, зовущий ее, - у всех мужей в мире одинаковый голос. Голос собственника.            ОДИССЕЯ ПРОСТИТУТКИ            Да, никогда воспоминания об этом вечере не изгладятся из моей памяти. В течение получаса я пережил зловещее ощущение неотвратимости рока, я испытал дрожь, охватывающую новичка при спуске в глубокую шахту. Я заглянул в черную бездну человеческого горя, я понял, что честная жизнь для некоторых людей невозможна.      Было уже за полночь. Выйдя из театра Водевиль, я шел, торопливо шагая по бульвару на улицу Друо, среди сплошного потока раскрытых зонтов. Мельчайшие капли дождя, не достигая земли, оставались висеть в воздухе, застилая свет газовых рожков, и ночные улицы были унылыми-унылыми. Тротуары лоснились под дождем и казались какими-то липкими. Прохожие, не глядя по сторонам, ускоряли шаг.      Проститутки, приподняв край платья, так, что виднелась нога, обтянутая чулком, тускло белевшим в полумраке, зазывали мужчин, укрывшись в подъездах, или с вызывающим видом шныряли по тротуарам, нашептывая бессмысленные, невнятные слова. Они шли бок о бок минуту - две то с одним, то с другим, стараясь прижаться к мужчине, обдавая его лицо нечистым дыханием; затем, убедившись в тщете своих усилий, круто, с сердцем поворачивали и возобновляли прогулку, вихляя бедрами.      Преследуемый ими, чувствуя, что меня хватают за рукав, я шел, еле сдерживая подступавшее к горлу отвращение. Вдруг я увидел трех девиц, которые бежали сломя голову, крича что-то своим подружкам. Те тоже пустились бежать, подхватив для скорости юбки обеими руками. В эту ночь происходила облава: регламентировали проституцию.      Внезапно я почувствовал, как чья-то рука скользнула под мой локоть, и задыхающийся голос пробормотал:      - Спасите меня, сударь, не гоните меня!      Я взглянул на говорившую. Ей не было и двадцати, но она уже порядком поблекла. Я сказал:      - Хорошо, оставайся!      Она пролепетала:      - Спасибо, спасибо!      Мы приблизились к цепи полицейских. Они расступились, давая мне дорогу. Я повернул к улице Друо.      Моя спутница спросила:      - Пойдешь со мной?      - Нет.      - Почему же? Ты мне, сам не знаешь, какую услугу оказал, в жизни не забуду.      Желая поскорей отделаться от нее, я заявил:      - Отстань, я женат!      - Ну и что?      - Хватит, детка. Я тебя выручил. А теперь оставь меня в покое.      Улица была пустынная и темная, поистине мрачная. И от присутствия этой женщины, уцепившейся за мою руку, владевшая мной тоска еще усилилась. Женщина попыталась меня поцеловать. Я с ужасом отшатнулся и резко сказал:      - Убирайся ты... Поняла?      Она гневно отшатнулась и вдруг зарыдала. Я почувствовал жалость, я стоял растерянный, смущенный.      - Что с тобой?      Она пробормотала сквозь слезы:      - Разве ты понимаешь?.. Да что говорить!.. Невесело.      - Что невесело?      - Да вот жизнь эта.      - А почему ты так живешь?      - Разве это моя вина?      - Чья же тогда?      - А почем я знаю?      Мне захотелось понять это одинокое существо.      Я попросил:      - Расскажи мне свою историю.      И она рассказала.            - Мне было шестнадцать лет, я служила тогда в Ивето у господина Лерабля, торговца семенами. Отец и мать померли. У меня не осталось ни души. Я замечала, что мой хозяин как-то особенно на меня поглядывает и норовит ущипнуть меня при случае за щеку; но я на это внимания не обращала. Я, понятно, уже все знала. Мы в деревне в этих делах разбираемся, но ведь господин Лерабль был старик богомольный, каждое воскресенье к обедне ходил, - вот бы уж никогда на него не подумала.      Только как-то раз он на кухне набросился на меня. Я не далась. Он ушел ни с чем.      Напротив нас у господина Дютана была бакалейная, у него служил один приказчик, такой славный; ну, я и не устояла. Ведь это с каждым может случиться, верно? Я не запирала на ночь дверь, и он ко мне приходил.      А только как-то ночью господин Лерабль услышал шум. Он поднялся ко мне, увидел Антуана и хотел его убить. Они дрались стульями, кувшином, чем попало. Я схватила свои юбки и выскочила на улицу. Так я и убежала.      Я тряслась от страха, как затравленная. Под соседними воротами кое-как оделась. Потом пошла куда глаза глядят. Все думала, что наверняка в драке кто-нибудь убит и жандармы меня уже ищут. Я вышла на руанскую дорогу. Решила, что в Руане легче будет спрятаться.      Стояла темень, хоть глаз выколи, на фермах лаяли псы. Да разве разберешься ночью? Птица вопит, как будто человека режут, кто-то визжит, свистит, кругом шум, - не поймешь, где. У меня мурашки по телу пошли. Услышу шорох и крещусь. Не расскажешь даже, до чего мне страшно было. Когда начало рассветать, я снова вспомнила о жандармах и припустилась бегом. Потом успокоилась.      Мне захотелось есть, хотя я была как полоумная. Но у меня не было ничего, ни гроша, я забыла в каморке деньги - восемнадцать франков, все мое богатство.      Так я все шла и шла, а у меня совсем живот подвело от голода. Стало жарко. Сильно припекало солнце. Было уже за полдень. А я все шла.      Вдруг я услыхала позади конский топот. Оглянулась. Жандармы! У меня кровь в жилах застыла, я думала, вот-вот упаду, но оправилась. Они меня нагнали. Оглядели с головы до ног. Один из них, который постарше, сказал:      - Добрый день, мамзель!      - Добрый день, сударь!      - Куда это вы направляетесь налегке?      - В Руан, мне там место обещали.      - Так вы пехтурой?      - Да, пешком.      Сердце у меня, сударь, так билось, что я еле могла слово вымолвить. Я твердила про себя: "Сейчас они меня заберут". Мне так хотелось пуститься бежать, что даже колени сводило. Но меня тут же бы и схватили, сами понимаете.      Старший сказал:      - Ну, что ж, значит, будем попутчиками. До Барантена нам с вами, мамзель, тем же маршрутом.      - Очень приятно, сударь.      Так мы разговорились. Я старалась быть полюбезнее, чтобы они ничего такого не подумали. А когда мы вошли в лес, старший говорит:      - Не хотите ли, мамзель, сделать привал на травке?      Я ничего не поняла и ответила:      - Как вам будет угодно, сударь!      Он слез с лошади, дал ее подержать второму жандарму, а мы с ним пошли в сторону.      Ломаться не приходилось. Что бы вы сделали на моем месте? Он получил то, что хотел, потом сказал:      - Нехорошо обижать товарища.      И пошел подержать лошадей, а второй жандарм приблизился ко мне. Мне было так стыдно, что я начала плакать. Но отказать не могла. Сами понимаете.      Так мы и отправились дальше. Мы больше не разговаривали. Очень уж тяжело было у меня на сердце. А к тому же я едва ноги передвигала: есть хотелось. В деревне они все-таки поднесли мне стаканчик вина, и это меня подкрепило, а потом пустили лошадей рысью, чтобы не показаться в Барантене вместе со мной. Тогда я присела у канавы и плакала, плакала...      Через три часа добралась я до Руана. Было семь часов вечера. Сначала я чуть не ослепла - столько там огней, а потом стала искать, где бы присесть. По дороге хоть канавы есть, трава, можно прилечь, поспать. А в городе - ничего.      У меня подкашивались ноги, перед глазами круги ходили, я думала, вот-вот упаду. А тут еще начался дождь, мелкий, частый, как сегодня, и не заметишь, как промокнешь до нитки. Дождливые дни для меня самые несчастливые. Я стала бродить по улицам. Смотрела на окна, на дома и думала: "Все там есть: и постели и хлеб, а на мою долю хоть бы сухая корка, хоть соломенный тюфяк".      Я попала на одну улицу, где ходят женщины, которые пристают к мужчинам. Бывают, сударь, такие случаи, когда разбирать не приходится. Я тоже стала заманивать мужчин. Но мне даже никто не отвечал. Лучше мне было умереть тогда. Наступила полночь. Я не соображала больше ничего. Потом какой-то мужчина заговорил со мной. Он спросил:      - Где ты живешь?      Нужда хоть кого научит. Я ответила:      - Ко мне нельзя, у меня мамаша. А разве нет такого дома, куда можно пойти?      Он ответил:      - Так я и выброшу двадцать су на комнату!      Потом подумал немного и сказал:      - Пойдем. Я знаю укромное местечко, где нам не помешают.      Он повел меня через мост, куда-то на окраину, на луг, возле реки. Я едва за ним поспевала.      Он усадил меня рядом с собой и начал разговор, зачем да для чего мы сюда пришли. Он так долго тянул, а я была полумертвая от усталости. Я и заснула.      Он ушел и ничего мне не дал. А я и не заметила. Был дождь, как я вам уже говорила. С того самого дня у меня и появились боли, никак от них не избавишься, ведь я проспала всю ночь на сырой земле.      Меня разбудили два сержанта и отвели в полицию, а оттуда в тюрьму; я пробыла там неделю, пока они наводили справки, кто я да откуда явилась. Я ничего не хотела говорить, боялась, а вдруг что-нибудь в Иве-то случилось.      Однако они до всего докопались и после суда выпустили меня.      Пришлось снова подумать о куске хлеба.      Я хотела поступить на место, но все не удавалось, потому что я в тюрьме побывала.      Тогда я вспомнила старого судью, который во время суда все на меня поглядывал, как старикашка Лерабль в Ивето. Я пошла к нему. И не промахнулась. На прощание он дал мне сто су и сказал:      - Я буду каждый раз давать тебе по сто су, только приходи не чаще двух раз в неделю.      Я сразу смекнула, в чем дело - понятно, в его-то годы. Потом меня осенило. Я подумала: "С молодыми, конечно, приятно, весело, да что с них возьмешь! Старики - другое дело". И потом я уже раскусила их, этих старикашек с обезьяньими глазками и постными рожами.      Знаете, что я стала делать, сударь? Я одевалась, как кухарочка, которая возвращается с рынка, и ходила по улицам, высматривая моих кормильцев. Теперь они сразу попадались на удочку. Встречу и тут же вижу: "Этот клюнет".      Подходит ко мне. Заводит разговор:      - Добрый день, мамзель.      - Добрый день, сударь.      - Куда это вы идете?      - Домой, к своим хозяевам.      - А далеко ли ваши хозяева живут?      - Кому близко, а кому далеко!      А уж он не знает, что дальше говорить. Я нарочно иду помедленнее, чтобы он мог объясниться.      Ну, тут он шепчет мне на ухо разные любезности и потом начинает просить, чтобы я пошла с ним. Сами понимаете, я заставляла себя долго уговаривать, наконец уступала. Каждое утро мне попадались два-три старичка, и все вечера у меня оставались свободные. Это было самое хорошее для меня время. Ничего я к сердцу близко не принимала.      Но что поделаешь, спокойной жизни долго не бывает. На свою беду, свела я знакомство с одним богачом из хорошего общества. Какой-то председатель, было ему лет семьдесят пять, не меньше.      Раз вечером он повез меня в загородный ресторан. И слишком он себе волю дал, понимаете! За десертом он умер.      Меня продержали три месяца в тюрьме, потому что я не была зарегистрирована.      Вот тогда-то я переехала в Париж.      А здесь, сударь, тяжелая жизнь. Не всякий день поесть удается. Да что говорить, у каждого свое горе, правда ведь?            Она замолчала, я шагал с ней рядом, и сердце у меня сжималось тоской. Тут она снова перешла со мной на "ты".      - Значит, ты, миленький, со мной не пойдешь?      - Нет, я ведь уже сказал.      - Ну что ж, до свидания. Спасибо и на том, не поминай лихом. А все-таки зря отказываешься.      И она ушла, окутанная тонкой, как вуаль, сеткой дождя. Я видел, как мелькнула в свете газового рожка ее фигура, затем пропала во мраке.      Бедняжка!            ОКНО            С г-жою де Жаделль я познакомился этой зимой в Париже. Она сразу же необычайно понравилась мне. Впрочем, вы с нею знакомы так же хорошо, как и я... или нет, извините, почти так же хорошо. Вы знаете, какая это своенравная и в то же время поэтическая натура. Это женщина непринужденная, впечатлительная, капризная, привыкшая к свободе, смелая, дерзкая, отважная - словом, не признающая никаких предрассудков и, несмотря на это, с душой чувствительной, утонченной, чуткой, нежной и целомудренной.      Она была вдовой, а я от природы ленив и предпочитаю вдовушек. Я собирался тогда жениться и начал ухаживать за нею. Чем больше я узнавал ее, тем больше она мне нравилась, и я решил наконец, что настало время рискнуть и сделать ей предложение. Я был влюблен, и, пожалуй, даже чересчур. Когда вступаешь в брак, не нужно любить жену слишком сильно, не то можно наделать глупостей, утратить спокойствие, быть по-дурацки доверчивым или грубым. Надо владеть собою. Когда в первый же вечер теряешь голову, то рискуешь, что через год она будет кое-чем украшена.      Итак, однажды я явился к ней в светлых перчатках и сказал:      - Сударыня, мне выпало счастье полюбить вас. Могу ли я питать надежду вам понравиться? Я приложил бы к этому все усилия. Согласны ли вы носить мое имя?      Она спокойно ответила мне:      - Зачем торопиться, сударь? Право, не знаю, понравитесь ли вы мне когда-нибудь; но я готова вас испытать. Как мужчина вы, по-моему, недурны. Остается узнать, какое у вас сердце, какой характер, какие привычки. Браки приводят к ссорам, даже к преступлениям большею частью лишь из-за того, что обе стороны плохо знают друг друга. Достаточно безделицы, - укоренившейся причуды, предвзятого мнения по какому-либо вопросу нравственности, религии или чего-нибудь другого, достаточно какого-нибудь некрасивого жеста, дурной привычки, пустячного недостатка или просто неприятного свойства характера, чтобы муж и жена, даже самые нежные и страстно любящие, превратились в заклятых, ожесточенных врагов, навеки прикованных друг к другу. Я не выйду замуж, сударь, не узнав как следует все закоулки души, все тайники сердца будущего спутника моей жизни. Я хочу присмотреться к нему на свободе, вблизи, в течение нескольких месяцев. Вот что я вам предложу. Приезжайте на лето в мое имение Ловиль, и там мы выясним, не торопясь, созданы ли мы для совместной жизни... Вижу, вы улыбнулись. У вас промелькнула дурная мысль. О сударь, не будь я уверена в себе, я не сделала бы вам подобного предложения. К тому, что вы, мужчины, называете любовью, я питаю такое отвращение, такое презрение, что пасть для меня немыслимо. Так вы согласны?      Я поцеловал ей руку.      - Когда мы едем, сударыня?      - Десятого мая. Хорошо?      - Хорошо.      Через месяц я поселился у нее. Это была в самом деле необыкновенная женщина. Изучала она меня с утра до ночи. Она обожает лошадей, и мы ежедневно целые часы проводили в лесу, катаясь верхом и разговаривая о чем угодно; при этом она старалась постичь мои самые сокровенные мысли так же упорно, как подмечала малейшие мои движения.      Что касается меня, я был влюблен до безумия и нимало не беспокоился, сходны ли наши характеры.      Вскоре я заметил, что за мною наблюдают, даже когда я сплю. Кто-то поселился в маленькой комнате, смежной с моею, и приходил туда очень поздно, с бесконечными предосторожностями. Непрерывная слежка в конце концов вывела меня из терпения. Я решил ускорить развязку и однажды вечером сделался более предприимчивым. Однако это встретило со стороны г-жи де Жаделль такой прием, что у меня пропала охота к дальнейшим попыткам; но мною овладело жгучее желание как-нибудь отомстить за полицейский надзор, которому я подвергался. И я придумал способ.      Вы знаете Сезарину, ее горничную, хорошенькую девушку из Гранвиля, где все женщины красивы; она блондинка, в противоположность своей госпоже.      Итак, однажды после обеда я позвал эту субретку в свою комнату, сунул ей в руку сто франков и сказал:      - Дорогое дитя, я не буду тебя просить ни о чем дурном, но мне хочется поступить с твоей госпожой так же, как она поступает со мной.      Служаночка лукаво улыбнулась.      Я продолжал:      - За мною следят днем и ночью, я это знаю. Наблюдают, как я ем, сплю, пью, одеваюсь, бреюсь, натягиваю носки, - мне это известно.      - Да что вы, сударь! - пробормотала девушка, но тут же замолкла.      - Ты спишь в соседней комнате, чтобы узнать, не храплю ли я, не кричу ли во сне. Не отнекивайся!      На этот раз она открыто рассмеялась, опять воскликнула: "Да что вы сударь!" - и вновь замолчала.      Я разгорячился.      - Так вот, понимаешь ли, детка, несправедливо, чтобы обо мне знали все, а я ничего не знал о своей будущей жене. Я люблю ее всей душой. Ее лицо, сердце, ум - моя воплощенная мечта, в этом отношении я самый счастливый человек на свете. Но все-таки мне хотелось бы еще кое о чем узнать...      Сезарина решилась наконец спрятать в карман мою кредитку. Я понял, что сделка заключена.      - Слушай, детка! Мы, мужчины, придаем большое значение некоторым... некоторым мелочам в телосложении; они не мешают женщине быть прелестной, но могут изменить ее ценность в наших глазах. Я не прошу тебя говорить что-либо дурное о твоей госпоже или выдавать ее тайные недостатки, если они у нее имеются. Только ответь мне откровенно на несколько вопросов, которые я тебе задам. Ты знаешь г-жу де Жаделль, как самое себя, ведь ты ежедневно одеваешь и раздеваешь ее. Скажи, так ли она полна в самом деле, как кажется?      Горничная не ответила.      Я продолжал:      - Ты, конечно, знаешь, милочка, что некоторые женщины подкладывают вату... понимаешь, вату... туда... туда... словом, куда младенцы тянутся губками, а также туда... знаешь, на чем сидят. Скажи, подкладывает ли она вату?      Сезарина опустила глаза и застенчиво прошептала:      - Спрашивайте дальше, сударь. Я отвечу на все сразу.      - Есть женщины, моя милая, у которых колени вогнуты внутрь и от этого на каждом шагу соприкасаются. У других они, наоборот, широко расставлены, так что ноги похожи на арку моста; сквозь них можно любоваться пейзажем. И то и другое очень изящно. Скажи, какие ноги у твоей госпожи?      Горничная не отвечала.      Я продолжал:      - У некоторых красивая грудь, но под нею образовались складки. У других - толстые руки, а талия тонкая. Бывают очень полные спереди, а сзади худые и, наоборот, очень полные сзади и худые спереди. Все это очаровательно, но мне очень хотелось бы узнать, как сложена твоя госпожа. Скажи мне всю правду, и я дам тебе еще денег.      Сезарина заглянула мне в глаза и расхохоталась.      - Сударь, если не считать того, что мадам брюнетка, она сложена точь-в-точь, как я!      И плутовка убежала.      Меня одурачили.      На этот раз я оказался в смешном положении и решил по крайней мере отомстить дерзкой горничной.      Через час я осторожно вошел в комнату, откуда она подслушивала, как я сплю, и отвинтил задвижку.      К полуночи Сезарина явилась на свой наблюдательный пост. Я тотчас же последовал за нею. Увидев меня, она хотела было закричать, но я зажал ей рукою рот и без особого труда убедился, что если девушка говорила правду, то г-жа де Жаделль сложена превосходно.      Я даже вошел во вкус этого изучения, и хоть оно зашло довольно далеко, но, по-видимому, не было неприятно Сезарине.      Право же, она являлась восхитительным образцом нижненормандской расы, крепкой и в то же время изящной. Быть может, ей недоставало тонкого искусства ухаживать за своим телом, искусства, которым Генрих IV, без сомнения, пренебрег бы. Я быстро просветил ее в этом отношении, и так как очень люблю духи, то в тот же вечер подарил ей флакон ароматной лаванды.      Вскоре мы сблизились больше, чем я мог ожидать, почти подружились. Она была очаровательной любовницей, остроумной от природы и плутоватой. В Париже она сделалась бы куртизанкой высокого полета.      Ее ласки позволяли мне терпеливо ждать конца искуса, наложенного на меня г-жой де Жаделль. Я стал на редкость послушен, мягок, уступчив.      Моей невесте, без сомнения, это оказалось по душе, и по некоторым признакам я понял, что вскоре получу ее согласие. Я был, конечно, счастливейшим из людей и в объятиях молодой красивой девушки, к которой чувствовал нежную привязанность, спокойно ожидал законного поцелуя женщины, которую любил.      А теперь, сударыня, вам придется отвернуться: я дошел до щекотливого места.      Однажды вечером г-жа де Жаделль, возвращаясь со мною с прогулки верхом, горько жаловалась, что конюхи, несмотря на ее требования, недостаточно заботятся о ее лошади. Она даже повторила несколько раз: "Я их подстерегу! Я их подстерегу! Задам же я им!"      Проведя спокойную ночь в своей постели, я рано проснулся, чувствуя прилив бодрости и энергии. Затем я оделся.      У меня была привычка выкуривать по утрам папироску на одной из башен замка, куда вела винтовая лестница, освещенная на уровне второго этажа большим окном.      Обутый в сафьяновые туфли на мягкой подошве, я шел бесшумно и уже поднялся было на первые ступеньки, как вдруг заметил Сезарину: перегнувшись через подоконник, она что-то высматривала во дворе.      Правда, я увидел не всю Сезарину, а только половину Сезарины, нижнюю ее половину; но эта половина нравилась мне ничуть не меньше. У г-жи де Жаделль я, может быть, предпочел бы верхнюю. Она была прелестна, эта половина, представшая моим взорам, округленная, чуть прикрытая короткой белой юбочкой.      Подойдя так тихо, что девушка не услыхала, я стал на колени, с величайшей осторожностью взялся за край тонкой юбки и быстрым движением приподнял ее. Я сразу узнал нежные, полные, округлые формы моей любовницы и запечатлел на атласной коже, - простите, сударыня, - запечатлел горячий поцелуй, поцелуй любовника, которому все дозволено.      Как я был поражен! На меня пахнуло вербеной! Но не успел я ничего сообразить, как получил сильный удар, вернее, толчок в лицо, чуть не разбивший мне нос. Раздался крик, от которого волосы у меня встали дыбом. Женщина обернулась... Это была г-жа де Жаделль!      Она всплеснула руками, как бы падая в обморок; на мгновение у нее захватило дыхание; затем она замахнулась, точно хотела меня ударить, и бросилась бежать.      Десять минут спустя изумленная Сезарина принесла мне записку. Я прочел: "Г-жа де Жаделль надеется, что г-н де Брив немедленно избавит ее от своего присутствия".      Я уехал.      Верите ли, я все еще не могу утешиться. Я пытался объясниться, всеми средствами добивался, чтобы мне простили ошибку. Но все попытки остались тщетными.      С тех пор мне запомнился запах вербены... И меня томит жгучее желание снова почувствовать этот аромат.            ПРИМЕЧАНИЯ            Избранник г-жи Гюссон            Новелла напечатана в "Нувель Ревю" 15 июня 1887 года. По указанию Шарля Лапьерра (упоминаемого в новелле; см. о нем в примечаниях к новелле "Эта свинья Морен", том II) новелла основана на действительном происшествии. Избранник г-жи Гюссон существовал в департаменте Эр именно таким, каким его юмористически изобразил писатель, а новелла первоначально имела заглавием насмешливое заключение: "Доброе дело никогда не пропадает" (A. Lumbroso, p. 612).            Стр. 365. Лукулл (II-I века до н. э.) - древнеримский полководец, особенно известный в качестве утонченного гурмана; на последнее его свойство и намекает текст.      Цицерон - знаменитый древнеримский оратор (106-43 г. до н. э.).      Стр. 366. Эжен Сю (1804-1857) - французский писатель, автор многочисленных социальных романов, широко популярных в свое время, но изобилующих всякого рода дефектами и, в частности, крайне небрежным языком.      Стр. 367. "Записки" Цезаря. - Речь идет о книге древнеримского полководца Юлия Цезаря (100-44) "Записки о галльской войне".      Стр. 368. Давилье (1823-1883) - французский коллекционер и историк.      Шарль Бренн (1825-1864) - руанский журналист из числа друзей Флобера.      Стр. 372. 15 августа - день рождения Наполеона I; бонапартистский праздник.      Стр. 373. Луи-Филипп - французский король, глава Июльской монархии, правивший с 1830 по 1848 год.      Стр. 379. Фома Кентерберийский. - Имеется в виду Фома Бекет (около 1119-1170), архиепископ Кентерберийский, защитник идеи главенства церкви над государственной властью; Бекет активно боролся с английским троном, но, будучи обвинен в государственной измене, бежал во Францию.      Клотарий II (584-628) - франкский король.      Вильгельм Рыжий - английский король, правивший с 1087 по 1100 год.      Людовик Толстый. - Речь идет о французском короле Людовике VI.      Готфрид Плантагенет - Готфрид IV, герцог Анжуйский, с 1129 по 1151 год феодальный властитель Нормандии, находившейся в ту пору под властью англичан.      Филипп-Август. - Речь идет о Филиппе II (1165-1223), французском короле.      Ричард Львиное Сердце - английский король, правивший с 1189 по 1199 год; с 1194 года вел войну с Филиппом-Августом.      Эдуард III - английский король, правивший с 1327 по 1377 год и начавший Столетнюю войну с Францией.      Стр. 380. Карл VII (1403-1461) - французский король; при нем Столетняя война с Англией закончилась наконец победой Франции.      Лига - объединение сторонников французской католической церкви в XVI веке, основанное герцогом Гизом для борьбы католицизма с французским протестантизмом, а также в целях династического переворота.      Анри Монье (1799-1877) - французский писатель-сатирик и карикатурист.      Буффе. - В эту пору во Франции был знаменит только комический актер Буффе (1800-1888), в глазах же жителей Жизора знаменитостью является никому неведомый живописец по стеклу только потому, что он местный уроженец.            Осечка            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 16 июня 1885 года.            Стр. 382. Шолль. - Имеется в виду французский поэт и журналист Орельен Шолль (1833-1902), славившийся блестящим, хотя нередко и фривольным остроумием. Во время угрожавшего Мопассану в 1880 году судебного процесса за его поэму "На берегу", признанную "непристойной", Шолль выступил в защиту Мопассана в "Эвенман", и его статья содействовала прекращению начатого судебного преследования.      Стр. 383. Сарду (1831-1908) - известный французский драматург.      "Сафо" - нравоописательный роман Альфонса Доде, изданный в 1884 году.      "Жерминаль" - социальный роман Эмиля Золя, вышедший в 1885 году.      Стр. 384. "Жестокая загадка" - психологический роман Поля Бурже, изданный в 1885 году.      Гревен. - Вероятно, речь идет об Альфреде Гревене (1827- 1892), французском рисовальщике и литераторе.      Коклен - имя двух выдающихся французских актеров: Коклена-старшего (1841-1909) и его брата Коклена-младшего (1848-1909).      Рошфор (1830-1913) - знаменитый французский публицист, автор журнала-памфлета "Фонарь", ожесточенно нападавшего на Наполеона III и на режим Второй империи.      Кассаньяк. - Речь идет о Поле де Кассаньяке (1842-1904), французском журналисте, тесно связанном с бонапартистскими кругами.            Взбесилась            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 7 августа 1883 года под псевдонимом Мофриньёз,            Стр. 389. Жип (род. 1850) - французская писательница, автор многочисленных легковесных романов.            Натурщица            Новелла напечатана в "Голуа" 17 декабря 1883 года.            Стр. 398. "Жены артистов" - сборник очерков Альфонса Доде, изданный в 1876 году.            Баронесса            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 17 мая 1887 года.            Продажа            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 22 февраля 1884 года под псевдонимом Мофриньёз.            Убийца            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 1 ноября 1887 года.            Дочка Мартена            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 11 сентября 1883 года под псевдонимом Мофриньёз.            Вечер            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 29 марта 1887 года.            Исповедь            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 12 августа 1884 года.            Развод            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 21 февраля 1888 года.            Реванш            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 18 ноября 1884 года.            Стр. 451. Наке (1834-1916) - французский ученый и политический деятель, горячий пропагандист закона о разводе, принятого 27 июля 1884 года.            Одиссея проститутки            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 25 сентября 1883 года под псевдонимом Мофриньёз.            Окно            Новелла напечатана в "Жиль Блас" 10 июля 1883 года.                  Данилин Ю.                  Историко-литературная справка            ********************************************** Ги де Мопассан. Полное собрание сочинений в 12 т. М., "Правда", 1958 (библиотека "Огонек"). Том 7, с. 474-478. OCR; sad369 (03.08.2007) **********************************************            В настоящий том входят произведения Мопассана, опубликованные им в 1886-1888 годах.      Начало работы Мопассана над романом "Монт-Ориоль" пока не может быть точно определено. Запись в дневнике Тассара от 28 марта 1885 года свидетельствует о каком-то этапе работы писателя над этим романом (по возвращении его из первой поездки по Италии); но идет ли речь о какой-нибудь стадии писания романа или же только о разработке его плана, остается неизвестным. Вот эта запись: "Мой господин возобновил свою работу; он пишет несколько газетных хроник, чтобы потом всецело заняться новым романом".      Возможно, что замысел "Монт-Ориоля" возник у Мопассана за несколько лет раньше. Летом 1884 года он жил в Оверни, на курорте Шатель-Гюйон, не раз упоминаемом в "Монт-Ориоле". В местах, описываемых в романе, он бывал и до этого, посвятив им очерк "В Оверни" ("Жиль Блас", 17 июля 1883 года), а также очерк "Врачи и болезни" ("Голуа", 11 мая 1884 года), содержащий ряд анекдотов, встречающихся затем в "Монт-Ориоле".      Летом 1885 года Мопассан еще раз посетил Овернь и снова жил на курорте Шатель-Гюйон. Сообщая об этом в письме к матери (август 1885 года), он добавлял: "Я только тем и занят, что исподволь работаю над романом... Это будет довольно краткая и очень простая история, развертывающаяся на фоне этого спокойного и величественного пейзажа; сходства с "Милым другом" не будет никакого".      Далее, в том же письме Мопассана говорится: "...Я рассчитываю уехать во вторник вечером, чтобы в четверг прибыть в Эгрета. Меня тянет к работе. Возможно, что я скоро поеду в Канн или в Ниццу, если ты в Ницце, и буду, не отрываясь, писать там роман, который подготовляю здесь, чтобы закончить его к будущему лету и затем все лето свободно разъезжать".      "Г-н де Мопассан готовит к печати первые листы романа "Монт-Ориоль",-записал Тассар 4 марта 1886 года.      Однако роман еще не был закончен. В письме Мопассана к г-же Леконт де Нуи от 2 марта 1886 года из Антиба говорится: "Катаюсь по морю, а главным образом работаю. Я сочиняю историю страсти, очень экзальтированной, очень живой и очень поэтической. Это для меня ново и затрудняет меня. Главы, в которых я описываю чувства, перемараны гораздо больше, чем остальные. В конце концов дело все же подвигается: имея терпение, приноравливаешься ко всему; но я часто смеюсь над сентиментальными мыслями (очень сентиментальными и нежными!), которые приходят мне на ум в результате прилежных поисков. Боюсь, что это пристрастит меня к любовному жанру не только в книгах, но и в жизни, ибо когда ум приобретает какой-либо новый изгиб, он его сохраняет, и действительно мне случается иногда, прогуливаясь по Антибскому мысу (мысу уединенному, как бретонские ланды) и обдумывая при лунном свете поэтическую главу, воображать, что все эти приключения не столь уж глупы, как принято думать".      Роман был закончен Мопассаном лишь в декабре 1886 года в Антибе.      "Монт-Ориоль" печатался фельетонами в "Жиль Блас" с 23 декабря 1886 года по 6 февраля 1887 года. Затем в том же 1887 году он был издан Аваром отдельной книгой.      По свидетельству Шарля Лапьерра, одного из друзей Мопассана, "Монт-Ориоль" представляет собою "точный рассказ" о действительно имевших место событиях (A. Lumbroso, Souvenirs sur Guy de Maupassant, Rome, 1905, p. 611).      Французский исследователь Мопассана Андре Виаль довольно подробно останавливается (Andre Vial. Guy de Maupassant et l'art du roman, P., 1954, pp. 329-334) на вопросе об источниках романа. Виаль указывает, что Мопассан точно воспроизвел картину курортной жизни в Шатель-Гюйоне и соперничество двух лечебных предприятий, в котором отразилась борьба местного капитала с более сильным столичным противником. К одному из этих предприятий, к "Обществу минеральных вод Шатель-Гюйона", образованному в 1875 году при участии парижского капиталиста банкира Брокара, был причастен доктор Барадюк, врачебный инспектор минеральных вод, близкий друг отца писателя, Гюстава де Мопассана. По мнению Виаля, писатель мог узнать всю подноготную изображаемой им борьбы двух обществ именно от д-ра Барадюка. Виаль находит возможным в некоторых случаях видеть в лице д-ра Барадюка прототип персонажа романа д-ра Латона, а также указывает, что прототипом старого крестьянина Ориоля, изображенного в романе, послужил житель Шатель-Гюйона, крестьянин Пре-Лижье.      Французские критики нередко стремятся усматривать в иных персонажах романов Мопассана автопортреты писателя. Так обстоит с образом романиста Гастона Ламарта из "Нашего сердца", так обстоит и с образом Поля Бретиньи из "Монт-Ориоля". Не отрицая возможности привнесения Мопассаном в эти образы некоторых автобиографических черт, мы все же остерегаем читателя от мысли видеть в лице Поля Бретиньи (как и Ламарта) подлинный автопортрет Мопассана.      Книга Мопассана "На воде" была напечатана в журнале "Литература и искусство", в номерах от 1 февраля, 1 марта и 1 апреля 1888 года. В том же 1888 году это произведение было выпущено отдельной книгой в издательстве Марпона и Фламмариона с рисунками Риу. В книге Мопассан сделал одно добавление: эпизод, помеченный "Сен-Тропез, 12 апреля", он дополнил застольного беседой коммивояжеров в гостинице Бальи де Сюффрена.      Многие французские критики ошибочно считали, да и продолжают считать, что "На воде" представляет собою точную фиксацию дум и настроений Мопассана в 1887 году. Между тем, как доказал еще в 1908 году немецкий ученый Пауль Ман, обстоятельно ознакомившийся с газетными очерками, с "хрониками" Мопассана, "На воде" "состоит на две трети из вещей, написанных в 1881 и 1882 годах" (Paul Mahn. Guy de Maupassant, Berlin, 1908, S. 128). В своем труде Пауль Ман приводит доказательства этого утверждения. Он сообщает, что эпизод о бегстве Базена был уже рассказан Мопассаном в "Голуа" 15 апреля 1883 года; что рассуждение о войне было уже опубликовано в "Голуа" 10 апреля 1881 года в виде очерка "Война", перепечатанного впоследствии в "Жиль Блас" 11 декабря 1883 года, а позднее составившего предисловие к книге рассказов Гаршина, озаглавленной во французском переводе "La Guerre"; что по поводу "второго зрения" писателей Мопассан уже напечатал хронику "Писатель" в "Голуа" 6 ноября 1882 года и очерк "В скитаниях" в "Жиль Блас" 14 февраля 1883 года; что отрывок о психологии толпы появился в "Голуа" под названием "Толпа" 23 марта 1882 года, а позднее, 7 апреля 1885 года, перепечатан в "Жиль Блас", где он был озаглавлен "Политическая философия"; что о нужде служащих уже говорила хроника "Чиновники" в "Голуа" от 4 января 1882 года; что тема об остроумии французов богато использована в хрониках: "Остроумие во Франции" - в "Голуа" от 19 июня 1881 года, "Болтовня" - в "Голуа" от 20 января 1882 года, "Утонченность" - в "Жиль Блас" от 25 декабря 1883 года и "Будьте же остроумны" - в "Голуа" от 2 января 1884 года.      Пауль Ман оговаривается, что мог бы указать и другие аналогичные параллели. И действительно, можно отметить, что эпизод "Сен-Тропез, 13 апреля" находится в чрезвычайной близости с новеллой "Счастье" (т. IV), напечатанной Мопассаном в "Голуа" 16 марта 1884 года; что ряд мыслей о жизни служащих встречается в новелле "Прогулка" (т. IV) и т. д.      Таким образом, книга "На воде" составилась в наибольшей части из старых "хроник" Мопассана, преимущественно 1881-1884 годов, объединенных чисто внешне описанием недельного путешествия на яхте "Милый друг". Когда работал Мопассан над описанием этого путешествия, то есть над "рамой" книги, указаний не сохранилось.      Яхта "Милый друг", занимающая столь большое место в книге, была приобретена Мопассаном зимою 1885/86 года. Вскоре после ее покупки Мопассан, по рекомендации своего знакомого, капитана Мютерса, нанял матроса Бернара, который стал исполнять обязанности капитана яхты; второй матрос, Ремон, был нанят в октябре 1886 года. Впоследствии, в апреле 1888 года, команда "Милого друга" пополнилась еще юнгою.      Яхта не удовлетворяла Мопассана, и в январе 1888 года он купил в Марселе другое, несколько более вместительное судно, которому снова было дано имя "Милый друг". Франсуа Тассар описывает поездку Мопассана на этой яхте, происходившую 18 января 1888 года. Если к этому времени уже могло быть написано начало книги "На воде", появившееся в печати 1 февраля, то последующие части "обрамления" книги, то есть описания путешествия, могли быть созданы и на второй яхте Мопассана.      В записи от 2 августа 1890 года Тассар сообщает: "Вечер великолепный, звезды начинают зажигаться на синем своде, чуть затянувшемся облаками на востоке. Мы сидим на палубе "Милого друга", который бросил якорь как раз на том месте, где три года тому назад стоял маленький черный "Милый друг". Мой господин сидит в кресле, откинувшись назад, и так же, как три года тому назад, смотрит на гору, на спускающуюся по ней извилистую тропинку, где он тогда видел влюбленную пару, поразившую его, как само воплощенное счастье. Он повертывает голову к берегу, куда эти влюбленные приходили после обеда, а потом рассматривает гостиницу и окно той комнаты, где они нашли приют и где зажгли свет, вскоре затем погасший. Выходя из задумчивости, он говорит Бернару:      - Хорошо ли я изобразил в "На воде" влюбленных, которых я как-то вечером видел здесь? Я уверен, они и не подозревали, что кто-то наблюдает за ними на таком близком расстоянии.      - О да, да,- отвечает Бернар, делая энергичные жесты одобрения (Souvenirs sur Guy de Maupassant par Francois, pp. 241-242).      "Три года назад", "маленький черный "Милый друг" - все это свидетельствует, что действие "рамочных" описаний книги относится к 1887 году и связано с первой яхтой Мопассана. Встреча с влюбленными описана в эпизоде, датированном "Агэ, 8 апреля", и затрагивается вскользь в конце последнего эпизода книги "14 апреля".      Эпизоды книги датированы 6-14 апреля. По-видимому, это чисто условные даты. Попытка сблизить их с апрелем 1885, 1886 или 1887 годов безрезультатна: Тассар не отмечает в это время поездок Мопассана на яхте.      В воспоминаниях Тассара за 1888-1890 годы немало записей о поездках Мопассана на "Милом друге".      Матросы "Милого друга" горячо любили своего хозяина, который, по их словам, "был на судне столько же капитаном, сколько и товарищем". Ремон и Бернар безотлучно находились при Мопассане после его покушения на самоубийство 1 января 1892 года. Спустя неделю после смерти Мопассана "Фигаро" напечатал 14 июля 1893 года следующее письмо в редакцию, которое мы воспроизводим с соблюдением особенностей его стиля:            12 июля 1893 года      Господин главный редактор,      Слишком поздно узнав о смерти моего бывшего и оплакиваемого хозяина, г-на Ги де Мопассана, мы не могли, Ремон и я, его матросы, своевременно доставить вам этот венок, смиреннейший знак нашей преданности ему и нашей признательности.      Берем смелость просить вас, господин главный редактор, возложить этот венок на его могилу и выразить его семейству самые искренние чувства соболезнования от его верных и преданных матросов.      Бертран и Ремон.            Соблаговолите принять, господин главный редактор, мою живую и искреннюю благодарность, а также уверения в глубоком уважении.      Бернар, бывший капитан "Милого друга",      капитан "Линкса" в Ангибе.            Мы не знаем, кто такой был Бертран; возможно, это тот юнга, который, как указывает Тассар, был нанят 16 апреля 1888 года.      Сборник рассказов "Избранник г-жи Гюссон" был выпущен в конце 1888 года издательством "Либрери модерн" и переиздавался при жизни Мопассана без всяких изменений в составе своих новелл. Сборник состоит преимущественно из юмористических и сатирических новелл, большинство которых относится, однако, еще к 1883-1884 годам. Читатель сборника ощутит явную разницу в тоне смеха Мопассана сравнительно, например, со сборником "Сестры Рондоли", где юмор писателя был гораздо более жизнерадостен и беззаботен. В 1887-1888 годах, исключая, может быть, только начальную вещь "Избранник г-жи Гюссон", Мопассан пишет рассказы ("Баронесса", "Вечер", "Развод") уже почти не смешные, несмотря на комическую ситуацию, в которой находятся персонажи. Еще более ясно все это в рассказе "Убийца", написанном в тонах той мрачнеющей сатиры, которая будет только болезненно обостряться в последних новеллах Мопассана.