Ги де Мопассан                  Мисти            ********************************************** Перевод В. Дмитриева Ги де Мопассан. Полное собрание сочинений в 12 т. М., "Правда", 1958 (библиотека "Огонек"). Том 10, с. 247-364. OCR; sad369 (19.11.2007) **********************************************            Содержание            Мисти Простая драма Господин Иокаста Госпожа Эрме Белое и синее Усыпительница Женитьба лейтенанта Ларе Неизданная страница истории Рука трупа "Коко, коко, холодный коко!" Моя жена Александр Старик Иуда Миллион Страх Ласки Сумасшедший? Могила Кропилыцик            МИСТИ            Воспоминания холостяка            Любовницей у меня была тогда презабавная женщина. Разумеется, замужняя: проститутки внушают мне спасительный страх. В самом деле, что за удовольствие обладать женщиной, которая принадлежала всем, в то же время не принадлежит никому! Это создает двойное неудобство. Даже если оставить в стороне соображения морали, я не понимаю, как можно превращать любовь в средство заработка? Это мне просто претит. Впрочем, готов сознаться, что это мое слабое место.      У холостяка, имеющего связь с замужней женщиной, появляется свой домашний уголок, уютный, привлекательный, где все за ним ухаживают, все его балуют, начиная с мужа и кончая слугами. Там находишь все блага жизни: любовь, дружбу, даже отеческую заботу, сон, пищу - словом, все, в чем заключается счастье; добавьте сюда и то неоценимое преимущество, что можно время от времени менять свою семью, находя приют то в одной, то в другой среде: летом - в деревне, у простолюдина, сдающего комнату в своем домике, зимой - у буржуа, а если ты честолюбив, - то и у аристократа.      У меня есть еще одна слабость - я привязываюсь к мужьям моих любовниц. Должен даже признаться, что женщина, как бы она ни была прелестна, перестает меня привлекать, если ее муж слишком вульгарен или груб. Если же он умен, обаятелен, то я непременно влюбляюсь в его жену до безумия. И, даже порывая с нею, я стараюсь сохранять отношения с ее мужем. Вот каким образом я приобрел лучших своих друзей, - неоднократно убеждаясь в неоспоримом превосходстве мужского пола над женским. Женщина доставляет всевозможные неприятности, устраивает сцены, осыпает упреками; мужчина же, имея не меньше оснований быть на вас в претензии, обращается с вами, наоборот, так, как если бы вы были добрым гением его домашнего очага.      Итак, моей любовницей была презабавная женщина, черноволосая, взбалмошная, капризная, легкомысленная, набожная, суеверная, как монах, и вместе с тем очаровательная. У нее была особенная манера целоваться, какой я ни у кого больше не встречал... хотя одного этого мало, чтобы удержать мужчину. А как нежна была ее кожа! Я испытывал невыразимое удовольствие от одного прикосновения к ее рукам. А ее глаза! Ее взгляд скользил по мне, словно медленная, сладостная, нескончаемая ласка. Часто я клал голову ей на колени, и мы сидели неподвижно: она склонялась ко мне с загадочной и волнующей, чисто женской улыбкой, я же глядел на нее, встречая взгляд ее сияющих голубых глаз; сияющих оттого, что их переполняла любовь, голубых, как седьмое небо, сулящее наслаждения. Этот взгляд лился мне в самое сердце, незаметно и сладко опьяняя.      Ее муж, инспектор большого страхового общества, редко бывал дома, и мы пользовались по вечерам полной свободой. Иногда я проводил вечер у нее, растянувшись на диване, прильнув лбом к ее ноге, тогда как на другой дремал большой черный кот по имени Мисти, которого она обожала. Наши пальцы встречались на гибкой спине животного и ласкали друг друга в его шелковистой шерсти. Моя щека касалась его теплого бока, дрожавшего от непрестанного мурлыканья, и порою вытянутая лапка дотрагивалась до моего рта или век пятью выпущенными когтями, которые слегка впивались в мою кожу и сейчас же вновь прятались.      Иногда мы уходили из дому, чтобы "пошалить", как она выражалась. Эти шалости, впрочем, были самого невинного свойства. Они заключались в том, что мы ужинали в пригородной харчевне, либо, пообедав у нее или у меня, шли в дешевенькое кафе, точно студенты навеселе.      Мы заходили в кабачки, излюбленные простонародьем, и усаживались в глубине прокуренной комнаты на хромоногих стульях, за старым деревянным столом. Облако едкого дыма заволакивало залу; пахло жареной рыбой; мужчины в блузах горланили и выпивали; удивленный гарсон ставил перед нами две рюмки вишневки.      Дрожа от страха и восторга, она приподнимала двойную черную вуалетку, но не выше, чем до кончика носа, и потягивала настойку с таким наслаждением, словно совершала неотразимо влекущее преступление. Съедая каждую новую вишню, она чувствовала себя впавшей в новый грех; каждый глоток обжигающей жидкости доставлял ей упоение, утонченное и запретное.      Потом она вполголоса говорила: "Идем!" И мы уходили. Опустив голову, она быстро, мелкими шажками проходила между пьяницами, провожавшими ее недовольными взглядами, а очутившись на улице, облегченно вздыхала, как будто мы только что избежали смертельной опасности.      Иногда она спрашивала меня, трепеща: "Если бы меня оскорбили в таком притоне, что бы ты сделал?" Я хвастливо отвечал: "Стал бы защищать тебя, черт побери!" И она сжимала мне руку, счастливая, чувствуя, быть может, смутное желание, чтобы ее оскорбили и защитили, желание увидеть, как из-за нее дерутся мужчины, хотя бы даже такие!      Однажды вечером, когда мы сидели за столиком в одном третьеразрядном монмартрском кабачке, вошла какая-то старуха в лохмотьях, держа в руке колоду засаленных карт. Заметив даму, она тотчас же подошла к нам, предлагая моей спутнице погадать. Эмма, верившая всему и во все, затрепетала от желания и волнения и усадила старуху рядом с собою.      Гадалка, морщинистая, дряхлая, беззубая, с мешочками под глазами, разложила на столе грязные карты. Она делила их на кучки, собирала и снова раскладывала, бормоча что-то неразборчивое. Побледневшая Эмма слушала ее, затаив дыхание, полная тревоги и любопытства.      Ведьма начала говорить. Ее предсказания были неопределенны: счастье, дети, молодой блондин, путешествие, деньги, суд, брюнет, чье-то возвращение, удача, смерть. Весть об этой смерти особенно поразила молодую женщину. Чья смерть? Когда? От чего?      Старуха ответила:      - Тут уж одни карты ничего не скажут. Приходите ко мне завтра. Я погадаю вам на кофейной гуще, она никогда не обманывает.      Встревоженная, Эмма обернулась ко мне:      - Пойдем завтра к ней? Пожалуйста, сделай это для меня. Иначе... ты представить себе не можешь, как я буду волноваться!      Я рассмеялся.      - Пойдем, милочка, раз тебе так хочется.      И старуха дала нам свой адрес.      Она жила на седьмом этаже, в ужасном доме, за Бютт-Шомон. На другой день мы отправились к ней.      Ее комната на чердаке, с двумя стульями и кроватью, была полна необычных вещей: пучков травы, висевших на гвоздиках, высушенных насекомых, склянок и пузырьков с разноцветными жидкостями. Со стола смотрело на нас стеклянными глазами чучело черного кота. Он казался злым духом этой мрачной лачуги.      Эмма, слабея от волнения, опустилась на стул.      - О милый, взгляни на этого кота, как он похож на Мисти!      И она объяснила старухе, что у нее есть такой же кот, точь-в-точь такой же.      Ведьма пресерьезно заметила:      - Если вы любите кого-нибудь, то не держите у себя этого кота.      Эмма испуганно спросила:      - Почему же?      Старуха села рядом с ней и фамильярно взяла ее за руку.      - Это принесло мне несчастье, - сказала она.      Моей подруге захотелось узнать, в чем дело. Она приставала к старухе, выпытывала у нее, расспрашивала. Суеверие роднило их. Наконец старуха начала:      - Кота этого я любила, как родного брата. Я была тогда молода, одинока и работала швеей на дому. У меня не было никого на свете, кроме него, Мутона. Мне подарил его один жилец. Кот был умный, словно ребенок, ласковый и прямо-таки обожал меня, сударыня; я была для него каким-то кумиром. Весь день он мурлыкал у меня на коленях, а ночью - на моей подушке. Было слышно, как бьется его сердце.      И вот случилось мне познакомиться с одним славным парнем, служившим в бельевом магазине. Целых три месяца я ничего ему не позволяла. Но, знаете, в конце концов уступаешь, это со всеми случается. К тому же я его полюбила. Он был такой милый и добрый. Он хотел, чтобы мы поселились вместе, это было бы экономнее. Наконец как-то вечерком я позволила ему прийти ко мне. Я еще ни на что не решилась, о нет! Мне просто приятно было провести с ним часок вдвоем.      Сначала он вел себя сдержанно. Говорил нежные слова, так что сердце у меня таяло. Потом он меня поцеловал, сударыня, поцеловал, как целуют, когда любят. Я закрыла глаза и замерла от счастья... Но вдруг он рванулся и закричал; я никогда не забуду этого крика... Открыв глаза, я увидела, что Мутон вцепился моему гостю в лицо и рвал его когтями, как тряпку. Кровь, сударыня; лилась ручьем.      Я хотела оторвать кота, но он не давался и продолжал царапать; он и меня укусил - до того обезумел. Наконец я схватила его и вышвырнула в открытое окно - дело было летом.      Когда я стала обмывать лицо моего бедного друга, я увидела, что у него выцарапаны глаза... да, оба глаза!..      Пришлось поместить его в больницу. Я хотела, чтобы он жил у меня, хотела его кормить, но он не согласился. Он прямо возненавидел меня после этого. Через год он умер с горя.      Ну, а Мутон переломил себе позвоночник при падении. Привратница подняла его. Я заказала из него чучело, потому что все-таки была к нему привязана. Если он так сделал, значит, любил меня, не правда ли?      Старуха умолкла, гладя безжизненное чучело, подрагивавшее на проволочном каркасе.      У Эммы щемило сердце, и она забыла о предсказанной смерти. Во всяком случае, она не стала об этом говорить, и мы ушли, дав старухе пять франков.      Так как на другой день должен был вернуться муж Эммы, я несколько дней не был у нее.      Когда я пришел, меня удивило, что не видно Мисти. Я спросил, где он.      Она ответила, покраснев:      - Я его отдала, так как очень беспокоилась.      Я изумился.      - Беспокоилась? Беспокоилась? Отчего же?      Она крепко поцеловала меня и прошептала:      - Мне было страшно за твои глава, дорогой!            ПРОСТАЯ ДРАМА            Вся прелесть путешествий - во встречах. Кто не знает, как радостно повстречаться в пятистах лье от родного города с парижанином, с товарищем по училищу, с деревенским соседом? Кто не проводил бессонной ночи в громыхающем дилижансе, обычном для глухой провинции, где еще не знают паровоза, рядом с молоденькой незнакомкой, которую лишь мельком удалось увидеть при свете фонаря, когда она садилась в дилижанс у белого домика в каком-то городишке?      А на рассвете, когда вы доведены до полного отупения непрерывным звяканьем бубенчиков и дребезжанием стекол, до чего приятно смотреть, как хорошенькая растрепанная соседка открывает глаза, озирается, приглаживает пальчиками непокорные завитки, поправляет прическу, привычным движением проверяет, не съехал ли набок корсет, не покосился ли лиф, не слишком ли измята юбка!      Она украдкой взглядывает на вас, холодно, но все-таки с любопытством. Затем забивается в уголок, и как будто ничто уже, кроме вида местности, ее не интересует.      Невольно посматриваешь на нее, невольно думаешь о ней. Кто она? Откуда едет? Куда? Невольно придумываешь целый маленький роман. Она мила, она просто прелестна! Счастливец тот, кто... Разве не блаженство жить подле нее! Кто знает? Быть может, это та самая женщина, по которой томится ваше сердце? Не о ней ли вы мечтали, грезили?      Немного досадно, но все-таки приятно смотреть, как она выходит из дилижанса перед воротами деревенского дома. Ее ждет мужчина в сопровождении двух детей и двух нянек. Он заключает ее в объятия, целует и ставит на землю. Она нагибается, берет малюток, протягивающих к ней ручонки, нежно ласкает их, и все они уходят по аллее, пока служанки получают багаж, сброшенный кучером с империала.      Прощай, незнакомка! Все кончено! Больше вы не увидите ее никогда! Прощай, молодая женщина, проведшая ночь рядом с вами! Она вам чужая, вы даже не разговаривали с ней; но все равно вам немножко грустно, что она уже сошла. Прощай!      У меня немало таких путевых воспоминаний, и веселых и грустных.      Как-то я был в Оверни и бродил пешком по этим чарующим французским горам, не очень высоким, не очень крутым, таким родным и близким. Я взобрался на Санси и вошел в маленькую харчевню, неподалеку от излюбленной паломниками часовни Нотр-Дам-де-Вассиньер. Там я увидел странную и смешную старуху, завтракавшую в одиночестве за столом.      Ей было по меньшей мере лет семьдесят. Высокая, сухая, угловатая, с седыми буклями на висках по старинной моде, она была одета на манер путешествующих англичанок, неумело и смешно, как женщина, не обращающая никакого внимания на свой туалет. Она ела яичницу, запивая ее водой.      Выглядела она как-то особенно: беспокойные глаза, лицо человека, измученного жизнью.      Я невольно поглядывал на нее, спрашивая себя: "Кто она такая? Что пережила? Почему скитается в одиночестве по этим горам?" Старуха расплатилась и поднялась, собираясь уходить, оправляя на плечах какую-то диковинную шаль, концы которой свисали с плеч. Затем она взяла стоявший в углу высокий дорожный посох, испещренный выжженными надписями, и, выпрямившись, пошла большими шагами, точно пустившийся в путь почтальон.      У двери ее ожидал проводник. Они удалились. Я видел, как они спускались в долину по дороге, отмеченной рядом высоких деревянных крестов. Она была выше своего спутника и шла быстрее.      Несколько часов спустя я пробирался по краю глубокой котловины, великолепной огромной зеленой воронки, заросшей деревьями, кустарниками и цветами; в ней среди скал лежит озеро Павен, круглое, как будто очерченное циркулем, прозрачное и голубое, словно кусочек небесной лазури, и такое красивое, что хочется поселиться здесь в хижине, на поросшем лесном склоне, над этим кратером, где дремлет спокойная холодная вода.      Там, неподвижно созерцая прозрачную водную гладь на дне потухшего вулкана, стояла старуха. Она словно пыталась проникнуть взглядом в неведомую глубину, где, говорят, водились чудовищных размеров форели, пожиравшие всю остальную рыбу. Когда я проходил мимо, мне показалось, что на глазах старухи блестели слезы. И она удалилась быстрыми шагами, возвращаясь к проводнику, который остался в трактире у качала подъема, ведущего к озеру.      В этот день я ее больше не видал.      На другой день к вечеру я добрался до замка Мюроль. На отвесной скале среди обширной долины, в месте скрещения трех ложбин, на фоне неба высится старинная крепость - исполинская башня, вся в трещинах. Она потемнела, покосилась, но сохранила круглую форму, от широкого основания до полуобвалившихся башенок на вершине.      Эти развалины более чем какие-либо другие поражают грандиозностью, простотой, величием; они дышат древностью, грозною и суровой. Одинокая крепость возносится, как гора; мертвая царица, она все же господствует над долинами, простершимися у ее ног. Туда поднимаешься по поросшему елями склону, проникаешь внутрь сквозь узкие ворота и останавливаешься у подножия стен, которые опоясывают первый двор и возвышаются над всей местностью.      Внутри - залы с обрушившимися потолками, обвалившиеся лестницы, какие-то ямы, подземелья, каменные мешки, стены с зияющими отверстиями, непонятно, на чем висящие своды, лабиринт камней, расщелины, где растет трава и шныряют ящерицы.      Я в одиночестве бродил по этим руинам.      И вдруг за обломком стены я заметил какое-то существо, нечто вроде привидения, духа этого древнего разрушенного замка.      Я вздрогнул от удивления, чуть не от испуга. Потом узнал старуху, с которой уже дважды повстречался.      Она плакала, горько плакала, держа в руке носовой платок.      Я отвернулся и хотел уйти. Она заговорила сама, стыдясь, что ее застали в слезах.      - Да, сударь, я плачу... Это бывает со мной не так уж часто.      В замешательстве, не зная, что сказать, я пробормотал:      - Извините, сударыня, что помешал вам. У вас, очевидно, какое-нибудь горе?      Она тихо ответила:      - И да и нет. Я - точно бездомная собака.      И, приложив платок к глазам, она зарыдала.      Я взял ее за руки, пытаясь успокоить, растроганный этими искренними слезами. И совершенно неожиданно она рассказала мне историю своей жизни, как будто для того, чтобы разделить с кем-нибудь бремя своей скорби.      - О сударь!.. Если бы вы знали... как безотрадна моя жизнь... как безотрадна...      Я была счастлива... У меня есть дом... там, далеко... свой дом. Но я не могу вернуться туда; я не вернусь, мне слишком тяжело.      У меня есть сын... Это из-за него, из-за него... Дети не понимают... Жизнь так коротка... Если б я сейчас увидела его, я, может быть, его даже не узнала бы... Как я его любила! Еще до рождения, когда чувствовала, что он шевелится во мне. А потом! Как я его обнимала, ласкала, баловала! Если б вы знали, сколько ночей я провела, глядя, как он спит, или думая о нем! Я в нем души не чаяла. Но когда мальчику исполнилось восемь лет, отец отдал его в пансион. Кончено! У меня отняли моего ребенка... Боже мой! Он стал ходить домой только по воскресеньям.      Потом он уехал учиться в Париж... Он приезжал оттуда лишь четыре раза в год, и каждый раз я поражалась, как он изменился, как вырос... увы, не на моих глазах. У меня украли его детство, его доверие и любовь, отдалили от меня, лишили радости следить, как он растет, становится мужчиной.      Я виделась с ним всего четыре раза в год. Подумайте только! С каждым приездом он все больше менялся. Его тело, взгляд, движения, голос, смех становились иными, чуждыми мне. Ребенок растет так быстро! И грустно, когда это происходит не на ваших глазах; вы уже не узнаете себя в нем...      И вот однажды он приехал с пушком на верхней губе... Он, мой сын! Я была поражена... и опечалена, - поверите ли? Я едва решилась его обнять. Он ли это? Неужели этот высокий темноволосый юноша, который не умеет меня приласкать, любит меня как будто по обязанности, зовет мамой лишь потому, что так принято, и целует меня в лоб, когда мне хочется сжать его в объятиях, - неужели это он, мой кудрявый и белокурый малютка, мой дорогой, любимый сынишка, лежавший когда-то в пеленках у меня на коленях, сосавший жадными губками мою грудь?      Мой муж умер. За ним последовали мои родители, потом я потеряла обеих сестер... Можно подумать, что смерть, входя в дом, торопится забрать как можно больше людей, чтобы потом дольше не возвращаться. Она оставляет в живых лишь одного или двух, чтобы было кому оплакивать умерших.      Я осталась одна. Мой сын учился тогда на юридическом факультете, и я надеялась провести конец своей жизни с ним.      Я приехала к нему, решив поселиться вместе. Но он привык к холостяцкой жизни и дал мне понять, что я его стесняю. Мне пришлось уехать. Я была неправа, но слишком страдала от сознания, что я, его мать, мешаю ему. Я вернулась к себе.      С тех пор мы почти не виделись.      Он женился. Какая радость! Я мечтала, что теперь, наконец, мы заживем вместе. У меня будут внучата! Но он женился на англичанке, которая меня возненавидела. Почему? Быть может, она почувствовала, что я слишком люблю его?      Я была вынуждена снова уехать и осталась одна. Да, сударь.      Потом он отправился в Англию. Он живет у родителей жены. У них! Понимаете? Он с ними, мой сын принадлежит им! Они украли его у меня! Он пишет мне раз в месяц. Первое время он еще иногда приезжал меня навестить. Теперь он больше не бывает.      Уже четыре года, как я не видалась с ним. Его лицо в морщинах, волосы поседели. Возможно ли? Этот пожилой мужчина - мой сын? Это он - тот ребенок с розовыми щечками? Больше, наверное, я никогда его не увижу.      И я путешествую круглый год. Езжу то туда, то сюда, в полном одиночестве, как видите.      Я - словно бездомная собака. Прощайте, сударь, не оставайтесь со мной, мне больно от того, что я все это вам рассказала.            Спускаясь с холма, я обернулся и увидел старуху, стоявшую на треснувшей стене. Она смотрела на горы, обширную долину и на озеро Шамбон, видневшееся вдали.      Ветер развевал, как знамя, край ее платья и диковинную шаль на плечах.            ГОСПОДИН ИОКАСТА            Помните, сударыня, о нашем жарком споре однажды вечером, в маленькой японской гостиной, по поводу отца, виновного в кровосмешении? Помните, как вы негодовали, с какой резкостью высказывались в порыве гнева? Помните, что я говорил в защиту этого человека? Вы осудили его. Я апеллирую.      Никто на свете, утверждали вы, никто не найдет оправдания той мерзости, которую я защищал. Теперь я хочу всем рассказать об этой драме.      Быть может, найдется хоть один человек, который, не оправдывая этого безнравственного поступка, свойственного только животным, все-таки поймет, что иногда невозможно бороться с роковыми случайностями, похожими на уродливые капризы всемогущей природы.      Ее выдали замуж шестнадцати лет за пожилого и черствого человека, дельца, позарившегося на ее приданое.      Это было хрупкое белокурое создание; веселая и в то же время мечтательная, она всей душой стремилась к счастью, идеализируя жизнь. Разочарование было внезапным и разбило ей сердце. Она увидела всю неприглядность жизни, безнадежность будущего, гибель своих грез, и в ее душе осталось лишь одно желание: иметь ребенка, чтобы было кого любить. Но и это желание не исполнялось.      Прошло два года. Она полюбила. То был молодой человек лет двадцати трех, боготворивший ее, готовый ради нее на любое безумство. Его звали Пьер Мартель. Все же она долго и упорно сопротивлялась.      Однажды зимним вечером они остались наедине, у нее дома. Он пришел на чашку чая. Потом они уселись у камина на низкой кушетке. Они почти не разговаривали, объятые желанием. Их уста томила жгучая жажда, та, что притягивает одни губы к другим; их руки трепетали в предчувствии объятий.      Лампа, прикрытая кружевным абажуром, мягко озаряла тихую гостиную.      Смущенные, они лишь изредка обменивались несколькими словами, но когда их взгляды встречались, сердца начинали учащенно биться.      Могут ли привитые воспитанием чувства бороться с непреодолимой силой инстинкта? Может ли такой предрассудок, как стыдливость, противостоять непреклонной воле природы?      Их пальцы нечаянно встретились. Этого было достаточно. Могучая сила страсти бросила их друг к другу. Объятия сомкнулись, и она отдалась.      Она забеременела. От любовника или от мужа? Откуда ей было знать? Наверное, от любовника.      Ее стал мучить страх; она была уверена, что умрет от родов, и без конца заставляла любовника клясться, что он будет всю жизнь заботиться о ребенке, ни в чем ему не откажет, станет для него всем и, если понадобится, пойдет даже на преступление ради его счастья.      Ее навязчивая мысль граничила с безумием; но она все больше и больше проникалась ею, по мере того как приближался час родов.      Она родила девочку и умерла.      Это было страшным ударом для молодого человека; он впал в столь глубокое отчаяние, что не мог его скрыть. Быть может, и муж начал кое-что подозревать; возможно, ему даже было известно, что не он отец ребенка. Он перестал принимать того, кто считал себя настоящим отцом, и воспитал дочь, скрыв ее местопребывание.      Прошло много лет.      Пьер Мартель забыл о случившемся, как забывают обо всем.      Он разбогател, но никого больше не полюбил и не женился. Он жил, как многие, счастливо и спокойно, и к нему не доходило никаких вестей ни о муже, когда-то им обманутом, ни о девушке, которую он считал своей дочерью.      Однажды Мартель получил письмо от одного постороннего человека, где ему, между прочим, сообщали о смерти бывшего соперника, и он почувствовал смутную тревогу, нечто вроде угрызений совести. Что сталось с этой девочкой, с его дочкой? Не нужно ли что-нибудь для нее сделать? Он навел справки. Ее приютила тетка, жили они обе в бедности, почти что в нужде.      Он захотел увидеть дочь, помочь ей. Ему удалось познакомиться с единственной родственницей сироты.      Его имя не пробудило никаких воспоминаний. Ему было лет сорок, но выглядел он моложе. При знакомстве он не решился сказать, что знавал мать девушки, чтобы не вызвать каких-либо подозрений.      Лишь только она вошла в маленькую гостиную, где он лихорадочно ждал ее прихода, он затрепетал от удивления, граничившего с ужасом. Это была его умершая любовница!      Тот же возраст, те же глаза, те же волосы, тот же гибкий стан, та же улыбка, тот же голос! Законченная полнота этой иллюзии сводила его с ума; он ничего не соображал, он потерял голову; бурная любовь былых дней вновь закипела в его сердце. Вдобавок она была такая же веселая и простая. С первого рукопожатия они стали друзьями.      Вернувшись домой, он понял, что старая рана раскрылась, и отчаянно разрыдался, обхватив голову руками; он оплакивал ту, другую, томимый воспоминаниями, перебирал в памяти ее любимые словечки, вновь и вновь предавался безысходному горю.      Он стал часто бывать у молодой девушки. Он не мог обходиться без нее, без ее веселой болтовни, без шелеста ее платья, без звуков ее голоса. В его мыслях, в его сердце умершая и живая сливались воедино; он забывал о расстоянии, о миновавших годах, о смерти; в одной он любил другую, любил одну в память другой, не пытаясь больше понять, осмыслить, что творится в его сердце, не спрашивая себя, дочь она ему или нет.      Но подчас его ужасно мучило, что девушка, любимая им этой двойной страстью, неясной и непонятной для него самого, живет в такой нужде.      Что он мог сделать? Предложить денег? Под каким предлогом? По какому праву? Играть роль опекуна? Но он казался лишь немногим старше ее, и его принимали бы за любовника. Выдать ее замуж? Эта внезапная мысль испугала его. Потом он успокоился. Кто захочет жениться на этой девушке? Ведь у нее нет ничего, ровно ничего.      Тетка не мешала его посещениям, видя, что он любит это дитя. А он ждал. Чего? Он и сам не знал.      Однажды вечером они остались одни. Сидя рядом на диване в гостиной, они тихо беседовали. Отеческим движением он взял ее руку и гладил, взволнованный до глубины души; он не решался расстаться с этой ручкой, протянутой так охотно, и чувствовал, что потеряет самообладание, если не выпустит ее. И вдруг девушка упала в его объятия. Она полюбила его так же горячо, как некогда ее мать, словно унаследовав от нее роковую страсть.      Растерявшись, он прикоснулся губами к ее белокурым волосам, и, когда она подняла голову, готовясь убежать, их губы встретились.      Бывают минуты, когда люди теряют рассудок. Так было и с ними.      Очутившись на улице, он побрел, сам не зная, куда, не представляя себе, что теперь делать.      Вспоминаю, сударыня, как вы негодующе воскликнули:      - Ему оставалось лишь покончить с собой!      Я ответил:      - А она? Неужели он должен был убить и ее?      Она любила его исступленно, безумно; наследственная фатальная страсть заставила эту невинную девушку самозабвенно броситься к нему на грудь. Она сделала это в неудержимом порыве; не помня себя, она отдалась, по воле бурного инстинкта, который кинул ее в объятия любимого, как всегда кидает самку к самцу.      Если бы он покончил с собой, что сталось бы с нею? Она умерла бы... Умерла бы обесчещенная, в отчаянии, невыразимо страдая.      Что делать?      Оставить ее, обеспечить приданым, выдать замуж? Она все равно умерла бы, умерла бы с горя, не приняв его денег, не желая другого мужа, потому что целиком отдала себя ему. Он разбил бы ее жизнь, лишил бы возможности быть счастливой, обрек бы на вечное горе, на вечное отчаяние, на вечные муки совести, на вечное одиночество или на смерть.      Но ведь он тоже ее любил! Теперь он любил ее и с ужасом и с восторгом. Пусть она была его дочь. Случайность, слепой закон размножения, минута страсти сделали его дочерью эту девушку, с которой он не был связан никакими законными узами, которую он обожал, как обожал ее мать, и даже сильнее, словно две любви слились в одну.      Да и дочь ли она ему? Впрочем, кому до этого дело? Кто узнает об этом?      И в его памяти всплыли клятвы, данные им умирающей. Он обещал, что посвятит всю жизнь этому ребенку, что пойдет, если понадобится, на преступление ради его счастья...      И Мартель любил ее, поглощенный мыслью о своем грехе, ужасном и сладостном, терзаемый болью и желанием.      Кто узнает? Ведь ее официальный отец уже умер!      "Будь что будет! - решил он. - Этот тайный позор, может быть, разобьет мне сердце. Но она никогда ничего не узнает, всю тяжесть я приму на себя".      Он попросил ее руки и женился на ней.      Не знаю, был ли он счастлив, но я, сударыня, поступил бы так же, как он.            ГОСПОЖА ЭРМЕ            Сумасшедшие привлекают меня. Эти люди живут в таинственной стране причудливых сновидений, в непроницаемом мраке безумия, где все, что они видели на земле, все, что они любили и делали, возобновляется в их сознании и становится воображаемой жизнью, не подчиненной законам, которые управляют миром и мыслями людей.      Для них невозможное не существует, невероятное исчезает, фантастическое становится правдоподобным, а сверхъестественное - привычным. Старая преграда логики, глухая стена разума, здравый смысл, ограничивающий порывы нашей мысли, - все это рушится, падает, валится перед силой их воображения, которое вырвалось на волю, попало в необъятный мир фантазии и мчится гигантскими скачками, не зная удержу. Для них все возможно, все сбывается, им не надо прилагать никаких усилий, чтобы господствовать над событиями, подчинять себе обстоятельства, преодолевать препятствия. Достаточно каприза их воли, впавшей в самообман, чтобы они стали принцами, императорами или богами, обладателями всех сокровищ мира, всех его благ, чтобы они могли насладиться всеми радостями жизни, быть вечно юными, красивыми, любимыми, сильными! Только они одни могут быть счастливы на земле, ибо Реальность не существует для них. Я люблю заглядывать в их блуждающий ум, как заглядывают в бездну, где бурлит на самом дне неведомый поток, бегущий неизвестно откуда и неизвестно куда.      Однако не к чему заглядывать в эту пропасть, ибо никогда не узнаешь, где начинается этот поток и куда он убегает. В конце концов это только вода, подобная той, что течет по равнине, и мы не много узнаем, глядя на нее.      Не к чему также заглядывать и в души сумасшедших; ведь самые причудливые их мысли в конце концов знакомы нам и кажутся странными лишь потому, что не скованы цепями Разума. Капризное течение их мыслей поражает нас, ибо мы не видим, откуда оно берет начало. Довольно камешка, брошенного в него, чтобы вызвать водоворот. И все-таки сумасшедшие привлекают меня, и я постоянно возвращаюсь к ним: вечная тайна безумия притягивает меня помимо воли.      Однажды, во время посещения мною психиатрической больницы, сопровождавший меня врач сказал:      - Я покажу вам интересный случай.      И он велел отпереть комнату, где в большом кресле сидела женщина лет сорока, еще красивая, и пристально рассматривала свое лицо в маленьком ручном зеркальце.      Увидав нас, она вскочила, убежала в глубь комнаты, схватила валявшуюся на стуле вуаль и тщательно закутала лицо; затем вернулась и ответила кивком на наши поклоны.      - Ну, что, - спросил доктор, - как вы себя чувствуете сегодня?      Она глубоко вздохнула.      - Плохо, очень плохо, сударь. С каждым днем все больше и больше оспинок.      Он возразил убеждающим тоном:      - Да нет же, уверяю вас, вы ошибаетесь.      Она подошла ближе и шепнула:      - Нет, нет, я уверена в этом. Сегодня утром я насчитала еще десять оспинок: три на правой щеке, четыре - на левой и три - на лбу. Это ужасно, ужасно! Я больше никому не решусь показаться, даже сыну, даже ему! Я погибла, я навсегда обезображена!      Она упала в кресло и зарыдала.      Доктор взял стул, уселся против нее и мягко, успокаивающе сказал:      - Ну-ка, покажитесь! Уверяю вас, что это пустяки! Маленькое прижигание, и все исчезнет.      Она отрицательно покачала головой, не говоря ни слова. Он хотел было снять вуаль, но она так крепко вцепилась в нее обеими руками, что пальцы прорвали ткань.      Он стал уговаривать и успокаивать ее:      - Ведь вы хорошо знаете, что я всякий раз удаляю эти гадкие оспинки, что после моего лечения они совершенно незаметны. Если вы не покажете их мне, я не смогу вас вылечить.      Она прошептала:      - Вам бы я показала, но я не знаю господина, который сопровождает вас.      - Это тоже врач, и он вылечит вас еще лучше, чем я.      Тогда она решилась открыть лицо, но от страха, волнения и стыда так покраснела, что даже шея, видневшаяся в вырезе платья, стала багровой. Она опускала глаза, отворачивалась то вправо, то влево, чтобы избежать наших взглядов, и лепетала:      - Ах, я ужасно страдаю оттого, что вы видите меня такою! Это безобразно, не правда ли? Безобразно?      Я с изумлением смотрел на нее: на ее лице не было никаких следов оспы - ни рябинок, ни шрамов, ни рубцов.      Она обратилась ко мне, по-прежнему потупив взор:      - Этой ужасной болезнью, сударь, я заразилась, ухаживая за сыном. Мне удалось спасти его, но мое лицо стало уродливым. Я пожертвовала ради бедного ребенка своей красотой! Свой долг я исполнила, совесть моя спокойна. Но один лишь бог знает, как я страдаю!      Доктор вынул из кармана акварельную кисточку.      - Позвольте, - сказал он, - я их вам удалю.      Она подставила правую щеку, и он стал слегка дотрагиваться до нее кисточкой, как будто ставил краской точки. Затем он проделал то же самое с левой щекой, с подбородком, со лбом и наконец воскликнул:      - Взгляните-ка, больше нет ничего, решительно ничего!      Она взяла зеркальце и долго, с глубочайшим, пристальным вниманием рассматривала свое лицо, напрягая все силы, чтобы обнаружить что-нибудь, затем вздохнула:      - Да, теперь их больше не видно. Я бесконечно вам благодарна!      Доктор поднялся, поклонился ей и вышел вслед за мною. Когда дверь за нами закрылась, он начал:      - Вот ужасная история этой несчастной.      Ее зовут г-жой Эрме. Она была очень красива, кокетлива, любима и наслаждалась полным счастьем.      Это была одна из тех женщин, для которых красота и желание нравиться - единственное, что поддерживает их в жизни, утешает и управляет всеми их поступками. Забота о сохранении своей свежести, уход за лицом, руками, зубами, за всеми местами тела, которые можно выставлять напоказ, поглощали все ее время и внимание.      Она овдовела; у нее остался сын. Ребенка воспитали, как обычно воспитывают своих детей светские женщины, пользующиеся успехом. Все же мать его любила.      Сын рос, она старела. Замечала ли она приближение рокового кризиса? Не знаю. Разглядывала ли она каждое утро часами, как многие другие женщины, свою кожу, когда-то столь нежную, прозрачную и белую, на которой теперь мало-помалу появлялись складки и множество морщинок под глазами, еще неприметных, но с каждым днем, с каждым месяцем все более обозначавшихся? Наблюдала ли она, как непрерывно, медленно, но неуклонно растут морщины на лбу - эти тонкие змейки, которых ничем не остановить? Познала ли она пытку, ужасную пытку зеркалом, маленьким зеркалом с серебряной ручкой? Ему не дают покоя, его с бешенством отбрасывают и снова сейчас же схватывают, чтобы посмотреть как можно ближе на ненавистную разрушительную работу приближающейся старости. Запиралась ли она по десять - двадцать раз в день в спальне, беспричинно покидая гостиную, где болтали ее подруги, и спеша под защитой замков и задвижек еще раз заглянуть на процесс разрушения своего зрелого, но уже начавшего увядать тела и с отчаянием убедиться, что этот процесс продвинулся еще чуточку дальше? Хотя никто этого еще не видит, но она-то хорошо знает, знает, откуда ждать самых жестоких ударов, самых ядовитых укусов времени. И зеркальце, маленькое круглое зеркало в чеканной серебряной оправе, рассказывает ей ужасные вещи; ведь оно умеет говорить, оно как будто смеется, издевается и предвещает все, что будет с нею, все грядущее убожество ее тела, все те чудовищные муки, какие ей суждено испытывать до самого дня смерти, дня освобождения...      Не рыдала ли она исступленно на коленях, прижавшись лбом к полу; не молилась ли тому, кто медленно убивает живые существа, кто дарит им молодость лишь затем, чтобы сделать еще безотрадней их старость, кто наделяет их красотой с целью снова ее отнять? Не просила ли, не умоляла ли она сделать для нее то, чего он ни для кого никогда не делал - оставить ей до конца жизни красоту, свежесть, привлекательность? И потом, поняв, что бесполезно умолять непреклонное Неизвестное, которое уносит годы один за другим, - не каталась ли она, ломая руки, по ковру, не билась ли головой о мебель, сдерживая в груди ужасный вопль отчаяния?      Без сомнения, она испытала все эти муки. Ибо вот что случилось.            Однажды - ей было тогда тридцать пять лет - заболел ее пятнадцатилетний сын.      Он слег еще до того, как выяснили, чем он болен и в чем причина болезни.      Аббат, его наставник, ухаживал за ним и не покидал его ни на минуту, а г-жа Эрме утром и вечером заходила узнать, как здоровье сына.      По утрам она появлялась в ночном пеньюаре, улыбающаяся, уже надушенная, и спрашивала, стоя в дверях:      - Ну, что, Жорж, не лучше тебе?      Подросток, красный от жара, с опухшим лицом, в лихорадке, отвечал:      - Да, мамочка, немного лучше.      Она оставалась в комнате еще несколько минут, с брезгливой гримаской разглядывая склянки с лекарствами, затем вскрикивала: "Ах, я забыла об очень важном деле!" - и убегала, оставив тонкий аромат духов.      Вечером мать появлялась в декольтированном платье, торопясь еще больше, ибо вечно куда-то спешила; у нее едва хватало времени спросить:      - Ну, что говорит доктор?      Аббат отвечал:      - Он еще не сказал ничего определенного.      Но однажды вечером аббат сказал:      - Сударыня, у вашего сына оспа.      Она вскрикнула от испуга и убежала.      Горничная, войдя на другое утро в ее спальню, почувствовала сильный запах жженого сахара и увидела, что ее госпожа, бледная от бессонницы, с широко раскрытыми глазами, дрожит от страха, сидя на постели.      Лишь только отворили ставни, г-жа Эрме спросила:      - Как здоровье Жоржа?      - Сегодня совсем плохо, сударыня.      Она встала только в полдень, съела лишь пару яиц и выпила чашку чая, как будто сама была больна. Затем отправилась в аптеку, узнать, какие имеются средства от заражения оспой.      Она вернулась лишь к обеду, с массой всяких флаконов, и тотчас заперлась в спальне, чтобы обрызгать всю себя дезинфицирующими жидкостями.      В столовой ее ожидал аббат.      Увидев его, г-жа Эрме воскликнула прерывающимся от волнения голосом:      - Ну что?      - Ему не лучше. Доктор крайне встревожен.      Она заплакала и ничего не могла есть, до того была расстроена.      На другой день, едва рассвело, она послала узнать, что нового. Известия были неутешительны, и г-жа Эрме провела весь день у себя в спальне, где дымились маленькие жаровни, распространяя острый запах. Прислуга утверждала, что весь вечер слышала ее стоны.      Так она провела целую неделю, выходя лишь на час - другой после обеда подышать воздухом.      Она то и дело посылала спросить о здоровье сына и рыдала, узнавая, что ему все хуже и хуже.      На одиннадцатый день утром аббат попросил принять его. Бледный и серьезный, аббат вошел, отказался от предложенного ему стула и сказал:      - Сударыня, вашему сыну очень плохо, и он хочет вас видеть.      Она бросилась на колени, восклицая:      - О боже мой, боже мой! Я никогда не решусь! Господи, господи, спаси меня!      Священник продолжал:      - Доктор говорит, что надежды мало, сударыня, и Жорж вас ждет.      Затем он вышел.      Прошло два часа. Умиравший мальчик вновь выразил желание увидеть мать, и аббат снова пошел к ней; она все еще стояла на коленях, все еще плакала и повторяла:      - Не хочу, не хочу! Боюсь!.. Не хочу!      Он попытался уговорить ее, вдохнуть в нее смелость, наконец, повести насильно; но добился только того, что с ней сделался продолжительный нервный припадок, закончившийся истерическим плачем.      Вечером пришел врач; ему сообщили о страхе матери, и он объявил, что сам приведет ее, добровольно или силой. Но когда, истощив все доводы, он обхватил ее за талию, чтобы отнести к сыну, она уцепилась за дверь с такой силой, что невозможно было разжать ее руки. Когда доктор отпустил г-жу Эрме, она упала к его ногам, умоляя простить ее, каясь в своем презренном малодушии. Она кричала:      - Нет, он не умрет! Прошу вас, скажите ему, что я его люблю, обожаю!      Мальчик был в агонии. Чувствуя близкий конец, он молил, чтобы уговорили мать прийти проститься с ним. С прозорливостью, иногда свойственной умирающим, он все понял, обо всем догадался и сказал:      - Если мама боится, попросите ее хотя бы только пройти по балкону до моего окна, чтобы я мог увидеть ее и проститься с нею хоть взглядом, раз уж нельзя ее поцеловать.      Врач и аббат снова отправились к матери.      - Вы ничем не рискуете, - уверяли они ее, - ведь между вами и им будет стекло!      Наконец она согласилась. Закутав голову, взяв флакончик с солями, сделала по балкону несколько шагов... Но внезапно, закрыв лицо руками, простонала:      - Нет, нет, я никогда не решусь его увидеть... Никогда... Мне стыдно... я боюсь... нет, не могу!      Ее хотели потащить насильно, но она уцепилась обеими руками за решетку и испускала такие жалобные вопли, что прохожие на улице поднимали головы.      А умирающий ждал, не отрывая глаз от окна, когда же перед ним предстанет любимое и нежное лицо, дорогое лицо матери; он ждал его в последний раз, чтобы умереть спокойно.      Он долго ждал, и, наконец, наступила ночь. Тогда ом повернулся лицом к стене и больше не произнес ни слова.      На рассвете больной умер. На другой день г-жа Эрме сошла с ума.            БЕЛОЕ И СИНЕЕ            Моя лодочка, моя славная лодочка, вся белая, с синей каемкой вдоль борта, тихо-тихо плыла по спокойно дремлющему морю, глубокому и синему. Жидкая синева была прозрачна, и свет, такой же синий, пронизывал ее до самых скал на дне.      Красивые белоснежные виллы смотрели раскрытыми окнами на Средиземное море, ласково омывавшее стены их садов, роскошных садов, полных пальм, алоэ, вечнозеленых деревьев и вечно цветущих растений.      Матрос греб не спеша. Я велел ему остановиться перед домом моего друга Поля и закричал во всю мочь:      - Поль, Поль, Поль!      Он показался на балконе, испуганный, словно внезапно разбуженный человек.      Яркое полуденное солнце ослепляло его, и он прикрывал глаза рукой.      Я крикнул:      - Не хотите ли покататься по морю?      Поль ответил:      - Иду!      Через пять минут он уселся в лодку.      Я велел матросу грести.      Поль взял с собою газету, которую не успел прочесть утром, и, улегшись на дне суденышка, стал ее просматривать.      Я глядел на берег. По мере того, как мы удалялись, становился виден весь город, живописный белый город, раскинувшийся амфитеатром у синих волн. Над ним виднелись невысокие горы, вернее, предгорье, густой еловый лес со множеством вилл, белых вилл, разбросанных там и сям, словно огромные яйца исполинских птиц. Чем ближе к вершине, тем их было меньше, и на самом гребне видна была только одна, очень большая, четырехугольная - вероятно, гостиница - и такая белая, точно ее выкрасили лишь сегодня утром.      Мой матрос, спокойный южанин, лениво греб; солнце, пылавшее в синеве небес, резало глаза, и я стал смотреть на воду, в синюю глубину, покой которой нарушали весла.      Поль сказал:      - А в Париже все время идет снег. По ночам шесть градусов мороза.      Я вдохнул полной грудью теплый воздух, голубой воздух, неподвижно застывший над морем, и поднял глаза.      За зелеными горами, высоко над ними, я увидал вдали огромные белые горы. Они появились лишь сейчас, раньше их не было видно. Теперь постепенно вырастала величественная снеговая стена, высокая и сверкающая; весь длинный берег, ласковый, теплый берег, где растут пальмы, где цветут анемоны, был опоясан легкой цепью белоснежных ледяных вершин, то острых, как пирамиды, то округленных, как спина.      Я сказал Полю: "Вот он, снег, взгляните!"- и показал ему на Альпы.      С каждым ударом весел, рассекавших синюю воду, громадная белая цепь поднималась в небо все выше, простираясь насколько хватал взор. Снега казались столь близкими и глубокими, столь ощутимыми и грозными, что мне стало страшно, стало холодно.      Пониже мы увидели черную, совершенно прямую линию, как бы перерезавшую горы надвое. Ее начертало палящее солнце, словно сказав снегам и льдам: "Дальше вы не пойдете".      Поль, все еще с газетой в руках, заметил:      - Какие ужасные известия из Пьемонта! Лавинами разрушено восемнадцать деревень. Слушайте!      И он прочел:      "Сообщения из Аостской долины ужасны. Обезумевшее население не знает ни минуты покоя. Лавины засыпают одну деревню за другой. В Люцернской долине также большие опустошения.      В Локане семеро убитых; в Спароне - пятнадцать; в Ромборгоньо - восемь; в Ронко, Вальпрато, Кампилье насчитали тридцать два трупа, погребенных под снегом.      Так же много жертв в Пирроне, Сен-Дамьене, Мюстернале, Демонте, Масселло, Кьябрано. Деревня Бальцелья совершенно исчезла под лавиной. Старожилы не запомнят подобного бедствия.      Отовсюду сообщают ужасающие подробности. Вот один из множества таких случаев.      В Гроскавалло жила семья: муж, жена и двое детей. Жена давно уже болела.      В воскресенье, когда произошла катастрофа, муж ухаживал за больною; ему помогала дочь, а сын был у соседей.      Внезапно гигантская лавина обрушилась на хижину и раздавила ее.      Большая балка, падая, перешибла мужа почти пополам, и он умер на месте. Но эта же балка, упершись в стену, спасла от гибели жену, хотя одна ее рука была придавлена и раздроблена. Другой рукой она могла дотянуться до дочери, также заваленной грудой обломков. Бедная малютка звала на помощь почти тридцать часов подряд. Время от времени она повторяла:      - Мама, подложи мне под голову подушку, мне так больно!      Осталась в живых только мать".      Мы смотрели на горы, огромные белоснежные горы. Они все росли, и зеленые холмы казались карликами у их подножия.      Город скрылся вдали.      Вокруг нас - одно лишь синее море, за нами - белые Альпы, исполинские Альпы под тяжелым снеговым покровом.      Над нами же - безоблачное небо, синее небо, пронизанное золотом лучей.      О, какой чудный день!      Поль сказал:      - Как это ужасно - погибнуть под тяжелыми глыбами льда!      Мы тихо скользили по волнам, убаюкиваемые ударами весел, далеко от земли: нам был виден лишь белоснежный горный хребет. И я думал о ничтожном, жалком человечестве, об этой пыли бытия, об этой беспокойной мелюзге, что копошится на песчинке, затерянной в прахе миров, об этом несчастном людском стаде, которое истребляют болезни, давят лавины, встряхивают и приводят в ужас землетрясения, об этих жалких, маленьких созданиях, не видных за километр, "о столь безумных, тщеславных, драчливых, что они убивают друг друга, хотя век их так недолог. Я сравнил мошек, живущих всего несколько часов, со зверьками, живущими одно лето, с людьми, живущими годы, с мирами, живущими века. К чему все это?      Поль сказал:      - Я знаю интересный рассказ про снег.      - Расскажите, - попросил я.      Он начал:      - Помните высокого Радье, Жюля Радье, красавца Жюля?      - Конечно.      - Вы знаете, как он гордился своим лицом, волосами, торсом, силой, усами? Он воображал, что у него все лучше, чем у других. Это был неотразимый сердцеед, один из тех красивых, но сомнительных франтов, которые, неизвестно почему, пользуются большим успехом.      Они не отличаются ни умом, ни утонченностью, ни тактом и смахивают на любезных приказчиков из мясной лавки. Но этого достаточно.      Прошлой зимой, когда Париж был весь в снегу, я отправился на бал к одной даме полусвета, красавице Сильвии Ремон, вы ее знаете?      - Разумеется.      - Жюль Радье был там; его привел один приятель, к я видел, что он очень понравился хозяйке дома. Я подумал: "Вот уж кому не придется пробираться домой ночью, по снегу".      Затем я и сам попытался найти что-либо привлекательное в обществе этих доступных красоток.      Это мне не удалось. Не всем же быть Жюлями Радье! И я ушел один, около часу ночи.      Перед дверями десяток фиакров уныло дожидался последних гостей. Казалось, им хотелось закрыть свои желтые глаза, глядевшие на белые тротуары.      Живя неподалеку, я решил пройтись пешком; и, повернув за угол, вдруг увидел странную картину.      Большая черная тень металась взад и вперед. Какой-то высокий мужчина топтался по снегу, взрывал его, разбрасывал вокруг, вздымая снежную пыль. Сумасшедший, что ли? Я с опаской приблизился. Это был красавец Жюль.      В одной руке он держал свои лакированные туфли, в другой - носки. Его панталоны были засучены выше колен, и он кружился, как лошадь на манеже, погружая босые ноги в снежную пелену, отыскивая места, где она была еще нетронута, глубока и бела. Он метался и бегал, двигаясь, как полотер, натирающий паркет.      Я остолбенел.      - С ума ты, что ли, сошел? - воскликнул я.      Он ответил, не останавливаясь:      - Нисколько! Мне просто надо вымыть ноги. Представь себе, я очаровал красавицу Сильвию! Вот удача! И я надеюсь, что буду осчастливлен сегодня же ночью. Куй железо, пока горячо! Но только я этого не предвидел, а то бы помылся.      - Как видите, порою снег бывает полезен, - закончил Поль.            Наш матрос утомился и давно уже перестал грести. Лодка неподвижно застыла на глади моря.      Я сказал гребцу:      - Теперь обратно!      И он снова взялся за весла.      По мере того как мы приближались к берегу, высокие белые горы все опускались, прячась за другие, зеленые.      Вновь показался город, похожий на пену, на белую пену у берега синего моря. Между деревьями вновь забелели виллы. Выше можно было различить лишь снеговую линию и над нею - изогнутую цепь вершин, исчезавших направо, в сторону Ниццы.      Затем остался виден только высокий гребень, но и он мало-помалу исчезал, заслоняясь ближайшими холмами.      И вскоре не было уже ничего, кроме берега и города, белого города и синего моря, по которому скользила моя лодочка, моя славная лодочка, под легкий плеск весел.            УСЫПИТЕЛЬНИЦА            Сена расстилалась перед моим домом, без малейшей ряби, блестя под утренним солнцем. Это был красивый, широкий, медленный, бесконечный поток расплавленного серебра, кое-где подернутый багрянцем; на другом берегу реки выстроились в ряд большие деревья, образуя высокую зеленую стену.      Жизнь, возрождающаяся каждый день, бодрая, веселая, страстная, шелестела в листве, трепетала в воздухе, отражалась в воде.      Мне принесли газеты, только что доставленные почтальоном, и я, не торопясь, пошел почитать их на берегу.      На первой же развернутой мною странице я заметил слова: "Статистика самоубийств" - и узнал, что в этом году покончили с собою свыше восьми с половиной тысяч человек.      И тотчас же они предстали перед моими глазами. Я увидел это ужасное самоистребление отчаявшихся, уставших от жизни людей. Я увидел их, истекающих кровью, с разбитой челюстью, с раздробленным черепом, с простреленной грудью; они одиноко, медленно умирали в комнатках гостиниц и думали не о своей ране, а только о своем несчастье.      Я увидел других, с перерезанным горлом или распоротым животом, еще сжимавших в руке кухонный нож или бритву.      Я увидел и тех, кто сидел перед стаканом, в котором мокли спички, или перед склянкой с красной этикеткой. Пристально, не шевелясь, смотрели они на яд, потом выпивали залпом и ждали; и вот судорога пробегала по щекам, искажала губы, взгляд начинал блуждать от ужаса: ведь они не знали, что придется так страдать, прежде чем умереть.      Они вставали, еле держась на ногах, и падали, прижав руки к животу, чувствуя, как огненная жидкость разъедает, сжигает их внутренности, между тем как разум еще не померк.      Я увидел и тех, кто повесился на вбитом в стену гвозде, на оконной задвижке, на ввинченном в потолок крюке, на чердачной балке или на суку дерева под ночным дождем. И я представлял себе все, что им пришлось проделать, прежде чем они повисли, неподвижно вытянувшись и высунув язык. Я представил себе их смертную печаль, последние колебания, их движения, когда они прилаживали петлю, проверяли, выдержит ли она, надевали ее на шею и прыгали вниз.      Я увидел и тех, кто лежал на жалких постелях: матерей с маленькими детьми, стариков, умиравших с голоду, девушек, измученных любовной тоскою, - задохшихся от угара, окоченевших возле жаровни с углями, еще дымящейся посреди комнаты.      Я увидел и тех, кто бродил ночью по пустынным мостам. Это были самые несчастные. Река струилась под арками с тихим журчанием. Они не видели ее... и лишь угадывали, вдыхая ее прохладу и запах. Они и рвались к ней и боялись ее. У них не хватало смелости! Но так было нужно. Вдалеке на колокольне били часы, и внезапно в глубоком безмолвии ночи раздавался шум от падения тела в реку; он быстро замирал... Несколько вскриков... звук ударов руками по воде... А иногда все ограничивалось лишь всплеском от падения, если они связывали себе руки или привязывали камень к ногам.      О несчастные, несчастные, несчастные люди! Я переживал все их муки, умирал их смертью... Я испытал все их страдания, в течение какого-нибудь часа перенес все их пытки. Я знал все несчастья, которые довели их до такого конца, мне известна вся гнусная обманчивость жизни, и никто не перечувствовал этого сильнее меня.      Как хорошо я понимал их! Ослабевшие, преследуемые неудачами, потеряв любимых, очнувшись от грезы о будущем воздаянии, о другой жизни, где бог, до сих пор столь жестокий, станет наконец справедлив, и разочаровавшись в призрачном счастье, они считали, что с них довольно, и хотели поскорее окончить затянувшуюся драму или постыдную комедию.      Самоубийство! Это сила тех, у кого нет больше сил; это надежда тех, кто больше не верит; это высшее мужество побежденных! Да, у жизни есть по крайней мере дверь, и мы всегда можем отворить ее и выйти на волю! Природа на мгновение возымела к нам жалость: она не заточила нас в тюрьму. Спасибо ей от имени всех отчаявшихся!      Что касается просто разочарованных - пусть они идут вперед со спокойным сердцем, со свободной душой. Им нечего бояться, ведь они всегда могут уйти: перед ними есть дверь, которую не в силах закрыть даже воображаемый бог.      Я подумал об этой толпе добровольно умерших: свыше восьми с половиной тысяч за один год! И мне показалось, что они собрались вместе, чтобы обратиться к миру с просьбой, чтобы потребовать чего-то, выкрикнуть желание, которое осуществится впоследствии, когда их поймут. Мне показалось, что все эти мученики, которые отравились, повесились, зарезались, задохнулись от угара, утонули, пришли страшной толпой, пришли как граждане на голосование, чтобы сказать обществу:      "Дайте нам по крайней мере легкую смерть! Помогите нам умереть, если уж вы не помогли нам жить! Смотрите: нас множество, мы имеем право голоса в эти дни свободы, независимости философской мысли и всеобщего избирательного права. Подайте тем, кто отказывается жить, милостыню в виде смерти, которая не была бы отталкивающей и ужасной!"            Я размечтался, и мои мысли начали блуждать в мире причудливых, таинственных сновидений.      Я очутился в красивом городе. Это был Париж, - но какой эпохи? Я шел по улицам, глядя на дома, театры, учреждения, и вдруг на одной площади перед моими глазами предстало большое здание, роскошное, красивое и изящное.      Недоумевая, я прочел на фронтоне надпись золотыми буквами: "Общество добровольной смерти".      О, как странны грезы, когда душа улетает в мир нереального, но возможного! Ничто в нем не удивляет, ничто не поражает, и фантазия, не знающая границ, уже не отличает смешного от зловещего.      Я подошел к зданию. Слуги в коротких штанах сидели в вестибюле, перед гардеробной, как в передней какого-нибудь клуба.      Я решил взглянуть поближе на этот дом. Один из слуг, поднявшись, спросил меня:      - Что вам угодно, сударь?      - Мне хотелось бы знать, что это за учреждение.      - И больше ничего?      - Больше ничего.      - Тогда, если позволите, вас проводят к секретарю общества.      Я спросил нерешительно:      - А я не помешаю ему?      - О нет, сударь. Он здесь как раз для того, чтобы принимать лиц, желающих получить справки.      - Тогда идемте.      Он провел меня по коридорам, где беседовали несколько пожилых людей; затем меня ввели в роскошный, хотя и немного мрачный кабинет, обставленный мебелью черного дерева. Тучный молодой человек с порядочным брюшком писал письмо, куря сигару, аромат которой свидетельствовал о ее высоком качестве.      Он поднялся, мы раскланялись, и, когда слуга вышел, он спросил:      - Чём могу служить?      - Извините за нескромность, сударь, - ответил я, - но мне никогда не случалось видеть подобного учреждения. Надпись на фасаде меня поразила, и мне хотелось бы знать, что здесь происходит.      Прежде чем ответить, он улыбнулся. Затем сказал вполголоса, с довольным видом:      - Здесь, милостивый государь, убивают людей, желающих умереть; они находят здесь безболезненную, спокойную, смею даже сказать, приятную смерть.      Я не почувствовал никакого волнения; это показалось мне вполне естественным и справедливым.      Меня удивило лишь то, что на этой планете с ее пошлыми, утилитарными, гуманитарными, эгоистическими, принудительными для всех идеями, далекими от всякой истинной свободы, отважились на такое предприятие, достойное раскрепощенного человечества.      Я спросил:      - Как вы додумались до этого?      Он ответил:      - Количество самоубийств за пять лет, после Всемирной выставки 1889 года, настолько возросло, что пришлось принять неотложные меры. Люди убивали себя на улицах, на празднествах, в ресторанах, в театрах, в поездах, на приемах у президента Республики - повсюду. Это было не только отталкивающее зрелище для тех, кто, подобно мне, любит жить, но и дурной пример для детей. И тогда пришлось централизовать самоубийства.      - Отчего же так возросло их количество?      - Не знаю. Мир, в сущности, просто стареет. Люди усваивают ясный взгляд на вещи и не хотят покоряться своей участи. Ведь теперь судьба - все равно, что правительство; люди знают, что это за штука, убеждаются, что кругом обмануты, и уходят из жизни. Поняв, что Провидение лжет, плутует, крадет, обманывает смертных, как простой депутат своих избирателей, люди сердятся; а поскольку нет возможности каждые три месяца назначать новое Провидение, как выбирают членов правления концессии, то люди отказываются от своего места в мире, устроенном так плохо.      - Вы правы!      - О, я лично не жалуюсь!      - Расскажите, пожалуйста, как функционирует ваше общество.      - С удовольствием. Вы можете вступить в него, если хотите. Ведь это клуб.      - Клуб???      - Да, сударь, клуб, основанный самыми известными людьми страны, самыми светлыми головами, самыми выдающимися умами.      Он добавил, смеясь от всего сердца:      - И, уверяю вас, здесь проводят время с удовольствием.      - Здесь?      - Да, здесь.      - Вы меня удивляете!      - Боже мой! Члены нашего клуба очень охотно посещают его, потому что не боятся смерти, отравляющей все утехи жизни.      - Но зачем же они становятся членами подобного клуба, если не кончают с собой?      - Можно стать его членом, и не принимая обязательства убить себя.      - Но в таком случае?..      - Сейчас я вам объясню. Количество самоубийств так безмерно возросло, картины, являвшиеся взорам, были столь ужасны, что было создано чисто благотворительное общество, которое оказывает покровительство отчаявшимся и ставит себе целью дать им возможность умирать, если не неожиданно, то легко и безболезненно.      - Кто же мог разрешить такое общество?      - Генерал Буланже во время своего короткого пребывания у власти. Он не умел ни в чем отказывать. В сущности, это было единственное хорошее, что он сделал. И вот людьми проницательными, скептиками, свободными от иллюзий, было учреждено это общество; они решили воздвигнуть в Париже нечто вроде храма презрения к смерти. Вначале этот дом был местом, наводившим страх: к нему не решались и приблизиться. Тогда основатели устроили в честь его открытия торжественный вечер с участием Сары Бернар, Жюдик, Тео, Гранье и других актрис, а также с участием господ де Решке, Коклена, Муне-Сюлли, Полюса и других; затем стали устраивать концерты, ставить комедии Дюма, Мельяка, Галеви, Сарду. Мы потерпели лишь неудачу с пьесой Бека, которая сначала показалась унылой, но впоследствии имела шумный успех во Французской Комедии. Словом, стал собираться весь Париж, и дело наладилось.      - Благодаря увеселениям? Что за мрачная шутка!      - Нисколько! Не нужно, чтобы смерть была печальна; надо, чтобы она стала безразлична. Ее спутником мы сделали веселье, украсили ее цветами, умастили благовониями, добились того, что она стала легкой. Показывая это на практике, мы хотим помочь людям; можно прийти поглядеть, это ничего не стоит.      - Я понимаю, что стали приходить на увеселения; но приходили ли... для... Нее?      - Не сразу; сначала к нам относились недоверчиво.      - А потом?      - Стали приходить.      - И многие?      - Массами. У нас больше сорока самоубийств в день. В Сене почти уже не находят утопленников.      - Кто же был первым?      - Член клуба.      - Преданный этой идее?      - Не думаю. У него были неприятности, он проигрался, ему страшно не везло в баккара целых три месяца подряд.      - В самом деле?      - Вторым был эксцентричный англичанин. Затем мы придумали привлекательные способы смерти, поместили рекламные объявления в газетах, рассказали о применяемых нами методах. Но все же наибольший размах дело получило благодаря беднякам.      - Какие же методы вы применяете?      - Не хотите ли осмотреть все по порядку? Я буду одновременно давать объяснения.      - Пожалуйста.      Он взял шляпу, открыл дверь, пропустил меня вперед. Мы очутились в игорном зале, где мужчины играли, как в любом казино. Затем мы прошли через несколько салонов; там непринужденно и беззаботно болтали. Мне редко случалось бывать в столь интересном, веселом клубе.      Видя мое удивление, секретарь объяснил:      - О, наше общество пользуется небывалым успехом. Светские люди всего мира состоят его членами, чтобы показать свое презрение к смерти. Придя сюда, они считают своей обязанностью быть жизнерадостными, чтобы не казаться испуганными. Они шутят, смеются, хвастают, блистают умом или учатся этому. В настоящее время наш клуб, безусловно, самое посещаемое, самое занятное место в Париже. Женщины даже хлопочут о том, чтобы для них открыли специальное отделение.      - И все-таки в этом доме происходит много самоубийств?      - Как я вам уже сказал, от сорока до пятидесяти в день. Светских людей почти не встретишь, но бедняков чрезвычайно много. Немало и представителей средних классов.      - Как же это у вас... делается?      - Удушением... Совершенно нечувствительно.      - Каким способом?      - Газом нашего изобретения. У нас есть на него патент. С другой стороны здания имеются двери для посетителей, три небольшие двери, выходящие в переулки. Когда мужчина или женщина являются к нам, их опрашивают, затем предлагают помощь, пособие, поддержку. Если клиент согласен, производят обследование. Нередко таким образом мы спасаем людей.      - Где же вы берете деньги?      - Денег у нас много. Членские взносы очень высоки, кроме того, считается хорошим тоном делать пожертвования в пользу общества. Имена жертвователей публикуются в Фигаро. Наконец, богатые платят за самоубийство тысячу франков. И они умирают, позируя. Для бедных же самоубийства бесплатны.      - А как вы узнаете, что человек беден?      - О сударь, это легко угадать. И затем они должны представить свидетельство о бедности от полицейского комиссара. Если б вы знали, какое мрачное впечатление производит их приход! Я побывал лишь раз в той приемной и больше туда ни за что не пойду. Помещение, впрочем, там не хуже, чем здесь, почти так же богато и комфортабельно, но они!.. Они!!! Если бы вы видели, как они приходят умирать, эти старики в лохмотьях, эти люди, месяцами страдавшие от нищеты, искавшие пищу на помойках, как бродячие собаки! Женщины в рубище, изможденные, больные, парализованные, неспособные к жизни... И, рассказав о себе, они говорят: "Видите сами, дальше так жить нельзя, ведь я больше не могу ничего делать, ничего заработать".      Я видел одну старуху восьмидесяти семи лет, пережившую всех своих детей и внучат; в течение шести недель она спала под открытым небом. Я так расстроился, что чуть не заболел. Вообще у нас есть что послушать; впрочем, бывают и такие люди, которые ничего о себе не рассказывают, а только спрашивают: "Где это?" Их впускают, и сразу все кончено.      Я спросил, и сердце у меня сжалось:      - А... где же это?      - Здесь.      Он открыл дверь, добавив:      - Войдите, это помещение, предназначенное только для членов клуба. Им пользуются реже, чем другими. У нас было здесь только одиннадцать уничтожений.      - Вот как! Вы называете это... уничтожением?      - Да, сударь. Войдите же!      После некоторого колебания я вошел. Это была красивая галерея, нечто вроде теплицы с расписными стеклами бледно-голубого, нежно-розового и светло-зеленого цвета, с гобеленами, на которых были вытканы поэтичные пейзажи. В салоне стояли диваны, роскошные пальмы, благоухали цветы - особенно много было роз. На столах лежали Ревю де Дё Монд, сигары в коробках с бандеролями и таблетки Виши в бонбоньерках, что меня особенно поразило.      - О, сюда часто приходят поболтать, - сказал мой провожатый, видя, что я удивлен.      Он продолжал:      - Общие залы такие же, только обставлены попроще.      Я спросил:      - Как же вы это делаете?      Он показал на кушетку, обитую крепдешином кремового цвета с белыми узорами, под большим кустом неизвестного мне растения, у подножия которого стояла полукруглая жардиньерка с резедой.      Понизив голос, секретарь добавил:      - Цветы и аромат можно по желанию менять, так как наш газ, действующий совершенно нечувствительно, способен придавать смерти запах вашего любимого цветка. Для этого к нему примешивают эссенции. Если хотите, я могу дать вам подышать им.      - Благодарю вас, - возразил я с живостью, - не теперь еще...      Он рассмеялся.      - О сударь, это совершенно безопасно. Я убедился в этом несколько раз на самом себе.      Мне не хотелось, чтобы меня сочли трусом, и я сказал:      - Ну, хорошо.      - Лягте на Усыпительницу.      С некоторым беспокойством я сел на кушетку, обитую крепдешином, затем растянулся на ней и почти тотчас же почувствовал приятный запах резеды. Я раскрыл рот, чтобы вдохнуть его глубже, ибо моя душа, уже скованная первым приступом удушья, погрузилась в. забытье и наслаждалась упоительным хмелем, который пьянил чарующе и молниеносно.      Меня потрясли за плечо.      - Ну, ну, сударь, - смеясь, проговорил секретарь, - вы, кажется, увлеклись?            И вдруг другой голос, прозвучавший наяву, а не во сне, приветствовал меня с крестьянским акцентом:      - Здравствуйте, сударь! Как живете?      Мои грезы рассеялись. Я увидал Сену, сверкавшую на солнце, и полевого сторожа, подходившего по тропинке; он козырнул мне, дотронувшись правой рукой до черного кепи с серебряным галуном. Я ответил:      - Здравствуйте, Маринель! Куда идете?      - Составлять протокол об утопленнике, которого выловили у Морийона. Еще одному захотелось хлебнуть водицы. Даже снял штаны и связал себе ими ноги.            ЖЕНИТЬБА ЛЕЙТЕНАНТА ЛАРЕ            В самом начале кампании лейтенант Ларе отбил у пруссаков две пушки. Вручая ему почетный крест, генерал сказал: "Спасибо, лейтенант!"      Так как он был не только храбр, но и осторожен, проницателен, находчив, а также неистощим на хитрости и выдумки, то ему доверили командование сотней солдат, и лейтенант организовал отряд разведчиков, несколько раз спасавший в дни отступления всю армию.      Но, хлынув через всю границу, нашествие заливало страну, точно море, вышедшее из берегов. Огромные волны солдат следовали одна за другою, разбрасывая кругом, словно пену, шайки мародеров. Бригада генерала Карреля, отстав от своей дивизии, беспрерывно отступала, ежедневно сражаясь, и если сохранилась почти в целости, то благодаря бдительности и быстроте действий лейтенанта Ларе, который, казалось, был вездесущ, разгадывал козни неприятеля, нарушал все его расчеты, вводил в заблуждение его уланов, уничтожал передовые отряды.      Однажды утром его вызвал генерал.      - Лейтенант, - сказал он, - вот депеша от генерала де Ласера. Он погибнет, если до рассвета мы не придем на помощь. Он находится в Бленвиле, в восьми лье отсюда. Отправляйтесь с наступлением ночи, возьмите три сотни солдат и расставьте их вдоль дороги. Я последую за вами через два часа. Внимательно следите за дорогой: боюсь, что мы встретим неприятеля.      Уже с неделю стоял сильный мороз. С двух часов пошел снег; к вечеру земля стала белой; густые хлопья снега покрыли все ближайшие предметы.      В шесть часов отряд выступил в путь.      Двое разведчиков шагали в трехстах метрах впереди. За ними следовал взвод из десяти человек под командой самого лейтенанта. Остальные шли следом, двумя длинными колоннами. С обоих флангов в трехстах метрах справа и слева от дороги маленький отряд прикрывало несколько солдат, шедших попарно.      Снег продолжал идти и облеплял их в сумраке. Он не таял на одежде, так что в темноте ночи солдаты почти не выделялись на однообразной белизне равнины.      Время от времени они останавливались. Тогда больше не слышно было шелеста падавшего снега, зловещего тихого шороха - скорее ощущения, чем звука. Вполголоса отдавался приказ, и, когда отряд трогался дальше, на дороге оставался белый призрак, заносимый снегом, мало-помалу делавшийся незаметным и наконец вовсе пропадавший из глаз. Это были живые вехи, которые должны были указывать путь армии.      Разведчики замедлили шаг. Что-то темнело перед ними.      - Возьмите вправо, - сказал лейтенант, - это лес Ронфи; замок находится левее.      Вскоре послышался приказ: "Стой!" Отряд остановился, ожидая лейтенанта, который в сопровождении всего десяти человек отправился к замку на рекогносцировку.      Они подвигались вперед ползком под деревьями. Вдруг все замерли. Жуткая тишина нависла, над ними. Затем где-то совсем близко тонкий голосок, мелодичный и юный, нарушил лесное безмолвие.      - Отец, мы заблудимся в снегу! Нам не дойти до Бленвиля!      Более грубый голос ответил:      - Не бойся, девочка, я знаю местность, как свои пять пальцев.      Лейтенант сказал несколько слов, и четыре солдата бесшумно удалились, как тени.      Вдруг пронзительный женский крик прорезал тишину ночи, и солдаты привели двух пленников: старика и девушку. Лейтенант допросил их вполголоса.      - Ваше имя?      - Пьер Бернар.      - Кто вы такой?      - Дворецкий графа Ронфи.      - Это ваша дочь?      - Да.      - Чем она занимается?      - Белошвейка в замке.      - Куда вы идете?      - Спасаемся бегством.      - От кого?      - Сегодня вечером в замок прибыли двенадцать уланов. Они расстреляли трех сторожей и повесили садовника. Я испугался за дочь.      - Куда вы идете?      - В Бленвиль.      - Почему?      - Там французская армия.      - Вы знаете дорогу?      - Знаю.      - Очень хорошо. Следуйте за нами.      Они вернулись к колонне, и отряд снова двинулся по полям. Старик молча шел рядом с лейтенантом. Дочь брела за ним. Вдруг девушка остановилась.      - Отец, я так устала, я не могу идти дальше, - сказала она.      И она опустилась на снег, дрожа от холода, полумертвая от изнеможения. Отец попытался ее нести. Но он был слишком стар и слаб.      - Лейтенант, - сказал он со слезами, - мы вас задерживаем. Франция - прежде всего. Бросьте нас!      Офицер отдал приказание. Несколько человек отделились. Вскоре они вернулись со срезанными ветвями. В одну минуту были сооружены носилки. Вокруг них собрался весь отряд.      - Женщина умирает от холода, - сказал лейтенант. - Кто даст шинель, чтобы укрыть ее?      Двести шинелей были сброшены разом.      - Ну, а кто хочет ее нести?      Протянулись все руки. Молодая девушка была закутана в теплые солдатские шинели, бережно уложена на носилки, четыре сильных плеча подняли их. Так двинулась она вперед, словно несомая рабами царица Востока, в середине отряда, который теперь зашагал гораздо бодрее, веселее, смелее, оживившись от присутствия женщины, вдохновительницы и владычицы, по воле которой те, в ком текла старая французская кровь, совершили столько великих дел.      Через час отряд вновь остановился, и все зарылись в снег. Вдали, по равнине, двигалась большая черная тень. Словно фантастическое чудовище, она вытягивалась по-змеиному, затем вдруг собиралась в комок, срывалась с места головокружительным скачком, останавливалась и вновь приходила в движение. Отданные вполголоса приказы передавались друг другу; по временам слышалось сухое металлическое щелканье. Движущаяся тень быстро приближалась, и вскоре можно было различить двенадцать уланов, скачущих галопом друг за другом, заблудившихся в ночном мраке. При вспышках выстрелов они внезапно увидели двести человек, залегших перед ними. Короткий звук залпа замер в снежном безмолвии, и все двенадцать упали вместе с лошадьми.      Выжидали долго. Затем снова пустились в путь. Старик служил проводником.      Наконец голос вдали крикнул:      - Кто идет?      Другой, более близкий голос сказал пароль.      Пришлось снова ждать, так как завязались переговоры. Снег перестал идти. Холодный ветер гнал тучи, и над ними, высоко вверху, сверкали бесчисленные звезды. Потом они померкли, и небо на востоке заалело.      Штабной офицер явился принять отряд. Когда он спросил, кого несут на носилках, на них что-то зашевелилось, две маленькие ручки раздвинули грубые синие шинели, и появилось нежное лицо, розовое, как заря. Глаза блестели ярче только что погасших звезд, улыбка была лучезарней зародившегося дня. Звонкий голосок произнес:      - Это я, сударь.      Солдаты, вне себя от радости, захлопали в ладоши и торжественно отнесли молодую девушку в самую середину лагеря, где разбирали ружья. Вскоре появился генерал Каррель. В девять часов пруссаки атаковали. К полудню им пришлось отступить.      Вечером, когда лейтенант Ларе, разбитый усталостью, дремал на вязанке соломы, за ним прислали от генерала. Лейтенант нашел его в палатке: генерал разговаривал с тем самым стариком, которого они встретили ночью. Лишь только лейтенант вошел, генерал взял его за руку и сказал, обращаясь к своему собеседнику:      - Дорогой граф, вот молодой человек, о котором вы мне только что говорили; это один из лучших моих офицеров.      Он улыбнулся и, понизив голое, добавил:      - Самый лучший.      Затем, обернувшись к ошеломленному лейтенанту, генерал представил ему графа де Ронфи-Кедиссака.      Старик взял его за обе руки.      - Дорогой лейтенант, - сказал он, - вы спасли жизнь моей дочери, и у меня только одно средство отблагодарить вас... Приезжайте к нам через несколько месяцев... если она вам понравилась...      Ровно через год, день в день, в церкви св. Фомы Аквинского капитан Ларе обвенчался с мадмуазель Луизой-Гортензией-Женевьевой де Ронфи-Кедиссак.      Она принесла ему шестьсот тысяч франков приданого и была, говорят, самой красивой из всех невест, венчавшихся в том году.            НЕИЗДАННАЯ СТРАНИЦА ИСТОРИИ            Всем известна знаменитая фраза Паскаля о песчинке, которая изменила судьбы вселенной, положив конец успехам Кромвеля. Подобно этому, в великом водовороте случайностей, управляющих людьми и миром, ничтожное происшествие, судорожный жест женщины решили судьбу Европы, спасли жизнь молодому Наполеону Бонапарту, тому, кто стал потом великим Наполеоном. Эта неизвестная до сих пор страница истории (а все, что относится к жизни этого необыкновенного человека, принадлежит истории) - настоящая корсиканская драма, и она чуть не стала роковой для молодого офицера, находившегося тогда в отпуске на родине.      Нижеследующий рассказ правдив от начала до конца. Я написал его почти под диктовку, ничего не изменив, не пропустив, не пытаясь сделать его литературнее или драматичнее, ограничиваясь голыми фактами, сохранив имена всех действующих лиц и в точности передав их слова и действия.      Быть может, приукрашенный рассказ понравился бы читателям больше, но это - история, а историю нельзя прикрашивать.      Все эти сведения я получил от единственного человека, который знал их из первоисточника и показания которого помогли в 1853 году произвести необходимые розыски для выполнения добавочных пунктов завещания, составленного императором незадолго до его смерти на острове св. Елены.      В самом деле, за три дня до смерти Наполеон сделал к своему завещанию приписку, содержавшую следующие распоряжения:            "Завещаю 20 000 франков, - писал он, - тому жителю Боконьяно, который спас меня от врагов, собиравшихся меня убить.      10 000 франков - г-ну Виццавона, единственному члену этой семьи, бывшему на моей стороне.      100 000 франков - г-ну Жерому Леви.      100 000 франков - г-ну Коста из Бастелики.      20 000 франков - аббату Рекко".            Должно быть, в его памяти в последние дни ожили воспоминания юности. Спустя столько лет, после стольких необычайных происшествий, впечатление, оставленное одним из первых бурных событий его жизни, было еще настолько сильно, что не покидало его даже в часы агонии! Вот какова была картина далекого прошлого, стоявшая перед его взором, когда он решил сделать подарок друзьям, оказавшим ему поддержку в тяжелые минуты, и тому из своих приверженцев, чье имя теперь ускользнуло из его ослабевшей памяти.      Это было вскоре после смерти Людовика XVI. Корсикой управлял генерал Паоли, человек энергичный и жестокий, убежденный роялист, ненавидевший революцию, между тем как Наполеон Бонапарт, молодой артиллерийский офицер, проводивший свой отпуск в Аяччо, старался использовать все свое влияние, а также влияние членов своей семьи для торжества новых идей.      В этих местах, до сих пор диких, не было кофеен, и приверженцы Наполеона собирались по вечерам в его комнате, беседовали, обдумывали свои замыслы, обсуждали необходимые меры и старались предугадать будущее, попивая вино и закусывая смоквами.      Молодой Бонапарт и генерал Паоли уже враждовали между собой, и вот с чего все началось. Паоли, получив приказ захватить остров Магдалины, возложил исполнение приказа на полковника Чезари, но, по слухам, велел ему действовать так, чтобы эта попытка потерпела неудачу. Наполеон, назначенный подполковником национальной гвардии в полк, которым командовал полковник Квеуза, принимал участие в экспедиции и по окончании ее горячо критиковал весь ход военных действий, открыто обвиняя командиров в том, что они преднамеренно провалили всю операцию.      Это произошло вскоре после прибытия в Бастию комиссаров Республики, среди которых был Саличети. Наполеон, узнав об их приезде, захотел повидаться с ними и, чтобы съездить в Бастию, вызвал из Боконьяно человека, которому можно было довериться, одного из самых верных своих сторонников, Санто-Бонелли, по прозвищу Санто-Риччо, чтобы тот его проводил,      Они выехали верхом, направляясь в Корте, где находился генерал Паоли, с которым Бонапарт хотел проездом повидаться: не зная об участии своего начальника в заговоре против Франции, он даже защищал его, когда слышал высказываемые втихомолку подозрения. Хотя их вражда уже возникла, но они еще не дошли до открытого разрыва.      Во дворе дома, где жил Паоли, Наполеон сошел с лошади и, поручив ее Санто-Риччо; собирался тотчас же пройти к генералу. Но, подымаясь по лестнице, он от кого-то узнал, что в это самое время происходит нечто вроде совещания всех главных корсиканских вождей, враждебных Республике. Встревоженный Наполеон хотел выяснить подробности, и в эту минуту из комнаты вышел один из заговорщиков.      Подойдя к нему, Бонапарт спросил: "Ну что?". Тот, думая, что имеет дело с сообщником, ответил:      - Решено! Мы провозгласим независимость и отделимся от Франции: Англия нам поможет.      Возмущенный Наполеон вспылил и, топнув ногой, вскричал: "Это измена! Это подлость!"      На шум вышло несколько человек; они оказались его дальними родственниками. Понимая, какая опасность грозит молодому офицеру - ибо Паоли был способен немедленно и навсегда отделаться от него, - они окружили Наполеона, силой увели вниз и посадили на лошадь.      Он тотчас же выехал обратно в Аяччо, по-прежнему в сопровождении Санто-Риччо. К ночи они прибыли в деревушку Арка-де-Виварио и остановились на ночлег у родственника Наполеона, священника Арриги. Наполеон посвятил его в ход событий и просил совета, ибо священник был известен как прямодушный, рассудительный человек и пользовался уважением всей Корсики.      Вновь отправившись в путь на заре, они скакали весь день и к вечеру добрались до деревни Боконьяно. Там Наполеон расстался со своим провожатым, приказав ему на следующее утро ждать с лошадьми на перекрестке двух дорог, а сам направился в селение Паджола, чтобы воспользоваться гостеприимством Феликса Тузоли. своего сторонника и родственника, дом которого стоял несколько поодаль от селения.      Между тем генерал Паоли, узнав о посещении молодого Бонапарта и о гневных словах, вырвавшихся у него, когда он обнаружил заговор, послал Марио Перальди в погоню, приказав во что бы то ни стало помешать Наполеону добраться до Аяччо или Бастии.      Марио Перальди прискакал в Боконьяно на несколько часов раньше Бонапарта и отправился к Морелли. Это была семья, стоявшая на стороне генерала и пользовавшаяся большим влиянием. Вскоре стало известно, что молодой офицер прибыл в деревню и проведет ночь в доме Тузоли. Узнав о распоряжении Паоли, глава семьи Морелли, человек энергичный и наводивший на всех страх, обещал посланному, что Наполеон от них не ускользнет.      С рассветом он повсюду расставил своих людей, занявших все дороги и выходы. Бонапарт вышел в сопровождении хозяина дома и направился к месту, где его должен был ждать Санто-Риччо. Тузоли почти тотчас же вернулся обратно, так как ему нездоровилось; его голова была обвязана платком.      Как только молодой офицер остался один, какой-то человек подошел и сообщил, что в соседнем трактире находятся собравшиеся ехать в Корте приверженцы генерала Паоли. Наполеон пошел туда и, найдя всех в сборе, обратился к ним со словами:      - Поезжайте, поезжайте к вашему вождю! Нечего сказать, благородное и великое дело затеяли вы!      В это мгновение все Морелли, вбежав в дом, бросились на Наполеона, схватили его и увели.      Санто-Риччо, ждавший его на перекрестке, сейчас же узнал об этом и поспешил к одному из сторонников Бонапарта, по имени Виццавона, на чье содействие он мог рассчитывать и чей дом находился рядом с домом Морелли, где взаперти держали Наполеона.      Санто-Риччо хорошо понимал, как серьезно было положение.      - Если нам не удастся сейчас же спасти его, он погиб, - сказал он. - Возможно, не пройдет и двух часов, как его убьют.      Тогда Виццавона отправился к Морелли, чтобы осторожно выведать их намерения; они скрывали свои планы, но ему с помощью хитрости и красноречия удалось добиться согласия, чтобы молодой офицер пришел разделить с ним трапезу, а Морелли в это время будут стеречь дом.      Они согласились, без сомнения, для того, чтобы лучше скрыть свои цели. Их глава, единственный, кому была известна воля генерала, поручил им наблюдать за окрестностью, а сам вернулся домой, чтобы приготовиться к отъезду. И только благодаря его отсутствию жизнь пленника несколькими минутами позже была спасена.      Тем временем Санто-Риччо, со свойственными корсиканцам самоотверженностью, поразительным хладнокровием и неустрашимым мужеством, подготовлял освобождение своего спутника. Он заручился помощью двух молодых людей, таких же храбрых и верных, как он сам; Проведя их тайком в сад, смежный с домом Виццавоны, и спрятав за стеной, он преспокойно отправился к Морелли и попросил позволения проститься с Наполеоном, которого собирались увезти. Ему разрешили. Очутившись наедине с Бонапартом и Виццавоной, Санто-Риччо тотчас же изложил им свой план, торопя с бегством, так как малейшее промедление могло оказаться роковым. Все трое пробрались в конюшню, и Виццавона, со слезами на глазах обняв своего гостя, сказал:      - Да спасет вас господь! Лишь он один может это сделать!      Наполеон и Санто-Риччо ползком добрались до молодых людей, находившихся в засаде за стеною; затем вскочив на ноги, все четверо стремглав кинулись к соседнему колодцу, скрытому за деревьями. Но им пришлось пробежать некоторое расстояние на глазах у Морелли, и те, завидя их, с громкими криками бросились в погоню.      Их глава, старший Морелли, только что вернувшийся домой, услыхал крики и, поняв, что случилось, кинулся вон. Выражение его лица было столь свирепо, что его жена, свояченица того Тузоли, у которого ночевал Бонапарт, бросилась к ногам мужа, униженно моля пощадить жизнь молодого человека.      Морелли с яростью оттолкнул жену и хотел было выбежать из дому, но она, все еще на коленях, схватила его за ноги и судорожно обвила их руками. Несмотря на побои, она по-прежнему не разжимала рук, и, упав на пол, потянула за собой мужа, и он растянулся рядом с нею.      Если бы не сила и мужество этой женщины, с Наполеоном было бы покончено.      Изменился бы весь ход современной истории! В памяти человечества не сохранились бы блистательные победы! Миллионы людей не были бы сражены пушечными ядрами! Карта Европы была бы иною... И кто знает; при каком политическом режиме жили бы мы теперь?      Между тем Морелли настигали беглецов.      Бесстрашный Санто-Риччо, прислонясь спиной к стволу каштана, приготовился к обороне и закричал своим спутникам, чтобы они увели Бонапарта. Но тот отказался покинуть проводника, который кричал, целясь во врагов:      - Унесите же его! Возьмите, свяжите по рукам и ногам!      Их настигли, окружили, схватили, и один из Морелли, по имени Онорато, приставив дуло ружья к виску Наполеона, крикнул: "Смерть изменнику родины!" Но в этот самый момент появился в сопровождении вооруженных родственников Феликс Тузоли, оказавший накануне Бонапарту гостеприимство и предупрежденный посланцем Санто-Риччо. Видя опасность и узнав своего шурина в том, кто угрожал жизни его гостя, он крикнул, целясь в него:      - Онорато, Онорато, тебе придется иметь дело со мной!      Тот, застигнутый врасплох, не решился стрелять, а Санто-Риччо, воспользовавшись замешательством и предоставив обеим сторонам драться или вступить в переговоры, схватил в охапку Наполеона, все еще сопротивлявшегося, и с помощью обоих молодых людей потащил его в глубь зарослей.      Минуту спустя глава семьи Морелли, высвободившись из рук жены и кипя от ярости, подоспел наконец к своим сторонникам.      Тем временем беглецы пробирались по горам, лощинам, чащам. Когда они очутились в безопасности, Санто-Риччо отослал молодых людей, велев им на другой день ждать с лошадьми у моста Уччани.      Когда они расставались, Наполеон сказал:      - Я возвращаюсь во Францию. Не хотите ли ехать со мной? Вы разделите мою судьбу, какова бы она ни была.      Они отвечали:      - Наша жизнь принадлежит вам; здесь вы можете делать с нами, что хотите, но родную деревню мы не покинем.      Эти простые, самоотверженные парни вернулись за лошадьми в Боконьяно, а Бонапарт и Санто-Риччо продолжали путь невзирая на препятствия, которые так затрудняют путешествие в дикой горной местности. По дороге они остановились в доме Манчини, чтобы съесть по куску хлеба, и к вечеру добрались до Уччани, где жили Поццоли, сторонники Бонапарта.      Проснувшись на другое утро, Наполеон увидел, что дом окружен вооруженными людьми. Это были родные и друзья хозяев, готовые идти с ним и умереть за него.      Лошади ждали у моста, и маленький отряд пустился в дорогу, провожая беглецов до окрестностей Аяччо. С наступлением ночи Наполеон пробрался в город и нашел убежище у мэра, Жана-Жерома Леви, который спрятал его в шкафу. Предосторожность была не лишней, ибо на следующий день явилась полиция. Она обыскала весь дом, ничего не нашла и удалилась восвояси, искусно наведенная на ложный след мэром, который поспешил предложить свои услуги, чтобы поймать молодого бунтовщика.      В тот же вечер Наполеон был в лодке перевезен на другой берег залива, в дом семьи Коста из Бастелики, и некоторое время скрывался в зарослях.      История осады, которую он будто бы выдержал в башне Капителло, - этот трогательный рассказ, приводимый авторами всех путеводителей, - чистейшая драматическая выдумка, в которой не больше правды, чем в других сведениях, сообщаемых этими торговцами ложью.      Через несколько дней была провозглашена независимость Корсики; дом Бонапарта сожгли; три сестры беглеца нашли приют у аббата Рекко.      Вскоре французский фрегат, посланный за последними сторонниками Франции, взял Наполеона на борт и вернул нашей родине-матери ее преследуемого, травимого приверженца - того, кому предстояло сделаться императором, гениальным полководцем и потрясти весь мир своими завоеваниями.            РУКА ТРУПА            Однажды вечером, месяцев восемь тому назад, у одного из моих друзей, Луи Р., собралось несколько школьных друзей. Мы пили пунш, курили, болтали о литературе и живописи, то и дело обмениваясь шутками, как водится в компании молодых людей. Вдруг распахнулась дверь, и, как ураган, влетел один из друзей моего детства.      - Угадайте, откуда я! - воскликнул он.      - Пари держу, из Мабиля! - ответил один.      - Нет, ты слишком весел, ты, верно, занял где-то деньжонок, или похоронил дядюшку, или удачно заложил часы, - заметил другой.      - Ты нализался, - сказал третий, - и, почуяв, что у Луи пунш, явился еще раз промочить горло.      - Вы не угадали, я приехал из П... в Нормандии, где провел целую неделю, и привез оттуда своего друга, известного преступника; разрешите представить его вам!      С этими словами он вытащил из кармана кисть человеческой руки, кисть, с которой была содрана кожа. Рука была ужасна: черная, высохшая, очень длинная, как бы скрюченная. На необычайно развитых мускулах оставались сверху и снизу полоски кожи, похожей на пергамент, на концах пальцев торчали желтоватые острые ногти. От всего этого на целую милю пахло преступлением.      - Представьте себе, - рассказал мой друг, - недавно распродавали пожитки одного старого колдуна, известного во всей округе: он каждую субботу, оседлав помело, отправлялся на шабаш, занимался белой и черной магией, напускал порчу на коров, отчего у них молоко становилось синим, а хвосты закручивались винтом, как у компаньона святого Антония. Старый негодяй питал большую привязанность к этой руке, которая, по его словам, принадлежала одному знаменитому преступнику, казненному в 1736 году за то, что он спихнул вниз головой в колодец свою законную жену (в чем я лично вины не нахожу), а обвенчавшего их священника повесил на колокольне. После этого двойного подвига он пустился во все тяжкие и в течение своей столь же короткой, сколь и богатой событиями жизни, ограбил с дюжину путешественников, задушил дымом в монастыре десятка два монахов, а в женской обители устроил гарем.      - Но что ты собираешься делать с этой гадостью? - спросили мы.      - Черт побери, сделаю ее ручкой для звонка, чтобы пугать кредиторов!      - Мой друг, - сказал Генри Смит, высокий и весьма флегматичный англичанин, - по-моему, эта рука - просто-напросто мясо, консервированное по новому способу; советую тебе сварить из нее бульон.      - Не шутите, господа! - с величайшим хладнокровием возразил студент-медик, наполовину уже пьяный, - а ты, Пьер, послушайся моего доброго совета и по-христиански похорони эту часть трупа, иначе владелец еще явится к тебе за нею; к тому же у него могут быть скверные привычки; ведь ты знаешь пословицу: "Кто убил - вновь убьет".      - А кто пил - снова пьет! - подхватил хозяин и налил студенту огромный стакан пунша; тот одним духом осушил его и свалился под стол, мертвецки пьяный, что было встречено оглушительным хохотом. Пьер произнес, подняв свой стакан и кланяясь руке:      - Пью за предстоящий визит твоего владельца!      Затем мы заговорили о другом и вскоре разошлись по домам.      На следующий день около двух часов я проходил мимо дома, где жил Пьер, и зашел к нему. Он читал, покуривая.      - Ну, как поживаешь? - спросил я.      - Отлично! - ответил он.      - А где же рука?      - Рука? Разве ты не видел ее на шнурке звонка, к которому я ее вчера вечером прицепил, вернувшись домой? Кстати, представь себе, какой-то идиот в полночь принялся трезвонить у моей двери, наверное, просто из озорства, я спросил, кто там, но мне ничего не ответили; я снова улегся и заснул.      В это время позвонили. То был домовладелец, грубый и неприятный субъект. Войдя, он даже не поздоровался.      - Милостивый государь, - сказал он моему другу, - извольте немедленно убрать эту падаль, которую вы повесили на шнурок звонка, иначе я буду вынужден отказать вам от квартиры.      - Милостивый государь, - ответствовал Пьер с чрезвычайной серьезностью, - вы оскорбляете руку, которая этого не заслужила; знайте, что она принадлежала благовоспитанному человеку.      Хозяин повернулся и вышел, не простившись. Пьер последовал за ним, отвязал руку и прицепил ее к шнурку звонка над своей постелью.      - Так будет еще лучше, - заметил он, - эта рука, подобно словам траппистов: "Брат, придется умереть!" - будет наводить меня на серьезные мысли каждый вечер, перед сном.      Через час я ушел от него и вернулся домой. Ночью я спал плохо, был взволнован, нервничал и несколько раз внезапно просыпался; одно время мне даже казалось, что ко мне кто-то забрался, и я вставал, чтобы заглянуть под кровать и в шкафы. Наконец к шести часам утра я задремал, но тут же соскочил с постели, разбуженный яростным стуком в дверь. Это был слуга моего друга, полуодетый, бледный и дрожащий.      - О сударь, - воскликнул он, рыдая, - моего бедного хозяина убили!      Я наскоро оделся и побежал к Пьеру. Дом был полон народу, все бегали взад и вперед, взволнованно спорили, обсуждая и объясняя происшествие на все лады. С большим трудом я добрался до спальни; дверь была заперта, но я назвал себя, и меня впустили. Четверо агентов полиции стояли посреди комнаты с записными книжками в руках, тщательно все исследуя; по временам они тихо переговаривались и что-то записывали; два врача беседовали возле постели, на которой без сознания лежал Пьер. Он был еще жив, но ужасен на вид. Глаза вышли из орбит, расширенные зрачки, казалось, неотрывно, с невыразимым ужасом глядели на что-то чудовищное, неведомое; пальцы были скрючены. Тело было до подбородка укрыто простыней. Приподняв ее, я увидел на шее следы пяти глубоко вонзившихся в тело пальцев; несколько капель крови алело на рубашке. В этот момент меня поразило одно: случайно взглянув на шнурок звонка над постелью, я увидел, что на нем уже не было руки с содранной кожей. По-видимому, доктора сняли ее, чтобы не пугать людей, входящих в комнату раненого, ибо рука была поистине ужасна. Я не стал осведомляться, куда она девалась.      Приведу теперь помещенное на следующий день в газете описание этого преступления, со всеми подробностями, какие полиции удалось установить.      Вот что я там прочитал:      "Молодой Пьер Б., студент-юрист, принадлежавший к одной из известнейших нормандских фамилий, стал вчера жертвой ужасного нападения. Юноша вернулся домой около десяти часов вечера и отпустил своего слугу Бонвена, сказав ему, что устал и ляжет спать, Около полуночи слуга был разбужен звонком хозяина, трезвонившим изо всей силы. Испугавшись, он зажег свечу и стал ждать. С минуту звонок молчал, а затем зазвонил опять, и так отчаянно, что слуга, сам не свой от испуга, бросился будить привратника; последний побежал за полицией, и через четверть часа полицейские уже взламывали дверь.      Страшное зрелище представилось их глазам: мебель была опрокинута, все указывало на то, что между преступником и его жертвой происходила ожесточенная борьба. Посреди комнаты неподвижно лежал на спине молодой Пьер Б.      Тело его было сведено судорогой, лицо смертельно бледно, зрачки страшно расширены; на шее виднелись глубокие отпечатки пальцев. По мнению доктора Бурдо, вызванного немедленно, напавший, очевидно, обладал невероятной силой; руки его, по-видимому, были необыкновенно худы и жилисты, ибо пальцы, следы которых походили на пять отверстий от пуль, почти сомкнулись сквозь шею. Нет никаких указаний ни на личность убийцы, ни на причину преступления".      На другой день в той же газете сообщалось:      "Г-н Пьер Б., жертва ужасного злодеяния, о котором мы вчера сообщали, пришел в себя после двух часов настойчивых усилий доктора Бурдо. Его жизнь вне опасности, однако рассудок внушает серьезную тревогу; ни малейших следов убийцы по-прежнему не обнаружено".      Действительно, мой бедный друг сошел с ума; целых семь месяцев я ежедневно навещал его в больнице, но рассудок к нему уже не вернулся. В бреду у него вырывались странные слова и, как всех сумасшедших, его мучила навязчивая мысль: ему все время казалось, что его преследует призрак. Однажды за мной прибежали, сообщив, что Пьеру стало хуже; я поспешил прийти и нашел его уже в агонии. В течение двух часов он был совершенно спокоен; затем вдруг, соскочив с кровати, хотя мы пытались удержать его, он закричал, размахивая руками, в припадке непреодолимого ужаса: "Убери ее! Убери ее! Она меня душит! Помогите! Помогите!"      Пьер с воплями дважды обежал комнату и упал ничком мертвый.      Так как он был сиротой, то мне поручили отвезти его тело в нормандскую деревушку П., где хоронили всех членов его семьи. Это была та самая деревня, откуда Пьер приехал в тот вечер, когда мы пили пунш у Луи Р., и показал нам руку с содранной кожей. Тело его положили в свинцовый гроб, и четыре дня спустя я печально прогуливался со старым кюре, его первым учителем, по маленькому кладбищу, где рыли могилу. Погода была чудесная, солнце сияло в голубом небе, птицы распевали в терновых кустах, на откосе, где мы детьми столько раз собирали ежевику. Мне вспомнилось, как мы пробирались вдоль изгороди и пролезали в хорошо известную нам дыру, вон там, в самом конце участка, где хоронят бедняков. Потом мы возвращались домой с почерневшими от ягод губами и щеками. Я взглянул на кусты: на них было множество ягод. Машинально я сорвал одну и поднес ко рту. Кюре открыл требник и бормотал свои Oremus, {Помолимся (лат) - католическая молитва.} а в конце аллеи слышались удары заступов: могильщики рыли яму. Вдруг они позвали нас, кюре закрыл молитвенник, и мы отправились узнать, что им нужно. Оказалось, что они нашли гроб. От удара заступа крышка слетела, и мы увидели скелет огромного роста, который лежал на спине и как будто угрожающе смотрел на нас пустыми глазницами. Мне стало не по себе; не знаю почему, меня охватил страх.      - Вот те на! - воскликнул один из могильщиков. - Поглядите-ка, у этого молодца отрезана кисть! - И, подняв лежавшую рядом со скелетом большую иссохшую руку без кисти, он протянул ее нам.      - Он как будто смотрит на тебя, - заметил другой, смеясь, - и вот-вот вцепится в горло, чтобы ты отдал ему руку!      - Друзья мои, - сказал кюре, - оставьте мертвеца почивать с миром и закройте гроб; могилу для нашего бедного Пьера мы выроем в другом месте.      Назавтра все было кончено, и я уехал в Париж, оставив старому кюре пятьдесят франков на панихиду за упокой души того, чей прах нам пришлось случайно потревожить.            "КОКО, КОКО, ХОЛОДНЫЙ КОКО!"            Я слышал рассказ о смерти моего дяди Оливъё.      Он спокойно и тихо умирал в полумраке большой комнаты, ставни которой были закрыты из-за палящего июльского солнца. Вдруг в душном безмолвии жаркого летнего дня на улице послышался серебристый звон колокольчика. Затем в отяжелевшем от зноя воздухе раздался громкий голос: "Коко, холодный! Освежайтесь, сударыни! Коко, коко, кому угодно коко?" Дядя пошевелился, слабая улыбка тронула его губы, и последняя веселая искорка блеснула в его взоре, тотчас навсегда угасшем.      Я присутствовал при вскрытии завещания. Мой кузен Жак, разумеется, унаследовал имения дяди; отцу моему было завещано на память кое-что из обстановки. Последний пункт касался меня. Вот он: "Моему племяннику Пьеру оставляю небольшую рукопись, находящуюся в левом ящике письменного стола, а кроме того, пятьсот франков на покупку охотничьего ружья и сто франков для передачи их от моего имени первому попавшемуся продавцу коко".      Все были поражены. Но полученная мною рукопись объяснила причину странного распоряжения, Привожу ее дословно:            "Человек всегда жил под гнетом суеверий. Когда-то верили, что как только родится ребенок, зажигается новая звезда, которая будет отмечать все превратности его жизни, будет ярче гореть в счастливые дни и слабее - в дни неудач. И сейчас еще иные верят во влияние комет, високосного года, пятницы, числа тринадцать. Они верят в дурной глаз, в порчу и говорят: "Встреча с таким-то всегда приносит мне несчастье". Все это так, и я в это верю. Объяснюсь точнее: я сомневаюсь в тайном влиянии предметов и живых существ, но убежден, что случайности не бессистемны. Несомненно, что немало крупных событий случайно совпало с високосными годами или с появлением на небе кометы, что некоторые несчастья произошли в пятницу или совпали с числом тринадцать, и это было замечено; что при встречах с определенными людьми повторяются какие-либо происшествия и т. д. Так возникают суеверия. Они плод неполных, поверхностных наблюдений; видят причину в совпадении - и на этом успокаиваются.      Так вот, моей звездой, моей кометой, моей пятницей, моим числом тринадцать, моим дурным глазом был, несомненно, продавец коко.      Когда я родился, один из таких продавцов, говорят, целый день выкрикивал под нашими окнами.      Лет восьми я однажды гулял с нянькой по Елисейским Полям. Когда мы переходили главную аллею, один из этих торговцев вдруг зазвонил за моей спиной. Нянька засмотрелась на проходивший полк, а я обернулся, чтобы поглазеть на продавца коко. Блестящая карета, запряженная парой лошадей, с быстротой молнии летела прямо на нас. Кучер кричал, но нянька не слышала, я тоже.      Меня сбили с ног, опрокинули, ушибли... и я очнулся, сам не знаю как, на руках продавца коко. Желая успокоить меня, он подставил к моим губам один из своих кранов и дал мне напиться, что окончательно привело меня в чувство.      У няньки оказался сломанным нос. И если она и продолжала заглядываться на солдат, то солдаты уже на нее не заглядывались.      Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я купил себе первое ружье и накануне открытия охотничьего сезона отправился к стоянке дилижансов, под руку с матерью, которая из-за ревматизма ходила очень медленно. Внезапно позади нас раздался крик: "Коко, свежий коко!" Голос приближался, сопровождал и преследовал нас. Мне казалось, что он обращается лично ко мне, что это издевательство, оскорбление. Я был уверен, что все на меня смотрели и смеялись; а человек продолжал выкрикивать: "Свежий коко!", - как бы издеваясь над моим блестящим ружьем, над моим ягдташем и над моим свеженьким бархатным охотничьим костюмом коричневого цвета.      Сев в дилижанс, я долго еще слышал этот голос.      На другой день я не подстрелил никакой дичи, зато убил гончую, приняв ее за зайца, и цыпленка, которого счел за куропатку. Какая-то птичка уселась на забор; я выстрелил, она улетела, но ужаснейшее мычание пригвоздило меня к месту. Оно продолжалось до самого вечера... Увы! Моему отцу пришлось заплатить бедняге-фермеру за корову.      Когда мне было двадцать пять лет, я встретил как-то утром старого продавца коко, морщинистого, согбенного, который едва шел, опираясь на палку и словно изнемогая под тяжестью своего бочонка. Он показался мне каким-то божеством, патриархом, родоначальником, главой всех продавцов коко на свете. Я выпил стакан и дал ему двадцать су. Он пробасил низким голосом, исходившим, казалось, не из его груди, скорее из бочонка: "Это принесет вам счастье, молодой человек!"      В этот самый день я познакомился с моей будущей женой, которая действительно стала счастьем всей моей жизни.      Наконец, вот каким образом продавец коко помешал мне сделаться префектом.      Произошла революция. Я решил, что мне необходимо стать общественным деятелем. Я был богат, всеми уважаем и знаком с одним министром; я попросил у него аудиенцию, указав на цель своего визита. Он самым любезным образом изъявил согласие меня принять.      В назначенный день (дело было летом, жара стояла ужасная) я облачился в светлые панталоны, светлые перчатки, светлые парусиновые туфли с лакированными носами. Улицы дышали зноем. Ноги вязли в размякшем асфальте тротуаров; по мостовой, политой из огромных бочек, струились потоки грязи. Кое-где эту теплую полужидкую грязь метлами сгоняли в канавы. Поглощенный мыслями о предстоящем мне деловом свидании, я шел быстро и, очутившись перед одним из таких грязных ручейков, собрался было его перепрыгнуть. Раз, два... и вдруг мой слух резанул пронзительный крик: "Коко, коко, кому угодно коко?" Застигнутый врасплох, я сделал неверное движение, поскользнулся... Произошло нечто ужасное, плачевное. Я сидел в грязной луже... мои панталоны были испачканы, белая рубашка забрызгана, шляпа плавала рядом со мной. Хриплый, надорванный от долгого крика голос по-прежнему орал: "Коко, коко!" А кругом человек двадцать, глядя на меня, покатывались со смеху и строили мне рожи.      Я бегом вернулся домой и переоделся. Но назначенный мне час был пропущен".      Рукопись заканчивалась так:      "Дружи с продавцами коко, мой милый Пьер! Что касается меня, то я покину этот мир довольный, если услышу их выкрики в свой смертный час".      На другой день я встретил на Елисейских Полях старого-престарого человека с бочонком, как видно, очень бедного. Я отдал ему дядины сто франков. Он вздрогнул, пораженный, затем сказал:      - Большое спасибо, молодой человек, это принесет вам счастье.            МОЯ ЖЕНА            Обед подходил к концу. Обедали одни мужчины, женатые, старые друзья, собиравшиеся иногда без жен, по-холостяцки, как в былые времена. Долго ели, много пили, говорили обо всем, перебирали старые, веселые воспоминания, те задушевные воспоминания, от которых губы невольно улыбаются, а сердца трепещут. То и дело слышалось:      - А помнишь, Жорж, нашу прогулку в Сен-Жермен в компании двух девчонок с Монмартра?      - Черт побери! Мне ли не помнить!      И на память приходили всякие подробности, тысячи мелочей, продолжавших забавлять до сих пор.      Заговорили о браке. "Ах, если бы можно было начать сначала!" - заявлял каждый самым искренним тоном. Жорж Дюпортен добавил:      - Прямо невероятно, как легко мы попадаем впросак. Твердо решишь никогда не жениться; но весной едешь в деревню; жарко, лето во всем блеске, кругом цветы; встречаешь у знакомых какую-нибудь девушку... хлоп! - и готово. Глядишь, вернулся уже женатым.      Пьер Летуаль воскликнул:      - Именно так и случилось со мной. Только моя история отличается некоторыми особенностями.      - Ну, тебе-то жаловаться нечего, - прервал его приятель. - У тебя самая прелестная на свете жена, красивая, обаятельная, само совершенство. Ты, конечно, самый счастливый из нас.      Тот возразил:      - Да, но я тут ни при чем.      - Как так?      - Правда, моя жена - совершенство, но женился-то я не по своей воле.      - Неужели?      - Да!.. Вот как это случилось. Мне было тридцать пять лет, и я столько же думал о женитьбе, сколько о том, чтобы повеситься. Девушки казались мне глупыми, и я любил удовольствия.      Однажды в мае я был приглашен на свадьбу моего кузена Симона д'Эрабеля, в Нормандию. Это была типичная нормандская свадьба. За стол сели в пять часов; в десять все еще ели. Случайно меня посадили рядом с мадмуазель Дюмулен, дочерью отставного полковника, молодой блондинкой, весьма бойкой, полненькой, развязной и болтливой. Она целиком завладела мною на весь день, потащила в парк, заставила танцевать и страшно мне надоела.      Я сказал себе: "На сегодня еще ничего, но завтра я удираю. Хватит".      К одиннадцати часам вечера женщины разошлись по комнатам; мужчины остались одни и, покуривая, пили или - если вам больше нравится, - попивая, курили.      В раскрытое окно можно было видеть сельский праздник. Крестьяне и крестьянки кружились в хороводе, горланя песню, которой чуть слышно аккомпанировали два скрипача и кларнетист, взгромоздившись на большой кухонный стол вместо эстрады. Громкая песня крестьян совершенно заглушала звуки инструментов, и. жиденькая музыка, не слышная за нестройными голосами, казалось, падала с неба отдельными разрозненными нотами.      Из двух огромных бочек, окруженных пылающими факелами, наливали напитки. Двое мужчин полоскали в лохани стаканы и кружки и тотчас же подставляли их под краны, из которых текла красная струя вина и золотистая струя сидра. Томимые жаждой танцоры, спокойные старики, вспотевшие девушки толпились вокруг, протягивая руки, чтобы схватить, когда дойдет их черед, первый попавшийся стакан и, запрокинув голову, широкой струей влить в горло излюбленный напиток. На столе лежали хлеб, масло, сыры и колбасы. Время от времени каждый уплетал кусок - другой. Приятно было глядеть на этот простой, шумный праздник под открытым небом, усеянным звездами; хотелось самому пить из пузатых бочек, есть черствый хлеб с маслом и сырым луком.      Меня охватило непреодолимое желание принять участие в этих увеселениях, и я покинул своих собеседников.      Признаюсь, я был, возможно, чуточку пьян; но вскоре захмелел окончательно.      Подцепив здоровенную, пыхтевшую крестьянку, я заставил ее плясать что есть силы, пока у меня самого не захватило дыхание.      Затем, осушив стакан вина, я пустился в пляс с другою танцоркой. Чтобы освежиться, я опорожнил затем полную кружку сидра и вновь стал скакать, точно одержимый.      Я был ловок; парни восхищенно смотрели на меня и пытались подражать; все девушки хотели танцевать со мною и тяжеловесно прыгали с грацией коров.      Танец за танцем, кружка вина за кружкой сидра, - и к двум часам ночи я был до того пьян, что не стоял на ногах.      Все-таки сознания я не потерял и решил добраться до своей комнаты. Дом спал, молчаливый и угрюмый.      Спичек у меня не было, а все уже легли. Когда я вошел в переднюю, голова у меня закружилась, и я с большим трудом отыскал перила лестницы. Наконец я случайно нащупал их и уселся на первой ступеньке, чтобы собраться с мыслями.      К счастью, я помнил, что моя комната была на третьем этаже, третья дверь налево. Ободренный этим воспоминанием, я с трудом поднялся и начал восхождение со ступеньки на ступеньку, крепко цепляясь за железные перила, чтобы не упасть, и помышляя лишь об одном - как бы не наделать шума.      Три или четыре раза ноги мои не находили ступенек, и я падал на колени, но благодаря силе рук и напряжению воли не скатывался с лестницы.      Наконец я добрался до третьего этажа и пустился по коридору, ощупывая стену. Вот и дверь; я мысленно отметил: "Первая", но из-за внезапного головокружения мне пришлось оторваться от стены и сделать прихотливый скачок, отбросивший меня к другой стене. Я решил вернуться к прежнему маршруту. Путешествие было долгим и трудным. Наконец я достиг цели и вновь начал осторожно подвигаться вдоль стены, пока не нашел вторую дверь. Для полной уверенности я вслух произнес: "Вторая!" - и пустился дальше. В конце концов нашел я и третью. "Третья, - значит, моя!" - сказал я и нащупал ключ, торчавший в замочной скважине. Дверь открылась. Как ни был я пьян, но все же подумал: "Раз открывается, значит, я попал к себе" - и, тихонько закрыв дверь, стал пробираться впотьмах.      Я наткнулся на что-то мягкое, оказавшееся креслом, и сейчас же растянулся в нем.      Положение было такое, что мне нечего было упорствовать в поисках ночного столика, спичек и подсвечника. У меня ушло бы на это не меньше двух часов. И, пожалуй, столько же времени потребовалось бы, чтобы раздеться, причем, возможно, успеха я не достиг бы. И я отказался от этого.      Я только снял ботинки, расстегнул жилет, ставший ужасно тесным, распустил пряжку панталон и заснул как убитый.      Наверное, я спал очень долго. Меня внезапно разбудил громкий голос, произнесший рядом:      - Как, лентяйка, ты еще спишь? Да знаешь ли ты, что уже десять часов?      Женский голос ответил:      - Уже? Я вчера так устала!      Пораженный, я спрашивал себя, что означает этот диалог. Где я? Что наделал?      Мой ум был еще затуманен сном.      Первый голос сказал:      - Надо поднять занавески.      Послышались приближающиеся шаги. Растерявшись, я поднялся. Чья-то рука коснулась моей головы. Я сделал резкое движение. Голос сердито крикнул: "Кто тут?" Я молчал. Две сильных руки схватили меня. В свою очередь, и я обхватил кого-то; началась яростная схватка. Мы покатились на пол, опрокидывая мебель, натыкаясь на стены.      Женский голос в ужасе закричал:      - На помощь! На помощь!      Сбежались слуги, соседи, перепуганные дамы. Открыли ставни, раздвинули занавеси. Я боролся с полковником Дюмуленом!      Я спал возле постели его дочери!      Когда нас разняли, я спасся бегством в свою комнату, совершенно обалдев от всего, что случилось. Запершись на ключ, я уселся, положив ноги на стул, так как мои ботинки остались в той комнате.      В доме слышался шум; двери то открывались, то закрывались; доносился шепот, раздавались быстрые шаги.      Через полчаса ко мне постучали. Я спросил: "Кто там?" Это был мой дядя, отец вчерашнего новобрачного. Я открыл ему.      Он был бледен, взбешен и свирепо на меня напустился:      - Ты вел себя в моем доме по-хамски! Слышишь?      Затем он добавил уже мягче:      - Каким же образом, идиот несчастный, тебя угораздило попасться в десять часов утра? Заснул в этой комнате, как полено! Надо было убраться сейчас же... сейчас же после...      - Но, дядя, - воскликнул я, - уверяю вас, ничего не было! Я просто ошибся дверью, потому что был пьян.      Он пожал плечами:      - Ну, не говори глупостей.      Я поднял руку:      - Клянусь честью!      Дядя возразил:      - Ладно, ладно. По-другому говорить ты и не должен.      В свою очередь, я рассердился и рассказал ему обо всех своих злоключениях. Он глядел на меня, вытаращив глаза, не зная, верить или нет.      Затем он вышел для переговоров с полковником.      Я узнал, что учредили целый трибунал из мамаш, который рассмотрел создавшееся положение со всех сторон.      Через час дядя вернулся, уселся в позе судьи и начал:      - Что бы там ни было, я не вижу для тебя другого выхода, кроме женитьбы на мадмуазель Дюмулен.      Я подскочил от ужаса.      - Ну уж нет, извините!      Он сурово спросил:      - Что же ты думаешь делать?      Я наивно ответил:      - ...Да уехать, как только мне вернут ботинки.      - Не шути, пожалуйста, - возразил дядя. - Полковник решил пустить тебе пулю в лоб при первой же встрече. Можешь быть уверен, что он грозит не впустую. Я заговорил было о дуэли, но он ответил: "Нет, я просто-напросто застрелю его". Взглянем теперь на вопрос с другой точки зрения. Или ты соблазнил эту девушку, тогда тем хуже для тебя, мой мальчик, ибо с девушками так не поступают. Или ты в самом деле ошибся, будучи пьян, как ты говоришь. А это еще хуже. Нельзя же попадать в такое дурацкое положение! Так или иначе репутация бедной девушки погибла, потому что объяснениям пьяницы никто не поверит. Настоящей и единственной жертвой в этом деле оказалась она. Подумай об этом!      Он удалился, а я крикнул ему вслед:      - Толкуйте, что хотите, но я не женюсь!      Целый час затем я сидел один.      Появилась тетушка. Она плакала. Она приводила всякие доводы. Никто не верил в мою ошибку. Нельзя было допустить, чтобы девушка забыла запереться на ключ в доме, полном гостей. Полковник побил ее. Она рыдала с самого утра. Скандал был ужасный, непоправимый.      И добрая тетушка добавила:      - Попроси все-таки ее руки. Быть может, тебе удастся выпутаться, когда дело дойдет до обсуждения условий брачного договора.      Эта перспектива меня несколько успокоила, и я согласился письменно предложить свою руку и сердце. Через час я уехал в Париж.      На другой день меня уведомили о согласии.      И через три недели, прежде чем я успел придумать какую-нибудь хитрость или отговорку, было сделано оглашение, разосланы пригласительные билеты, подписан брачный договор, и в понедельник утром я очутился в ярко освещенной церкви рядом с плачущей девушкой, объявив перед этим мэру, что согласен взять ее в жены... до смерти одного из нас.      Она ни разу не взглянула на меня до самого вечера, не сказала мне ни слова.      С того дня я еще не видел ее и теперь посматривал на нее искоса с недоброжелательным удивлением. Она была совсем не дурна собой, вовсе нет! И я подумал: "Ну, ей предстоит не очень-то веселая жизнь". Среди ночи я вошел в брачный покой, чтобы сообщить ей о своих намерениях, так как теперь хозяином положения был я. Она сидела в кресле, одетая, как днем, бледная, с красными глазами. Поднявшись, лишь только я вошел, она заявила с полной серьезностью:      - Сударь, я готова сделать все, что вы прикажете. Если желаете, я покончу с собою.      Она была очень мила в своей героической роли, эта дочь полковника! Я поцеловал ее, так как имел на это полное право.      Вскоре я обнаружил, что меня не обокрали.      Вот уже пять лет, как я женат. И ни капли об этом не жалею.      Пьер Летуаль умолк. Его собеседники смеялись. Один из них сказал:      - Брак - это лотерея: никогда не надо выбирать номера; самые лучшие - взятые случайно.      Другой добавил в заключение:      - Да, но не забудьте, что за Пьера выбирал бог пьяниц.            АЛЕКСАНДР            В этот день, к четырем часам, как всегда, Александр поставил перед дверями домика, занимаемого супругами Марамбаль, трехколесное кресло, в каком возят паралитиков. Ежедневно до шести часов, как велел врач, он катал в нем свою старую больную хозяйку.      Оставив кресло перед самым подъездом, чтобы легче было усадить в него тучную даму, он вошел в дом, где вскоре послышался гневный голос, хриплый голос старого вояки, изрыгавший проклятия. То был голос хозяина, отставного пехотного капитана Жозефа Марамбаля.      Раздался стук захлопнутой с силой двери, шум передвигаемых стульев, звук быстрых шагов. Затем все стихло, и через несколько минут Александр показался на пороге, изо всех сил поддерживая г-жу Марамбаль, измученную спуском по лестнице. Когда она с трудом уселась, Александр стал сзади, взялся за поручень, служивший для толкания кресла, и покатил его к берегу реки.      Так они шествовали ежедневно через весь городок, встречаемые почтительными поклонами, которые относились к слуге, быть может, не менее, чем к хозяйке, ибо если она была всеми любима и уважаема, то этот старый отставной солдат с белой бородой патриарха слыл образцовым слугой.      Июльское солнце нещадно палило, заливая низенькие домики такими яркими, жгучими лучами, что становилось тоскливо. Собаки спали в тени стен на тротуарах, и Александр, немного запыхавшись, ускорял шаг, торопясь выйти на улицу, ведущую к реке.      Г-жа Марамбаль уже дремала под белым зонтиком, который иногда задевал бесстрастное лицо слуги.      Когда они добрались до липовой аллеи, она очнулась в тени деревьев и ласково промолвила:      - Везите потихоньку, мой милый, а то вам не поздоровится от такой жары.      Добрая дама не подумала в своем наивном эгоизме, что она пожелала ехать медленно лишь после того, как они уже укрылись от солнца в тени листвы.      Эта аллея из старых лип, подстриженных в виде свода, тянулась вдоль Наветты, бегущей по извилистому руслу между двумя рядами ив. Журчание ее струй, всплески у камней и на крутых поворотах сливались во время всей прогулки в тихую песенку воды. Сырой воздух обдавал свежестью.      Глубоко вдохнув влажную прохладу и наслаждаясь ею, г-жа Марамбаль проговорила:      - Теперь мне лучше... Муж сегодня встал с левой ноги.      Александр ответил:      - О да, сударыня.      Уже тридцать пять лет он служил у них, сперва как денщик офицера, затем как простой слуга, не желая покинуть хозяев, и лет шесть ежедневно после обеда возил хозяйку по узким уличкам города.      В результате этой долгой преданной службы, ежедневного пребывания вдвоем, между хозяйкой и слугой возникла некоторая фамильярность, не лишенная сердечности у нее, почтительности - у него.      Они говорили о домашних делах, как равные. Главной темой их разговоров и предметом беспокойства был скверный характер капитана, испортившийся за время долголетней службы, которая началась блестяще, но протекала без повышений и закончилась без всякой славы.      Г-жа Марамбаль возразила:      - Нет, муж в самом деле встал с левой ноги. Это бывает с ним часто с тех пор, как он вышел в отставку.      Александр со вздохом дополнил мысль хозяйки:      - О сударыня, скажите лучше, что это бывает с ним ежедневно, да бывало и раньше, когда он еще служил в армии.      - Это правда. Но ведь ему не везло, бедняге. Он начал подвигом, за который уже в двадцать лет получил орден, а потом за целых три десятка лет не пошел дальше капитанского чина, тогда как вначале рассчитывал выйти в отставку по меньшей мере полковником.      - Добавьте, сударыня, что в конце концов он сам во всем виноват. Если б он не был всегда зол, как цепная собака, то начальство больше бы его любило, больше бы ему покровительствовало. Вся беда в том, что господин Марамбаль неуживчив. Чтобы быть на хорошем счету, надо уметь ладить с людьми. Если он так обращается с нами - мы сами виноваты, потому что нам нравится его общество. Но прочие смотрят на дело иначе.      Г-жа Марамбаль погрузилась в раздумье. Уже много лет ей ежедневно приходилось терпеть грубости мужа, за которого она вышла когда-то, давным-давно, потому что он был красивый офицер, уже награжденный, несмотря на молодость, и подавал, как говорили, большие надежды. Как ошибаешься в жизни!      Она сказала:      - Передохните чуточку, бедный мой Александр, вот ваша скамейка.      То была низкая полусгнившая деревянная скамья на повороте аллеи, предназначенная для гуляющих по воскресеньям. Добравшись до этого места, Александр каждый раз несколько минут отдыхал.      Сев на скамью, он привычным горделивым жестом захватил обеими руками свою красивую веерообразную седую бороду, сжал ее, затем пропустил между пальцами до самого кончика и прижал на мгновение к животу, как бы желая лишний раз удостовериться в ее длине.      Г-жа Марамбаль продолжала:      - Я его жена, и если мне приходится терпеть от него обиды, то это в порядке вещей, это естественно; но вы?.. Никак не могу понять, что заставляет вас сносить их, мой славный Александр!      Слуга неопределенно повел плечами.      - Ну, я-то, сударыня...      Она добавила:      - В самом деле, я часто об этом думала. Когда я вышла за него замуж, вы были его денщиком, и тогда вам ничего не оставалось, как терпеть. Но почему вы после не ушли, если мы платим вам так мало, обращаемся с вами так плохо? Ведь вы могли жить, как все: устроиться, жениться, обзавестись детьми, семьей...      Александр повторил:      - Ну, я, сударыня, - дело другое...      Затем он смолк, дергая себя за бороду, как будто звоня в колокольчик, звучавший внутри, или как будто пытаясь ее оторвать, и глядел в сторону, явно смущенный.      Г-жа Марамбаль продолжала развивать свою мысль:      - Ведь вы не простой крестьянин. Вы получили образование...      Он с гордостью перебил:      - Я учился на землемера, сударыня.      - Ну так зачем же вы остались у нас, испортили себе жизнь?      Он пробормотал:      - Так уж вышло... Так уж вышло... Такой уж у меня нрав...      - При чем тут ваш нрав?      - Да уж если я привязываюсь, то привязываюсь, и конец!      Она рассмеялась:      - Ну, я не поверю, что вы привязались на всю жизнь к Марамбалю за его мягкое обращение и кротость.      Александр завозился на скамье, видимо, растерявшись, и буркнул в свои длинные усы:      - Да не к нему, а к вам!      Старая дама, кроткое лицо которой было увенчано прической из белоснежных волос, ежедневно тщательно заворачиваемых в папильотки и блестящих, точно лебяжий пух, приподнялась в кресле и в крайнем изумлении взглянула на слугу.      - Ко мне, мой бедный Александр? Как это?      Он отвел взгляд в сторону, потом вверх, потом стал смотреть вдаль, отворачиваясь, как это делают робкие люди, вынужденные сознаться в какой-нибудь постыдной тайне. Затем объявил с мужеством солдата, которому приказывают кинуться в огонь:      - Да уж так. В первый же раз, когда я отнес барышне письмо лейтенанта и барышня, улыбнувшись, дала мне двадцать су, тут все и решилось.      Она настаивала, не понимая:      - Да объяснитесь же!      Тогда он выпалил с ужасом обреченного, который признается в преступлении и тем губит себя:      - Я был неравнодушен к вам, сударыня... Вот и все!      Г-жа Марамбаль не ответила, отвернулась, опустила голову и задумалась. Она была добра, прямодушна, умна, кротка и чувствительна.      И она сразу поняла всю безмерную преданность этого бедняги, который отказался от всего, лишь бы жить рядом с нею, не сказав ни разу ни слова. Ей захотелось плакать.      Затем, немного сурово, но нисколько не сердясь, она сказала:      - Вернемся.      Александр поднялся, встал за ее креслом и покатил его.      Приближаясь к городку, они на полдороге встретили капитана Марамбаля, который направлялся к ним.      Едва поравнявшись с женой, он спросил с явным намерением начать ссору:      - Что у нас на обед?      - Цыпленок с фасолью.      Муж вспылил:      - Цыпленок, опять цыпленок, вечно цыпленок, черт побери! Хватит с меня твоих цыплят! Или у тебя совсем пусто в голове, что ты заставляешь меня каждый день есть одно и то же?      Она кротко возразила:      - Но, дорогой, ты же знаешь, что так велел доктор. Ведь это лучше всего для твоего желудка. Если бы не твой больной желудок, ты мог бы есть множество вкусных вещей, но я не решаюсь давать их тебе.      Выйдя из себя, он обрушился на Александра:      - Если у меня больной желудок, то из-за этого скота! Вот уже тридцать пять лет, как он отравляет меня своей дрянной стряпней!      Г-жа Марамбаль внезапно обернулась и посмотрела на старого слугу. Глаза их встретились, и одним взглядом они сказали друг другу: "Спасибо!"            СТАРИК ИУДА            Местность эта поражала своим суровым характером: унылая, пустынная, она отличалась чисто библейской угрюмостью.      Окруженный голыми холмами, поросшими лишь терновником, над которым причудливо поднимались кое-где одинокие, искривленные ветром дубы, простирался большой заросший пруд с черной стоячей водой, где колыхались бесчисленные стебли тростника.      На берегу этого мрачного пруда стоял только один низенький домик, в котором жил старый лодочник, дедушка Жозеф, занимавшийся рыбной ловлей. Еженедельно он относил рыбу в соседние деревни и возвращался со скромными припасами, необходимыми для пропитания.      Мне хотелось повидать этого отшельника, да он и сам как-то предложил мне поехать с ним вытаскивать верши.      Я согласился.      Лодка у него была старая, неуклюжая, вся источенная червями. Худой, костлявый, он греб плавными, однообразными движениями. Покачивание лодки убаюкивало, пустынные дали навевали грусть.      Эти места дышали древностью; первобытным челноком управлял человек, как будто явившийся из другой эпохи, и мне казалось, что я перенесся в первозданный мир.      Старик вытащил сеть и стал бросать рыбу к своим ногам, напоминая движениями библейского рыбака. Потом ему вздумалось показать мне другой конец озера, и я увидел на берегу развалины - полуразрушенную хижину, на стене которой в последних лучах заходящего солнца виднелся огромный красный крест, словно начертанный кровью.      - Что это такое? - спросил я.      Старик поспешно перекрестился и ответил:      - Там умер Иуда.      Я не удивился, словно ждал этого странного ответа, но все же переспросил:      - Иуда? Какой Иуда?      Он ответил:      - Вечный Жид, сударь.      Я попросил рассказать мне легенду.      Но оказалось, что это не легенда, а событие из жизни, происшедшее не так давно, ибо дедушка Жозеф знавал этого человека.      Некогда в этой хижине жила высокая женщина, какая-то нищенка, кормившаяся подаяниями. От кого к ней перешла эта лачуга, дедушка Жозеф не помнил.      Однажды вечером седобородый старик, которому на вид было чуть не двести лет, едва державшийся на ногах, проходя мимо, попросил милостыню у нищей.      Она ответила:      - Присаживайтесь, отец! Все, что здесь есть, принадлежит всем, потому что пожертвовано всеми.      Он сел на камень у порога. Женщина разделила с ним и хлеб, и ложе из листьев, и лачугу.      С тех пор он остался у нее. Его странствия кончились.      Дедушка Жозеф добавил:      - Видно, пресвятая дева позволила сделать это; ведь когда-то одна женщина оказала гостеприимство Иуде. Ибо старый бродяга был, без сомнения, Вечный Жид.      Люди не сразу узнали его, но вскоре перестали сомневаться, так как он по старой привычке продолжал бродить по окрестностям. Их догадка подтверждалась еще одним обстоятельством. Женщину, у которой поселился незнакомец, считали еврейкой, так как ее никогда не видели в церкви.      Ее на десять лье вокруг звали не иначе, как "жидовкой".      Маленькие дети, увидав, что она пришла за подаянием, кричали:      - Мама, мама, вот жидовка!      Теперь она бродила по окрестностям вместе со стариком. Они протягивали руки у всех дверей, клянчили, идя следом за прохожими. Их можно было встретить в любое время дня: то они брели по глухим тропинкам между селами, то в жаркий полдень жевали хлеб в тени одинокого дерева.      И нищего прозвали в этих местах "стариком Иудой".            Однажды он принес в суме двух живых поросят, которых ему подарили на одной ферме за то, что он вылечил хозяина от какой-то болезни.      После этого он перестал нищенствовать и занялся выращиванием своих свиней. Он пас их на берегу пруда, под одинокими дубами, и в соседних лощинках. Женщина по-прежнему бродила, собирая подаяние, но к вечеру всегда возвращалась домой.      Старик тоже никогда не ходил в церковь, и никто не видел, чтобы он осенял себя крестом, проходя мимо распятия. Все это вызывало немало толков.      Как-то ночью нищая, приютившая его, заболела лихорадкой: ее трясло, как лист на ветру. Он пошел в местечко за лекарствами, а потом затворился с нею, и его не видели целую неделю.      Кюре, услыхав, что "жидовка" при смерти, решил навестить умирающую, напутствовать и причастить ее. Была ли она в самом деле еврейкой? Никто точно не знал. Во всяком случае, он хотел попытаться спасти ее душу.      Но не успел кюре постучать в дверь, как старик Иуда появился на пороге. Он задыхался, глаза его горели, борода развевалась, похожая на струящийся поток. Осыпая священника бранными словами на каком-то неизвестном языке и расставив худые руки, он преградил ему вход.      Кюре пытался говорить, предлагая деньги и помощь, но старик продолжал бормотать проклятия и делал вид, что собирается бросить в него камень.      Священник вынужден был уйти, преследуемый бранью нищего.      На другой день женщина умерла. Старик сам похоронил ее недалеко от хижины. Люди эти так мало значили, что никто не обратил внимания на ее смерть.      А он опять начал пасти своих свиней на берегу пруда и на склонах холмов. Частенько ему приходилось и просить милостыню, чтобы прокормиться. Но теперь ему почти ничего не подавали, так как о нем ходило уж очень много всяких слухов. И всем было известно, как грубо он обошелся с кюре.      Вдруг старик исчез. Это было на страстной неделе. Никого это не обеспокоило.      Но в понедельник на святой парни и девушки, прогуливаясь возле пруда, услыхали в хижине сильный шум. Дверь была заперта; ее выломали, и из дома выскочили две свиньи. Прыгая, как козлы, они убежали, и больше их никто не видел.      Войдя, люди обнаружили обрывки одежды, шапку нищего, кости, засохшую кровь и череп с остатками мяса во впадинах.      Старик был съеден свиньями...      Дедушка Жозеф добавил:      - И случилось это, сударь, в страстную пятницу. в три часа дня.      Я спросил:      - Откуда вы знаете?      Он ответил:      - Тут нечего и сомневаться.      Я не стал доказывать ему, насколько естественно было, что голодные животные съели хозяина, внезапно умершего в хижине.      Что касается креста на стене, то он появился однажды утром; и никто не знал, чья рука изобразила его красной краской такого странного цвета.      С тех пор все уверились в том, что Вечный Жид умер именно здесь.      Я и сам верил в это целый час.            МИЛЛИОН            Это была скромная чета. Муж, письмоводитель министерства, аккуратный и старательный чиновник, добросовестно выполнял свои обязанности. Его звали Леопольд Боннен. Молодой невзрачный человек, он думал обо всем так, как полагалось думать. Получив религиозное воспитание, он, однако, стал менее верующим после того, как Республика начала добиваться отделения церкви от государства. В коридорах министерства Боннен говорил во всеуслышание: "Я религиозен, даже очень религиозен, я верю в бога, но я не клерикал". Прежде всего он стремился прослыть честным человеком и, возглашая об этом, колотил себя в грудь. Действительно, он был честен в общепринятом смысле этого слова: вовремя приходил на службу, вовремя уходил, не слонялся по коридорам и старался быть аккуратным в денежных делах. Женился он на дочери небогатого сослуживца, сестра которого, вышедшая замуж по любви, владела миллионным состоянием и так как была бездетна - что весьма ее огорчало, - то свой капитал могла оставить только племяннице.      Это наследство заполняло все помыслы супругов. О нем говорили и дома и во всем министерстве; все знали, что "Боннены получат миллион".      У молодых супругов также не было детей, но они и не стремились их иметь, живя мирно и спокойно, как все порядочные, но ограниченные люди. У них была чистенькая, благоустроенная, тихая квартирка, они были во всем умеренны и скромны; ребенок, казалось им, нарушил бы их жизненный уклад, их уют, их покой.      Боннены не прилагали особых стараний, чтобы остаться без потомства, но раз небо не посылало детей - тем лучше.      Тетка-миллионерша была весьма огорчена их бесплодием и давала советы, как добиться рождения ребенка. Сама она некогда безуспешно испробовала множество средств, рекомендованных друзьями или гадалками; с тех пор, как она вышла из возраста, когда можно иметь детей, ей указали немало других способов, считавшихся вполне надежными. Досадуя, что не может испробовать их на себе, она с тем большим рвением предлагала их племяннице и ее мужу и беспрестанно осведомлялась:      - Ну что, пытались вы сделать так, как я вам советовала?      Тетка умерла. В глубине души супруги почувствовали тайную радость, которую обычно прячут под трауром и от самих себя и от других. Люди облекаются в черное, но душа их трепещет от ликования.      Их уведомили, что завещание находится у нотариуса, и, выйдя из церкви, они поспешили в его контору.      Тетка, верная неотступной мысли, преследовавшей ее всю жизнь, оставила свой миллион их будущему первенцу, с тем чтобы родители пользовались доходами с капитала до самой своей смерти. Если же в течении трех лет у молодых супругов не будет ребенка, весь капитал пойдет в пользу бедных.      Боннены были поражены, убиты. Муж даже заболел и целую неделю не ходил на службу. Поправившись, он решил во что бы то ни стало сделаться отцом.      В течение шести месяцев он так усердно добивался этого, что превратился в тень. Он припоминал теперь все тетушкины средства и добросовестно пускал их в ход, но все было напрасно. Отчаяние вызывало искусственный подъем сил, который чуть не стал для него роковым.      У него развилось малокровие; начали опасаться чахотки. Доктор, с которым он посоветовался, напугал его и заставил вернуться к спокойному образу жизни, даже более спокойному, чем раньше, назначив ему укрепляющий режим.      Веселые слухи поползли по министерству: все знали про неудачу с завещанием и во всех отделах острили насчет знаменитой "истории с миллионом". Одни давали Боннену шутливые советы, другие нагло предлагали помочь выполнению условия, которое приводило супругов в отчаяние. В особенности дразнил Боннена высокий холостяк, пользовавшийся репутацией заядлого прожигателя жизни и славившийся в канцелярии своими успехами у женщин; он приставал к Боинену с намеками, игривыми шутками и утверждал, что в какие-нибудь двадцать минут обеспечит ему получение наследства.      Наконец Леопольд Боннен рассердился и однажды, засунув перо за ухо, вскочил и выкрикнул ему прямо в лицо:      - Милостивый государь, вы подлец! Если бы я не уважал себя, то плюнул бы вам в физиономию!      Были выбраны секунданты, и это всполошило все министерство на целых три дня. Секундантов то и дело встречали в коридорах: они обменивались протоколами и сообщали друг другу свою точку зрения на дело. Наконец формулировка извинения была единогласно принята всеми четырьмя уполномоченными, а также обеими заинтересованными сторонами; последние с важностью обменялись поклонами и рукопожатием в присутствии начальника отдела, пробормотав несколько слов в знак извинения.      В течение следующего месяца они раскланивались друг с другом подчеркнуто вежливо и чересчур церемонно, как противники, очутившиеся лицом к лицу. Затем, когда они однажды столкнулись друг с другом на повороте коридора, Боннен осведомился с учтивостью, полной достоинства:      - Надеюсь, сударь, я вас не задел?      Тот ответил:      - Нисколько, сударь!      С этих пор они сочли уместным обмениваться при встречах несколькими словами. Затем мало-помалу перешли на дружескую ногу, привыкли быть вместе, прониклись взаимным уважением, как люди, понявшие, что раньше каждый из них ошибался насчет другого, словом, стали неразлучны.      Но семейная жизнь Леопольда была теперь невыносима. Жена изводила его обидными намеками, мучила колкими замечаниями. А время шло; уже миновал год со дня смерти тетки. Казалось, о наследстве нечего было и думать.      Садясь за стол, г-жа Боннен говорила:      - Обед у нас неважный. Все было бы иначе, будь мы богаты.      Когда Леопольд уходил на службу, жена замечала, подавая ему палку:      - Если бы у нас было пятьдесят тысяч ливров ренты, тебе не пришлось бы корпеть над своими бумажонками.      Выходя из дому в дождливый день, г-жа Боннен ворчала:      - Будь у нас карета, мне не пришлось бы тащиться по грязи в такую погоду...      Словом, постоянно, по малейшему поводу она упрекала мужа в чем-то постыдном, сваливая на него одного всю ответственность за потерю наследства.      Наконец, рассердившись, он повел ее к известному врачу. Тот после долгой консультации высказался неопределенно, заявив, что не видит ничего особенного. Такие случаи, по его словам, встречаются довольно часто, тела могут быть столь же различны, как и души; и если многие супруги расходятся из-за несоответствия характеров, то не удивительно, что некоторые в браке не имеют потомства вследствие физического несоответствия. Это открытие обошлось им в сорок франков.      Между супругами началась война, непрерывная, ожесточенная война; они возненавидели друг друга. Г-жа Боннен беспрестанно повторяла:      - Какое несчастье - лишиться богатства из-за того, что вышла замуж за дурака!      Или:      - Подумать только, что если бы я вышла за другого, у меня было бы теперь пятьдесят тысяч ливров ренты!      Или же:      - Бывают люди", которые всем портят жизнь. Они всем в тягость.      Обеды и особенно ужины стали невыносимы. Не зная, что делать, Леопольд однажды вечером, опасаясь домашней сцены, привел с собой приятеля, Фредерика Мореля, того самого, с которым чуть не подрался на дуэли. Вскоре Морель стал другом дома; муж и жена внимательно выслушивали его советы.      Оставалось лишь полгода до истечения срока, после которого миллион должен был пойти в пользу бедных. Постепенно Леопольд стал иначе обращаться с женой, сам нападал на нее, часто делал туманные намеки и с таинственным видом заговаривал о том, как жены его сослуживцев помогали мужьям делать карьеру.      Время от времени он рассказывал какую-нибудь историю внезапного повышения в должности того или иного сослуживца.      - Маленький Равино, - говорил он, - целых пять лет был сверхштатным, а теперь назначен помощником начальника отдела.      Г-жа Боннен замечала:      - Конечно, ты бы не сумел так выдвинуться.      Леопольд пожимал плечами.      - Понятно, почему ему повезло больше, чем другим. У него умная жена, только и всего. Она сумела понравиться начальнику и добивается всего, чего хочет. Надо уметь устраивать свои дела, чтобы не стать жертвой обстоятельств.      Что в сущности он хотел сказать? Как она его поняла? Что произошло затем? Они отмечали, каждый в своем календаре, сколько дней осталось до рокового срока. По мере того как шли недели, супруги чувствовали, что ими овладевает бешенство, безумная ярость, неудержимая злоба, такое отчаяние, что они готовы были на преступление, если бы это понадобилось.      Но вот однажды утром г-жа Боннен, с сияющим лицом и блестящими глазами, положив обе руки на плечи мужа, тихо сказала, глядя на него пристально и радостно, взором, проникающим в самую глубь души:      - Я, кажется, беременна!      Сердце у него забилось так сильно, что он чуть не упал; он порывисто заключил жену в объятия, страстно расцеловал ее, посадил к себе на колени, снова крепко обнял, словно любимого ребенка, и от волнения разрыдался.      Через два месяца не оставалось уже никаких сомнений. Тогда он повел жену к врачу, чтобы удостоверить беременность, и с полученным свидетельством явился к нотариусу, у которого хранилось завещание.      Представитель закона объявил, что он согласен отсрочить до конца беременности выполнение воли умершей, так как ребенок существует, хотя еще и не появился на свет.      Родился мальчик, которого они назвали Дьедонне, как было принято у королей.      Они стали богаты.      Однажды вечером, когда г-н Боннен вернулся домой и ждал своего приятеля, Фредерика Мореля, жена непринужденно сказала ему:      - Я просила твоего друга Фредерика больше не бывать у нас; он вел себя со мною не совсем почтительно.      Секунду Леопольд смотрел на нее с признательной улыбкой, затем раскрыл объятия; она прижалась к нему, и они долго-долго целовались, как парочка любящих, нежных, привязанных друг к другу добропорядочных супругов.      И стоит послушать, как г-жа Боннен говорит о женщинах, которые согрешили из-за любви или изменили мужьям в непреодолимом порыве страсти!            СТРАХ            Поезд мчался в темноте на всех парах.      В купе никого не было, кроме меня и старого господина, который сидел напротив и смотрел в окно. В этом вагоне поезда Париж - Лион - Марсель, прибывшем, вероятно, из Марселя, остро пахло карболкой.      Ночь стояла безлунная, душная, жаркая. Звезд не было видно, и мчащийся поезд обдавал нас горячим, влажным, тяжелым дыханием.      Уже три часа, как мы выехали из Парижа. Теперь мы проезжали по центральной части страны, ничего не видя кругом.      Вдруг перед нашими глазами мелькнули, точно фантастическое видение, два человека, стоявшие в лесу у большого костра.      Они вынырнули из темноты лишь на миг. Это были, как нам показалось, двое бродяг; костер бросал красноватый отблеск на их лохмотья. Они повернулись к нам бородатыми лицами. Вокруг, словно декорации в драме, высились деревья. Зелень была яркая и сочная, отчетливо выделялись стволы, освещенные пламенем; листва вся сквозила, пронизанная и как бы омытая светом.      Затем все снова погрузилось во мрак.      Поистине это была странная картина. Что делали в лесу эти бродяги? Зачем они развели костер в такую жаркую ночь?      Мой сосед поглядел на часы и сказал:      - Ровно полночь, сударь! Мы видели странное зрелище.      Я согласился, и мы разговорились, стараясь угадать, кто же были эти люди: преступники, уничтожавшие следы злодеяния, или знахари, готовившие волшебное зелье? Не зажигают же такой костер в лесу летом в полночь, чтобы сварить похлебку. Что же они делали?      Мой сосед оказался общительным. Это был старик, род занятий которого я никак не мог определить. Без сомнения, большой оригинал, человек очень образованный, но как будто со странностями.      Впрочем, разве скажешь, кто мудр, а кто безумен в этой жизни, где рассудок часто следовало бы назвать глупостью, а безумие - гениальностью?      Он заговорил:      - Я доволен, что увидел это. В течение нескольких минут я испытывал давно исчезнувшее ощущение.      Какой жуткой была, должно быть, земля в те времена, когда она хранила столько тайн!      По мере того как с неведомого срывают покровы, воображение людей истощается. Не находите ли вы, сударь, что ночь опустела и мрак стал довольно скучным с тех пор, как исчезли призраки?      Говорят: нет больше ничего фантастического, забыты суеверия, все необъяснимое стало объяснимым. Сверхъестественное иссыхает, как озеро, из которого отводят каналом воду; наука день за днем отодвигает границы чудесного.      Но я, милостивый государь, принадлежу к старому поколению, которому нравится верить. Я принадлежу к наивному старому поколению, к тому поколению, которое привыкло не понимать, не знать, не доискиваться причин; оно примирилось с тем, что его окружают тайны, и отвергает простые, ясные истины.      Да, сударь, наша фантазия оскудела с тех пор, как •перестали верить в невидимое, теперь мир кажется нам покинутым, пустым и голым. Исчезли верования, делавшие его поэтичным.      Когда я выхожу ночью, мне так и хочется вздрогнуть от страха, от того жуткого страха, который заставляет старух, проходящих мимо кладбищенской ограды, креститься, а суеверных людей - убегать от причудливых болотных туманов и капризных блуждающих огней! Как мне хотелось бы верить во что-нибудь таинственное, устрашающее, что как будто проносится во мраке...      Каким угрюмым, пугающим должен был казаться вечерний сумрак в те времена, когда его населяли выдуманные, неведомые существа, блуждающие, злобные, способные принять любой образ! Страх перед ними леденил сердце, их тайная власть выходила за пределы нашего разума, избежать их было невозможно.      Вместе со сверхъестественным с лица земли исчез и настоящий страх, ибо по-настоящему боишься лишь того, чего не понимаешь. Видимая опасность может взволновать, встревожить, испугать. Но что это по сравнению с той дрожью ужаса, которая охватывает вас при мысли о встрече с блуждающим призраком, об объятиях мертвеца, о появлении одного из чудовищ, порожденных напуганной фантазией людей? Мрак кажется мне уже не таким темным с тех пор, как он стал пуст.      Вот вам доказательство: если бы мы сейчас очутились одни в этом лесу, то нас больше тревожила бы мысль об этих странных людях, только что виденных нами у костра, чем страх перед какой-нибудь реальной опасностью.      Он повторил:      - По-настоящему боишься только того, чего не понимаешь.            И вдруг я вспомнил историю, которую как-то в воскресенье у Гюстава Флобера рассказал нам Тургенев.      Не знаю, записана ли она им или нет.      Никто лучше великого русского писателя не умел пробудить в душе трепет перед неведомым, показать в причудливом таинственном рассказе целый мир пугающих, непонятных образов.      Он умел внушить нам безотчетный страх перед незримым, боязнь неизвестного, которое притаилось за стеной, за дверью, за видимой жизнью. Он озарял наше сознание внезапными проблесками света, отчего страх только возрастал.      Порою, слушая его, мы постигали смысл странных совпадений, неожиданных стечений обстоятельств, на вид случайных, но на самом деле руководимых какой-то скрытой, тайной волей. Общение с ним помогало найти незаметную нить, таинственным образом ведущую нас сквозь жизнь, как сквозь смутный сон, смысл которого все время ускользает от нас.      Ом не вторгался смело в область сверхъестественного, как Эдгар По или Гофман, в его простых рассказах жуткое и непонятное сплетались в одно.      В тот день он тоже сказал: "Боишься по-настоящему лишь того, чего не понимаешь".      Он сидел или скорее лежал в глубоком кресле; руки его свисали, ноги были вытянуты; седые волосы и борода, струившаяся серебристым потоком, придавали ему вид бога-отца или овидиевского речного божества.      Он говорил медленно, несколько лениво, - что сообщало его речи особую прелесть, - чуть-чуть запинаясь, как будто с трудом подбирая слова, но это только подчеркивало точность и красочность его выражений. Светлые, широко раскрытые глаза отражали, словно глаза ребенка, все движения его мысли.      Вот что он нам рассказал.            Будучи еще молодым, он как-то охотился в русском лесу. Он бродил весь день и к вечеру вышел на берег тихой речки.      Она струилась под сенью деревьев, вся заросшая травой, глубокая, холодная, чистая.      Охотника охватило непреодолимое желание окунуться в эту прозрачную воду. Раздевшись, он бросился в нее.      Он был высокого роста, силен, крепок и хорошо плавал.      Он спокойно отдался на волю течения, которое тихо его уносило. Травы и корни задевали тело, и легкое прикосновение стеблей было приятно.      Вдруг чья-то рука дотронулась до его плеча.      Он быстро обернулся и увидел страшное существо, которое разглядывало его с жадным любопытством.      Оно было похоже не то на женщину, не то на обезьяну. У него было широкое морщинистое гримасничающее и смеющееся лицо. Что-то неописуемое - два каких-то мешка, очевидно, груди, болтались спереди; длинные спутанные волосы, порыжевшие от солнца, обрамляли лицо и развевались за спиной.      Тургенев почувствовал дикий страх, леденящий страх перед сверхъестественным.      Не раздумывая, не пытаясь понять, осмыслить, что это такое, он изо всех сил поплыл к берегу. Но чудовище плыло еще быстрее и с радостным визгом касалось его шеи, спины и ног. Наконец молодой человек, обезумевший от страха, добрался до берега и со всех ног пустился бежать по лесу, бросив одежду и ружье.      Страшное существо последовало за ним; оно бежало так же быстро и по-прежнему взвизгивало.      Обессиленный беглец - ноги у него подкашивались от ужаса - уже готов был свалиться, когда прибежал вооруженный кнутом мальчик, пасший стадо коз. Он стал хлестать отвратительного человекоподобного зверя, который пустился наутек, крича от боли. Вскоре это существо, похожее на самку гориллы, исчезло в зарослях.      Оказалось, что это была сумасшедшая, жившая в лесу уже свыше тридцати лет; ее кормили пастухи. Половину своей жизни она проводила, плавая в речке.      И великий русский писатель добавил:      - Никогда в жизни я так не пугался, потому что не мог понять, что это было за чудовище.            Мой спутник, которому я рассказал это приключение, согласился:      - Да, боишься только того, чего не понимаешь. Дикую судорогу души, называемую ужасом, испытываешь лишь тогда, когда к испугу примешивается суеверный страх, свойственный людям минувших столетий. Я ощутил этот ужас во всей его полноте, и притом из-за такого пустяка, из-за такой чепухи, что мне стыдно об этом и рассказывать.      Я путешествовал по Бретани, пешком, один. Я уже обошел Финистер, пустынные обнаженные ланды, где растет лишь терновник вокруг огромных камней, священных и часто посещаемых. Накануне я побывал на угрюмом мысе Раз, оконечности Старого света, о которую непрерывно разбиваются волны Атлантики и Ламанша, и мой ум был полон прочитанными или услышанными легендами и сказаниями об этой стране преданий и суеверий.      Я шел ночью из Пенмарша в Пон-л'Аббе. Знаете ли вы Пенмарш? Это плоский, отлогий берег, такой низкий, что кажется ниже уровня моря. Море видно отовсюду, седое, грозное; оно усеяно рифами, покрытыми пеной, как пасти разъяренных зверей.      Я поужинал в рыбацкой харчевне и шел теперь прямой дорогой, пролегавшей по ландам. Было очень темно.      Время от времени попадались высокие друидические камни, похожие на призраки, следившие за мною, и мало-помалу в мое сердце закрадывался смутный страх. Чего я боялся? Я не знал и сам. Бывают вечера, когда кажется, что тебя обступают духи, когда душа беспричинно трепещет, а сердце бьется сильнее от непонятного страха перед чем-то необъяснимым, об исчезновении которого из нашей жизни я сожалею.      Путь казался мне долгим, нескончаемо долгим. Дорога была пустынна.      Ни звука, только плеск волн за спиной. Иногда этот монотонный грозный шум казался близким, таким близким, как если бы волны, увенчанные пенистыми гребнями, преследовали меня по пятам, катясь по равнине; и я испытывал желание помчаться со всех ног, спасаясь от них.      Ветер дул порывами, свистя в терновых кустах. И хоть я шел очень быстро, мне было холодно, противный холодок страха пробегал по рукам и ногам.      О, как хотелось кого-нибудь встретить!      Стало так темно, что я с трудом различал дорогу.      Вдруг послышался далеко впереди стук колес. Я решил: "Ага, повозка!" Затем все смолкло.      Через минуту тот же звук раздался ясно и теперь уже ближе.      Правда, огней не было видно, но я подумал: "Они ездят без фонарей, из это не удивительно в таком захолустье".      Шум то затихал, то возобновлялся. Он был слишком слаб для телеги; к тому же я не слышал звука копыт; это меня удивило, так как ночь была очень тихая,      Я старался угадать: что бы это могло быть?      Звуки приближались быстро, очень быстро. Но слышался только стук колес: ни шагов, ни звяканья подков - ничего. Что же это такое?      Теперь шум был совсем близко. В порыве инстинктивного страха я бросился в канаву и увидел, как мимо прокатилась... тележка. Она двигалась сама собой... никто ее не толкал. Да, тележка... совершенно одна...      Сердце у меня забилось так сильно, что я опустился на траву и долго слушал стук колес, удалявшихся по направлению к морю. Я не решался ни подняться, ни идти, ни даже шевельнуться. Если бы она вернулась и стала преследовать меня, я бы умер от страха!      Я не скоро пришел в себя, очень не скоро. И в течение остального пути меня томил такой страх, что от малейшего шороха дыхание у меня прерывалось.      Ну, не глупо ли? А как я испугался! Позднее, думая об этом, я понял, что тележку, без сомнения, толкал босой ребенок, а я искал человеческую голову на обычной высоте.      Вы понимаете, когда в душу уже закрался страх перед сверхъестественным... так страшно увидеть тележку, которая катится сама собой... какая жуть!      Он помолчал, затем продолжал:      - Знаете ли, сударь, мы присутствуем при любопытном и ужасном зрелище - вторжении холеры.      Слышите запах карболки, которым пропитаны вагоны? Это значит, что холера близка.      Побывать бы сейчас в Тулоне! Ясно чувствуется, что она там. И вовсе не от страха перед болезнью обезумели люди. Холера - нечто иное, это Невидимка, это бич древних времен, что-то вроде злого духа, возвращение которого и удивляет и ужасает нас, ибо он явился из глубины минувших столетий.      Мне смешны доктора с их микробами. Не эти козявки так пугают людей, что они готовы прыгать из окон, а Холера - непонятная, ужасная гостья, пришедшая с Востока.      Поезжайте в Тулон: там на улицах пляшут.      Зачем плясать в дни смерти? На равнине вокруг города зажигают фейерверк, все горит огнями; в местах общественных гуляний оркестры играют веселые мотивы.      Зачем все эти безумства?      Потому что Она здесь, и люди бравируют своим отношением - не к микробам, а к ней, к Холере, хотят казаться бесстрашными, как перед лицом врага, скрывающегося, подстерегающего. Вот почему танцуют, смеются, кричат, зажигают огни, играют вальсы - все из-за этого несущего смерть злого духа, чье незримое грозное присутствие ощутимо повсюду. Холера подобна одному из тех гениев зла, которых заклинали в древности языческие жрецы.            ЛАСКИ            Нет, нет, мой друг, не думайте больше об этом. То, чего вы от меня хотите, возмущает меня, вызывает во мне отвращение. Можно подумать, что господь - ведь я верю в бога - пожелал ко всему благому, что он сотворил, примешать малую толику безобразного. Он дал нам любовь, самое чудесное, что есть на свете, но нашел, что она слишком прекрасна и чиста для нас, и создал чувственность, низкую, грязную, возмутительную, грубую чувственность; и выдумку эту он как бы в насмешку связал со всем нечистым в нашем теле, сделав так, что мы не можем думать об этом не краснея, не можем говорить об этом иначе, как шепотом. Проявления чувственности отвратительны, позорны. Их скрывают, ибо они возмущают душу, оскорбляют взоры; они осуждены моралью, преследуются законом, и люди отдаются страсти во мраке, словно совершая преступление.      Никогда не просите меня об этом, никогда!      Не знаю, люблю ли я вас, - просто мне с вами хорошо, ваш взгляд мне приятен, ваш голос ласкает мой слух. Но если, воспользовавшись моей слабостью, вы добьетесь того, чего хотите, - вы сразу станете мне ненавистны. Порвутся незаметные узы, соединяющие нас друг с другом, и нас разделит зияющая пропасть бесчестья.      Пусть наши отношения останутся прежними. И... любите меня, если хотите, я позволяю.      Ваш друг      Женевьева.            Сударыня, разрешите и мне, в свою очередь, поговорить с вами напрямик, без обиняков и любезностей - словом, так, как я стал бы говорить с другом, собравшимся навсегда уйти в монастырь.      Я тоже не знаю, люблю ли вас. По правде сказать, я понял бы это лишь после того самого, что так возмущает вас.      Помните стихи Мюссе:            Чудесен этот миг или ужасен он?      Могу ли позабыть я эти спазмы, стон,      И поцелуй немой, и страсти натиск грубый,      И бледное лицо, и стиснутые зубы?            Мы, мужчины, тоже испытываем подчас чувство омерзения и непреодолимого отвращения, когда, увлеченные властным порывом инстинкта, унижаемся до случайной связи. Но если женщина - наша избранница, всегда полная обаяния, неотразимо влекущая, как вы влечете меня, то обладание становится счастьем, самым жгучим, самым полным, самым безграничным.      Ласки, сударыня, - это испытание любви. Если после объятий наш пыл угасает - значит, мы обманулись. Если же он растет - значит, мы любим.      Некий философ, не признававший эту теорию, предостерегал против западни, расставленной нам природой. Природе нужны живые существа, говорил он, и, чтобы заставить нас создавать их, она кладет у ловушки двойную приманку: любовь и сладострастие. И он добавлял: лишь только мы попадемся, лишь только минутное опьянение пройдет - нас охватывает беспредельная грусть, ибо мы понимаем, как хитро нас обманули, мы видим, чувствуем, осязаем скрытую, тайную причину, толкнувшую нас вопреки воле в эту западню.      Так бывает часто, очень часто. И мы встаем тогда с отвращением. Природа победила нас, бросила нас по своей прихоти в раскрывшиеся объятия, ибо она хочет, чтобы объятия раскрывались.      Да, я знаю холодные, хоть и неистовые поцелуи незнакомых губ, пристальные и горящие взгляды глаз, которых я никогда раньше не видел и никогда больше не увижу... знаю и все остальное, о чем я не могу вам написать и что оставляет в душе и горечь и тоску.      Но когда облако страсти, называемое любовью, окутывает два существа и они подолгу, постоянно думают друг о друге; когда во время разлуки память продолжает бодрствовать и днем и ночью и в ней непрестанно всплывают черты лица, улыбка, звук голоса; когда всеми думами владеет один, отсутствующий и все же неотступно стоящий перед вами образ - разве не естественно, чтобы объятия наконец раскрылись, чтобы губы приникли к губам, чтобы тела слились?      Неужели вы никогда не испытывали жажды поцелуев? Скажите, разве уста не призывают уста, разве ясный взор, словно проникающий в самое сердце, не будит в вашей крови непреодолимых, пылких желаний?      Это ловушка, гнусная ловушка, скажете вы? Пускай, я это знаю, я готов попасть в нее, я этому рад. Природа научила нас ласкам, чтобы скрыть свою хитрость, чтобы заставить поневоле, без конца плодить новые поколения. Так давайте похитим у нее сладострастие, присвоим его, преобразим, сделаем утонченным, идеальным, если хотите! Обманем, в свою очередь, эту обманщицу Природу! Сделаем больше, чем она хотела, больше того, чему она могла или осмелилась нас научить. Сладострастие - словно необработанный драгоценный камень, добытый в недрах земли; возьмем его и станем шлифовать, чтобы придать ему красоту, не заботясь о первоначальных намерениях, о тайной воле того, кого вы зовете богом. И так как мысль все может сделать поэтичным - опоэтизируем сладострастие, сударыня, даже самые грубые его проявления, самые некрасивые его формы, самые чудовищные его выдумки!      Будем любить сладострастие, как пьянящее вино, как зрелый плод, благоухающий во рту, как все, что переполняет нас счастьем. Будем любить тело, потому что оно красиво, бело и упруго, округло и нежно, сладостно для губ и для рук.      Когда художники искали самую изысканную, самую чистую форму для кубков, из которых Искусство могло бы пить опьяняющую влагу, они выбрали форму женской груди, сосок которой похож на бутон розы.      В одном ученом труде, в Словаре медицинских наук, я прочитал определение женской груди, как будто вышедшее из-под пера Жозефа Прюдома, ставшего доктором медицины:      "Грудь женщины можно рассматривать как нечто, приносящее одновременно и пользу и наслаждение".      Отбросим, если не возражаете, пользу и оставим только наслаждение! Неужели грудь имела бы эту восхитительную форму, вызывающую непреодолимое желание ласкать ее, если бы предназначалась только для кормления детей?      О сударыня! Пусть моралисты проповедуют стыдливость, а врачи - осторожность; пусть поэты, эти обманщики, всегда обманывающие самих себя, воспевают чистое слияние душ и беспредельное счастье; пусть некрасивые женщины помнят о своем долге, а рассудительные люди - о своих бесполезных делах; пусть теоретики останутся со своими теориями, а священники - со своими заповедями, - мы же будем любить сладострастие, которое пьянит, сводит с ума, обессиливает, доводит до изнеможения и вновь воскрешает! Оно нежнее благоухания, легче ветерка, острее боли; оно стремительно, ненасытно, заставляет молиться, совершать преступления и подвиги.      Будем любить сладострастие, но не спокойное, обычное, разрешенное законом, а яростное, буйное, исступленное! Будем искать его, как ищут золото и алмазы, ибо оно дороже, оно неоценимо, хотя и мимолетно. Будем вечно гнаться за ним, умирать за него или от него!      Хотите, сударыня, я скажу вам одну истину? Полагаю, вы не найдете ее ни в одной книге. Счастливы лишь те женщины, которых часто ласкают. Они живут без забот, не зная мучительных мыслей, не имея других желаний, кроме желания нового поцелуя, такого же сладостного и утоляющего их жажду, как и предыдущий.      Женщины, которых ласкают мало, неумело или редко, живут, мучимые тысячами жалких забот, тщеславием, жаждой денег, всякими случайностями, причиняющими столько огорчений.      Но женщины, ласкаемые досыта, ни в чем не нуждаются, ничего не желают, ни о чем не сожалеют. Они грезят, спокойно улыбаясь; их едва задевает то, что для других было бы непоправимым несчастьем, ибо сладострастие заменяет им все, исцеляет от всего, утешает во всем!      Как много я мог бы еще сказать!..      Анри.            Оба эти письма на японской рисовой бумаге были найдены в маленьком сафьяновом бумажнике под скамеечкой в церкви Магдалины, вчера, в воскресенье, после утренней мессы.            СУМАСШЕДШИЙ?            Когда мне сказали: "Знаете, Жак Паран умер в сумасшедшем доме", - болезненная дрожь пробежала по моему телу; со страхом и тоской вспомнил я этого высокого, странного малого, сошедшего с ума, быть может, уже давно, этого маньяка, внушавшего тревогу и даже ужас.      То был мужчина лет сорока, высокий, худощавый, немного сутулый. Глаза у него были, как у людей, подверженных галлюцинациям: до того черные, что не видно было зрачков, бегающие, беспокойные, блуждающие - глаза душевнобольного. Что за странный человек! Его присутствие волновало, вызывало какое-то болезненное чувство, смутное чувство физического и душевного недомогания, непонятным образом действовало на нервы, заставляло думать о сверхъестественном.      У него была странная привычка или мания - прятать руки. Почти никогда он не дотрагивался ими без нужды до предметов, до стола, как мы постоянно делаем. Сдвигая с места вещи, он никогда не брался за них так, как обычно делают люди. Никогда он не оставлял на виду свои длинные, костлявые, худые, лихорадочно дрожащие руки.      Он либо прятал их в карманы, либо, скрестив под пиджаком, засовывал под мышки. Можно было подумать, что он боялся, как бы они вопреки его воле не сделали чего-нибудь запретного, не совершили чего-нибудь постыдного или смешного, если предоставить им полную свободу.      Обычно он делал руками резкие, порывистые, торопливые движения, словно стараясь не дать им времени действовать самим, выйти из повиновения, совершить что-нибудь другое. За столом он хватал стакан, вилку, нож с такой быстротой, что за его движениями невозможно было уследить.      Однажды вечером мне удалось узнать причину его поразительной душевной болезни.      Время от времени он проводил несколько дней у меня на даче. В этот вечер его нервы, казалось, были особенно взвинчены.      После убийственно жаркого дня собиралась гроза. Было душно и темно, ни малейшее дуновение ветерка не шевелило листвы. Парило; горячий воздух, как будто шедший из печи, обжигал лица, заставлял учащенно дышать. Я плохо себя чувствовал, тоже нервничал, и мне хотелось поскорее лечь в постель.      Увидев, что я встаю и собираюсь уйти, Жак Паран испуганно схватил меня за руку и воскликнул:      - Не уходи, еще немного побудь!      Я удивленно взглянул на него и сказал:      - Видишь ли, приближение грозы действует мне на нервы.      Он простонал, вернее, выкрикнул:      - А мне-то! Не уходи, прошу тебя! Я не хотел бы оставаться один.      Он совершенно потерял самообладание.      Я спросил:      - Что с тобой? Ты сам не свой.      - Да, иногда, в такие вечера, насыщенные электричеством, я... я боюсь... боюсь самого себя... Не понимаешь? Видишь ли, я одарен могуществом... нет, властью... нет, способностью... словом, не знаю чем, но я ощущаю в себе действие магнетической силы, столь необыкновенной, что боюсь себя... да, боюсь, как уже сказал!      Дрожа, как в лихорадке, он спрятал свои трепещущие руки за отвороты пиджака. И я, вздрогнув, в свою очередь, почувствовал неясный, томящий, мучительный страх. Мне захотелось уйти, убежать, не видеть Жака, не видеть, как его блуждающий взор то останавливается на мне, то убегает и скользит по потолку или отыскивает угол потемнее, как бы желая в нем спрятаться.      Я пробормотал:      - Ты никогда мне об этом не говорил!      - Разве я кому-нибудь говорю об этом? - возразил он. - Но, слушай, сегодня я не могу молчать. Лучше будет, если ты все узнаешь; быть может, ты сумеешь мне помочь.      Магнетизм! Известно ли тебе, что это такое? Нет. Никто этого не знает. А между тем он существует; это признают и применяющие его врачи; один из известнейших, господин Шарко, пользуется им для лечения. Итак, сомнений нет, магнетизм существует.      Некоторые люди обладают страшной и непонятной способностью - силой воли усыплять других людей и, покуда те спят, похищать их мысли, подобно тому как крадут кошелек. Магнетизер похищает их мысли, то есть душу, а ведь душа - это святилище, тайное тайных нашего "я", сокровенная глубина, куда, как раньше думали, невозможно проникнуть, убежище неисповедимых мыслей, всего, что скрывают, что любят, чего не хотят отдать другим. Он открывает этот тайник, нарушает его святость, выставляет его содержимое напоказ перед взорами публики! Разве это не жестоко, не преступно, не подло?      Зачем и как это делается? Кто знает? И вообще, разве мы что-нибудь знаем?      Все на свете - тайна. Мы общаемся с окружающим только при помощи наших жалких органов чувств, несовершенных, немощных и таких слабых, что вряд ли они в состоянии уловить все, что происходит вокруг нас. Решительно все - тайна. Возьми хоть музыку, это божественное искусство, которое потрясает, опьяняет, очаровывает, сводит с ума... Чем все это вызвано? Ничтожнейшей причиной.      Ты не понимаешь? Слушай. Два тела сталкиваются. Воздух приходит в колебание. Эти колебания более или менее часты, более или менее быстры, более или менее сильны, смотря по характеру удара. А в ушах у нас крохотный кусочек кожи воспринимает эти колебания и передает их мозгу в виде звуков. Представь себе, что вода превращается у тебя во рту в вино. Барабанная перепонка и осуществляет такую же невероятную метаморфозу, поразительное чудо, превращая движение в звук. Вот и все.      Значит, музыка, такое сложное и таинственное искусство, точное, как алгебра, и расплывчатое, как сон, искусство, сплетенное из математических формул и порывов ветерка, возможно лишь благодаря странной способности крохотного кусочка кожи. Если бы его не существовало, то не было бы и звуков, так как звуки сами по себе - лишь колебания. Не будь у нас ушей, разве мы слышали бы музыку? Нет. Так вот, вокруг нас есть множество такого, о чем мы и не подозреваем, ибо у нас нет органов, способных уловить все это.      Магнетизм, вероятно, относится именно к такого рода вещам. Мы можем лишь смутно чувствовать эту силу, с трепетом ощущать близость духов, можем лишь на секунду заглядывать в эту новую тайну природы, ибо не владеем способностью, необходимой для ее раскрытия.      Теперь обо мне... Я одарен некоей ужасной силой. Можно подумать, что во мне живет какое-то другое существо; оно хочет вырваться, действовать вопреки моей воле. Оно подтачивает и истощает мои силы. Кто оно? Не знаю. Но нас двое в моем несчастном теле, и это второе существо часто оказывается сильнее меня.      Стоит мне взглянуть на человека, как он впадает в оцепенение, словно я дал ему дозу опиума. Стоит мне протянуть руки, как происходит нечто... нечто ужасное... Если бы ты знал! О, если бы ты знал! Моя власть простирается не только на людей, но и на животных и даже... на предметы...      Это и мучит и ужасает меня. Часто мне хочется выколоть себе глаза, отрубить руки.      Постой, я хочу, чтобы ты узнал все... Я покажу тебе это... но не на людях, как делают некоторые, а на животном... Позови Мирзу!      Он расхаживал по комнате большими шагами как одержимый, и вынул руки, спрятанные на груди. Мне стало опять страшно, словно он обнажил две шпаги.      Я машинально повиновался, порабощенный силой его взгляда, дрожа от ужаса, и вместе с тем охваченный непреодолимым желанием видеть, что произойдет. Открыв дверь, я свистнул собаке, лежавшей в передней. Тотчас послышался быстрый стук ее когтей по ступенькам лестницы, и она радостно вбежала, виляя хвостом.      Я велел ей прыгнуть в кресло; собака послушалась, и Жак стал ее гладить, пристально глядя ей в глаза.      Сначала она казалась обеспокоенной: вздрагивала, отворачивалась, чтобы избежать пристального взгляда человека, и ее как будто охватывал все возраставший ужас. Вдруг она начала дрожать всем телом, как иногда дрожат собаки. Она вся трепетала, сотрясаемая дрожью, и порывалась убежать. Но он положил руку на голову животного, и оно протяжно завыло. Так воют собаки в деревне по ночам.      Я и сам чувствовал тяжесть во всех членах, а голова у меня кружилась, как от морской качки. Мне казалось, что мебель качается, стены накренились. Я пробормотал: "Довольно, Жак, довольно!" Но он не слушал, продолжая пристально смотреть на Мирзу. Его взгляд был страшен. Теперь она закрыла глаза и опустила голову, как будто засыпая. Он обернулся ко мне и сказал:      - Готово! Теперь смотри!      И, бросив носовой платок в противоположный угол комнаты, он крикнул:      - Апорт! {Принеси! (франц.)}      Собака поднялась и, пошатываясь, спотыкаясь, точно слепая, волоча лапы, как разбитая параличом, направилась к платку, белевшему у стены. Несколько раз она тщетно пыталась схватить его зубами, но каждый раз попадала мимо, словно не видела его. Наконец она подняла платок и вернулась на место той же неуверенной походкой лунатика.      Это было жуткое зрелище. Он скомандовал: "Куш!" {Ляг! (франц.)} Она легла. Тогда, коснувшись ее лба, он сказал: "Заяц, пиль, пиль!" {Возьми его! (франц.)} И собака, лежа на боку, сделала попытку бежать, заворочалась, точно во сне, и коротко залаяла, не открывая рта, как это делают чревовещатели.      Жак, казалось, обезумел. На его лбу выступил пот. Он крикнул: "Куси, куси своего хозяина!" Мирза два-три раза судорожно вздрогнула. Ясно было, что она боролась, сопротивлялась. Он повторил: "Куси его!" И, поднявшись, собака направилась ко мне, а я отступил, дрожа от ужаса, подняв ногу, чтобы ударить и оттолкнуть ее.      Но Жак приказал: "Сюда, сейчас же!" Она вернулась. Тогда он стал тереть ей голову своими большими руками, как бы освобождая от невидимых уз.      Мирза открыла глаза.      - Вот и конец, - сказал он.      Я не посмел дотронуться до Мирзы и отворил дверь, чтобы ее выпустить. Она медленно ушла, дрожащая, обессиленная, и я снова услышал стук ее когтей по ступенькам,      Жак повернулся ко мне.      - Это еще не все. Больше всего меня пугает, что мне повинуются даже предметы. Смотри!      На столе лежал нож, которым я разрезывал книги. Он протянул к нему руку. Его рука как бы ползла, медленно приближаясь. И вдруг я увидал... да, я увидал, как нож вздрогнул, сдвинулся с места и тихонько сам собой пополз по столу к вытянутой, ожидавшей его руке и скользнул в ее пальцы...      Я вскрикнул от ужаса. Мне казалось, что я схожу с ума, но резкий звук собственного голоса внезапно меня успокоил.      Жак продолжал:      - Я притягиваю все предметы. Вот почему я прячу руки. Что это такое? Магнетизм, электричество, притяжение? Не знаю, но это ужасно.      И понимаешь ли ты, почему это так ужасно? Как только я остаюсь один, я не могу помешать себе притягивать все, что меня окружает.      И я целыми днями сдвигаю предметы с мест, не уставая испытывать свою чудовищную власть над ними: мне словно хочется убедиться, не покинула ли она меня наконец.      Он засунул свои большие руки в карманы и смотрел в темноту.      Послышался легкий шорох, будто тихо зашелестели деревья.      Начинался дождь.      - Как страшно! - пробормотал я.      Он повторил:      - Да, это ужасно.      По листве пробежал шум, как от порыва ветра. Бурный ливень начал хлестать струями.      Жак глубоко и жадно вдохнул воздух, его грудь вздымалась.      - Оставь меня, - сказал он, - дождь меня успокоит. Теперь мне хочется побыть одному.            МОГИЛА            Семнадцатого июля тысяча восемьсот восемьдесят третьего года, в половине третьего ночи, сторож Безьерского кладбища, живший в маленьком домике на краю этой обители мертвецов, был разбужен тявканьем собаки, запертой в кухне.      Он тотчас же сошел вниз и увидел, что собака яростно лает, обнюхивая порог двери, словно чует бродягу, шатающегося вокруг дома. Сторож Венсан взял ружье и осторожно вышел.      Собака побежала по направлению к аллее генерала Бонне и остановилась возле памятника г-же Томуазо.      Неслышно подвигаясь вперед, сторож вскоре заметил огонек в аллее Маланвер. Он пробрался между могилами и стал свидетелем ужасного кощунства.      Какой-то человек разрыл могилу погребенной недавно молодой женщины и вытащил оттуда ее тело.      Потайной фонарик, поставленный на кучу земли, освещал эту отталкивающую сцену.      Сторож Венсан бросился на преступника, повалил его, связал руки и отвел в полицию.      Это оказался местный адвокат, по имени Курбатайль, молодой, богатый, занимавший видное положение.      Его судили. Прокурор напомнил о чудовищных преступлениях сержанта Бертрана, что взволновало публику.      Дрожь возмущения пробежала по залу. Когда прокурор кончил речь и сел, раздались крики: "Смерть ему! Смерть!" Председатель с большим трудом восстановил порядок.      Затем он сурово произнес:      - Подсудимый, что вы можете сказать в свое оправдание?      Курбатайль, не пожелавший взять себе защитника, поднялся.      Это был красивый молодой человек, высокий, смуглый, с энергичными чертами лица, открытым и смелым взглядом.      В публике засвистели.      Он не смутился и начал говорить. Его голос сначала был несколько глухим и тихим, но мало-помалу окреп.      - Господин председатель! Господа присяжные!      Мне нужно сказать немногое. Женщина, могилу которой я осквернил, была моей возлюбленной. Я любил ее.      Я любил ее, но не чувственной любовью и не просто был привязан к ней душой и сердцем; нет, то была безграничная, всепоглощающая, пылкая и безумная страсть.      Выслушайте меня.      Встретив ее впервые, я испытал странное чувство. Это было не удивление, не восторг, не состояние внезапного потрясения: это было чувство блаженства, как если бы я погрузился в теплую ванну. Ее движения были пленительны, ее голос меня обворожил; глядеть на нее было невыразимым наслаждением. И мне казалось, что я уже видел ее когда-то раньше, что я давно ее знаю. В ней было что-то родственное мне по духу.      Она была как бы ответом на призыв моей души, на вечный, безотчетный призыв к Надежде, к которой мы взываем всю жизнь.      Узнав ее ближе, я при одной мысли о встрече с нею испытывал невыразимо глубокое волнение; прикосновение ее рук было для меня счастьем, какого я раньше не мог себе представить. Ее. улыбка зажигала в моих глазах безумную радость, возбуждала желание бегать, плясать, кататься по земле.      И вот она стала моей любовницей.      Больше того, она стала моей жизнью.      Я уже ничего на свете не ждал, ничего не желал, ни о чем не мечтал.      Однажды вечером, гуляя вдоль берега реки, мы забрели далеко и попали под дождь. Она простудилась.      На другой день обнаружилось, что у нее воспаление легких. Неделю спустя она скончалась.      Во время ее агонии ужас и смятение помешали мне понять, осмыслить происшедшее.      Когда же она умерла, я так отупел от горя и отчаяния, что в голове у меня не было ни одной мысли. Я только плакал.      Пока тянулась тяжелая процедура похорон, мои острые, невыразимые муки были все же муками безумца, походили на физическую, ощутимую боль.      Когда же ее похоронили, зарыли в землю, мои мысли внезапно прояснились, и я пережил такие ужасные душевные страдания, что даже счастье, которое она мне дала, порою казалось мне купленным слишком дорогою ценой.      И мною овладела навязчивая мысль: "Я больше никогда ее не увижу!"      Если об этом думаешь целый день, можно сойти с ума! Представьте себе: есть женщина, которую вы обожаете, единственная, ибо во всем мире нет похожей на нее. Эта женщина отдается вам, вступает с вами в таинственный союз, называемый Любовью. Ее глаза, так ласково вам улыбающиеся, кажутся вам необъятнее Вселенной, прекрасней всего существующего в мире. Эта женщина любит вас, и когда она говорит с вами, ее голос переполняет вас счастьем.      И вдруг она исчезает! Вы только представьте это себе! Она исчезает не только для вас, но для всех, навсегда. Она умерла. Понятно ли вам это слово? Никогда, никогда и нигде не будет больше существовать эта женщина! Эти глаза никогда ничего не увидят; ни один женский голос никогда не произнесет слова так, как произносила их она.      Никогда не возродится лицо, похожее на ее лицо. Никогда, никогда! Сохраняют формы, в которых отливались статуи; берегут слепки, чтобы воссоздать предметы, их очертания, даже их цвет. Но это тело, это лицо никогда уже не появится на земле. Родятся тысячи человеческих существ, миллионы, миллиарды и даже еще больше, но среди будущих женщин никогда не найдется такой. Возможно ли? От таких мыслей сходят с ума!      Она жила на свете двадцать лет, не больше, и исчезла навсегда, навсегда, навсегда!      Она думала, улыбалась, любила меня. И ее нет! Мы в этом мире не больше, чем гибнущие осенью мухи. Ее нет! И я представил себе, как ее тело, такое молодое, горячее, нежное, белое, прекрасное, будет теперь гнить в деревянном ящике под землей. А ее душа, ее мысли? Где они?      Я больше не увижу ее! Не увижу! Меня преследовала мысль об этом разлагающемся теле, которое я, может быть, все-таки узнаю. И я решил взглянуть на него еще раз.      Взяв заступ, фонарь, молоток, я перелез через стену кладбища, нашел ее могилу - она была еще не совсем засыпана.      Я освободил гроб от земли и приподнял крышку. Ужасный смрад, отвратительный запах гниения пахнул мне в лицо. О, ее постель, благоухавшая ирисами!      Все же я открыл гроб, осветил его фонарем и увидал ее. Лицо было синим, распухшим, страшным... Струйка черной жидкости текла у нее изо рта.      И это она! Она! Меня охватил ужас. Но все же я протянул руку и взял ее за волосы, чтобы привлечь к себе это отталкивающее лицо.      В этот самый момент меня схватили.      И как после любовных объятий еще чувствуешь аромат женщины, всю ночь я ощущал ужасный запах гнили, запах моей возлюбленной...      Делайте со мной, что хотите.            Мертвая тишина царила в зале. Казалось, все ждали чего-то. Присяжные удалились на совещание.      Когда они через несколько минут вернулись, подсудимый не обнаруживал признаков страха и, казалось, ни о чем не думал.      Председатель объявил, что присяжные признали его невиновным.      Он не шевельнулся, но в публике раздались рукоплескания.            КРОПИЛЬЩИК            Когда-то он жил в домике у большой дороги, недалеко от въезда в деревню. Женившись на дочери местного фермера, он стал тележником, и так как он и его жена усердно работали, то скопили маленькое состояние. Но у них не было детей, и это их очень огорчало. Наконец родился сын; они назвали его Жаном и наперерыв ласкали его, окружали заботами и так горячо любили, что и часа не могли без него прожить.      Когда ему было пять лет, в их городок приехали странствующие акробаты и раскинули на площади мэрии свой балаган.      Увидав их, Жан убежал из дому, и отец после долгих поисков нашел его среди дрессированных коз и собак, проделывающих всякие штуки. Мальчик громко смеялся, сидя на коленях у старого клоуна.      Через три дня, садясь ужинать, тележник и его жена заметили, что сына нет дома. Они стали искать его в саду, но не нашли. Отец вышел на дорогу, крича изо всей силы: "Жан!" Наступал вечер. Горизонт затянулся мглой, и очертания предметов тонули в пугающей темной дали. Три больших ели, росших неподалеку, казалось, стонали. Никто не отзывался, но в воздухе словно прозвучало чье-то рыдание: Отец долго прислушивался, ему все мерещилось, что на его зов откликались то справа, то слева, и он растерянно кидался в темноту, беспрерывно крича: "Жан, Жан!"      Он искал сына до самого рассвета, и его крики раздавались во мраке, пугая бродячих собак. Он был убит горем; временами ему казалось, что он сходит с ума. Его жена, сидя на камне перед дверью, проплакала всю ночь напролет.      Их сын так и не нашелся.      Безутешные, они жили в глубокой печали и быстро старели.      В конце концов они продали свой дом и отправились разыскивать ребенка.      Они расспрашивали пастухов на холмах, бродячих торговцев, крестьян в деревнях, городские власти. Прошло много времени с тех пор, как мальчик исчез; никто ничего о нем не знал, да, наверное, и сам он позабыл уже свое имя и откуда он родом; родители оплакивали его, потеряв всякую надежду на встречу.      Вскоре они прожили все деньги. Им пришлось наниматься на поденщину в трактирах и на фермах, выполнять самую тяжелую работу, питаться объедками, спать на голых досках, страдать от холода. Когда они ослабели от непосильного труда, их перестали нанимать, и им пришлось просить подаяния на дорогах. Унылые, грустные, подходили они к прохожим, выпрашивали кусок хлеба у жнецов, обедавших в полуденный час в поле, под деревом, и молча ели, присев на краю канавы.      Однажды трактирщик, которому они рассказали о своем горе, заметил:      - Я знавал одного человека, у которого потерялась дочь, вроде как у вас; он нашел ее в Париже.      И они тут же решили отправиться в Париж.      Добравшись до великого города, они были испуганы его грандиозностью и множеством народа на улицах. Им казалось, что их сын должен быть в этой толпе, но они не знали, как приняться за поиски. К тому же они боялись, что не узнают его: прошло ведь уже пятнадцать лет с тех пор, как он исчез.      Они обходили все площади и улицы, смешивались с толпой, надеясь на предначертанную провидением встречу, на счастливый случай, на милосердие судьбы.      Часто они брели наугад, держась за руки, с таким измученным и несчастным видом, что им подавали милостыню, даже когда они не просили.      Воскресные дни они проводили на папертях, глядя на входящих и выходящих людей и стараясь отыскать в их лицах хотя бы отдаленное сходство с собой. Иногда им казалось, что они видят сына, но всякий раз это была ошибка.      Одну церковь они посещали особенно часто. В дверях ее, у чаши со святой водой, сидел старый кропильщик; они подружились с ним. Его жизнь также была очень печальна, и сострадание, которое они испытывали к нему, сблизило их. Они даже поселились вместе в убогой конурке на чердаке большого дома, стоявшего на окраине города, где начинались поля. Иногда тележник заменял в церкви своего друга, когда тот бывал болен. Наступила суровая зима. Старый кропильщик умер, и его преемником приходский кюре назначил тележника, чьи злоключения были ему известны.      С тех пор старик каждое утро усаживался на одно и то же место, на один и тот же стул. На старой каменной колонне, к которой он прислонялся, появился след от постоянного прикосновения его спины. Он пристально смотрел на каждого входящего и нетерпеливо, как школьник, ждал воскресений, ибо по этим дням церковь бывала полна народу.      Он очень постарел; сырость церковных сводов губительно действовала на его здоровье, и его надежды мало-помалу исчезали.      Теперь он знал всех, посещавших богослужения: знал их привычки, часы прихода, различал звук их шагов.      Его жизнь была так бедна впечатлениями, что появление в церкви незнакомого лица становилось для него большим событием. Однажды пришли две женщины: одна старая, другая молодая, - по-видимому, мать с дочерью. Вслед за ними появился мужчина. Он поклонился им, выходя из церкви, и, когда они окропили себя святой водой, взял пожилую даму под руку.      "Это, наверное, жених молоденькой", - подумал кропильщик.      До самого вечера он старался припомнить, где видел молодого человека, похожего на этого. Но тот, кто ему вспоминался, теперь, наверное, был уже стариком, так как кропильщику казалось, что он знал его очень давно, в дни юности.      Молодой человек стал часто приходить в сопровождении обеих женщин, и его смутное, неуловимое сходство с кем-то, сходство отдаленное и в то же время делавшее его близким, не давало покоя старому кропильщику. Наконец он решил позвать жену, чтобы та помогла его ослабевшей памяти.      Однажды, когда уже смеркалось, все трое вошли в церковь.      - Ну что, знаешь ты его? - спросил старик.      Жена, взволнованная, тоже напрягала память. И вдруг она прошептала:      - Да, да... Но волосы у него чернее, он выше, крепче, одет барином... И все-таки, знаешь, отец, он напоминает тебя в молодости.      Старик вздрогнул.      Это была правда: молодой человек был похож на него самого, а также на его покойного брата и на отца, которого он помнил еще молодым. Они были так потрясены, что не могли вымолвить ни слова. Между тем обе женщины и мужчина показались снова, собираясь выйти. Молодой человек опустил пальцы в кропильницу. И тогда кропильщик, руки которого так дрожали, что святая вода дождем лилась на пол, воскликнул:      - Жан?!      Молодой человек остановился и взглянул на него.      Старик повторил уже тише:      - Жан?      Обе женщины смотрели на кропильщика, ничего не понимая.      Тогда он в третий раз воскликнул, плача:      - Жан?      Молодой человек склонился к нему, его лицо как бы озарили воспоминания детства, и он ответил:      - Папа Пьер, мама Жанна!      Он все забыл: и фамилию родителей, и где он родился, но все-таки помнил эти имена, которые когда-то столько раз повторял: "Папа Пьер, мама Жанна!"      Он упал и уткнулся лицом в колени старика. Плача, обнимал он то отца, то мать, задыхавшихся от невыразимой радости.      Обе женщины тоже плакали, поняв, какое произошло счастливое событие.      Потом все они отправились к сыну, и он рассказал, что с ним случилось.      Его похитили акробаты. В течение трех лет он побывал во многих местах. Потом труппа распалась, и одна старая владелица замка дала им денег, чтобы они оставили ребенка у нее, потому что он ей понравился. Мальчик он был умный, и его отдали в школу, а затем в коллеж; старая дама, не имевшая детей, завещала ему свое состояние. Он тоже искал родителей, но не мог найти, так как помнил только их имена: "Папа Пьер, мама Жанна". Теперь он собирался жениться и познакомил их со своей невестой, очень милой и красивой девушкой.      Старики, обнимая сына, в свою очередь, рассказали ему о перенесенных страданиях и лишениях. Они еще долго сидели в этот вечер, не решаясь ложиться, как бы боясь, что счастье, ускользавшее от них так долго, покинет их во время сна.      Но они взяли верх над неуступчивой судьбой и были счастливы до самой смерти.            ПРИМЕЧАНИЯ            Мисти            Напечатано в "Жиль Блас" 22 января 1884 года под псевдонимом Мофриньёз.            Простая драма            Напечатано в "Жиль Блас" 2 октября 1883 года под псевдонимом Мофриньёз.            Господин Иокаста            Напечатано в "Жиль Блас" 23 января 1883 года под псевдонимом Мофриньёз.            Иокаста - одна из героинь древнегреческих сказаний, мать Эдипа, который по воле рока женился на ней, не зная, что она его мать.            Госпожа Эрме            Напечатано в "Жиль Блас" 18 января 1887 года.            Белое и синее            Напечатано в "Жиль Блас" 3 февраля 1885 года под псевдонимом Мофриньёз.            Усыпительница            Напечатано в "Эко де Пари" 16 сентября 1889 года.            Стр. 285. Генерал Буланже (1837-1891) - претендент на пост военного диктатора Франции. Подробнее о нем - в примечаниях к роману "Сильна как смерть" (т. VIII, стр. 498).      Сара Бернар (1844-1923) - знаменитая французская драматическая актриса.      Жюдик (1850-1911) - известная французская опереточная актриса.      Гранье (родилась в 1852 году) - известная французская комедийная и опереточная актриса.      Муне-Сюлли Жан (1841-1916) - известный французский драматический артист.      Дюма. - Имеется в виду французский драматург Александр Дюма-сын (1824-1895).      Мельяк (1831-1897) - французский драматург.      Галеви (1834-1908) - французский романист и драматург.      Сарду (1831-1908) - французский драматург.      Бек (1837-1899) - французский драматург.      Французская Комедия - лучший из парижских драматических театров.            Женитьба лейтенанта Ларе            Напечатано впервые в еженедельном журнале "Мозаика" 25 мая 1878 года. Это первый вариант темы, развернутой затем Мопассаном в новелле. "Взгляды полковника" (т. IV).            Неизданная страница истории            Напечатано в "Голуа" 27 октября 1880 года в связи с путешествием Мопассана по Корсике в сентябре - октябре 1880 года.            Стр. 295. Фраза Паскаля о песчинке, которая изменила судьбы вселенной, положив конец успехам Кромвеля. - По словам французского философа Паскаля (1623-1662), причиной смерти Кромвеля была песчинка в его мочевом пузыре.      Стр. 296. Смерть Людовика XVI. - Французский король Людовик XVI был казнен 21 января 1793 года.      Генерал Паоли (1725-1807) - корсиканец, в пору французской революции XVIII века был сепаратистом, стоявшим за отделение Корсики от Франции; умер в изгнании в Англии, оказывавшей ему активную поддержку в его борьбе против французской революции.      Стр. 302. ...была провозглашена независимость Корсики; дом Бонапарта сожгли. - Рассказываемый Мопассаном эпизод из жизни Наполеона относится к июню 1793 года.            Рука трупа            Первая из напечатанных новелл Мопассана, опубликованная им в 1875 году в "Альманахе Понт-а-Муссон" под псевдонимом Жозеф Прюнье. Тему этой новеллы Мопассан затем переработал в новелле "Рука" (т. IV).            Стр. 303. Из Мабиля! - из парижского увеселительного заведения.      Стр. 304. ...как у компаньона святого Антония. - Спутником святого Антония была свинья.      Стр. 305. Трапписты - монашеский орден.            "Коко, коко, холодный коко!"            Опубликовано 14 сентября 1878 года в журнале "Мозаика".            Коко - популярный в то время во Франции напиток: настойка лакрицы с лимоном.            Моя жена            Напечатано в "Жиль Блас" 5 декабря 1882 года под псевдонимом Мофриньёз.            Александр            Напечатано в "Эко де Пари" 2 сентября 1889 года.            Старик Иуда            Напечатано в "Голуа" 28 февраля 1883 года.            Стр. 327. Вечный Жид, сударь. - Старый крестьянин путает Иуду, предавшего Христа, с другим его легендарным современником, одним еврейским ремесленником, получившим прозвище Вечного Жида.            Миллион            Напечатано в "Жиль Блас" 2 ноября 1882 года под псевдонимом Мофриньёз. Впоследствии Мопассан переработал эту тему в повести "Наследство" (т. III).            Страх            Напечатано в "Фигаро" 25 июля 1884 года. Мопассан мимоходом возвращается здесь к воспоминанию об И. С. Тургеневе, памяти которого он ранее посвятил очерк "Изобретатель слова нигилизм" ("Голуа" 20 ноября 1880 года), некролог "Иван Тургенев" ("Голуа" 5 сентября 1883 года) и очерк "Фантастическое" ("Голуа" 7 октября 1883 года) (т. XI).            Стр. 339. Эдгар По или Гофман. - Речь идет о писателях, работавших в фантастическом жанре, американце Эдгаре По и немце Эрнсте-Теодоре-Амадее Гофмане (1776-1822).      Овидиевское речное божество. - Имеется в виду, вероятно, Ахелой, речной бог, упоминаемый в сборнике поэм древнеримского поэта Овидия "Метаморфозы" (кн. VIII, стихи 546-611).      Стр. 341. ...огромных камней, священных (ниже: друидические камни). - Имеются в виду менгиры и долмены, культовые камни древних кельтов.            Ласки            Напечатано в "Жиль Блас" 14 августа 1883 года.            Стр. 345. Чудесен этот миг или ужасен он?.. - Приведенное четверостишие французского поэта-романтика Альфреда де Мюссе взято из его драматической поэмы "Уста и чаша".      Некий философ. - Имеется в виду Шопенгауэр.      Стр. 347. Жозеф Прюдом - комический тип буржуа, олицетворение удовлетворенного ничтожества и чиновной пошлости, созданный французским драматургом и карикатуристом Анри Монье (1799-1877).            Сумасшедший?            Напечатано в "Фигаро" 1 сентября 1884 года. По настроению новелла близка к повести "Орля".            Могила            Напечатано в "Жиль Блас" 29 июля 1884 года под псевдонимом Мофриньёз.            Кропильщик            Напечатано в сентябре 1877 года в журнале "Мозаика" под псевдонимом Ги де Вальмон.