Ги де Мопассан            Рассказы            Приложение к 10 тому собрания сочинений            ********************************************** Ги де Мопассан. Полное собрание сочинений в 12 т. М., "Правда", 1958 (библиотека "Огонек"). Том 10, с. 463-514. OCR; sad369 (22.11.2007) **********************************************            Содержание            Корсиканская история. Перевод Н. Касаткиной Петиция соблазнителя против воли. Перевод Н. Касаткиной В пути. Перевод М. Столярова Старик. Перевод В. Кузнецова Поцелуй. Перевод М. Столярова Восток. Перевод М. Столярова Ребенок. Перевод М. Столярова Наследство. Перевод Н. Касаткиной Марсианин. Перевод В. Кузнецова            Примечания            КОРСИКАНСКАЯ ИСТОРИЯ            Я ехал из Аяччо в Бастию сперва побережьем, а потом свернул в глубь острова; путь мой лежал через невозделанную и каменистую долину Ниоло, которую там называют цитаделью свободы, потому что при каждом захвате Корсики генуэзцами, маврами или французами корсиканские партизаны всегда искали прибежища в этом неприступном краю, откуда их не могли выбить и где их не могли покорить.      Время от времени я видел на высоких кручах что-то серое, похожее на груду камней, упавших с вершины. Это были деревни, гранитные деревушки, подвешенные, прилепившиеся к склону, точно птичьи гнезда, и почти незаметные на огромной горе.      Гигантские каштаны казались кустарником по сравнению с громадами вздыбленных на этом острове складок земли; а маки, заросли вечнозеленых дубов, можжевельника, толокнянки, мастиковых деревьев, крушины, вереска, самшита, мирты, букса, спутанных, как копна волос, сплетенных между собой вьющимся ломоносом, гигантскими папоротниками, жимолостью, каменным розаном, розмарином, лавандой, терновником, точно густое руно, покрывали склоны гор, к которым я приближался.      Гранитные скалы, возвышающиеся над этим зеленым ковром, словно врезаются в небо своими серыми, розовыми или голубоватыми вершинами.      Моя норовистая лошадка с бешеными глазами и взъерошенной гривой резвой рысью обогнула обширный Сагонский залив, после чего мы проехали через Карагез, греческое поселение, некогда основанное беглецами, изгнанными из отечества. Рослые красивые девушки с тонкими чертами лица, узкими руками и стройными бедрами, исполненные необычайной грации, собрались у водоема. Я, не останавливаясь, поздоровался с ними, и они ответили мне певучими голосами на мелодичном языке своей покинутой отчизны.      Проехав Пьяну, я увидел перед собой фантастический лес из розового гранита, лес шпилей, колонн, причудливых фигур, выточенных временем, дождем, ветром и соленой морской пеной.      С трудом взяв подъем мрачной долины Ота, я к вечеру попал в Эвизу и попросил пристанища у г-на Паоли Палабретти, к которому у меня было рекомендательное письмо.      Это оказался высокий, чуть сутулый мужчина, хмурый на вид, какими часто бывают чахоточные. Он проводил меня в отведенную мне комнату, унылую комнату с голыми каменными стенами, но роскошную для этого края, не знающего прикрас. Не успел он выразить своим гортанным говором на корсиканском наречии, смеси французского с итальянским, какая для него радость оказать мне гостеприимство, как его прервал звонкий голосок, и в комнату вбежала маленькая женщина, брюнетка со жгучим румянцем, большими черными глазами и тонким станом. Обнажая в улыбке сверкающие зубы, она бросилась ко мне и стала трясти мою руку:      - Здравствуйте, сударь! Как поживаете?      Потом отобрала у меня шляпу и саквояж, орудуя только одной рукой, так как вторая была у нее на перевязи, и тут же выпроводила нас, заявив мужу:      - Пойди погуляй с гостем до обеда.      Мы повиновались. Палабретти шел рядом со мной, еле шевеля ногами и языком, и беспрестанно кашлял, приговаривая после каждого приступа:      - В долине-то свежо, вот грудь мне и заложило.      Он вел меня глухой тропкой между высокими каштанами.      Внезапно остановившись, он заговорил тягучим голосом:      - На этом самом месте моего двоюродного брата Жана Ринальди убил Матье Лори. Глядите, я стоял вот здесь, возле Жана, а Матье как вынырнет шагах в десяти от нас да как закричит: "Жан, не смей ходить в Альбертаче! Говорю тебе, Жан, не смей, а не то, верь моему слову, я тебя убью!" Я схватил Жана за руку: "Не ходи, Жан, он и впрямь тебя убьет". (А они оба одну девушку, Полину Синакупи, обхаживали.) Ну, а Жан и закричи в ответ: "Нет, пойду! И не тебе, Матье, помешать мне в этом". Тут, не успел я схватиться за ружье, как Матье прицелился и выстрелил. Жан подпрыгнул, верите ли, сударь, не меньше чем на два фута, ну, точно как ребенок прыгает через веревочку, и со всего маха рухнул на меня, так что ружье мое отлетело вон до того большого каштана. Рот у Жана был открыт, только он не вымолвил ни слова. Он уже кончился.      Меня поразил невозмутимый вид свидетеля такого преступления.      - А что же убийца?- спросил я.      Паоли Палабретти долго кашлял, прежде чем ответить:      - Удрал в горы. А на другой год его убил мой брат. Знаете моего брата, Филиппа Палабретти, бандита?      Я пролепетал:      - У вас брат - бандит?      Глаза благодушного корсиканца блеснули гордостью.      - Да, сударь, еще какой знаменитый! Четырнадцать жандармов укокошил. Он погиб вместе с Николо Морали, когда их окружили в Ниоло. Шесть дней они держались и уж совсем пропадали с голоду. - И тем же философским тоном, каким говорил по поводу своей чахотки: "В долине-то свежо", - он добавил:      - Обычаи в нашей стране такие.      Чтобы подольше удержать меня, на следующий день устроили охоту, и еще через день - тоже. Я лазил по оврагам вместе с проворными горцами, и они не уставали занимать меня рассказами о похождениях бандитов, о зарезанных жандармах, о кровавой мести, которая приходит к концу только после истребления целой семьи. При этом они каждый раз поясняли, как мой хозяин: "Обычаи в нашей стране такие".      Я прожил там четыре дня, и молодая корсиканка, пожалуй, чересчур маленькая, но прелестная, крестьяночка с дамскими замашками, обращалась со мной, как с братом, как с близким, старым другом.      Когда настало время уезжать, я зазвал ее к себе в комнату и, сто раз подчеркнув, что у меня и в мыслях нет предлагать ей плату, стал просить, чтобы она позволила прислать ей из Парижа какой-нибудь пустячок на память о моем пребывании здесь.      Я убеждал, настаивал, даже злился. Она долго отказывалась. Наконец согласилась.      - Так и быть, - сказала она, - пришлите мне пистолет, только совсем маленький.      Я глаза раскрыл от удивления. А хозяйка пояснила шепотом, на ушко, как поверяют сладостную, заветную тайну:      - Мне деверя убить надо.      Теперь уж я просто испугался. А она, улыбаясь, торопливо размотала перевязку на своей бездействующей руке и показала на ее белоснежной округлости сквозную кинжальную рану, почти успевшую зарубцеваться.      - Не будь я одной с ним силы, - сказала она, - он убил бы меня. Муж - тот не ревнует, он меня знает; и потом он ведь больной, это ему кровь-то и остужает. Я, сударь, и в самом деле женщина честная; ну, а деверь всяким россказням верит и ревнует за мужа. Он, конечно, набросится на меня опять. Вот тут, когда при мне будет пистолет, не он меня, а я его убью.      Я пообещал прислать ей пистолет и свое обещание исполнил. А на прикладе велел вырезать: "Орудие мести".            ПЕТИЦИЯ СОБЛАЗНИТЕЛЯ ПРОТИВ ВОЛИ            Господа председатели,      Господа судьи,      Господа присяжные!      Дожив до таких лет, когда седины служат порукой бескорыстия в данном вопросе, я позволю себе поднять протест против ваших приговоров, против возмутительной пристрастности ваших решений, против какого-то слепого почтения к слабому полу, из-за которого вы неизменно оправдываете женщину и обвиняете мужчину, как только на ваш суд выносится любовное дело.      Господа, я старик, я за свою жизнь много, или, вернее, часто любил. Как ни настрадалось мое бедное сердце, оно все еще трепещет при воспоминании о былых ласках. И в грустные одинокие ночи, когда прошлое встает перед нами только как изжитая иллюзия, когда давние увлечения, поблекшие наподобие старинных гобеленов, внезапной тоской сжимают грудь, а на глаза навертываются слезы безнадежности, в такие ночи я открываю простую ореховую шкатулку, где лежат мои жалкие любовные сувениры, где покоится моя, ныне завершенная, жизнь, и дрожащими пальцами ворошу прах всего того, что было мне дорого на земле.      Но вовсе не об этом собираюсь я говорить с вами. Я только хотел показать, что и ко мне не раз бывали... снисходительны, хоть нет мужчины застенчивей, неуверенней, нерешительней меня.      Я до такой степени застенчив, что никогда бы сам не отважился... вы понимаете на что, если бы женщины не отваживались за меня. И я задним числом додумался до того, что в девяти случаях из десяти соблазнен, обманут, подчинен, связан жестокими путами бывает мужчина, тот, кого вы клеймите как совратителя. Он добыча, а охотник - женщина.      Недавно в Англии разбиралось дело, которое послужило мне толчком к раскрытию истины.      Некая девушка - продавщица в магазине - была, как по-вашему называется, соблазнена молодым морским офицером. Девушка уже вышла из юного возраста и успела познать любовь. Спустя некоторое время офицер ее бросил. Она покончила с собой. Английские судьи не находили достаточно бранных слов, оскорбительных, унизительных, бичующих выражений, чтобы заклеймить подлого растлителя.      Вы, господа, поступили бы точно так же. Так вот, вы не знаете, не понимаете женщины, вы чудовищно несправедливы.      Выслушайте меня.      Когда я был совсем еще молодым офицером, мой полк стоял гарнизоном в одном приморском городе; я бывал в обществе, любил танцевать и, как уже говорил, отличался большой застенчивостью. Но вот мне показалось, что одна женщина зрелых лет, хотя еще очень привлекательная, замужняя дама, мать семейства и притом безупречной репутации, особо отличает меня. Во время вальса ее глаза так упорно искали мои, что ошибки быть не могло. Разумеется, она ничего мне не сказала. Разве женщина когда-нибудь говорит первая, разве она может, должна говорить? Зато она умеет посмотреть таким взглядом, который будет куда более вызывающим, нескромным и недвусмысленным, чем самые наши пылкие излияния. Вначале я делал вид, будто ничего не понимаю. Но от этого настойчивого немого вызова у меня в конце концов закружилась голова. Я начал нашептывать ей всякие нежности. И вот однажды она мне отдалась. Я, видите ли, соблазнил ее. Сколько раз она упрекала меня за это!      Она воспылала ко мне грозной, ненасытной, свирепой страстью.      - Ты сам добивался меня, - говорила она.      Что я мог ответить? Поставить ей в вину взгляды? Посудите сами, господа. Ведь словами-то она ничего не высказывала.      Наконец я узнал, что мой полк переводят. Я был спасен. Однако как-то вечером, часов около одиннадцати, она появилась в моей офицерской комнатушке.      - Ты уезжаешь, - сказала она, - и я пришла предложить тебе самое большое доказательство любви, какое только доступно женщине: я поеду с тобой. Ради тебя я брошу мужа, детей, семью. Я погублю себя в глазах света и покрою позором своих близких. Но мне радостно сделать это для тебя.      Холодный пот проступил у меня на спине. Я схватил ее руки, умоляя не приносить этой жертвы, которую я не вправе принять; я пытался успокоить, образумить ее. Тщетный труд.      - Неужели ты подлец? - прошипела она, глядя мне прямо в глаза. - Неужели ты тоже способен соблазнить женщину и бросить ее, когда вздумается?      Это обвинение я отвел. Зато я постарался ей показать, что ее поступок безрассуден, что он роковым образом отразится на всей нашей жизни.      Она же упорно твердила одно:      - Я тебя люблю!      Под конец, потеряв терпение, я сказал ей напрямик:      - Я этого не хочу и не допущу, чтобы ты ехала со мной.      Она встала и, не сказав ни слова, ушла.      На следующий день я узнал, что она пыталась отравиться. Целую неделю она была между жизнью и смертью. Ко мне пришла ее подруга и наперсница, наговорила мне много обидного и назвала мое поведение бесчестным. Но я не сдался. Целый месяц я ничего определенного не слышал о ней. Говорили только, что она очень больна. Потом вдруг та же приятельница объявила мне, что она в безнадежном положении и может найти силы для жизни только, если я обещаю любить ее. Я пообещал все что угодно. Она выздоровела. Я увез ее.      Разумеется, мне пришлось выйти в отставку. И мы два года прожили вместе в маленьком итальянском городке мучительной жизнью порвавших с обществом любовников.      Однажды утром, когда я был один, явился ее муж. Он не стал оскорблять меня, даже не выразил гнева. Он приехал, чтобы вернуть жену, не ради себя, а ради детей, ради их дочек.      Поверьте мне, господа присяжные, я с восторгом отпустил бы ее.      Как только она пришла, я оставил ее наедине с покинутым супругом. Она отказалась уехать с ним. Я, в свою очередь, просил, умолял ее. Поистине дикая и неправдоподобная ситуация: я заклинал ее бросить меня, а он - вернуться к нему.      Она крикнула нам: "Оба вы негодяи!" - и выбежала из комнаты.      Муж взял шляпу, поклонился мне со словами: "От души сочувствую вам, сударь!" - и ушел.      Я прожил с ней еще шесть лет. По виду она годилась мне в матери. Она умерла.      Так вот, господа, раньше об этой женщине никто дурного слова не мог сказать. За ней не числилось никаких увлечений, и в глазах общества именно я ее погубил, обесчестил, убил. Я навлек позор на ее семью, забрызгал грязью все вокруг. Я негодяй и подлец.      Вы в один голос осудили меня.      Эта история наделала шума. Я прослыл соблазнителем. Все женщины смотрели на меня с волнением и любопытством. Мне стоило только руку протянуть, чтобы увлечь любую. Я несколько раз влюблялся, и мои избранницы изменяли мне. А остальные всячески меня поносили. Словом, передо мной неизменно вставал выбор: либо быть Иосифом и пожертвовать своим плащом, либо отдать себя на растерзание львицам.      Я кончаю, господа.      Посмотрите на Париж между двенадцатью и часом дня. Вы увидите юных девушек-модисточек, попарно, без шляпок разгуливающих по тротуару, бросающих дерзкие, задорные взгляды, готовых согласиться на любое свидание, ищущих любви на улицах.      Это все ваши подопечные. Загляните им в сердце. Послушайте их разговоры.      - Нет, душенька, если уж мне посчастливится найти богатого кавалера, будь покойна, он меня не бросит, как бросил Амели. А не то угощу его серной кислотой.      И когда какой-нибудь славный малый проходит мимо, его до самого сердца пронизывают выразительным взглядом, говорящим: "Когда вам будет угодно". Он останавливается: девица миловидна и покладиста - он уступает.      Месяц спустя вы на чем свет ругаете и осуждаете мерзавца, покинувшего несчастную соблазненную девушку.      Итак, кто же здесь гончая, а кто дичь? Запомните, господа: для женщин любовь - основа жизни. Они играют нами, как кошка мышью. Девушка ищет мужа повыгодней.      И те, кто ловит любовников, преследуют такую же цель.      А когда мужчина, почуяв ловушку, вырывается у них из рук, они мстят ему, по примеру охотника, который стреляет в кролика, выскользнувшего из силка.            В ПУТИ            Сент-Аньес, 6 мая.            Дорогая,      Вы просили меня почаще писать и непременно рассказывать о том, что мне случится увидеть. Вы также просили меня порыться в своих путевых воспоминаниях и приберечь для вас те беглые рассказы, которые слышишь порою от встречного крестьянина, хозяина гостиницы или случайного прохожего и которые запечатлеваются в памяти, отражая своеобразие данной страны. Вы полагаете, что обрисованный в нескольких строках пейзаж и набросанный в нескольких фразах эпизод могут живо, наглядно и выразительно передать подлинный характер местности. Попытаюсь выполнить ваше желание. Итак, я буду время от времени писать вам письма, но говорить в них буду не о вас и не о себе, а лишь о картинах, развертывающихся передо мной, и о людях, которых я встречу. Не откладывая, начинаю.            Весна - это, по-моему, такое время года, когда нужно упиваться и насыщаться пейзажем. Весной мы трепещем от восторга, осенью размышляем. Весенняя природа волнует нашу плоть, осенняя проникает в душу.      Мне захотелось в этом году подышать запахом цветущих апельсиновых деревьев: я отправился на юг - в ту пору, когда все возвращаются оттуда. Я побывал в Монако, этом городе паломников, соперничающем с Меккой и Иерусалимом, - побывал, не оставив при этом ни одной монеты в чужих карманах, - и тут по тропинке, осененной, как сводом, лимонными, апельсиновыми и оливковыми деревьями, я поднялся на высокую гору.      Случалось ли вам спать среди апельсиновых деревьев, дорогая? Вы вдыхаете упоительный воздух - какую-то квинтэссенцию благоуханий. Этот крепкий и нежный запах, сладостный, как лакомство, словно внедряется в ваше существо, пропитывает вас, опьяняет, обессиливает, наводит на вас дремотное и мечтательное оцепенение. Таков был бы опиум, будь он изготовлен руками фей, а не аптекарей.      Здесь край оврагов. Выступы горы всюду изборождены глубокими расселинами, впадинами, и в этих извилистых лощинах растут целые леса лимонных деревьев. Время от времени, когда крутой склон образует уступы, попадаются каменные водоемы, собирающие дождевую воду. Это глубокие, широкие ямы с гладкими стенками, без единого выступа, за который мог бы ухватиться упавший в воду человек.      Я медленно поднимался в гору по дну одной из этих лощин, любуясь еще не сорванными плодами, которые блестели сквозь листву. Застоявшийся в лощине густой воздух придавал особую крепость пряному запаху цветов. Усталый, я огляделся, ища, где бы мне присесть, и увидел ручеек, струившийся в траве. Я подумал, что невдалеке находится родник, и поднялся немного выше в гору, чтобы найти его. Но вместо источника я набрел на один из таких широких и глубоких водоемов.      Я уселся по-турецки, поджав под себя ноги, и задумался, глядя на зияющее передо мной отверстие, как будто налитое чернилами - так черна была в нем вода. Вдали сквозь ветки блестело пятнами ослепительно яркое Средиземное море. Но глаза мои вновь и вновь обращались к этому широкому мрачному колодцу, где, казалось, не обитало ни одного живого существа, до того недвижной была его поверхность.      Вдруг рядом со мною раздался голос; я вздрогнул. Ко мне обратился какой-то старый господин, собиравший цветы (во всей Европе нет местности, более заманчивой для составителей гербариев).      - Вы не родственник ли этих бедных детей? - спросил он меня.      Я посмотрел на него с изумлением.      - Каких детей, сударь?      Он смутился и с поклоном продолжал:      - Прошу прошения. Видя, как вы сидите задумавшись перед этим водоемом, я решил, что вы вспоминаете о той ужасной драме, которая здесь разыгралась.      Его слова заинтересовали меня, и я попросил его рассказать мне эту историю.            Это мрачная, удручающая история и в то же время очень банальная. Это - обыкновенное происшествие из газетной хроники. Быть может, меня взволновала та драматическая обстановка, в которой оно было мне передано, - этот горный пейзаж кругом, этот контраст между ликованием солнца и цветов и черным, смертоносным колодцем, - не знаю, но услышанный мною рассказ перевернул мне сердце, потряс мои нервы. Но, быть может, он не покажется вам таким мучительно-печальным, дорогая, когда вы будете читать его у себя в комнате, не видя той обстановки, где разыгралась эта драма.            Дело было года два назад, весной. К этому водоему нередко приходили два мальчика. Пока они играли, гувернер их читал книгу, растянувшись под деревом. Однажды, в жаркое послеполуденное время, он задремал. Пронзительный крик разбудил его - он услышал плеск тела, упавшего в воду, и вскочил на ноги. Младший из двух детей, одиннадцатилетний мальчик, выл от ужаса, стоя у водоема, где вода расходилась кругами, сомкнувшись над головою старшего мальчика: он упал туда, бегая по каменному краю.      Потеряв голову, не колеблясь ни минуты, ни о чем не думая, гувернер бросился в воду - и больше не появлялся: он ударился черепом о дно.      В ту же минуту из воды показался упавший мальчик; он протягивал руки брату. Тот лег на землю и перегнулся через край водоема. Утопавший, стараясь удержаться на воде, подплыл к стене - и вскоре четыре маленьких руки схватили, сжали друг друга, сцепившись с судорожной силой. Дети затрепетали от радости: казалось, опасность миновала.      Старший брат попытался взобраться на гладкий край водоема, но безуспешно, а младший брат, слишком слабый, медленно сползал к воде.      Тогда они остановились, вновь охваченные ужасом. И, не двигаясь, стали ждать.      Младший изо всех сил сжимал руки старшего: он плакал, истерически повторяя: "Я не могу тебя вытащить, я не могу тебя вытащить". Вдруг он закричал: "Спасите! Спасите!" Но его тоненький голосок едва пробивался сквозь свод листвы, распростертой над их головами.      Часы текли. Они оставались все в том же положении, лицом к лицу, эти два ребенка. Их мучила одна и та же мысль, одна и та же тревога, один и тот же страх - как бы один из них не разжал в изнеможении своих слабых рук. Они звали на помощь - и все так же никто не откликался.      Наконец старший, дрожа от холода, сказал младшему: "Я больше не могу. Я сейчас упаду. Прощай, братец". Но другой твердил, задыхаясь: "Нет, нет, подожди".      Наступил вечер, ясный вечер, в воде замерцали звезды.      Старший оказал, изнемогая: "Отпусти мне одну руку, я отдам тебе часы". Он получил эти часы в подарок несколько дней тому назад и не мог на них нарадоваться. Ему удалось достать часы, протянуть их брату - и тот, рыдая, положил их рядом с собой на траву.      Настала ночь. Два несчастных маленьких существа в смертельной тоске из последних сил цеплялись друг за друга. Наконец старший почувствовал, что спасения нет. "Прощай, братец, поцелуй папу и маму", - прошептал он. Его онемевшие пальцы разжались. Он скрылся под водой и больше не появлялся.      Младший брат, оставшись один, принялся исступленно звать его: "Поль! Поль!" Но все было тщетно.      Тогда он бросился бежать по склону горы, спотыкаясь о камни, падая, охваченный самым страшным отчаянием, которое когда-либо терзало детское сердце. Смертельно бледный, вбежал он в гостиную, где родители ждали его с братом. Когда он вел их обратно к мрачному водоему, он не раз сбивался с пути, не узнавал местности. Наконец он узнал ее: "Это здесь, - да, вот здесь".      Надо было опорожнить водоем. Но владелец не разрешил этого: ему нужна была вода для его лимонных деревьев.      Оба трупа нашли только на другой день.            Вы видите, дорогая, это просто одно из происшествий газетной хроники. Но если бы вы видели, как я, этот водоем, у вас, как и у меня, раздиралось бы сердце при мысли об агонии ребенка, который висел, держась за руки своего брата, - о той нескончаемой борьбе, какую пришлось вести двум мальчуганам, привыкшим лишь играть да смеяться, об этой, такой простой, подробности: о подаренных на память часах.      И я говорил себе: "Да оградит меня судьба от такого подарка". Ничего не может быть ужаснее подобного воспоминания, неразлучного с вещью, с которой не смеешь расстаться. Подумайте: ведь каждый раз, как мальчик прикоснется к этим священным для него часам, ему будет рисоваться та ужасная сцена: водоем, стена, неподвижная вода и искаженное лицо его брата, еще живого, но уже безвозвратно погибшего. И в течение всей его жизни, всякий час эта картина будет вставать перед ним, едва он притронется пальцами к жилетному карману.      До самого вечера грусть не покидала меня. Я поднимался все выше в гору; из пояса апельсиновых деревьев я перешел в пояс оливковых деревьев, потом в пояс сосен. Оттуда я спустился в каменистую долину, наконец дошел до развалин старинного замка; говорят, что его выстроил в X веке мудрый сарацинский вождь, принявший крещение из любви к какой-то христианской девушке.      Всюду вокруг меня горы; впереди море, - море, где виднеется вдали почти неразличимое пятно: это Корсика, или, вернее, тень Корсики.      Но на высотах, обагренных закатом, среди необъятного неба, над морем, на фоне всего этого блистательного пейзажа, которым я приехал полюбоваться, я видел только двух бедных детей: одного - склоненного над черной водой водоема, другого - погруженного в эту воду по шею, - двух детей, держащих друг друга за руки, растерянных, плачущих, и все время казалось мне, что я слышу, как слабый, изнемогающий голос повторяет: "Прощай, братец, возьми на память мои часы".      Вероятно, это письмо покажется вам уж очень безотрадным, дорогая. Постараюсь в другой раз написать вам что-нибудь повеселее.            СТАРИК            Во всех газетах появилось следующее объявление: "Новая бальнеологическая станция в Рондели предоставляет приезжим наилучшие условия как для продолжительного пребывания, так и для кратковременного лечения. Местные железистые воды, всемирно известные своим действием при лечении различного рода заболеваний крови, обладают, по-видимому, особыми свойствами, способствующими продлению человеческой жизни. Эти необычайные качества, возможно, отчасти объясняются исключительно благоприятным расположением городка, раскинувшегося на вершине холма, в самой гуще елового леса. В течение вот уже нескольких столетий среди жителей этой местности наблюдаются случаи редкого долголетия".      И публика валом повалила туда.      Однажды утром местного врача вызвали к новому пациенту, г-ну Дарону, который прибыл несколько дней назад и снял очаровательную виллу на опушке леса. Это был старичок восьмидесяти шести лет, еще крепкий и здоровый - сухонький, живой и прилагавший немало усилий к тому, чтобы скрыть свой возраст.      Он предложил доктору сесть и тотчас же заговорил:      - Доктор, если я здоров, то лишь благодаря строгому режиму. Не будучи очень старым, я, тем не менее, в годах, однако режим спасает меня от болезней. от недомоганий и даже от легких расстройств. Утверждают, что здешний климат весьма благоприятно действует на здоровье. Я готов этому поверить, но прежде чем окончательно обосноваться здесь, я хотел бы получить тому доказательства. Я бы вас попросил приходить ко мне раз в неделю и давать подробные сведения следующего рода.      Прежде всего мне нужен полный перечень, повторяю, полный перечень всех жителей города и окрестностей - стариков, которым перевалило за восемьдесят. Мне необходимо знать о них все физические и физиологические подробности, их профессию, образ жизни, привычки. Всякий раз, когда кто-нибудь из них умрет, извольте меня оповестить и точно указать причину смерти, а также сопутствовавшие ей обстоятельства.      Затем он присовокупил ласковым тоном:      - Я надеюсь, доктор, что мы станем друзьями.      С этими словами он протянул свою сморщенную ручку, которую доктор пожал, обещая полнейшее содействие.            Г-н Дарон всегда испытывал какой-то непонятный ужас перед смертью. Он лишил себя почти всех удовольствий, ибо они опасны, и когда кто-нибудь удивлялся, что он не хочет выпить вина, - вина, что веселит людей и кружит им головы, - старик отвечал: "Я хочу сохранить свою жизнь", - и в голосе его слышался страх. Слово "свою" он произносил так, будто эта жизнь, его жизнь, имела большую, чем полагали, ценность. Этим словом он подчеркивал, что его собственная жизнь намного дороже чужих жизней, и все терялись, не находя, что ответить.      Впрочем, ему вообще была свойственна манера подчеркивать притяжательные местоимения, относившиеся к его персоне и даже к вещам, которые ему принадлежали. Когда он говорил: "Мои глаза, мои ноги, мои руки", - становилось ясно, что эти органы ни в коем случае не могли бы принадлежать кому-либо другому. Эта его особенность всего заметней становилась тогда, когда старик говорил о своем враче "мой доктор". Можно было подумать, что этот доктор лечил лишь его одного, занимался только его болезнями и ничем иным и был лучшим из всех врачей мира, без исключения.      Остальных людей г-н Дарон считал чем-то вроде живых кукол, созданных для украшения природы. Старик делил всех на две категории: с одними он здоровался, когда случайно сталкивался с ними; с другими не здоровался. Впрочем, обе эти категории оставались для него одинаково безразличны.            Начиная с того дня, когда местный врач принес ему список семнадцати обитателей городка старше восьмидесяти лет, старик почувствовал, что в его сердце пробудился новый интерес, неизвестная ему прежде забота об этих стариках, которые один за другим будут гибнуть у него на глазах.      Он не хотел знакомиться с ними, однако о каждом имел довольно полное представление. С доктором, который обедал у него по четвергам, он говорил только о них. Старик спрашивал: "Ну, доктор, как чувствует себя сегодня Жозеф Пуэнко? На прошлой неделе ему что-то нездоровилось". И, прослушав бюллетень о состоянии больного, г-н Дарон предлагал провести те или иные наблюдения, иной режим, новые методы лечения, которые он смог бы впоследствии применить и к себе, если бы они оказались полезными для других. Они, эти семнадцать стариков, служили ему подопытными кроликами.      Однажды вечером доктор объявил: "Розали Турнель умерла". Г-н Дарон вздрогнул и тотчас же спросил: "От чего?"      - От ангины.      Старичок с облегчением перевел дух.      - Она была слишком грузна, слишком тучна, - проговорил он. - Должно быть, эта женщина чересчур много ела. В ее возрасте я бы больше следил за собой.      Господин Дарон был на два года старше покойницы, однако он утверждал, что ему только семьдесят лет.      Несколько месяцев спустя наступила очередь Анри Бриссо. Г-н Дарон очень разволновался. На этот раз умер человек столь же худощавый, одного с ним возраста, даже на три месяца моложе, и, ко всему прочему, благоразумный. Он не решался расспрашивать далее, ожидая, что доктор заговорит сам, однако не вытерпел и сказал с беспокойством:      - Значит, он так сразу и умер? Но ведь на прошлой неделе бедняга был совсем здоров. Он, верно, был в чем-нибудь неосторожен, не правда ли, доктор?      Доктор с улыбкой ответил:      - Не думаю. Дети его мне говорили, что покойный был человек осмотрительный.      Тогда, не в силах более сдерживаться, г-н Дарон произнес голосом, полным муки:      - Но... но от чего же он тогда умер?      - От плеврита.      Для старика это была радость, подлинная радость. Он даже захлопал своими сухонькими, сморщенными ручками:      - Черт возьми, я ж вам говорил, что он был в чем-то неосторожен. Плеврит не появляется без всякой причины. Вероятно, он хотел прогуляться после обеда, и холодный воздух охватил ему грудь. Плеврит! Ведь это несчастный случай, а не болезнь. Только безумцы умирают от плеврита.      И он весело принялся за обед, заговорив о тех, кто остался в живых.      - Теперь их всего пятнадцать, но ведь эти-то крепкие, не правда ли? Такова жизнь - наиболее слабые падают первыми. Люди, которые перешагнули за тридцать, вполне могут дожить до шестидесяти, а те, которым за шестьдесят, часто доживают и до восьмидесяти. Те же, кому перевалило за восемьдесят, почти всегда достигают ста лет, потому что они более крепкие, более мудрые и больше закалены, нежели остальные.            В течение года умерли еще две старухи. Одну свалила дизентерия, другую - удушье. Г-на Дарона очень позабавила смерть первой. Он решил, что она, вероятно, поела накануне чего-нибудь возбуждающего.      - Дизентерия - бич неразумных. Черт возьми! Вам, доктор, следовало бы проследить за режимом пациентки.      Что же касается второй старухи, погибшей от удушья, то смерть ее можно было объяснить лишь пороком сердца, скрытым прежде.      Но вот однажды вечером доктор объявил о кончине Поля Тимоне, похожего на мумию человечка, чью сотую годовщину хотели использовать в целях рекламы курорта.      Когда г-н Дарон по своему обыкновению спросил, от чего тот умер, доктор ответил:      - Ей-богу, ничего об этом не знаю.      - Как ничего не знаете? Вы же всегда знали. Не было ли у него какого-нибудь органического повреждения?      Доктор покачал головой.      - Нет, никакого.      - Может быть, заболевание печени или почек?      - Нет, и печень и почки были здоровы.      - А уверены ли вы в том, что желудок его работал исправно? Ведь приступ часто происходит из-за несварения желудка.      - Никаких приступов у него не было.      Г-н Дарон, весьма озадаченный, заволновался:      - Послушайте, но от чего-то он все-таки умер? От чего же, как вы полагаете?      Доктор развел руками.      - Я ничего не знаю, совершенно ничего. Он умер, потому что умер, вот и все.      Г-н Дарон спросил расстроенным голосом:      - Сколько же ему было лет? Я что-то не припомню.      - Восемьдесят девять.      И старичок, недоверчиво взглянув на доктора, радостно воскликнул:      - Восемьдесят девять лет! Так, значит, он умер не от старости!            ПОЦЕЛУЙ            Дорогая крошка!      Итак, ты плачешь с утра до вечера и с вечера до утра из-за того, что твой муж невнимательно к тебе относится; ты не знаешь, что делать, и просишь совета у своей старой тетки, видимо, считая ее очень опытной. Я не так осведомлена в этой области, как ты думаешь, однако не являюсь и полной невеждой в искусстве любить, или, вернее, в искусстве быть любимой, а этого искусства тебе немножко не хватает. В моем возрасте такие признания позволительны.      Ты говоришь, что твой муж видит с твоей стороны только знаки внимания и нежности, только ласки, только поцелуи.      Отсюда, может быть, и все зло; я думаю, что ты его слишком много целуешь.      Душа моя, в руках у нас власть, страшнее которой нет в мире, - любовь.      Мужчина одарен физической силой: насилие дает ему власть. Женщина одарена обаянием: ей дает господство ласка.      Это наше оружие, оружие грозное и непобедимое, но им надо уметь пользоваться.      Мы властительницы земли, пойми это. Рассказать историю любви от начала мира - это значило бы рассказать историю самого человечества. Из любви проистекает все: искусство, великие события, нравы, обычаи, войны, падение государств.      В библии ты находишь Далилу, Юдифь; в мифологии - Омфалу, Елену; в истории - сабинянок, Клеопатру и многих других.      Итак, мы всемогущие царицы, мы царствуем. Но нам нужно, как это делают монархи, действовать с утонченной дипломатичностью.      Любовь, дорогая крошка, соткана из тонких мелочей, из едва уловимых ощущений.      Мы знаем, что она сильна, как смерть, но она и хрупка, как стекло. Малейший удар разбивает это стекло, и тогда наша власть непоправимо рушится.      Мы умеем заставлять мужчин обожать нас, но нам недостает одной мелочи - недостает способности различать оттенки ласки, недостает того тонкого чутья, которое предупреждало бы нас об излишестве нашей нежности. В часы объятий мы утрачиваем восприимчивость к тонким мелочам, мужчина же, над которым мы господствуем, сохраняет самообладание, сохраняет способность ощущать комизм некоторых слов, неуместность некоторых жестов.      Остерегайся этого, моя крошка; здесь щель в нашей броне, здесь наша ахиллесова пята.      Знаешь ли ты, откуда проистекает наша истинная власть? Из поцелуя, только из поцелуя! Если мы умеем протянуть и отдать наши губы, мы можем стать царицами.      Поцелуй, правда, только предисловие, но предисловие очаровательное, более восхитительное, чем само произведение; предисловие это перечитывают беспрестанно, тогда как нельзя же вечно... перечитывать книгу.      Да, встреча уст - это самое совершенное, самое божественное ощущение, доступное людям, последний, наивысший предел счастья.      В поцелуе, только в поцелуе нам чудится порою это неосуществимое единение душ, к которому мы стремимся, это слияние изнемогающих сердец.      Помнишь ли ты стихи Сюлли-Прюдома:            Напрасен наших ласк тоскующий порыв:      То бедная любовь пытается бесплодно      Слить две души в одну, тела в объятьях слив.            Только одна ласка дает это глубокое, невыразимое ощущение двух существ, сливающихся воедино: поцелуй. Все исступление полного обладания не стоит этого трепещущего сближения уст, этого первого прикосновения, влажного и свежего, не стоит этого неподвижного слияния уст с устами - головокружительного и долгого-долгого.      Так вот, моя крошка: поцелуй - самое могучее наше оружие, но бойся притупить его. Ценность его относительна, чисто условна, не забывай этого. Она беспрестанно изменяется сообразно обстоятельствам, мгновенному настроению, чувству ожидания и восхищения, которые испытывает душа.      Подкреплю мои слова примером.      Другой поэт, Франсуа Коппе, создал стих, всем нам памятный, - очаровательный стих, при воспоминании о котором сердце наше трепещет.      Поэт описывает влюбленного, ожидающего встречи в занавешенной, закрытой комнате, зимним вечером; описывает его тревогу, его нервное нетерпение, его отчаянный страх, что любимая женщина не придет. Потом поэт рассказывает, как она, наконец, входит, торопясь, запыхавшись, принося зимний холод в складках своих юбок, - и он восклицает:            О первый поцелуй - еще чрез вуалетку!            Разве этот стих не проникнут пленительной свежестью чувства, тонкой и очаровательной наблюдательностью, безупречной жизненной правдой? Все те женщины, которые бегали на тайное свидание, которых страсть бросала в объятия мужчины, хорошо знают их - эти восхитительные первые поцелуи сквозь вуалетку - и доныне трепещут при воспоминании о них. И, однако, эти поцелуи черпают свое очарование лишь из окружающих обстоятельств, из опаздывания, из тревожного ожидания; с точки зрения чисто - или, если угодно, нечисто - чувственной, они, право же, никуда не годны.      Подумай. Холод. Молодая женщина шла быстрым шагом, вуалетка влажна от ее охлаждавшегося дыхания. На черном кружеве блестят капельки воды. Влюбленный бросается к молодой женщине и приникает своими горячими губами к этой влаге осевшего дыхания. Влажная, линяющая вуалетка, пропитанная противным запахом химической краски, проникает в рот молодого человека, смачивает его усы. На губах у него остается не ощущение любимых губ, а лишь краска мокрого, холодного кружева.      И, однако, мы все восклицаем вместе с поэтом:            О первый поцелуй - еще чрез вуалетку!            Так вот, если ценность этой ласки вполне условна, остерегайся обесценивать ее.      А я должна сказать тебе, душа моя, что ты несколько раз вела себя при мне очень неловко. Впрочем, ты в этом отношении не одинока; большинство женщин утрачивают свою власть над мужем лишь из-за злоупотребления поцелуями, несвоевременными поцелуями. Иной раз они находят своего мужа или возлюбленного несколько рассеянным - в те часы утомления, когда сердце, как и тело, нуждается в отдыхе; и вот, вместо того чтобы понять, что происходит с любимым человеком, они упорствуют в неуместных ласках, надоедают ему, то и дело протягивая губы, утомляют его бестолковыми объятиями.      Поверь моей опытности. Прежде всего никогда не целуй своего мужа при посторонних, в вагоне, в ресторане. Это крайне дурной тон; сдерживай свои порывы. Твой муж почувствует себя смешным и никогда тебе этого не простит.      Но больше всего остерегайся бесполезных поцелуев, расточаемых наедине. Я уверена, что ты чудовищно злоупотребляешь ими.      Однажды, например, ты была совершенно невыносима. Ты, вероятно, не помнишь этого.      Мы сидели втроем в твоей маленькой гостиной. Так как передо мной вы не стеснялись, ты сидела на коленях у мужа, и он, блуждая губами в завитках волос на твоей шее, не отрываясь, целовал тебя долгим поцелуем в затылок. Вдруг ты воскликнула: "Ай, камин!" Вы о нем забыли, он потухал. Очаг тускло озаряли красноватым отсветом несколько потемневших, гаснувших головней. Твой муж поднялся, бросился к ящику с дровами, схватил два огромнейших полена, - и вот в ту минуту, когда он, изнемогая под их тяжестью, шел к очагу, ты, подойдя, протянула к нему молящие губы и прошептала: "Поцелуй меня". Он, едва не падая под тяжестью поленьев, с усилием повернул голову. Тогда тихим, медленным движением ты приложила свои губы к губам этого несчастного - а он стоял с вывернутой шеей, искривленной поясницей, мучительно ноющими руками, дрожа от усталости и отчаянного усилия. И, ничего не видя, ничего не понимая, ты затягивала до бесконечности этот поцелуй-пытку. Потом, выпустив мужа из объятий, ты пробормотала раздосадованно: "Как ты плохо целуешь!".      Ну-ну, душа моя!      Остерегайся этого! Нам всем присуща глупая мания, бессознательная и нелепая потребность бросаться к мужчине в самые неподходящие моменты: когда он несет стакан, полный воды, когда он надевает башмаки, завязывает галстук, словом, когда он находится в самой неудобной позе, - тут-то мы и обрекаем его на неподвижность стеснительной лаской, которая принуждает его на минуту остановиться с единственным желанием освободиться от нас.      Главное, не сочти эту критику малозначащей и мелочной. Любовь чувствительна, моя крошка, какой-нибудь пустяк оскорбляет ее: в ласках все зависит от чувства меры, запомни это. Неловкий поцелуй может наделать много бед.      Проверь мои советы на опыте.      Твоя старая тетка      Колетта.            С подлинным верно: Мофриньёз.            ВОСТОК            Вот и осень! Каждый раз, когда я чувствую первые холода зимы, я вспоминаю своего друга, живущего там, на границе Азии.      Когда я был у него в последний раз, я понял, что больше его не увижу. Это было три года тому назад, в конце сентября. Он лежал на диване, погруженный в грезы, которые навевает опиум. Не двигаясь с места, он протянул мне руку и сказал:      - Сядь здесь и можешь говорить; время от времени я буду отвечать тебе, но не буду двигаться; ты ведь знаешь: когда снадобье принято, нужно лежать на спине.      Я сел и принялся рассказывать ему разные новости из жизни веселящегося Парижа.      - Это меня не интересует, - сказал он, - я думаю лишь о солнечных краях. О, как, должно быть, страдал бедный Готье, вечно одержимый жаждой Востока! Ты не знаешь ведь, как этот край овладевает человеком, берет его в плен, проникает в самое его сердце и уже не выпускает своей добычи. Он внедряется в тебя всеми своими неодолимыми соблазнами через твои глаза, через твою кожу; он держит тебя, как на невидимой нити, и непрестанно тянет за эту нить, куда бы ни закинула тебя судьба. И снадобье это я принимаю, чтобы размышлять о Востоке, погрузившись в то восхитительное забытье, которое дарует опиум.      Он замолчал и закрыл глаза.      - Но неужели тебе приятно принимать этот яд? - спросил я. - И что же представляет собою вызываемое им физическое наслаждение? Почему люди опьяняются им до смерти?      - Это не физическое наслаждение, - отвечал мой друг, - это нечто лучшее, нечто большее. Мне часто бывает грустно; я ненавижу жизнь, которая непрестанно ранит меня своими острыми углами, своею грубостью и жестокостью. Опиум - мой утешитель во всех горестях, и он позволяет мне примиряться с ними. Знакомо ли тебе настроение, которое я назвал бы непрерывным, неотвязным раздражением? Я обычно живу в этом состоянии. Две вещи могут меня исцелить от него: опиум и Восток. Как только я принял опиум, я ложусь и жду. Жду час, иногда два. Затем я чувствую сначала легкую дрожь в руках и ногах, - не судорогу, а трепетное онемение; затем мало-помалу появляется странное и сладостное ощущение, как будто отмирают члены моего тела. Их словно отнимают у меня; это ощущение распространяется, поднимается все выше, завладевает мною целиком. У меня нет больше тела. О нем сохраняется только нечто вроде приятного воспоминания. Остается одна голова, и она работает. Я мыслю. Я мыслю с бесконечной радостью и воодушевлением, с несравненной ясностью, с поразительной остротой. Я рассуждаю, я делаю выводы, мне все понятно, мне открываются идеи, которых раньше я и не предчувствовал; я спускаюсь в неизведанные глубины, всхожу на чудесные высоты, плаваю в океане. Мысли упиваются невыразимым счастьем, высочайшим наслаждением этого чистого и ясного опьянения ума, одного только ума.      Он вторично замолчал и снова закрыл глаза.      - Это постоянное опьянение и стало единственною причиной твоей страсти к Востоку, - сказал я. - Ты живешь в мире галлюцинаций. Как можно стремиться в этот варварский край, где умер Дух, где бесплодная Мысль не выходит за узкие пределы жизни, не делает никакого усилия, чтобы взлететь, вырасти и победить?      Он ответил:      - Разве дело в практическом мышлении? Я люблю лишь грезы. Только в них благо, только в них сладость.      Беспощадная действительность уже давно толкнула бы меня на самоубийство, если бы грезы не давали мне силу ждать.      Но ты сказал, что Восток - страна варваров. Умолкни, несчастный: это страна мудрецов. В этой знойной стране жизнь предоставлена ее естественному течению, и все острые углы сглаживаются и округляются.      Напротив, это мы варвары, мы, западные люди, мнящие себя цивилизованными; мы отвратительные варвары, живущие грубой жизнью животных.      Посмотри на наши каменные города, на нашу деревянную мебель, угловатую и жесткую. Мы поднимаемся, задыхаясь, по узким и крутым лестницам, мы входим в тесные квартиры, куда со свистом врывается ледяной ветер, тотчас улетающий через каминную трубу, похожую на насос: труба эта вызывает смертоносные сквозняки, такие сильные, что они могли бы вращать крылья ветряной мельницы. Наши стулья жестки, наши стены холодны и оклеены отвратительной бумагой. Всюду ранят нас углы: углы столов, каминов, дверей, кроватей. Мы живем стоя или сидя, но никогда не лежа, разве когда спим, а это нелепо, ибо во сне человек уже не чувствует, какое счастье быть распростертым.      Подумай и о нашей интеллектуальной жизни. Это борьба, это непрестанный бой. Беспокойство тяготеет над нами, заботы преследуют нас; у нас нет времени искать или добиваться тех немногих хороших вещей, которые нам доступны.      Это битва насмерть. И острых углов тут еще больше, чем в нашей мебели, в нашем характере. Всюду углы!      Едва встав с постели, в ненастье и стужу мы бежим на работу. Мы боремся против соперников, соискателей, недругов. Каждый человек - враг, которого нужно бояться и одолевать, с которым нужно лукавить. Даже любовь у нас принимает облик победы и поражения: и здесь - борьба!      Он задумался на несколько секунд, затем продолжал:      - Дом, который я собираюсь купить, я вижу ясно. Он квадратный, с плоской крышей и резными деревянными украшениями на восточный лад. С террасы видно море, по нему плывут белые паруса греческих или мусульманских фелюг, подобные острым крыльям. Наружные стены почти глухие. Посреди этого обиталища помещается большой сад. Там воздух душен и благоуханен под зонтиками пальм. Струя осененного деревьями фонтана бьет ввысь и, рассыпаясь брызгами, ниспадает в просторный мраморный бассейн, дно которого усыпано золотым песком. Там буду я купаться во всякое время между двумя трубками, двумя грезами или двумя поцелуями.      У меня не будет служанки, той отвратительной служанки в засаленном фартуке, которая, уходя, на каждом шагу шлепает стоптанной туфлей, задевая грязный подол своей юбки. О эта туфля, обнажающая желтую лодыжку! Когда я ее вижу, меня мутит от отвращения, а я не могу ее не видеть. Они все так шлепают туфлями, проклятые!      Я больше не услышу шарканья подошв по паркету, стука дверей, закрываемых со всего размаху, грохота падающей посуды.      У меня будут рабы - черные и прекрасные, закутанные в белую одежду, бесшумно ступающие босыми ногами по мягким коврам.      Стены моих комнат будут мягки и упруги, как женская грудь; каждая комната будет опоясана кругом диванами с подушками всевозможных видов, которые дадут мне возможность улечься в любом положении.      А когда я устану от этого восхитительного отдыха, устану наслаждаться неподвижностью и вечными грезами, устану от этого безмятежного покоя, я прикажу подвести к дверям быстроногого коня белой или вороной масти.      И я помчусь верхом, впивая в себя хлещущий, хмельной ветер, свистящий ветер бешеного галопа.      Я полечу, как стрела, по этой красочной земле, вид которой опьяняет взор и дурманит, как вино.      В тихий вечерний час я полечу сумасшедшим галопом к широкому горизонту, розовому от заходящего солнца. Там, в сумерках, все становится розовым: выжженные солнцем горы, песок, одежды арабов, белая масть лошадей.      Я увижу розовых фламинго, взлетающих с болот в розовое небо, и я буду исступленно кричать, утопая в беспредельности розового мира.      Я уже не буду видеть, как вдоль тротуаров, среди резкого, оглушительного грохота проезжающих фиакров сидят на неудобных стульях люди, одетые в черное, пьют абсент и толкуют о делах.      Я не буду знать биржевого курса, колебания ценностей, всех тех бесполезных глупостей, на которые мы попусту расточаем наше краткое, жалкое и обманчивое существование. К чему эти тяготы, страдания, борения? Я буду отдыхать, защищенный от ветра, в моем роскошном и светлом жилище.      И у меня будет четыре или пять жен, живущих в комнатах с мягкими стенами, пять жен из пяти частей света; они принесут мне сладостное своеобразие женской красоты, свойственной каждой расе.      Он вновь умолк, потом произнес тихо:      - Оставь меня.      Я ушел. Больше я не видел его.      Два месяца спустя он написал мне письмо, состоящее всего из двух слов:      "Я счастлив".      Его письмо пахло ладаном и какими-то нежнейшими благовониями.            РЕБЕНОК            Как-то после обеда заговорили об одном случае детоубийства, недавно происшедшем в местном селе. Баронесса возмущалась: мыслимо ли это! Девушка, обольщенная приказчиком мясной лавки, бросила своего ребенка в реку. Какой ужас! Было даже доказано, что бедное маленькое существо умерло не сразу.      Врач, обедавший в тот вечер у баронессы, спокойно рассказывал об ужасных подробностях этого случая. Он изумлялся мужеству несчастной матери, которая, родив без посторонней помощи, прошла два километра пешком, чтобы убить своего ребенка.      - Она просто железная, эта женщина, - твердил он. - Какая нужна была дикая энергия, чтобы пройти ночью по лесу с кричащим ребенком на руках! Я теряюсь при мысли о таких душевных страданиях. Подумайте о том, как содрогалась от ужаса ее душа, как разрывалось ее сердце! До чего отвратительна и презренна жизнь! Гнусные предрассудки, да, сударыня, гнусные предрассудки, ложные понятия о чести, еще более отталкивающие, чем самое преступление, целая гора лицемерных чувств, показной благопристойности, возмутительной честности - все это толкает бедных девушек на убийство, на детоубийство из-за того лишь, что они покорно повиновались властному закону жизни. Какой позор для человечества, что оно установило подобную мораль и объявило преступлением свободное соединение двух существ!      Баронесса сидела бледная от негодования.      - Так, значит, доктор, вы считаете порок выше добродетели, проститутку выше честной женщины! - возразила она. - Вы ставите на одну доску и женщину, которая предается постыдным инстинктам, и безупречную супругу, выполняющую свой долг с незапятнанной совестью!      Врач был старый человек, и в своей жизни ему случалось прикасаться ко многим ранам. Он встал и сказал, повысив голос:      - Вы говорите, сударыня, о вещах, которых не знаете, ибо вам незнакомы неодолимые страсти. Позвольте рассказать вам об одном недавнем случае, свидетелем которого мне довелось быть.      О, сударыня, будьте всегда снисходительны, добры и милосердны: вы многого не испытали! Горе тем, кому коварная природа дала ненасытные чувства. Люди спокойного нрава, лишенные буйных инстинктов, поневоле остаются честными. Исполнение долга легко для тех, кого никогда не мучат бешеные желания. Я часто вижу, как мещаночки с холодной кровью, со строгими нравами, с ограниченным умом и с сердцем, не способным на сильные переживания, разражаются криками негодования, узнав о падении какой-нибудь женщины.      О! Вы спокойно спите в мирной постели, где вас не тревожат безумные сны. Окружающие вас люди - такие же, как и вы; они поступают, как вы, охраняемые инстинктивной умеренностью своих чувств. Вам ничего не стоит побороть ваши мнимые увлечения. Только умом вы поддаетесь порою соблазну нездоровых мыслей, но тело ваше не трепещет при одном прикосновении искушающей мечты.      Для тех же, сударыня, кого судьба создала страстными, чувственные влечения неодолимы. Можно ли сдержать ветер, остановить бушующее море? Можно ли обуздать силы природы? Нет. Чувственные влечения - это те же силы природы, непобедимые, как море и ветер. Они охватывают, увлекают человека, бросают его в объятия сладострастия, и он не в силах противиться пламенности своего желания. Безупречные женщины - это женщины без темперамента. Таких много. Я не ставлю им в заслугу их добродетель: им не приходится бороться. Но никогда, слышите ли, никогда никакая Мессалина, никакая Екатерина не будет добродетельна. Она неспособна на это. Она создана для исступленных ласк! Ее органы не похожи на ваши; ее плоть - иная, более трепетная, бурно откликающаяся на малейшее прикосновение чужой плоти, а ее нервы приходят в возбуждение и потрясают, обессиливают ее, в то время как ваши ничего бы не ощутили. Попробуйте кормить ястреба теми круглыми зернышками, которые вы даете попугаю! А ведь ястреб, как и попугай, тоже птица с большим крючковатым клювом. Только инстинкты их различны.      О чувственные влечения! Если бы вы знали, как они могущественны. От этих влечений вы задыхаетесь всю ночь напролет, тело ваше горит, сердце усиленно бьется, ум осаждают пламенные видения! Видите ли, сударыня, люди с непоколебимыми принципами - это просто-напросто люди холодного темперамента, отчаянно, сами того не сознавая, завидующие тем, другим.      Послушайте, что я вам расскажу.      Та особа, которую я назову Еленой, была чувственна. Она была чувственной с младенческих лет. Чувственные влечения пробудились в ней в то же время, как и способность речи. Вы скажете мне, что это болезнь. Но почему? Не вы ли скорее рождены расслабленной? Когда ей минуло двенадцать лет, ко мне обратились за советом. Я установил, что она уже сложившаяся женщина и что ее неотступно преследуют любовные желания. Это чувствовалось при одном взгляде на нее. У нее были сочные, выпуклые, раскрытые, как цветок, губы, полная шея, горячая кожа, широкий нос с раздувающимися, трепещущими ноздрями и большие светлые глаза, взгляд которых возбуждал мужчин.      Кто смог бы угомонить кровь этого распаленного животного? Она плакала целые ночи беспричинными слезами. Она смертельно томилась по самцу.      В пятнадцать лет ее наконец выдали замуж. Через два года муж ее умер от чахотки. Она истощила его. Второго постигла через полтора года та же участь. Третий продержался четыре года, затем покинул ее, и вовремя.      Оставшись одна, она решила соблюдать воздержание. Она разделяла все ваши предрассудки. Кончилось тем, что она обратилась ко мне: ее встревожили непонятные нервные припадки. Я тотчас увидел, что вдовий образ жизни убьет ее. Я сказал ей об этом. Она была порядочной женщиной, сударыня: несмотря на испытываемые ею муки, она отказалась последовать моему совету и завести любовника.      Местные крестьяне считали ее помешанной. Она выходила по ночам и брела наудачу, стараясь быстрой ходьбой утомить свое бунтующее тело. С ней случались обмороки, за которыми следовали ужасаюшие судороги. Она жила одна в своей усадьбе, неподалеку от усадьбы ее матери и усадьбы родных. Время от времени я навещал ее, хотя и не мог понять, как мне бороться и с чем: с упорной ли волей природы или с ее собственной волей.      Однажды вечером, около восьми часов, когда я заканчивал обед, она явилась ко мне. Как только мы остались одни, она сказала:      - Я погибла. Я беременна!      Я подскочил на стуле:      - Как вы сказали?      - Я беременна.      - Вы?      - Да, я.      И без перехода, отрывисто, глядя на меня в упор, она заговорила:      - Я беременна от своего садовника, доктор. Гуляя как-то в парке, я почувствовала, что теряю сознание. Садовник увидел, что я падаю. Он подбежал и поднял меня на руки, чтобы отнести домой. Что я сделала? Не помню. Обняла ли я его, поцеловала ли? Может быть. Вам известны мое несчастье и мой позор. Словом, он овладел мною! Я виновата! На следующий день я вновь отдалась ему, и так было еще не раз. Все было кончено. Я уже не в силах была сопротивляться!..      Рыдание на миг перехватило ей горло. Она продолжала с волнением:      - Я платила ему. Я решила, что это лучше, чем взять, по вашему совету, любовника. Я забеременела от него. О, я исповедуюсь перед вами без утайки и колебаний. Я пробовала вызвать выкидыш. Я принимала обжигающие горячие ванны, ездила верхом на норовистых лошадях, делала гимнастические упражнения на трапеции, пила снадобья, абсент, шафранную настойку и разные другие вещи. Но я потерпела неудачу. Вы знаете моего отца, моих братьев? Я погибла. Моя сестра замужем за порядочным человеком. Мой позор падет и на них. А подумайте только о всех наших друзьях, о всех соседях, о нашем добром имени... Моя мать...      Она разрыдалась. Я взял ее за руки и стал расспрашивать. Затем посоветовал ей отправиться надолго в путешествие и разрешиться от бремени где-нибудь подальше.      - Да... да... да... так... так... - отвечала она, видимо, не слушая меня.      Затем она ушла.      Я несколько раз побывал у нее. Она сходила с ума.      Мысль об этом ребенке, растущем в ее утробе, об этом живом позоре, подобно острой стреле, вонзилась ей в душу. Она непрерывно думала об этом и уже не осмеливалась выходить в дневное время, не смела ни с кем видеться, боясь, как бы не обнаружилась ее постыдная тайна. Каждый вечер она раздевалась перед зеркальным шкафом и рассматривала свой все увеличивающийся живот; потом бросалась на пол, заткнув салфеткой рот, чтобы заглушить свои крики. Раз двадцать в ночь она вставала, зажигала свечу и снова направлялась к тому же широкому зеркалу и снова видела в нем отражение обнаженного тела с выступающим животом. И, теряя голову, она била себя кулаками в живот, чтобы уничтожить это существо, которое губило ее. Между ними шла ужасающая борьба. Но ребенок не умирал; он постоянно ворочался, как бы защищаясь. Она каталась по паркету, стараясь раздавить его об пол, она пробовала спать, положив на живот тяжесть, чтобы задушить его. Она ненавидела его, как ненавидят лютого врага, угрожающего вашей жизни.      После этой бесполезной борьбы, после этих бесплодных усилий освободиться от ребенка, она, не помня себя, убегала в поля, обезумев от горя и ужаса.      Однажды утром ее нашли у ручья: ноги ее были опущены в воду, глаза блуждали; решили, что это припадок безумия, но ничего не заметили.      Неотступная мысль овладела ею: удалить из своего тела этого проклятого ребенка.      Как-то вечером мать, смеясь, сказала ей:      - Как ты толстеешь, Елена, будь ты замужем, я подумала бы, что ты беременна.      Эти слова, должно быть, произвели на нее впечатление смертельного удара. Она почти тотчас же ушла от матери и вернулась домой.      Что она сделала? Вероятно, еще раз долго рассматривала свой вздутый живот, вероятно, опять била его до синяков и колотилась об углы мебели, как делала это каждый вечер.      Затем она босиком спустилась на кухню, открыла шкаф и достала большой кухонный нож, которым резала мясо. Потом вернулась к себе наверх, зажгла четыре свечи и села на плетеный стул перед зеркалом.      И тут, вне себя от ненависти к этому неведомому и грозному зародышу, желая, наконец, вырвать и убить его, желая добраться до него, задушить его и отшвырнуть прочь, она нажала то место, где шевелилось это полусущество, и одним взмахом отточенного лезвия вскрыла себе живот.      О, несомненно, операция была произведена быстро и удачно. Ей удалось схватить его, этого недосягаемого для нее врага. Она схватила ребенка за ногу, вырвала его из себя и хотела было кинуть в пепел очага. Но младенца держали связки, которых она не смогла разрезать, и, прежде чем она успела понять, что ей оставалось делать, чтобы отделить его от себя, она упала бездыханной, заливая его своей кровью.      Так ли уж была она виновна, сударыня?      Доктор замолчал и ждал ответа.      Баронесса не сказала ни слова.            НАСЛЕДСТВО            Г-н и г-жа Сербуа кончали завтрак, с хмурым видом сидя друг против друга.      Г-жа Сербуа, миниатюрная голубоглазая блондинка с нежным румянцем и мягкими движениями, ела медленно, опустив голову, словно во власти печальной и неотвязной думы.      Сербуа, рослый толстяк с бакенбардами и осанкой министра или маклера, был явно озабочен и обеспокоен.      Наконец он произнес, как будто подумал вслух:      - Право же, это очень странно!      - Что именно, мой друг? - спросила жена.      - Да то, что Водрек нам ничего не оставил.      Г-жа Сербуа вспыхнула; краска, словно розовая вуаль, поднялась от шеи ко лбу.      - Может быть, у нотариуса есть завещание, - сказала она, - а мы еще ничего не знаем.      На самом деле она, по-видимому, все знала.      - Возможно, - подумав, согласился Сербуа. - Ведь, в конце концов, он был нашим лучшим другом, и твоим и моим. По целым дням сидел у нас, два раза в неделю обедал, ну да, он задаривал тебя, это, конечно, тоже плата за гостеприимство. Но все-таки странно было бы обойти в завещании таких близких друзей. Уж я, если бы захворал, непременно вспомнил бы о нем, хотя ты законная моя наследница.      Г-жа Сербуа не поднимала глаз. И пока муж разрезал курицу, она упорно сморкалась, как сморкаются, когда плачут.      Сербуа заговорил снова:      - Весьма возможно, что у нотариуса есть завещание и нам что-нибудь оставлено. Мне ведь много и не надо, так, пустячок, мелочь, в знак того, что он был к нам привязан.      Тогда жена нерешительно сказала:      - Если хочешь, пойдем после завтрака к господину Ламанеру и все сразу узнаем.      - Отлично, прекрасная мысль! - согласился он.            Их приход в нотариальную контору Ламанера вызвал заметное волнение среди служащих, и когда г-н Сербуа счел нужным назваться, хотя его здесь превосходно знали, старший клерк вскочил с подчеркнутым усердием, а его помощник ухмыльнулся.      И супругов Сербуа ввели в кабинет нотариуса.      Это был низенький человечек, весь кругленький. Все у него было круглое. Голова напоминала шар, насаженный на другой шар, побольше, который передвигался на двух ножках-коротышках, тоже похожих на шарики.      Он поздоровался, предложил сесть и, бросив многозначительный взгляд на г-жу Сербуа, сказал:      - Я только что собирался написать вам и пригласить ко мне в контору, чтобы вы ознакомились с завещанием господина Водрека: оно непосредственно касается вас.      - Так я и думал! - не удержался г-н Сербуа.      - Сейчас я зачитаю вам этот документ, кстати, очень лаконичный, - продолжал нотариус.      Он взял лежавшую перед ним бумагу и начал читать:            "Я, нижеподписавшийся, Поль-Эмиль-Сиприен Водрек, находясь в здравом уме и твердой памяти, выражаю сим свою последнюю волю.      Так как смерть может настичь нас в любую минуту, я, в предвидении ее, вознамерился составить завещание, которое будет храниться у нотариуса Ламанера.      Не имея прямых наследников, я все свое имущество, состоящее из биржевых ценностей на сумму четыреста тысяч франков и недвижимого имущества, оцененного круглым счетом в шестьсот тысяч франков, без всяких условий и оговорок завещаю госпоже Клер Гортензии Сербуа. Прошу ее принять этот дар умершего друга как свидетельство его глубокой, неизменной и почтительной привязанности.      Составлено в Париже, 15-го июня 1883 г.      Подпись Водрек".            Г-жа Сербуа опустила голову и не шевелилась, меж тем как супруг ее, вытаращив глаза, попеременно смотрел на нотариуса и на жену.      После минутного молчания нотариус заговорил опять:      - Само собой разумеется, сударь, что госпожа Сербуа не может без вашего согласия принять этот дар.      Г-н Сербуа встал.      - Мне нужно подумать, - сказал он.      Нотариус наклонил голову с чуть заметной лукавой усмешкой.      - Я вполне понимаю ваши колебания, милостивый государь: люди только и ищут, о чем бы позлословить. Не откажите в любезности прийти с ответом завтра, в это же время.      Г-н Сербуа утвердительно кивнул.      - Хорошо, сударь. До завтра.      Он отвесил церемонный поклон, предложил руку жене, у которой пылали щеки, а глаза были упорно опущены в землю, и проследовал через контору с таким величавым видом, что клерки даже струсили.      Как только супруги вернулись домой, г-н Сербуа закрыл дверь и отрывисто произнес:      - Ты была любовницей Водрека.      Жена, снимавшая шляпу, стремительно обернулась:      - Я! Бог с тобой!      - Да, ты!.. Кто же оставил бы все состояние женщине, если бы...      Краска сошла с ее лица, и пальцы слегка дрожали, завязывая длинные ленты, которые иначе волочились бы по земле.      Собравшись с мыслями, она сказала:      - Что с тобой? Ты с ума сошел, право же, с ума сошел. Ведь сам ты час назад надеялся, что он... что он... тебе что-нибудь оставит.      - Да, он мог оставить мне, слышишь, мне, а не тебе!..      Она посмотрела ему в глаза пристальным и загадочным взглядом, словно стараясь что-то прочесть там, увидеть то неведомое, что прочно спрятано в человеке и о чем можно только догадаться в те краткие минуты, когда ослабление внимания и самозащиты, порыв откровенности оставляют приотворенной дверь в заповедные тайники души.      - А мне кажется, - медленно проговорила она, - что если бы он оставил такое крупное наследство... тебе, это бы тоже нашли по меньшей мере странным.      - Почему, собственно? - спросил он с лихорадочной торопливостью, словно кто-то посягал на его права.      - Да потому... - начала она, отвернулась в смущении и замолчала.      Он крупными шагами ходил из угла в угол.      - Ты не можешь принять этот дар! - заявил он.      - Прекрасно, - равнодушным тоном ответила она. - Тогда незачем и ждать до завтра, можно сейчас же сообщить наше решение господину Ламанеру.      Сербуа остановился перед ней, и несколько мгновений они стояли лицом к лицу, глядя друг другу прямо в глаза, и каждый старался увидеть, понять, разгадать другого, проникнуть в самые его сокровенные мысли; в глазах у них был жгучий и немой вопрос, как у людей, которые живут вместе, ничего друг о друге не зная, но вечно подозревая, подкарауливая и выслеживая друг друга.      И вдруг он шепотом бросил ей в лицо:      - Признавайся, ты была любовницей Водрека?      Она пожала плечами:      - До чего же ты глуп! Водрек, кажется, любил меня, но я ни разу... ни разу ему не уступила.      Он топнул ногой.      - Лжешь, этого быть не может!      - И все-таки это правда, - спокойно сказала она.      Он снова зашагал по комнате и через минуту остановился:      - Тогда объясни, почему он оставил все свое состояние тебе, именно тебе...      - Да очень просто, - ответила она невозмутимым тоном. - Ведь ты сам говорил, что, кроме нас, у него не было друзей, он больше жил здесь, чем у себя дома, и, задумав писать завещание, прежде всего вспомнил о нас. А затем уж из учтивости поставил на бумаге мое имя. Что ж тут удивительного? Подарки он тоже делал не тебе, а мне. Он постоянно приносил мне цветы и каждый месяц, пятого числа, дарил какую-нибудь безделушку, потому что мы с ним познакомились пятого июня. Да ты сам это отлично знаешь. А тебе он очень редко делал подарки, ему это и в голову не приходило. Внимание всегда оказывают женам, а не мужьям. Вот и последний знак его внимания относится ко мне, а не к тебе. Это вполне понятно.      Она говорила таким спокойным, естественным тоном, что Сербуа заколебался.      - Все равно, - возразил он, - это произведет отвратительное впечатление. Никто не поверит в твою невинность. Нет, мы не можем согласиться.      - Ну и не надо, мой друг. У нас в кармане будет миллионом меньше, только и всего.      - Да, конечно... миллион, - заговорил он, не обращаясь к жене, а как будто размышляя вслух. - Об этом и думать нечего, нас бы заклевали. Что ж, так и быть. Другое дело, если бы он половину завещал мне.      Сербуа сел, положил ногу на ногу и начал теребить свои бакенбарды, что было у него признаком глубокого раздумья.      Г-жа Сербуа открыла рабочую корзинку, достала оттуда вышивание и, принимаясь за работу, заметила:      - Мне это и не нужно. Решай, как знаешь.      Он долго не отвечал, потом нерешительно начал:      - Так вот, есть один способ. Ты должна перевести на меня половину наследства путем прижизненной дарственной записи. Детей у нас нет, значит, и препятствий быть не может. А этим мы заткнем рот злопыхателям.      - Почему же, собственно, это заткнет им рот? - спросила она очень серьезно.      - Какая же ты непонятливая! - разозлился он. - Мы скажем, что получили наследство пополам. И это не будет враньем. Незачем всем объяснять, что завещание было на твое имя.      Она снова пристально посмотрела на него:      - Делай, как знаешь, я со всем согласна.      Он опять вскочил и зашагал из угла в угол. Казалось, у него возникли новые сомнения, хотя лицо по-прежнему сияло:      - Нет, пожалуй, для нашего достоинства лучше отказаться совсем... Хотя... так, как я говорил, это будет вполне прилично. Даже самые придирчивые люди ничего такого не усмотрят... Да, да, это все поставит на свои места...      Он остановился подле жены.      - Знаешь что, кошечка? Я пойду к нотариусу один, объясню, как обстоит дело, и посоветуюсь с ним. Скажу ему, что тебе так будет приятнее. Да и с точки зрения приличий... Это сразу пресечет всякие толки. Раз я согласен принять половину наследства, следовательно, я знаю, что делаю, положение для меня ясно, и я не вижу в нем ничего двусмысленного и предосудительного. Я этим как бы говорю тебе: "Ты смело можешь согласиться, дорогая, если согласился я, твой муж". А иначе это, право, было бы несовместимо с нашим достоинством.      - Тебе виднее, - коротко сказала г-жа Сербуа.      Он вдруг сделался многоречив:      - Да, в случае дележа все будет вполне понятно. Мы получаем наследство от друга, который не пожелал выделить одного из нас, проявить особую заботу о ком-то одном, который не хотел сказать своим завещанием: "Я и после смерти кому-то отдаю предпочтение, как отдавал при жизни". Будь уверена, если бы он как следует подумал, он именно так бы и поступил. Он просто не сообразил, не предусмотрел последствий. Ты совершенно верно сказала, что подарки он тоже делал тебе.      Она с явным раздражением прервала его:      - Отлично. Я все поняла. Не к чему вдаваться в такие пространные объяснения. Ступай прямо к нотариусу.      Он вдруг сконфузился, покраснел и забормотал:      - Ты права. Иду.      Он взял шляпу и, подойдя к жене, вытянул губы для поцелуя.      - До свидания, душенька.      После того как муж звонко чмокнул ее в лоб и пышные бакенбарды пощекотали ее щеки, г-жа Сербуа, уронив рукоделие, горько заплакала.            МАРСИАНИН            Я был поглощен работой, когда вошел мой слуга.      - Сударь, какой-то господин хочет вас видеть.      - Проси.      В следующую минуту вошел человек невысокого роста и поклонился. В очках, в большом, не по росту костюме, который висел мешком на его тщедушном, хилом теле, он походил на захудалого школьного учителя.      Пришелец пробормотал:      - Прошу прощения, сударь. Нижайше прошу прощения за то, что помешал вам.      - Садитесь, сударь, - отвечал я.      Незнакомец сел.      - Поверьте, сударь, - продолжал он, - я очень смущен своей бесцеремонностью. Но мне необходимо было кого-нибудь видеть, а, кроме вас, мне не к кому... не к кому обратиться... В конце концов я собрался с духом... Только, право же... я не смею.      - Почему же? Продолжайте, сударь.      - Дело в том, что как только я начну говорить, вы примете меня за сумасшедшего.      - Все зависит от того, о чем вы будете говорить.      - Признаться, то, что я вам расскажу, всякому покажется очень странным. Но умоляю вас, поверьте, я вовсе не сумасшедший, ведь я сам заявляю о необычности своего признания.      - Ну, хорошо, я вас слушаю.      - Нет, сударь, я не сумасшедший. Просто у меня несколько странный вид, какой бывает у людей, размышляющих больше других, и которым чуть-чуть, совсем чуть-чуть удалось переступить границы обычного мышления. Задумывались ли вы, сударь, над тем, что в этом мире никто ни о чем не беспокоится? Каждый поглощен собственными делами, собственными удовольствиями, наконец, собственной жизнью или же забавными глупостями вроде театра, живописи, музыки, политики - самой большой глупости из всех. Некоторых интересуют вопросы промышленности. Ну, а кто же думает? Кто? Да никто! Однако я заболтался. Простите! Вернемся к началу разговора.      Вот уже пять лет, как я живу здесь. Вы меня не знаете, зато я вас знаю прекрасно... Я никогда не смешиваюсь с публикой вашего пляжа или казино. Живу я среди скал и положительно восхищен утесами Этрета. Не знаю ничего более прекрасного, более полезного. Полезного для ума, я хочу сказать. Как прекрасна эта дорога между небом и морем, дорога, поросшая травой, бегущая по гигантской стене, над бездной! Я провел лучшие дни своей жизни, мечтая, растянувшись под лучами солнца на лужайке на высоте ста метров над краем обрыва. Вы меня понимаете?      - Да, сударь, вполне.      - А сейчас позвольте задать вам один вопрос.      - Пожалуйста.      - Вы верите, что другие планеты обитаемы?      Я ответил, не колеблясь и ничем не выказывая своего удивления:      - Ну, конечно, верю.      Моего гостя охватила неистовая радость. Он поднялся, потом снова сел, обуреваемый очевидным желанием обнять меня. Затем воскликнул:      - О! Какая удача! Какое счастье! Наконец-то я могу свободно вздохнуть! Как я только мог усомниться в вас? Разве можно назвать здравомыслящим человека, если он не верит, что существуют обитаемые планеты! Нужно быть круглым дураком, кретином, идиотом, скотиной, чтобы предположить, что миллиарды миров светят и вращаются лишь для того, чтобы развлекать и поражать такое глупое насекомое, как человек; чтобы не понять, что Земля - не больше, чем невидимая песчинка в пыли мироздания; что вся наша система - не более, чем несколько молекул звездной жизни, которым суждено скоро погибнуть! Посмотрите на Млечный путь, эту звездную реку, и подумайте о том, что это только пятнышко в бесконечном пространстве. Подумайте об этом хоть десять минут, и вы поймете, почему мы ничего не знаем, ни о чем не догадываемся, ничего не понимаем. Нам известна только ничтожная частица вселенной. Мы ничего не знаем о том, что находится вне нас, вне пределов нашей досягаемости; но мы позволяем себе быть уверенными, утверждать!.. Ха-ха-ха!.. Каково было бы всеобщее удивление, если бы неожиданно раскрылась тайна великой жизни за пределами нашей Земли! Но нет... нет... Я тоже глупец. Ведь мы не разгадали бы эту тайну, ибо наш разум создан лишь для того, чтобы понимать земное. Наша мысль не может простираться далее; она имеет предел, как и наша жизнь; она прикована к этому крохотному шарику, который носит нас; она судит обо всем лишь путем сравнения. Видите, сударь, насколько люди глупы, ограничены и все же уверены в могуществе своего ума, который едва превосходит инстинкт животных. Мы даже не способны замечать свои недостатки. Мы можем только разбираться в ценах на масло или хлеб. В лучшем случае мы сможем сравнивать достоинства двух лошадей, двух пароходов, двух министров или двух художников.      Вот и все. Правда, мы весьма искусно обрабатываем землю и кое-как используем ее недра. Едва научившись создавать машины, способные передвигаться, мы по-детски удивляемся каждому новому открытию, которое нам следовало бы сделать несколько столетий назад, будь мы существами более совершенными. Понадобились тысячи лет сознательной жизни, чтобы догадаться о существовании электричества. Неизвестность до сих пор окружает нас. Вы разделяете мое мнение?      - Да, сударь, - ответил я с улыбкой.      - Что ж, очень хорошо. Теперь, сударь, скажите: интересовались ли вы когда-нибудь Марсом?      - Марсом?      - Да, планетой Марс.      - Нет, сударь.      - Разрешите сказать вам о ней несколько слов.      - Разумеется, сударь, буду очень рад.      - Вам, несомненно, известно, что миры нашей системы, нашей маленькой небесной семьи, созданы путем конденсации в сферы первоначальных кольцеобразных скоплений газов, отрывавшихся одно за другим от солнечной туманности?      - Конечно, сударь.      - Исходя из этого, можно заключить, что планеты, наиболее удаленные от Солнца, наиболее стары и, следовательно, наиболее цивилизованны. Вот последовательность их рождения: Уран, Сатурн, Юпитер, Марс, Земля, Венера, Меркурий. Допускаете ли вы, что эти планеты могут быть обитаемы, подобно Земле?      - Ну, конечно. Зачем же думать, что Земля является исключением?      - Прекрасно. Поскольку житель Марса более древен, чем обитатель Земли... Однако я забегаю вперед. Сначала я хочу доказать вам, что Марс обитаем. Марс для нас более удобен для наблюдения, чем Земля для марсиан. Океаны там занимают меньшую площадь, к тому же они более разбросаны. Их можно узнать по более темной окраске, поскольку вода поглощает свет, в то время как континенты его отражают. Поверхность Марса претерпевает частые изменения, что доказывает активность его жизни. Там тоже существуют времена года. В зависимости от них количество снега на полюсах то увеличивается, то уменьшается - таким же образом, как и у нас. Марсианский год очень долог, он составляет шестьсот восемьдесят семь земных дней или шестьсот шестьдесят семь марсианских. Из них сто девяносто один день приходится на весну, сто восемьдесят один - на лето, сто сорок восемь - на осень и сто сорок семь дней - на зиму. По наблюдениям, облачность на Марсе меньше, чем у нас. Должно быть, сильная жара чередуется там с чрезвычайным холодом.      - Прошу прощения, сударь, - прервал я его. - Мне кажется, поскольку Марс дальше от Солнца, чем Земля, то там всегда должно быть холодней, чем у нас.      Мой странный посетитель загорячился.      - Ошибаетесь, сударь! Ошибаетесь, решительно ошибаетесь! Ведь летом мы находимся гораздо дальше от Солнца, чем зимой. На вершине Монблана намного холодней, чем у подножия. А впрочем, я отсылаю вас к механической теории тепла Гельмоца и Скиапарелли. Теплота почвы зависит главным образом от количества паров, содержащихся в атмосфере. И вот почему. Абсорбирующая способность молекулы пара в шесть тысяч раз больше абсорбирующей способности сухого воздуха. Следовательно, водяной пар - наше хранилище тепла, потому-то на Марсе, где облачность меньше, чем на Земле, переходы от очень высоких температур к температурам весьма низким гораздо резче, чем у нас.      - Больше я не спорю.      - И хорошо. А теперь прошу вас, сударь, выслушайте меня с особым вниманием.      - Я весь внимание.      - Слышали ли вы о знаменитом открытии, сделанном Скиапарелли в 1884 году?      - Очень мало.      - Возможно ли это? Так знайте, что в 1884 году, когда Марс, будучи в противостоянии, находился всего лишь в двадцати четырех миллионах лье от нас, Скиапарелли, один из крупнейших астрономов нашего столетия и опытнейший наблюдатель, неожиданно открыл на этой планете множество черных линий - прямых и ломаных, которые соединяли моря Марса, перерезая его континенты! Да, да, сударь, это каналы, это прямые каналы строгой геометрической формы, одинаково широкие на всем протяжении, каналы, построенные разумными существами! Да, сударь, вот вам доказательство того, что Марс обитаем, что там умеют видеть, мыслить, трудиться, что на нас смотрят - вы понимаете это? Понимаете? Двадцать шесть месяцев спустя, во время следующего противостояния, снова были замечены эти каналы. Их стало больше. Да, сударь, больше. И они были огромны, ширина их достигала ста километров.      Я улыбнулся в ответ.      - Шириной в сто километров? Ну и здоровяки, должно быть, рыли их.      - О сударь! Что вы говорите! Вы забываете, что подобную работу на Марсе выполнить гораздо проще, чем на Земле, потому что плотность составных элементов планеты не превышает шестьдесят девятой доли плотности земных элементов. Сила же тяготения на Марсе едва достигает тридцать седьмой доли силы земного притяжения. Килограмм воды там весит всего триста семьдесят граммов!      Он произнес эти цифры с уверенностью и точностью коммерсанта, знающего цену числам, так что я не смог удержаться от смеха и с трудом удержался, чтобы не спросить, сколько весят на Марсе сахар и масло.      Незнакомец покачал головой.      - Вы смеетесь, сударь. Приняв меня за сумасшедшего, вы теперь считаете меня глупцом. Но цифры, которые я вам назвал, вы найдете во всех специальных трудах по астрономии. Диаметр Марса почти наполовину меньше нашего. Его поверхность составляет всего двадцать шесть сотых поверхности Земли; объем его в шесть с половиной раз меньше объема Земли, и скорость двух его спутников доказывает, что он весит в десять раз меньше, чем мы. Следовательно, сударь, поскольку сила тяготения зависит от массы и объема, то есть от веса и расстояния от поверхности планеты до ее центра, то, несомненно, на Марсе существует состояние, приближающееся к невесомости; а это условие совершенно меняет там образ жизни, неизвестным нам способом определяет характер механических действий и служит причиной тому, что на планете преобладают крылатые существа. Да, сударь, на Марсе Царь природы имеет крылья.      Он летает, переносясь с одного континента на другой, словно призрак витает вокруг своей планеты, однако он не может проникнуть за пределы ее атмосферы.      Итак, сударь, представляете ли вы себе эту планету, с ее растениями, деревьями, животными, виды которых мы не можем и вообразить, планету, где обитают крылатые существа, подобные ангелам? Я вижу их, вижу мысленным взором, как они порхают над равнинами и городами в воздухе, пронизанном золотом Солнца. Прежде считали, что атмосфера Марса имеет красную окраску, подобно тому, как наша имеет голубую. Однако она желтая, сударь, хорошего золотистого оттенка.      Вы, верно, удивляетесь, как эти существа могли выкопать каналы шириной в сто километров? Тогда вспомните, чего достигла у нас наука всего за один век - только за один век... А ведь возможно, что обитатели Марса - существа более совершенные, чем мы.      Неожиданно мой гость замолчал, опустив глаза, затем пробормотал очень тихим голосом:      - А вот теперь вы наверняка примете меня за сумасшедшего... если я вам скажу, что вчера вечером мне почти удалось увидеть... Вы знаете, вернее, вы не знаете, что мы попали в полосу падающих звезд. Ежегодно в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое их можно видеть бесчисленное количество. Вероятно, в настоящий момент мы пересекаем след какой-нибудь сгоревшей кометы.      Так вот, я сидел на Ман-Порт, на этой скале, похожей на ногу шагающего в море колосса, и смотрел, как на мою голову сыплется дождь крошечных миров. Это зрелище, сударь, более забавно и красиво, чем фейерверк. И вдруг я увидел над собой, совсем близко, прозрачный светящийся круглый предмет, окруженный гигантскими движущимися крыльями. По крайней мере, в вечерних сумерках мне показалось, что я видел крылья. Предмет этот со странным и резким шумом метался из стороны в сторону, словно раненая птица. Казалось, кто-то задыхался, погибая. Этот предмет пролетел мимо меня. То был чудовищной величины хрустальный шар, наполненный обезумевшими и еле различимыми существами. Они были возбуждены, словно экипаж терпящего бедствие корабля, который потерял управление и стал игрушкой бурных волн. Неожиданно, описав огромную кривую, странный шар разбился, упав далеко в море, откуда до меня донесся шум его падения, похожий на пушечный выстрел.      Жители округи тоже слышали этот страшный удар, но приняли его за удар грома. Один только я все видел... да, видел... Если бы шар упал возле меня, мы бы узнали, что представляют собой жители Марса. Не говорите ни слова, сударь. Подумайте, подумайте хорошенько, а потом, если захотите, расскажите об этом людям. Да, я видел... Я видел первый воздушный корабль, первый звездный корабль, выпущенный в бесконечность мыслящими существами, если только я не был свидетелем гибели обыкновенного метеора, пойманного Землей. Не забывайте, сударь, что каждая планета преследует блуждающие в пространстве светила, подобно тому, как мы у себя ловим бродяг. Легкая и слабая Земля может остановить на пути лишь маленьких прохожих необъятной вселенной.      Мой странный гость поднялся, в волнении, почти в бреду, и широко раскинул руки, словно очерчивая путь звезд.      - Кометы, сударь, которые бродят возле границ гигантской туманности, чьей конденсацией является наша Земля, - эти кометы, свободные, светлые птицы, из глубин бесконечности стремятся к Солнцу.      Таща за собой гигантский хвост света, они летят, они несутся, влекомые к ослепительной планете, настолько убыстряя свой безумный бег, что не могут соединиться с ней. Едва ее задев, они устремляются назад, в пространство, отброшенные силой столкновения.      Если же во время своих путешествий они проносятся вблизи какой-нибудь крупной планеты, если они почувствуют, отклоняясь от своего пути, ее непреодолимое притяжение, то тогда они подчиняются своему новому повелителю, который с этой поры держит их в плену. Их бесконечная парабола превращается в замкнутую кривую. Зная величину этой кривой, мы можем рассчитать момент возвращения периодических комет. У Юпитера, - восемь планет-рабов, у Сатурна - одна, Нептун тоже имеет в своей орбите планету, которая, в свою очередь, обладает спутником и целой армией блуждающих звезд. Итак... Итак... возможно, я просто видел, как Земля поймала маленькую блуждающую звезду...      Прощайте, сударь. Не отвечайте мне, не нужно! Но подумайте, подумайте и расскажите когда-нибудь обо всем этом людям, если вам будет угодно...      Я так и сделал, ибо этот чудак показался мне менее глупым, чем какой-нибудь рантье.            ПРИМЕЧАНИЯ            В приложении к настоящему тому помещены новеллы Мопассана, которые отчасти не были включены Оллендорфом в три посмертных сборника, отчасти же обнаружены библиографами Мопассана лишь за последние годы (см. двухтомник Guy de Maupassant. Contes et nouvelles. P. 1957, ed. Abbin Michel).            Корсиканская история            Напечатано в "Жиль Блас" 1 декабря 1881 года; первоначальный вариант одного из эпизодов пятой главы романа "Жизнь".            Петиция соблазнителя против воли            Напечатано в "Жиль Блас" 12 января 1882 года; первая редакция новеллы "Страсть", помещенной в настоящем томе.            В пути            Напечатано в "Жиль Блас" 10 мая 1882 года под псевдонимом Мофриньёз.            Старик            Напечатано в "Жиль Блас" 26 сентября 1882 года.            Поцелуй            Напечатано в "Жиль Блас" 14 ноября 1882 года под псевдонимом Мофриньёз.            Восток            Напечатано в "Голуа" 13 сентября 1883 года. Конец этой хроники Мопассан включил затем в книгу "На воде" (т. VII).            Ребенок            Напечатано в "Жиль Блас" 18 сентября 1883 года.            Стр. 495. Екатерина. - Имеется в виду Екатерина II.            Наследство            Напечатано в "Жиль Блас" 23 сентября 1884 года; почти дословный текст VI главы второй части "Милого друга".            Марсианин            Напечатано в Литературном приложении к "Лантерн" 10 октября 1889 года.            Стр. 510. Гельмоц (Helmotz) - вероятно, с искажением напечатанное имя знаменитого немецкого ученого Гельмгольца (1821 - 1894).      Скиапарелли (1835-1910) - известный итальянский астроном.                  Данилин Ю.                  Историко-литературная справка            ********************************************** Ги де Мопассан. Полное собрание сочинений в 12 т. М., "Правда", 1958 (библиотека "Огонек"). Том 10, с. 515-522. OCR; sad369 (18.11.2007) **********************************************            В настоящий том включены посмертно опубликованные прозаические произведения Мопассана: сборники новелл "Дядюшка Милон", "Разносчик", "Мисти", не изданная при жизни Мопассана ранняя повесть "Доктор Ираклий Глосс", отрывки из двух незаконченных романов: "Чужеземная душа" и "Анжелюс" и в приложении - ряд новелл разных лет, не составивших специального сборника.      После смерти Мопассана право на издание сочинений писателя, согласно воле покойного и желанию его матери, было закреплено за Оллендорфом. Готовясь приступить к изданию первого полного иллюстрированного собрания сочинений Мопассана, Оллендорф опубликовал в 1899 году два посмертных сборника новелл: "Дядюшка Милон" и "Разносчик" (по другим данным, этот второй сборник вышел в феврале 1900 года). Затем, после появления в 1908-1910 годах более полного издания Конара, Оллендорф дополнил в 1912 году свое издание третьим посмертным сборником новелл "Мисти" (в конаровском издании новеллы этого тома не были собраны в один сборник). Заглавия посмертных сборников и порядок расположения в них новелл даны Оллендорфом.      Три этих сборника по своему составу во многих отношениях весьма пестры. Здесь и те новеллы, которые Мопассан не успел включить в очередной сборник, и те, которые он по разным причинам не собирался переиздавать, и те, наконец, которые были найдены в его бумагах еще не вполне готовыми к печати.      Сюжеты, впоследствии более искусно переданные в других новеллах и романах, неоправданная рискованность и недостаточно глубокая разработка некоторых тем и, в общем, более или менее ощутимая печать незавершенности - вот что характерно для произведений, вошедших в эти сборники, хотя в них есть немало замечательных страниц.      Сборники разнятся и между собою. Получив от Лоры де Мопассан согласие на их издание, Оллендорф для первого сборника, "Дядюшка Милон", отобрал на скорую руку забытые новеллы Мопассана, напечатанные в прессе в 1881-1883 годах; второй сборник он составлял уже с большим разбором, включая в него более законченные и сильные вещи из опубликованного в печати за 1880-1887 годы; третий сборник был составлен из найденных впоследствии произведений Мопассана - из ранних его рассказов 70-х годов, из новелл, по типу своему приближающихся к очерку, и из ряда произведений эскизных, недоработанных, - хотя в сборнике встречается и полная волнующего трагизма "Усыпительница".      Посмертные сборники - свидетельство высокой художественной требовательности Мопассана. Почти все произведения, напечатанные в них, при жизни он не хотел переиздавать, желая предать забвению.      Совершенно ясно, что Мопассан не собирался переиздавать свои первые рассказы ("Коко, коко, холодный коко!", "Кропильщик", "Рука трупа" и "Женитьба лейтенанта Ларе"), считая их слабыми; вдобавок две последние новеллы были им затем переработаны. По этой же причине не хотел он переиздавать и такие вещи, как "Миллион", "Ивелина Саморис".      Считал он ненужным повторно печатать и те новеллы, которые были этюдами к "Жизни" и к другим романам. Это новеллы: "Старые вещи", "В весенний вечер", "Прыжок пастуха", "Мститель", "Тик", "Мои двадцать пять дней", "Сумасшедший?", "Кончено!"; так же обстояло с новеллой "Грезы", близкой к одному эпизоду из книги "На воде".      Мопассан, вероятно, воздерживался и от переиздания ряда новелл, более или менее повторявших те проблемы, настроения или сюжетные ситуации, которые уже не раз им разрабатывались; таковы были "Ужас" и "Страх", в которых он снова касался одной из постоянных своих тем, новелла "Слепой", где он опять говорил о жестокости крестьян, "Ночное бдение", со столь характерной для Мопассана темой тягостных открытий, такие лирические новеллы-causerie, как "Переписка" и "Ласки".      Многие новеллы Мопассан, видимо, забраковал из-за анекдотичности их содержания. Таковы, надо полагать, "У смертного одра", "Каверза", "Ожидание", "Корсиканский бандит", "Плутня", "Простая драма", "Госпожа Эрме". Основной недостаток этих вещей - преобладание внешнего действия при слабой обрисовке характеров. Между тем одна из замечательных особенностей таланта Мопассана - его способность создавать живые и развивающиеся характеры.      Всего шире мопассановское новеллистическое творчество развернулось в 1882-1885 годах, зато новеллы последующих лет, сократившись в количестве, были в большинстве случаев гораздо более отделаны и больше отвечали строгим требованиям Мопассана. Вот почему можно полагать, что если бы писатель рассчитывал издать новый сборник новелл, го он ввел бы туда и "Латынь", и "Фермера", и "Крик тревоги", и "Новогодний подарок", и "Усыпительницу", а возможно, добавил бы и такие вещи 1883-1885 годов, как "Оранжерея", "Дуэль", "Новоселье", "Первый снег" и "Письмо, найденное на утопленнике".      О появлении в прессе при жизни писателя новелл "Разносчик" и "Последствия" нет никаких сведений (возможно, они-то и были найдены в его бумагах).      Повесть "Доктор Ираклий Глосс", опубликованная только в 1921 году, по-видимому, является одним из самых ранних прозаических опытов Мопассана. Писатель работал над нею в 1875 году. В письме к матери от 6 октября этого года Мопассан сообщал (упоминая об одном эпизоде из XXII главы): "Я решительно не знаю, как справиться с главой о служанке и обезьяне в "Ираклии", и это причиняет мне массу затруднений".      Повесть была закончена около 1877 года, но Мопассан не печатал ее, будучи неудовлетворен ею. Действительно, это еще первая проба сил, произведение ученическое и несамостоятельное, в котором французская критика отмечает вольтеровское влияние. В творчестве Мопассана повесть эта стоит совершенно особняком. Она необычна для него по своей форме и технике.      В "Докторе Ираклии Глоссе" преобладает многословная описательность, рассказ о действии, вместо его показа, частые авторские комментарии, наконец, почти полностью отсутствует диалог; прямая речь персонажей тоже редка и не слишком выразительна. Вдумавшись в эти особенности повести, можно понять, какую громадную внутреннюю работу пришлось проделать Мопассану, чтобы прийти к подлинно реалистическому мастерству.      Два отрывка из незаконченных романов "Чужеземная душа" и "Анжелюс" относятся к числу последних, незавершенных работ писателя.      В июльских записях 1890 года Тассар отмечает, что Мопассан собирает материал для "Чужеземной души", а в записи от 5 августа приводит слова писателя о том, что он "начал писать "Чужеземную душу" и, вероятно, это будет хороший роман, хотя, пожалуй, и немного сенсационный" (Souvenirs sur Guy de Maupassant par Francois, P. 1911, pp. 230-232, 248).      Действие романа должно было целиком или в значительной степени происходить на курорте Экс-ле-Бен. Об этом сообщает тот же Тассар:      "Мы много раз поднимались на Ревар. Мой господин долго и с большим вниманием осматривал все горы и пейзажи вокруг Экс-ле-Бен. Как-то раз мы остались на вершине горы до наступления ночи. Наблюдая открывавшуюся перед нами обширную панораму, г-н де Мопассан хотел изучить малейшие ее детали в момент красивого заката. Он доволен и находит, что картина чудесная: солнце исчезло в долине, справа, но его лучи еще освещают озеро, воды которого горят великолепным пожаром, хотя вершины гор уже погрузились во мрак. Это означало, что наступала ночь. Спускаясь с горы, господин сказал мне: "Вы хорошо это видели! Ну так все это вы найдете в новом моем романе. Экс и его окрестности дадут мне превосходную рамку для действий моих персонажей" (Souvenirs... par Francois, pp. 233-234).      В своем новом романе Мопассан вновь намеревался дать критику светского общества, его космополитических и растакуэрских кругов. Курорт Экс-ле-Бен с его казино, где так тесно переплетались игра, деньги, любовь, давал писателю для этого богатый материал. Для работы над образом румынской графини Мосска Мопассан собирался принять приглашение румынской королевы, писательницы Кармен Сильва, и посетить Румынию (A. Lumbroso, p. 335).      В одной из недатированных записей 1891 года, относящихся к марту или апрелю, когда Мопассан плавал на своей яхте по Средиземному морю, Тассар сообщает, что работа над начатым романом прервалась, и притом окончательно, и что с этого момента Мопассан "работает только над одним произведением, над "Анжелюсом" (Souvenirs... par Francois, p. 265).      Почему же Мопассан прервал работу над "Чужеземной душой"? Конечно, он чувствовал себя больным, тяжело больным. В одном из писем 1891 года к матери он передает слова, сказанные ему одним врачом: "Вы ведете трудовую жизнь, которая убила бы десяток обыкновенных людей... Вы опубликовали 27 томов за десять лет, и этот безумный труд пожрал ваше тело. В данный момент тело мстит, парализуя вашу мозговую деятельность. Вам нужен очень длительный и полный отдых... Я очень хотел бы видеть вас в полной изоляции, в очень здоровой местности, где бы вы ни о чем не думали, ничего бы не делали и, главное, не принимали никаких лекарств".      Сильное ухудшение здоровья Мопассана, - конечно, очень важный фактор. Но оно не заставило его прервать работу над "Анжелюсом". Следовательно, дело было в том, что тема "Чужеземной души", как и других романов о светском обществе ("Сильна как смерть", "Наше сердце"), стала казаться писателю слишком мелкой. Разоблачать по-прежнему ничтожество, пустоту и паразитарное существование светских людей, разоблачать их мелкие страстишки, их чванство и лицемерие - нет, это уже не удовлетворяло Мопассана в ту пору, когда он начал предчувствовать свой близкий конец.      Отложив "Чужеземную душу", Мопассан взялся за "Анжелюс", которому он придавал особое значение, усматривая в нем некий итог своего писательского пути.      В "Анжелюсе" соединился ряд тем, которые всегда особенно глубоко волновали Мопассана: франко-прусская война, насилия прусских захватчиков, горе одиноких, обездоленных людей, незаслуженные мучения жертв болезни, трагическая гибель иллюзий, богоборческие мотивы. Роман кончается проклятием богу, равнодушному к страданиям и гибели людей. Впервые Мопассан поставил своего страдающего человека в позицию бунтаря, мятежника, словно этой субъективно-высокой нотой он и хотел закончить свое творчество.      Любопытна запись Тассара от 29 июня 1891 года. В этот день Мопассан был в Авиньоне, где осмотрел старинную церковь; внимание писателя, в частности, привлекла статуя одной святой.      "Вечером он объявил мне, - пишет Тассар, - что мы теперь можем ехать в Ним, и добавил: "Забавно будет, когда позднее г-н Дюма спросит меня, где я видел лицо моей героини, а я отвечу: "В раке авиньонской Notre-Dame des Doms". По правде говоря, я не нашел в этом лице всего того, что мне необходимо для моего женского типа. Тем не менее выражение этого лица - тот неотделанный алмаз, который смогу шлифовать; я схватил в нем такие художественные детали, которые пригодятся для рельефного воспроизведения моего сюжета; последний же я надеюсь выполнить захватывающим образом, близким к совершенству. Я попытаюсь вложить в "Анжелюс" всю силу экспрессии, на какую только способен, и все детали отделаю с особой тщательностью, но, впрочем, так, чтобы не утомлять читателя. Я чувствую себя в отличном настроении для работы над этой книгой, материалом которой так хорошо овладел и которую обдумал с удивительной легкостью. Это будет венец моей карьеры, и я убежден, что достоинства романа приведут в такой энтузиазм читателя-художника, что он спросит себя; роман ли перед ним или сама действительность?"      В июле или в начале августа 1891 года Мопассан продолжал работать над новым романом, как явствует из одной беглой записи Тассара. В последний же раз Тассар упоминает об этой работе в записи от 2 ноября 1891 года: "Ги де Мопассан между прочим снова принялся за "Анжелюс" и работает над ним медленно, но настойчиво" (Souvenirs... par Francois, pp. 270-271, 278, 288). Запись грустная, щадящая больного писателя, который работать уже не мог.      Поэт Огюст Доршен рассказывает, что еще в августе 1891 года он встретился на курорте Шампель-ле-Бен с Мопассаном, приехавшим туда в сопровождении своего друга, доктора Казалиса.      "Мопассан держал под мышкой портфель, полный бумаг, - пишет Доршен, - он открыл его и показал мне листы.      - Вот первые пятьдесят страниц моего романа "Анжелюс". В течение целого года я не мог написать больше ни строчки. Если через три месяца книга не будет написана, я покончу с собой.      Это были его первые слова".      Доршен пишет дальше, что Мопассан рассказал ему содержание романа.      "Оканчивая свой рассказ, длившийся два часа, Мопассан плакал, и мы тоже плакали, видя, сколько еще оставалось таланта, нежности и жалости в этой душе, которая никогда уже больше не сможет выразить того, что она хотела бы передать другим" (Auguste Dorchain. Quelques Normanrls. "Annales politiquss et literaires", 3 juin 1900).      Нет смысла приводить полностью сообщение Доршена, потому что он весьма произвольно передал замысел "Анжелюса", а о некоторых существенных сторонах романа просто умолчал. Так, он не захотел упомянуть о богоборческой теме.      Более точна в своих высказываниях о романе г-жа Леконт дю Нуи, близкий друг Мопассана.      "Мопассан рассказывал мне план романа со всеми подробностями и даже читал главы, которых потом не нашли.      ...Г-жа де Бремонталь (избитая и изгнанная из своего дома пруссаками. - Ю. Д.), спасаясь бегством, падает. Несчастной удается из последних сил дотащиться до стойла, и она, задыхаясь, вытягивается на соломе. Падение способствует ускорению родов. Этой же ночью она дает жизнь сыну, который, подобно Христу, родится в яслях. Бедный ребенок появляется на свет живым, но он - жертва страданий, испытанных матерью во время беременности и последнего потрясения, которое она только что испытала: его ноги атрофированы.      Наступает конец войны. В последнем сражении убит г-н де Бремонталь. Молодая вдова считает, что жизнь ее кончена, и приходит к мужественному решению: она посвятит себя воспитанию своих двух сыновей.      Старший вырастает храбрым и сильным. Он меньше нуждается в материнских заботах, чем маленький калека. Поэтому Анри (старшего. - Ю. Д.) помещают в коллеж, чтобы изолировать его от печальной домашней атмосферы.      Младший, Андре, подрастает, но он не способен стоять на ногах. Однако если ноги бедняжки остаются парализованными, то ум его развивается. Мать приставила к нему учителями аббата Марво и сына доктора Патюреля (тоже врача. - Ю. Д.). Характеры двух этих людей были обрисованы очень интересно. Аббат представлял собою возвышеннейший спиритуализм, а доктор, сторонник новых идей, был склонен, в противоположность ему, скорее отрицать, чем утверждать, но при всем том был милосерден и добр, не в пример иному святоше. Настойчиво, но бесплодно пытался доктор Патюрель исцелить юного Бремонталя, но был вынужден убедиться, что человеческая наука бессильна перед лицом неотвратимых жестокостей природы; не имея возможности превратить Андре в здорового и крепкого мальчика, он поставил себе задачей воспитать в нем философский ум, который помог бы ему понимать и переносить жизнь.      Однажды аббат и доктор сошлись в парке г-жи де Бремонталь возле кресла, в котором лежал пятнадцатилетний калека. Постепенно завязался спор. Оба собеседника не обращали внимания на ребенка и незаметно перешли от самых личных тем к самым общим идеям (здесь г-жа Леконт дю Нуи приводит второй из дополнительных фрагментов романа, где врач говорит о "Деле господа бога", а священник - о Христе. - Ю. Д.).      Прошло несколько лет. Обучение Андре было закончено, и доктор Патюрель послал г-жу де Бремонталь с ее сыновьями на воды в Экс в надежде, что такое лечение принесет хорошие результаты: доктор слишком любил своего больного, чтобы не надеяться на это.      Путешествие состоялось. Анри и Андре остановились в гостинице вместе с матерью. Анри, искусный спортсмен, познакомился по приезде с группой юношей и девушек и вместе с ними участвовал в экскурсиях, а главное, играл в лаун-теннис, отдавая этому все время.      Из окна своей комнаты брат смотрел на него. Андре не чувствовал себя счастливым: жизнь, которую вели на водах, ему не нравилась, а разговоры, которые он слышал, утомляли его своей бессодержательностью. Гораздо выше ценил он своих друзей из Руана (аббата Марво и доктора Патюреля. - Ю. Д.) и с сожалением вспоминал об их беседах, осмысленных и ободряющих.      Печаль больного возрастает со дня на день. Мать обеспокоена.      Как-то Анри предлагает брату присутствовать на игре, но Андре отказывается под тем предлогом, что ему там не место.      Тогда г-жа де Бремонталь и ее старший сын составляют заговор, и то, чего они не могут добиться от Андре, удается одной молодой девушке.      Она находит такие доводы, на которые ему нечего возразить, а за разговором, не оставляя ему времени вернуться к своему решению, везет кресло калеки к теннису, где и представляет его своим друзьям. Она помогает несчастному выказать в лучшем свете свой ум; интеллектуальное превосходство Андре производит впечатление на всех. Он чувствует вдруг, что как бы возрождается к жизни, и его матери приходит мысль: "Это воскресение!"      Вечер. Стоит жара, благоухают цветы. Андре беседует на террасе гостиницы с молодой девушкой. Он жалуется на свой печальный жребий, на скорбь, овладевающую им при мысли, что никогда, никогда и никто его не полюбит.      Его подруга протестует, и он слушает ее, как в экстазе. Схватив руку девушки, он покрывает ее пламенными поцелуями; удивленная этой внезапной вспышкой, она не отнимает руки, - она боится огорчить бедного больного да и так далека от мысли, что он ее любит!      Но Андре уже считает себя любимым. Когда на следующий день мать входит в его комнату, она изумлена: он чувствует себя лучше, у него сияющий вид; таким она еще никогда его не видела. Впервые после столь многих лет г-жа де Бремонталь почти счастлива. Несколько дней назад обручился Анри, и она еще не решалась сказать об этом своему несчастному ребенку; теперь она почувствовала себя смелее.      - На ком же он женится? - весело спросил Андре.      - На мадмуазель X...      Это была та девушка, которую полюбил Андре, та, которая, как он думал, любит его!      Он лишается сознания. Как только он приходит в себя, он хочет уехать, уехать тотчас же, не видя никого.      Возвратившись в Руан, бедный калека не выдерживает больше. Он разражается рыданиями и упрекает мать не только за то, что она дала ему жизнь, но и за то, что заботилась о развитии его ума. Он, родившийся при первых колокольных звуках анжелюса вечернего, умирает при первом звоне утреннего анжелюса.      И мать, бывшая до этого момента страстной католичкой, в порыве возвышенного безумия, перед лицом спокойной красоты и равнодушия природы, проклинает бога и осыпает его оскорблениями" (En regardant passer la vie..., par I'auteur d'"Amitie amoureuse" et Henri Amic. P. 1903, pp. 50-61).      Таков был этот замысел. Любимые герои Мопассана были в этом романе горькими жертвами прусских захватчиков, на всю жизнь искалеченными ими физически или духовно. Против его страдающих героев обращена и жестокость природы, не дающей исцеления бедному калеке Андре, не позволяющей значительной части человечества, обреченной болезням, вернуть себе здоровье. За что же все эти незаслуженные страдания? И должен же кто-то отвечать за них! Кто же? Бог! Вторым Христом родится Андре в яслях, но он не приносит в мир ничего, кроме своего страдания, отверженности и глубокой скорби. Неясно, проводил ли Мопассан какую-нибудь параллель между Андре и героем евангельских легенд (диалог аббата Марво с доктором Патюрелем и третий дополнительный фрагмент говорят о наличии в романе какого-то религиозного или антирелигиозного мотива), но все это должно было только подготовлять финал с тезисом о жестокости бога, о судебном "Деле господа бога". Этот финал не был неожиданным: богоборческие мотивы уже встречались у Мопассана: в "Муароне" (т. III), в "Бесполезной красоте" (т. IX) и др.