Джером К. Джером                  Избранные произведения. Том 1            -------------------------------------------      Джером К. Джером      Избранные произведения в 2-х т.      М.: ГИХЛ, 1957. Том 1, 504 с.      Переводы под редакцией М. Лорие      Иллюстрации И. М. Семенова      OCR: sad369 (9.12.2005)      -------------------------------------------            СОДЕРЖАНИЕ            С. Маркиш. Джером Клапка Джером            ТРОЕ В ОДНОЙ ЛОДКЕ, НЕ СЧИТАЯ СОБАКИ (1889) Перевод М. Салье            Предисловие автора                  Глава первая            Трое инвалидов. Страдания Джорджа и Гарриса. Жертва ста семи смертельных недугов. Полезные рецепты. Средство против болезней печени у детей. Мы сходимся на том, что переутомились и что нам нужен отдых. Неделя в море? Джордж предлагает путешествие по реке. Монморенси выдвигает возражение. Первоначальное предложение принято большинством трех против одного.            Глава вторая            Обсуждение плана. Прелести ночевки под открытым небом в хорошую погоду. То же - в дурную погоду. Принимается компромиссное решение. Первые впечатления от Монморенси. Не слишком ли он хорош для этого мира? Опасения отброшены как необоснованные. Заседание откладывается.            Глава третья            План уточняется. Метод работы Гарриса. Пожилой отец семейства вешает картину. Джордж делает разумное замечание. Прелести утреннего купанья. Запасы на случай аварии.            Глава четвертая            Продовольственный вопрос. Отрицательные свойства керосина. Преимущества путешествия в компании с сыром. Замужняя женщина бросает свой дом. Дальнейшие меры на случай аварии. Я укладываюсь. Зловредность зубных щеток. Джордж и Гаррис укладываются. Чудовищное поведение Монморенси. Мы отходим ко сну.            Глава пятая            Миссис П. будит нас. Джордж - лентяй. Надувательство с предсказанием погоды. Наш багаж. Испорченный мальчишка. Вокруг нас собирается толпа. Мы торжественно отбываем и приезжаем на Ватерлооский вокзал. Блаженное неведение служащих Юго-западной дороги касательно столь суетных вопросов, как отправление поездов. По волнам, по волнам, мы плывем в открытой лодке!..            Глава шестая            Кингстон. Полезные сведения из ранней истории Англии. Поучительные рассуждения о резном дубе и о жизни вообще. Печальная судьба Стиввингса-младшего. Размышления о древности. Я забываю, что правлю рулем. Интересные последствия этого. Хэмптон-Кортский лабиринт. Гаррис в роли проводника.            Глава седьмая            Река в праздничном наряде. Как одеваться для путешествия по реке. Удобный случай для мужчин. Отсутствие вкуса у Гарриса. Фуфайка Джорджа. День с барышней из модного журнала. Могила миссис Томас. Человек, который не любит могил, гробов и черепов. Гаррис приходит в бешенство. Его мнение о Джордже, банках и лимонаде. Он показывает акробатические номера.            Глава восьмая            Шантаж. Какую политику следует при этом проводить. Себялюбивая грубость земельного собственника. "Объявления". Нехристианские чувства Гарриса. Как Гаррис поет комические куплеты. Культурная вечеринка. Постыдное поведение двух порочных молодых людей. Бесполезные сведения. Джордж покупает банджо.            Глава девятая            Джорджа запрягают в работу. Дурные инстинкты бечевы. Неблагодарное поведение четырехвесельной лодки. Влекущие и влекомые. Новое занятие для влюбленных. Странное исчезновение пожилой дамы. Поспешишь - людей насмешишь. На бечеве за девушками - сильное ощущение. Пропавший шлюз, или заколдованная река. Музыка. Спасены!            Глава десятая            Первая ночевка. Под брезентом. Призыв о помощи. Упрямство чайника; как его преодолеть. Ужин. Как почувствовать себя добродетельным. Требуется уютно обставленный, хорошо осушенный необитаемый остров, предпочтительно в южной части Тихого океана. Забавное происшествие с отцом Джорджа. Беспокойная ночь.            Глава одиннадцатая            О том, как Джордж однажды встал рано. Джордж, Гаррис и Монморенси не любят вида холодной воды. Героизм и решительность Джей. Джордж и его рубашка - история с нравоучением. Гаррис в роли повара. Историческая реминисценция, включенная специально для детей школьного возраста.            Глава двенадцатая            Генрих Восьмой и Анна Болейн. Неудобства пребывания в одном доме с влюбленными. Трудные времена для английского народа. Ночные поиски красоты. Бесприютные и бездомные. Гаррис готовится умереть. Появление ангела. Влияние внезапной радости на Гарриса. Легкий ужин. Завтрак. Полмира за банку горчицы. Ужасная битва. Мэйденхед. Под парусами. Трое рыбаков. Нас осыпают проклятьями.            Глава тринадцатая            Марло. Бишемское аббатство. Монахи из Медменхэма. Монморенси намеревается убить старого кота, но потом решает оставить его в живых. Постыдное поведение фокстерьера в универсальном магазине. Отъезд из Марло. Внушительная процессия. Паровые баркасы. Полезные советы как им досадить и помешать. Мы отказываемся выпить реку. Спокойный пес. Странное исчезновение Гарриса с пирогом.            Глава четырнадцатая            Уоргрэв. Восковые фигуры. Соннинг. Ирландское рагу. Монморенси настроен саркастически. Битва Монморенси с чайником. Джордж учится играть на банджо. Это не встречает одобрения. Трудности на пути музыканта-любителя. Изучение игры на волынке. Гаррису становятся грустно после ужина. Мы с Джорджем совершаем прогулку и возвращаемся мокрые и голодные. С Гаррисом творится что-то странное. Удивительная история про Гарриса и лебедей. Гаррис проводит беспокойную ночь.            Глава пятнадцатая            Хозяйственные обязанности. Любовь к работе. Старый гребец, его дела и рассказы. Скептицизм молодого поколения. Первые воспоминания о поездках на лодке. Управление плотом. Стильная гребля Джорджа. Старый лодочник и его метода. Неторопливость и спокойствие. Новичок. Плаванье с шестом. Печальное происшествие. Радости дружбы. Мой первый опыт с парусом. Почему мы не утонули.            Глава шестнадцатая            Рэдинг. Нас ведет на буксире паровой баркас. Нахальное поведение маленьких лодок. Как они мешают паровым баркасам. Джордж и Гаррис снова уклоняются от работы. Одна банальная история. Стритли и Горинг.            Глава семнадцатая            Стирка. Рыба и рыбаки. Об искусстве уженья. Добросовестный удильщик на муху. Рыбацкая история.            Глава восемнадцатая            Шлюзы. Меня и Джорджа фотографируют. Уоллингфорд. Дорчестер. Эбингдон. Отец семейства. Здесь удобно тонуть. Трудный участок реки. Дурное влияние речного воздуха.            Глава девятнадцатая            Оксфорд. Представление Монморенси о рае. Наемная лодка, ее прелести и преимущества. "Гордость Темзы". Погода меняется. Река в разных видах. Не слишком веселый вечер. Стремление к недостижимому. Оживленная болтовня. Джордж исполняет пьесу на банджо. Унылая мелодия. Снова дождливый день. Бегство. Легкий ужин, заканчивающийся тостом.            РАССКАЗЫ            Из сборника "Праздные мысли лентяя". 1889      О праздности. Перевод И. Журавлева      О малышах. Перевод Н. Дынник      О еде и питье. Перевод А. Барановой      О памяти. Перевод Н. Хуцишвили            Из сборника "Мир сцены". 1889      Герой. Перевод В. Маянц      Злодей. Перевод В. Маянц      Героиня. Перевод В. Маянц      Адвокат. Перевод В. Лифшиц      Ребенок. Перевод И. Маненок      Крестьяне. Перевод С. Дзенит      Старичок. Перевод В. Маянц            Из сборника "Дневник одного паломничества и шесть очерков". 1891      Трогательная история. Перевод А. Ройзен      Часы. Перевод З. Журавской            Из книги "Наброски для романа". 1891                  Глава первая. Перевод И. Красногорской      Глава вторая. Перевод И. Красногорской      Глава третья. Перевод В. Маянц      Глава шестая. Перевод В. Маянц            ДЖЕРОМ КЛАПКА ДЖЕРОМ            Читая то немногое, что было написано о Джероме на разных языках, удивляешься, как много злых слов сумели сказать о нем критики. Его книги называли вздорными, его творчество энергично и недвусмысленно определялось как позор английской литературы, как попытка протащить в нее какой-то "новый юмор". "Джером, - писала одна лондонская газета, - это печальный пример того, чем угрожает Англии чрезмерное образование низших классов". Даже сравнительно недавно, уже много лет спустя после смерти Джерома, его имя поминалось с прибавлением эпитетов, далеко не лестных: он-де и пошляк, и бестактный, и наблюдательность его - наблюдательность мещанина-обывателя, а "Трое в одной лодке" - шедевр вагонной литературы.      Но если хотя бы половина этих нападок справедлива, то за что же тогда любили и любят Джерома читатели? Почему еще в 1894 году его считали самым распространенным автором во всех странах английского языка? Почему на обложках приложения к русскому журналу "Вокруг света" за 1912 год значится: "Собрание сочинений неподражаемого английского юмориста Джерома К. Джерома"? Неужели книги Джерома действительно "чтиво", а популярность их сродни популярности "Джека-Потрошителя"?.. И невольно приходят на память слова, с которыми один древний мудрец обращался к своим ученикам. "Свойственно многим, - говорил он, - подходя к незнакомым людям, прежде всего обращать внимание на недостатки: этот, мол, кос, тот горбат, а вон тот косноязычен. Вы же старайтесь прежде всего заметить и отыскать в человеке хорошее, ценное, доброе, а недостатки и пороки его от ваших взоров не укроются".      Только одни слабости (а их и в самом деле было немало) и замечали у Джерома суровые критики. Мы тоже не будем закрывать глаза на эти слабости, но прежде всего попробуем рассказать о писателе просто и доброжелательно; главное - доброжелательно, с тем сочувственным пониманием и симпатией, какие неизменно питал Джером к своим героям, - качество, которое не решились поставить под сомнение даже самые строгие и придирчивые из критиков.            * * *            Джером К. Джером родился 2 мая 1859 года в Уолсоле, небольшом городке графства Стаффордшир, центральная Англия. (Второе имя, Клапка, было дано ему в честь друга семьи Джеромов - венгерского эмигранта Дьердя Клапки.) Его отец был архитектором, но беспокойный, непоседливый характер не давал Джерому-старшему заниматься своим делом. Ко времени появления на свет младшего сына, будущего писателя, он окончательно забросил архитектуру и стал владельцем нескольких угольных шахт, но уже в следующем, 1860 году разорился и был вынужден переехать в Лондон. Вскоре в столицу перебралась и вся семья. Джеромы поселились в Попларе, восточном пригороде Лондона, примыкавшем к трущобам Ист-Энда. Отец занялся сбытом скобяного товара. Ему не везло, дела шли далеко не блестяще. Семье приходилось трудно, однако отец не терял бодрости и надежды на лучшее будущее. От него, вероятно, и унаследовал Джером неистощимый запас энергии, оптимизма и любви к жизни, так же как и склонность к нравоучительным рассуждениям: Джером-старший был страстным и неутомимым проповедником.      Свои школьные годы Джером вспоминает без особенной теплоты. Друзей он в школе не приобрел, занятия не увлекали его. Зато он много и жадно читал, обшаривая одну за другой маленькие частные библиотеки Поплара. Он полюбил прогулки по лондонским пригородам. Школа находилась далеко от дома, мальчику купили сезонный билет, и это значительно расширило круг его "странствий". Самые разнообразные картины подмечал и запечатлевал в памяти наблюдательный взор Джерома. Он видел и зеленые сельские улички предместий Лондона, мало чем отличавшихся от деревни, и мрачные грязные закоулки Ист-Энда; видел мужество, доброту, трудолюбие простого люда, а рядом - отвратительные пьяные драки, истязания детей, издевательства над слабыми и немощными, слышал веселые шутки и гнусную площадную брань. Это были первые встречи с жизнью, с ее контрастами нищеты и богатства, горя и радости.      В 1871 году Джером-старший умер, а два года спустя четырнадцатилетний Джером-младший навсегда расстается с учением. Друг покойного отца устроил мальчика клерком в железнодорожную контору. Еще через год умерла и мать. Детство кончилось, пришла пора самому заботиться о себе и о своем будущем. Впрочем, будущее уже, по-видимому, обеспечено. Джером служит, жалование постепенно растет - чего же еще? Так казалось сестрам, а может быть поначалу и самому Джерому. Но в нем был жив беспокойный дух отца. Один приятель, клерк из Сити, заразил Джерома любовью к театру, и у него появляется желание попробовать свои силы на сцене. Не бросая службы, он вступает в труппу некоего Вуда, игравшую в помещении цирка неподалеку от Вестминстерского моста. Понятно, роли ему поручают самые скромные, говоря театральным языком - "держат на выходах", но новичок рад и этому. Ему мерещится карьера великого трагика, и вот в один осенний день он бросает свою железнодорожную контору (где получал уже 70 фунтов в год) и поступает в бродячую труппу.      Три года провел Джером на сцене. Немало городов и местечек объездил он, сыграл много ролей. "Я переиграл в "Гамлете" все роли, за исключением лишь Офелии", - писал он впоследствии. Актерская жизнь оборачивалась к нему всеми своими ликами - и светлыми и темными. Но тяготы бродячего существования не пугали его. Огорчался он из-за другого. Товарищи по труппе находили у него "всего-навсего" талант комика. "Я мог бы стать хорошим актером. Согласись я довольствоваться смехом и аплодисментами, я бы пошел далеко", - признается Джером в книге "Моя жизнь и моя эпоха". Но ему казалось, что потешать и смешить - дело недостойное. Он хотел волновать людей, приводить их в трепет и в умиление. И вот он бросает театр и едет в Лондон с тридцатью шиллингами в кармане.      Если прежде, в детстве, нищета начиналась сражу же за порогом его дома, то теперь она переступила этот порог. Джером сам сделался частицей Ист-Энда, слился с безликой толпой его обитателей - людей с испитыми лицами и потухшими глазами, которые когда-то окружали мальчика во время его бесцельных блужданий по предместьям. "Это было то окружение, в котором прошло мое детство и которое, по-видимому, наградило меня невеселым и задумчивым характером. Я различаю в вещах их забавные стороны и при случае радуюсь шутке; но куда бы я ни взглянул, во всем я вижу больше печали, чем радости". (Эти меланхолические слова написаны Джеромом уже в старости.) Прославление "честной бедности" не было свойственно Джерому, который слишком близко видел ужасы нищеты в большом капиталистическом городе, и поэтому романтика "дна" и пустого желудка навсегда останется чуждой писателю: "Господа литераторы охотно и много пишут о "дне". Я готов согласиться, что там можно обнаружить и юмор, и пафос, и даже романтику. Но для того, чтобы открыть все прелести "дна", нужно самому находиться на поверхности".      Стремясь выбиться "на поверхность", Джером сменил много профессий. Он был и репортером, - из тех, что получали пенни за строку, - и школьным учителем, и секретарем у подрядчика, и агентом-комиссионером, снабжавшим своих индийских клиентов всем необходимым ("Это была забавная работа: я ощущал себя своего рода всеобщим дядюшкой"), и клерком в конторе стряпчего. И одновременно - писал, много и непрерывно писал.      Еще в детстве он мечтал о литературной славе и с волнением прислушивался к словам матери, часто говорившей о высоком призвании писателя. Поступая на сцену, он надеялся приобрести опыт, необходимый драматургу, а теперь, расставшись с театром, засыпал издателей и редакции журналов трогательными и возвышенными рассказами, очерками, повестями и пьесами. Но журналы не торопились познакомить читателя с новым светочем английской литературы. Они упорно возвращали Джерому рукописи, и только однажды газета "Лэмп" тиснула его сентиментальную аллегорию о девушке, превратившейся в водопад. (Заметим вскользь, что через несколько дней после этого знаменательного события газета прекратила свое существование.) Неудачи заставляют, наконец, Джерома задуматься: ведь невозможно, чтобы все кругом были слепы и неспособны оценить его литературное дарование, скорее что-нибудь неладно в его писаниях. И он решительно отказывается от псевдоромантической, слезливой патетики. Хватит с него надуманных девиц-водопадов, теперь он напишет о том, что видел и испытал сам. "Я должен рассказать миру историю героя по имени Джером, который однажды бросил все и поступил на сцену". Так родился замысел первой книги Джерома "На сцене и за кулисами" (1885).      Но вот вопрос: о чем расскажет он читателю - о нищете, страданиях и обидах? О несправедливости, которая так больно ранит в юности? О процессиях безработных, проходивших с заунывной песней под окнами их дома в Попларе? Нет, он напишет "о забавных и трогательных вещах, которые с ним приключились". Забавное и трогательное - в этих двух словах программа Джерома, которой он придерживался довольно последовательно. Не то чтобы он нарочито, умышленно отворачивался от мрака и ужасов жизни, - мы уже видели, что он всегда помнил о них, и даже троим друзьям, беззаботно плывущим по Темзе в лодке, он покажет тело утопленницы, заставив их задуматься над бессмысленной жестокостью "респектабельного" общества, единодушно отвергнувшего "грешницу"... Но он считал, что жизнь не переделаешь. Один из героев его романа "Пол Келвер" (1902), врач, рассказывает: "На днях я наведался узнать, жив ли еще один из моих пациентов. Жена его стирала белье в передней. "Что ваш муж?" - спрашиваю. "Кажется, помер", - отвечает женщина. Потом, не прерывая работы, кричит: "Джим, как ты там?" Ответа не последовало. "Кончился", - объявила она, выжимая чулок... Я не одобряю ее, но и не осуждаю. Не я создал мир, и не я за него в ответе". Сам Джером рассуждал, вероятно, менее резко, но и он не пытался докопаться до корней зла, ничего не пытался объяснить ни другим, ни даже самому себе. Правда, зло всегда отталкивало его, но он принимал жизнь такою, какой видел ее или, может быть, какой хотел ее видеть. "Я встречал больше честных и хороших людей, чем злых, - писал он, - и потому предпочитаю думать о первых". А если людям скверно, тяжко, их надо подбодрить веселой шуткой, и им станет теплее, уютнее.      Что говорить, позиция ограниченная, сужающая творческие возможности художника. Но при всей односторонности Джерома ему нельзя отказать в глубокой искренности, неподдельной человечности. Больше того: вне этих двух качеств нам не понять правильно его юмора.      Талант юмориста проявился у Джерома очень рано. Еще школьником он славился среди товарищей как остроумный рассказчик. Юмор неизменно оживлял и его репортерские заметки: "Я выхватывал забавные словечки из пламени пожара, выжимал оригинальность из уличных побоищ, извлекал веселость из самых ужасных катастроф". Он любит смеяться, чувство юмора глубоко присуще его натуре, и он не считает нужным подавлять его, прикидываться серьезным: "Чувства наши от нас не зависят, и я никогда не мог понять, какой смысл вызывать в себе чувство, которого на самом деле не испытываешь". Джером постепенно приходит к твердому убеждению, что, смеясь и потешая, он доставляет людям ту радость, которая скрашивает их трудное существование.      Книга "На сцене и за кулисами" была написана за три месяца (Джером вообще работал очень быстро) и вышла в 1885 году. Издатель принял рукопись на кабальных условиях: за полученный гонорар Джером должен был отказаться от дальнейших авторских прав на нее. Книга не залежалась на магазинных полках. Зато критики встретили ее в штыки. Такого обескураживающего приема это бесхитростное и в меру веселое повествование, разумеется, не заслуживало, однако и громкой славы автору оно не принесло - так же, впрочем, как и вторая его книга - "Мир сцены", увидевшая свет в 1889 году (бывший актер осмеял в ней осточертевшие и зрителям и артистам театральные штампы). Но именно этому году суждено было стать решающим в литературной судьбе Джерома: в 1889 году появились его "Праздные мысли лентяя" и "Трое в одной лодке".      "Праздные мысли лентяя" печатались сначала, очерк за очерком, в ежемесячном журнале "Home Chimes" ("Домашний благовест"). Отдельное издание имело неслыханный успех и в Англии и в Соединенных Штатах. Книгу, по словам самого Джерома, расхватывали, "как горячие пирожки". Еще более восторженно были приняты "Трое в одной лодке". Джером становится одним из самых популярных авторов. Но популярность и признание - не одно и то же: критики единодушно и непримиримо осуждали повесть Джерома. Писатель Израэль Зангвиль, друг Джерома, в одной из своих статей вспоминает: "Когда "Трое в одной лодке" вышли из печати, почтенные теологи и мужи науки останавливали меня на улице и, истерически хохоча, заставляли выслушивать страницу за страницей; позже те же самые господа присоединились к хору негодующих воплей и вздрагивали, услышав имя Джерома". А сам Джером пишет в "Моей жизни и моей эпохе": "Почему в Англии, единственной из всех стран мира, юмор, хотя бы даже в новых одеждах, всегда ошибочно принимают за незнакомца и встречают градом камней, - этого я не в состоянии понять".      Главное обвинение, предъявленное писателю критиками, состояло в том, что его юмор по своему характеру не соответствует духу и традициям английской литературы. Так ли это? Действительно ли порывал Джером с традициями английской юмористики?      Принято различать два основных вида или типа юмора - юмор положений и юмор характеров. Писатель, в произведениях которого преобладает юмор положений (таким писателем был Джером), подметив в своем герое какую-то одну черточку, строит вокруг нее целую серию забавных происшествий. Каждое из них непременно должно быть связано с этой черточкой (которая сама по себе далеко не всегда бывает смешной), вытекать из нее естественно и непринужденно, иначе комизм превратится в бездушное, механическое рассмеивание. О знаменитом дяде Поджере мы знаем только одно: он полон жажды деятельности, и ничего смешного здесь еще нет. Но Джером, увидев пожилого полнеющего джентльмена, энергично проталкивающегося через толпу, сумел придумать десяток ситуаций, в которых бьющая через край энергия джентльмена найдет себе самое неожиданное и самое нелепое применение.      Нередко стержнем повествования служит даже не эта единственная, отмеченная автором черточка в характере героя, а какой-нибудь случай или обстоятельство, привлекшее внимание писателя. Хозяин дарит под рождество своему служащему гуся. "Ну, вот еще, опять слащавый рассказик о добром хозяине!" - с досадой думает читатель. Но он ошибается: для Джерома это отличная завязка, его фантазия пририсует к ней превосходное комическое продолжение. Да и вообще для такого мастера сюжета и такого неисчерпаемого "выдумщика", каким был Джером, завязкой могло служить любое, самое незаметное, самое обыденное происшествие.      Юмор характеров более психологичен и в то же время менее остер сюжетно. Автор создает комический характер, смешной во всех своих сторонах и проявлениях, и тогда источником комизма оказывается уже не ситуация, а сам герой, одно воспоминание о котором вызывает у читателя улыбку. Замечательные образцы юмора характеров - молодой и старый Уэллеры в "Записках Пиквикского клуба" Ч. Диккенса. Мистер Уэллер-старший - это тип старого чудака, а его сын - тип так называемого "кокни", самоуверенного, сметливого и бойкого столичного жителя, непоколебимо убежденного в величайшем превосходстве лондонцев над всеми остальными представителями рода человеческого. В поведении отца и сына нет, казалось бы, ничего абсурдного, напротив, оно строго мотивировано и, следовательно, вполне разумно. Но стоит им появиться на страницах романа - и мы начинаем смеяться; мы смеемся их шуткам, их манерам, позам, жестам, их нехитрой житейской философии. Понятно, что создание истинно комических характеров требует от писателя подлинного мастерства психолога и глубокого знания жизни. С известными оговорками было бы справедливым признать, что юмор характеров выше юмора положений.      И все же юмор положений никак не чужд английской литературе. Он присущ, например, комедиографии второй половины XVII и первой половины XVIII века. Рядом с юмором характеров он встречается и у Филдинга, и у Смоллета, и у Шеридана, и даже у Диккенса. Следовательно, нельзя согласиться с теми, кто безапелляционно объявлял юмор Джерома К. Джерома "новым", идущим вразрез с традициями английской юмористики. Вернее другое, а именно: у великих английских юмористов смешное служило высоким идейным и социальным целям, тогда как юмор Джерома не возвышается над довольно поверхностной наблюдательностью, и писателю чуждо стремление к большим обобщениям.      Джером почти не писал о том, чего не видел и не знал по собственному опыту. Великосветское общество было так же чуждо ему, как экзотика колоний и тайны лондонского "дна". Его неизменный герой - это средний англичанин, трезвый, рассудительный, немного неповоротливый и тяжелый на подъем, наделенный хорошим чувством юмора. Его жизнь знакома писателю во всех подробностях, в его доме Джером чувствует себя не гостем, а хозяином. Этот средний англичанин балагурит и разглагольствует в "Праздных мыслях лентяя", плывет по Темзе в обществе двух друзей и собаки, удаляется от городского шума на лоно природы (повесть "Они и я") - одним словом, не покидает Джерома на всем протяжении его писательской жизни.      Есть одна особенность, унаследованная Джеромом от Диккенса: это добродушие его юмора. Писатель не просто смеется над своими героями - он любит их, но это не исключает осмеяния тех или иных недостатков в комическом персонаже. Благожелательность Джерома почти беспредельна, и только лицемерие приводит его в ярость, делает беспощадным его перо.      Но забавное - только половина программы, неотделимая от другой ее половины - трогательного. Еще мгновение назад Джером смеялся, но вот он задумался и вот уже потоком текут размышления, а иногда и нравоучительные наставления. Каждый из очерков в "Праздных мыслях лентяя" получил свою порцию морали и сентиментальности. Даже "Троим в одной лодке" пришлось потесниться и взять на свое суденышко проповедника. Посмотрите, как в конце десятой главы этот чувствительный джентльмен "вылезает из-под парусины на берег", с умилением глядит на звезды, думая о всеутешающей силе ночи, и рассказывает притчу о рыцаре, заблудившемся в лесу, имя которому - Горе. Такая смесь юмора с нравоучением - не новость в английской литературе. Элемент комического нередко служил приманкой, "заманивающей" читателя в ловушку проповеди, - примерно так же, как это делает Джером в рассказе "Часы". Однако если в лучших произведениях Джерома чувство меры, в общем, не изменяло ему и мы без раздражения выслушиваем не слишком глубокомысленные и оригинальные, но зато идущие от самого сердца поучения, то сколько хороших замыслов юмориста погубили они в других его книгах! Можно найти у Джерома сентиментальность и не скрашенную юмором. Сентиментальным по преимуществу представляется нам роман "Пол Келвер" - первая из вещей Джерома, встреченная критикой благосклонно, которую и сам Джером считал своим шедевром.      Вот каков был этот "новый юморист", в оценке которого читатели так резко разошлись с критиками.      В предисловии к одному из очередных изданий "Троих в одной лодке" Джером говорит: "Я писал книги, которые кажутся мне более умными, книги, на мой взгляд, более юмористические. Но публика упорно продолжает видеть во мне именно автора "Троих в одной лодке, не считая собаки". Случись Джерому дожить до наших дней, он мог бы повторить эти слова и сегодня.      "Трое в одной лодке" вовсе не были задуманы как юмористическое произведение. В своих мемуарах Джером сообщает: "Книге нужны были "юмористические подпорки", а вообще-то говоря, ей надлежало вылиться в "Рассказ о Темзе" с пейзажами и историей реки. Но этого почему-то не получилось. Я только что вернулся из свадебного путешествия, и у меня было такое чувство, будто все неприятности и огорчения на земле миновали. С "юмористическими подпорками" трудностей не было никаких, и с них я решил начать... А потом, говорил я себе, когда я снова сумею трезво судить о вещах, возьмусь за пейзаж и историю. Но до этого дело не дошло. Получались сплошные "юмористические подпорки"... Перед самым концом мне удалось написать с десяток серьезных мест и вмонтировать их по одному в каждую главу. Но Ф. В. Робинсон, который печатал книгу по частям в журнале "Home Chimes", ни минуты не задумываясь, почти все до одного выбросил в корзину. С самого начала он возражал против заглавия и настаивал на том, чтобы я придумал какое-нибудь другое. И вот, сделав уже добрую половину работы, я, наконец, попал в самую точку - "Трое в одной лодке": любое название, кроме этого, казалось неподходящим".      И в самом деле, это легкая, светлая и непритязательная книга, шумный, веселый фарс с бесконечным разнообразием комических положений, написанный (как верно замечает один писатель) молодым человеком для молодежи, а также и для тех пожилых людей, которые не забыли, как радостно и беззаботно смеются в молодости.      Своих героев Джером увидел как-то раз в поезде: трое средних лет джентльменов, возвращаясь в Лондон, вспоминали свои приключения и маленькие злоключения. А так как сам Джером с двумя друзьями не раз путешествовал на лодке по Темзе, предпочитая этот вид спорта всякому другому, ему было нетрудно припомнить то, что он видел и слышал во время этих прогулок. И лишь Монморенси писатель выдумал, но, по его глубокому убеждению, собака была необходима: "Я полагаю, что в каждом англичанине есть что-то от собаки". Нам остается только поблагодарить Джерома за такую выдумку: если он и был в чем-нибудь неподражаем, то именно в рассказах о животных - особенно о кошках и собаках. Недаром же он так часто и так охотно возвращался к этой теме.      Несмотря на литературные успехи, Джером оставался в конторе стряпчего еще целых три года, готовясь совместить карьеру юриста с литературным трудом. Вероятно, слишком силен был гипноз "постоянной службы" и "постоянного заработка": даже в 1892 году Джером расстался со своей должностью лишь потому, что был приглашен редактором и соиздателем в новый юмористический журнал. "Idler" ("Лентяй") был затеей одного энергичного издателя, искавшего популярного имени, которое могло бы привлечь интерес и внимание публики. Сделанный им выбор определил и характер журнала и само название, сразу же извещавшее читателя, что ему предстоит встретиться с тем самым лентяем, праздные мысли которого так позабавили всех несколько лет назад. Впрочем, с читателем "лентяй" Джером не часто встречался в эти годы: обязанности редактора оставляли ему так мало досуга, что за пять лет своей издательской работы он не написал почти ничего. Зато уж редактором и организатором он был великолепным. Он сумел собрать вокруг своего журнала и талантливую молодежь и известных уже писателей. В "Idler" охотно сотрудничали не только английские, но и американские авторы. Все это были не просто сотрудники, а друзья Джерома, который, щедро расточая другим свою доброту, умел вызывать в людях ответное чувство симпатии. Раз в неделю, по пятницам, литературный Лондон приходил к "Лентяю" в гости на чашку чая. Эти вечера, известные под названием "Лентяй у себя дома", неизменно привлекали писателей, художников, артистов. Тут бывали Томас Гарди, Стивенсон, Герберт Уэллс, Бернард Шоу, Израэль Зангвилль, романист и драматург Барри Пэйн и много других известных, мало известных и совсем неизвестных литераторов. Кое-кого из них Джером "открыл" и ввел в литературу, например Джекобса, впоследствии известного юмориста.      Но ежемесячника Джерому не хватало. Ему хотелось более тесной и постоянной связи с читателем, хотелось создать что-то среднее между журналом и газетой. И вот в 1893 году начинает выходить еженедельник "To-day" ("Сегодня"). По мнению многих (его разделял и сам издатель), это был один из лучших еженедельных журналов в Англии. Среди художников, иллюстрировавших журнал, были Обри Бердслей и Фил Мэй.      Конец наступил в 1897 году. Некий биржевой делец, о темных махинациях которого с неодобрением отзывался "To-day", затеял клеветнический процесс против его издателя. Правда, истец дело проиграл, но процесс разорил Джерома. Он был вынужден продать паи и уйти из обоих изданий. Джерому-писателю это было не только полезно, но и необходимо: после долгого перерыва он мог, наконец, снова вернуться к собственным рукописям, вместо того чтобы без конца читать и править чужие. В том же 1897 году выходит из печати сборник "Наброски лиловым, голубым и зеленым". Рассказы, вошедшие в эту книгу, были и в самом деле "разноцветными" - от очень смешных и откровенно "рассмеивающих" ("Человек, который хотел руководить") до таких полностью лишенных юмористической окраски новелл, как "Портрет женщины". Впрочем, и с тем и с другим Джеромом мы уже встречались, и только рассказ "Человек, который сбился с пути" кажется чем-то необычным. История веселого, доброго и щедрого "грешника", превратившегося в жестокого, скупого "праведника", так сатирически остра, что не сразу узнаешь Джерома. Но выше мы уже говорили о ненависти писателя к лицемерию, а религиозное ханжество, прикрывающее холод сердца и презрение к людям, представлялось ему куда более опасным, чем, скажем, обычное равнодушие под маской светской любезности. Хочется вспомнить еще о рассказе "Кот Дика Данкермена". Это своего рода притча о таланте и богатстве, которое губит талант (почти тридцать лет спустя Джером написал: "Бедность - вот единственно надежный покровитель литературы").      Европа очень любила Джерома, и он отвечал ей тем же. В пору своей безвестности и службы у стряпчего он проводил лето то в Голландии, то в Бретани, то в Германии, а позже часто и подолгу жил за границей и всегда охотно откликался на приглашение посетить страну, где прежде не бывал. Больше всего прожил он в Германии и много писал о ней. Среди книг Джерома о немцах известная повесть "Трое на велосипедах" (1900), рассказывающая о путешествии трех наших старых знакомых - Джорджа, Гарриса и автора - по Германии. И в этой книге и в других, отдавая должное трудолюбию, одаренности, честности германского народа, писатель с тревогой говорит о прусском духе муштры и рабского подчинения, о шовинизме, который может принять формы, опасные для других народов Европы.      Посетил Джером и Россию, где его хорошо знали и высоко ценили. "Русский человек, - писал он, возвратившись в Лондон, - одно из самых очаровательных существ на земном шаре". Но вместе с тем его поразила затхлость жизни в царской России и, в особенности, фантастическое взяточничество. "Тупая покорность народа иссякает, - говорит он далее, - революция неизбежна, она будет кровавой и страшной, но, унося многие, многие жизни, она растопчет заодно несправедливость и невежество... Мы свысока называем русских нецивилизованными, но они еще молоды... Мир будет доволен Россией, когда она приведет себя в порядок".      В Америке он побывал трижды, выступая там с публичными чтениями своих рассказов. Ему понравилось гостеприимство американцев, их откровенность, широта натуры, энергия. Масштабы Нью-Йорка поразили его, но как одинок человек в этом огромном городе, который всех перекраивает и переиначивает по одному шаблону, где стандартизируется все, даже мысль! "Каждый в Америке свободен высказывать свое мнение, но лишь до тех пор, пока он кричит вместе с толпой". Однако ничто не возмутило и не потрясло его сильнее, чем дискриминация негров, - это, по его словам, позорное пятно на совести человечества, еще более позорное, чем испанская инквизиция. Джером был неизменно верен себе: он далеко не всегда замечал зло, но уж если видел его, то не молчал и не отходил, зажмурившись, в сторону.      Мы уже говорили, что лицемерие писатель считал страшным злом, хорошо зная, как часто скрывается за ним насилие. Может быть, именно поэтому он так горячо и непримиримо обрушивался на тех, кто произносил пышные речи о великой миссии европейцев. Одна из главок книги "Праздные мысли в 1905 году" носит характерное название: "Так ли уж тяжело бремя белого человека?" Говоря о том, как кипит и бурлит Восток, пробуждаясь от сна, Джером пишет: "Нынешнее тревожное положение на Востоке никогда не создалось бы, если бы не восторженная готовность европейцев нести на себе тяготы других народов. То, что мы называем "желтой опасностью", основывается единственно на нашей боязни, как бы желтолицые не вздумали в конце концов попросить нас, чтобы мы сложили со своих плеч их ношу: ведь они могут когда-нибудь разглядеть, что мы несем их имущество, и пожелают нести его сами". Ненависть к колониальному рабству, которое так пылко и с такой романтической приподнятостью отстаивали иные из соотечественников Джерома, - разве это малое доказательство моральной чистоты и мужества писателя?      Не менее остры и язвительны насмешки Джерома в сборнике "Ангел, автор и другие" (1908). И здесь он сражается все с тем же врагом - лицемерием в разных видах и формах. Вот главка вторая - "Философия и демон" (имеется в виду некий внутренний голос, якобы наставлявший на путь истинный древнегреческого философа Сократа): "Я люблю пофилософствовать, в особенности после обеда, сидя в удобном кресле, с хорошей сигарой в зубах. В такие минуты я нахожу, что человек зачастую огорчается совсем попусту. Чем расстраиваться из-за мизерных заработков, пусть бы каждый рабочий вспоминал те радости и удобства, которые сопряжены с его положением. Разве не избавлен он от мучительных забот о том, как бы повернее пристроить капитал?.. И зачем огорчаться сельскому труженику, когда его голодные дети просят хлеба? Разве не в порядке вещей, чтобы дети бедняков кричали о хлебе? Так уж заведено мудрыми богами. Пусть лучше "демон" этого работника хорошенько поразмыслит о пользе дешевого труда для общества в целом и пусть почаще созерцает мировое добро".      Когда-то, в дни юности, писатель с недоверием и даже враждебно относился к социалистическим идеям, отождествляя социализм с грубейшей уравнительностью. В зрелые годы он симпатизировал социалистам, соглашаясь с их критикой некоторых пороков капитализма, но позитивная часть социалистической программы вызывала у него лишь скептическую усмешку.      Демократизм в тесном переплетении с индивидуализмом окрашивал все взгляды и убеждения Джерома. Он верил в непреходящую ценность человеческой личности ("Именно на личность следует всегда рассчитывать"), в возможность нравственного возрождения и совершенствования независимо от богатства, знатности, расы или любых других условий. Этой мыслью пронизана самая известная из пьес Джерома "Жилец с третьего этажа" (1908).      Для театра Джером работал много и охотно. Его пьесы, начиная с первой - "Барбара", написанной еще в 1885 году, ставились многими театрами Англии и Америки. Очень хорошо принимали зрители комедию "Мисс Гоббс" (1900), которая шла, между прочим, и на русской сцене. Но ничто не сравнимо с тем поистине огромным успехом, который выпал на долю "Жильца с третьего этажа". Изображенный в пьесе частный пансион - это, по мысли Джерома, целое общество в миниатюре. Все его члены поражены моральным недугом: и бывший джентльмен, опустившийся и забывший о своем человеческом достоинстве; и циничный, жестокий делец, который за деньги покупает все - любовь, красоту, молодость; и безуспешно молодящаяся, полупомешанная старая дева, без конца толкующая о своих несуществующих великосветских связях; хозяйка, обирающая своих жильцов; мать, хлопочущая о том, как бы повыгоднее продать свою дочь... Но вот в пансионе появляется новый жилец - Незнакомец и разгоняет, рассеивает удушающий мрак их существования. Он никого и ни в чем не убеждает, ничего не доказывает, он только заставляет каждого заглянуть в глубь собственной души и увидеть все хорошее, что спрятано на ее дне. Имя Незнакомца (на протяжении всей пьесы ни разу не упоминающееся) - Иисус Христос. Основная слабость пьесы - в слащавой сентиментальности, особенно неприятной и назойливой в последнем акте, где все уже исправились и возлюбили друг друга. Глубокий психологизм в сочетании с моралью, понятной и близкой зрителю, - в этом, по всей видимости, и был секрет успеха пьесы.      В 1926 году, вспоминая о времени, предшествовавшем первой мировой войне, Джером писал: "Германия продавала по дешевым ценам свои товары и в самой Англии и в тех странах, где прежде торговали только мы одни. Поэтому возник вопрос о сердечном согласии с Францией, которая ничего не бросала на демпинговый экспорт. Оказалось, что и Россия даже вполовину не так плоха, как мы о ней прежде думали; во всяком случае, демпингов она не устраивала". Но двенадцатью годами раньше Джером не мог похвастаться столь трезвой оценкой сложившейся ситуации. Военный угар опьянил и его. Вскоре после начала боевых действий он отправился в пропагандистское турне по Америке, призывая американцев поддержать Англию в этой войне. Вернувшись, Джером несколько раз пытался вступить в действующую армию, несмотря на то, что ему уже было пятьдесят пять лет и он не подлежал призыву. Наконец осенью 1916 года французское командование зачислило его в особое санитарное подразделение, сплошь состоявшее из добровольцев-англичан, и Джером сел за руль санитарной машины. Кровавые и грязные будни войны быстро отрезвили его. Он понял, что "в сравнении с профессией солдата ремесло мусорщика в наши дни - это развлечение, а занятия крысолова куда больше соответствуют инстинктам джентльмена". Запаса пацифизма, который он приобрел на фронте, ему хватило до конца дней. Вернувшись весной 1917 года в Лондон, Джером примкнул к немногочисленной группе близких к лейбористам общественных деятелей, которые призывали к "разумному миру".      Во время войны вышел сборник "Мальвина Бретонская". Эта книга показывает, как с годами идет на убыль джеромовская веселость. Ничего смешного, в духе "Троих в одной лодке", мы в сборнике не обнаружим. Зато, кроме давно известного нам "трогательного", мы найдем здесь и рассказ с острым детективным сюжетом и мистическую историю с переселением душ. Лучший рассказ сборника - "Лайковые перчатки". В этом рассказе о несмелой любви двух людей, которые знают друг о друге немногим больше, чем знаем о них мы, читатели, звучит несвойственная Джерому тема - тема одиночества. Так социально изолированы, так бесконечно одиноки герои в огромном городе, который шумит и ликует за оградою тихого парка, что рассказ не просто "трогает" нас, но глубоко, по-настоящему волнует.      Из послевоенных книг Джерома наиболее значительны роман "Антони Джон" (1923) и уже неоднократно упоминавшийся том мемуаров "Моя жизнь и моя эпоха" (1926). Последний роман Джерома - серьезная, задумчивая книга, подводящая итоги жизненного опыта и наблюдений писателя. Антони Джон - талантливый и энергичный человек из народа, проложивший себе дорогу к вершинам богатства и почета. Он человек дела, который не хочет ждать революций или парламентских биллей, но берет мир таким, каков он есть, чтобы сделать его как можно лучше своими, ему, Антони Джону, доступными средствами. Эгоизм не только аморален, не только опасен для общества, он губителен и для самого себялюбца: "Благосостояние человека столько же зависит от его товарищей, сколько от собственных его усилий. Страдания одного всегда, рано или поздно, отражаются на судьбе всех". И Антони Джон вкладывает все свои силы и деньги в деятельность, направленную, как ему кажется, на благо общества: он улучшает условия труда своих рабочих, повышает их доходы, строит для них новые, светлые жилища, театр. Но все бесполезно: люди живут так же серо, скудно и убого, как раньше, как всегда. План "улучшения существующего" рухнул, иных путей Антони не видит, и он отказывается от богатства - на этот раз уже не для общественного блага, а ради собственного спасения и успокоения. И все же ни Джером, ни его герой не падают духом. Они оба простолюдины, и оба чувствуют, что надо трудиться не покладая рук: "Если мир должен быть спасен, он будет спасен лишь тогда, когда каждый человек будет работать". Выше этого Джером подняться не мог.      Последние годы жизни Джером провел на своей ферме Монкс Корнер (графство Букингэмшир). В старости он сохранил, по словам одного интервьюера, "тот вкус к жизни, который свойственен очень молодым людям". Он был "из числа тех, кого жизнь не сумела ограбить".      Умер Джером 14 июня 1927 года.      Незадолго до смерти он вспоминал, каким был мир пятьдесят лет назад и как он изменился за эти полстолетия: исчезли старые дилижансы, двухместные кэбы и пароконные омнибусы вместе со своими кучерами - забияками и острословами; их место заняли велосипеды и автомобили, а в годы войны появились и самолеты; Лондон стал больше и шумнее, зато жизнь в нем сделалась куда менее уютной; ничего не осталось от патриархальных нравов, когда считалось вполне естественным, что зрители во время театрального представления жуют жареный картофель, пьют пиво и болтают; мыться начали в особых ванных комнатах, тогда как прежде это делалось в спальне; женщины закурили, укоротили себе юбки и превратились в суфражисток, открытых или тайных; брюки со складкой вытеснили панталоны; в быт вошли электрическое освещение и телефон; морозы зимой стали слабее, - вот, пожалуй, и все.      Да, он многого, слишком многого не заметил, а из замеченного многого не понял. Но у него была та любовь к людям и та ненависть к злу, которые позволяют нам сегодня применить к нему древние и вечно живые слова - человек доброй воли. И, право, это не так уже мало.      С. Маркиш            ТРОЕ В ОДНОЙ ЛОДКЕ, НЕ СЧИТАЯ СОБАКИ            ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА            Прелесть этой книги - не столько в литературном стиле или полноте и пользе заключающихся в ней сведений, сколько в безыскусственной правдивости. На страницах ее запечатлелись события, которые действительно произошли. Я только слегка их приукрасил, за ту же цену. Джордж, Гаррис и Монморенси - не поэтический идеал, но существа вполне материальные, особенно Джордж, который весит около двенадцати стонов {Стон - около 6,35 килограмма}. Некоторые произведения, может быть, отличаются большей глубиной мысли и лучшим знанием человеческой природы; иные книги, быть может, не уступают моей в отношении оригинальности и объема, но своей безнадежной, неизлечимой достоверностью она превосходит все до сих пор обнаруженные сочинения. Именно это достоинство, скорее чем другие, сделает мою книжку ценной для серьезного читателя и придаст больший вес назиданиям, которые можно из нее почерпнуть.            ГЛАВА ПЕРВАЯ            Трое инвалидов. Страдания Джорджа и Гарриса. Жертва ста семи смертельных недугов. Полезные рецепты. Средство против болезней печени у детей. Мы сходимся на том, что переутомились и что нам нужен отдых. Неделя в море? Джордж предлагает путешествие по реке. Монморенси выдвигает возражение. Первоначальное предложение принято большинством трех против одного.            Нас было четверо - Джордж, Уильям Сэмюэль Гаррис, я и Монморенси. Мы сидели в моей комнате, курили и рассуждали о том, как мы плохи, - плохи с точки зрения медицины, конечно.      Мы все чувствовали себя не в своей тарелке и очень из-за этого нервничали. Гаррис сказал, что на него по временам нападают такие приступы головокружения, что он едва понимает, что делает. Джордж сказал, что у него тоже бывают приступы головокружения и он тогда тоже не знает, что делает. Что касается меня, то у меня не в порядке печень. Я знал, что у меня не в порядке печень, потому что недавно прочитал проспект, рекламирующий патентованные пилюли от болезней печени, где описывались различные симптомы, по которым человек может узнать, что печень у него не в порядке. У меня были все эти симптомы.      Это поразительно, но всякий раз, когда я читаю объявление о каком-нибудь патентованном лекарстве, мне приходится сделать вывод, что я страдаю именно той болезнью, о которой в нем говорится, и притом в наиболее злокачественной форме. Диагноз в каждом случае точно совпадает со всеми моими ощущениями.                  Помню, я однажды отправился в Британский музей почитать о способах лечения какой-то пустяковой болезни, которой я захворал, - кажется, это была сенная лихорадка. Я выписал нужную книгу и прочитал все, что мне требовалось; потом, задумавшись, я машинально перевернул несколько страниц и начал изучать всевозможные недуги. Я забыл, как называлась первая болезнь, на которую я наткнулся, - какой-то ужасный бич, насколько помню, - но не успел я и наполовину просмотреть список предварительных симптомов, как у меня возникло убеждение, что я схватил эту болезнь.      Я просидел некоторое время, застыв от ужаса, потом с равнодушием отчаяния снова начал перелистывать страницы. Я дошел до брюшного тифа, прочитал симптомы и обнаружил, что я болен брюшным тифом, - болен уже несколько месяцев, сам того не ведая. Мне захотелось узнать, чем я еще болен. Я прочитал о пляске святого Витта и узнал, как и следовало ожидать, что болен этой болезнью. Заинтересовавшись своим состоянием, я решил исследовать его основательно и стал читать в алфавитном порядке. Я прочитал про атаксию и узнал, что недавно заболел ею и что острый период наступит недели через две. Брайтовой болезнью я страдал, к счастью, в легкой форме и, следовательно, мог еще прожить многие годы. У меня был дифтерит с серьезными осложнениями, а холерой я, по-видимому, болен с раннего детства.      Я добросовестно проработал все двадцать шесть букв алфавита и убедился, что единственная болезнь, которой у меня нет, - это воспаление коленной чашечки.      Сначала я немного огорчился - это показалось мне незаслуженной обидой. Почему у меня нет воспаления коленной чашечки? Чем объяснить такую несправедливость? Но вскоре менее хищные чувства взяли верх. Я подумал о том, что у меня есть все другие болезни, известные в медицине, стал менее жадным и решил обойтись без воспаления коленной чашечки. Подагра в самой зловредной форме поразила меня без моего ведома, а общим предрасположением к инфекции я, по-видимому, страдал с отроческих лет. Это была последняя болезнь в лечебнике, и я решил, что все остальное у меня в порядке.      Я сидел и размышлял. Я думал о том, какой интерес я представляю с медицинской точки зрения, каким приобретением я был бы для аудитории. Студентам не было бы нужды "обходить клиники". Я один представлял собой целую клинику. Им достаточно было бы обойти вокруг меня и затем получить свои дипломы.      Потом я решил узнать, долго ли я проживу. Я попробовал себя обследовать. Я пощупал свой пульс. Сначала я совсем не мог найти пульса. Потом внезапно он начал биться. Я вынул часы и стал считать. Я насчитал сто сорок семь ударов в минуту. Я попытался найти свое сердце. Я не мог найти у себя сердца. Оно перестало биться. Теперь-то я полагаю, что оно все время оставалось на своем месте и билось, но объяснить, в чем дело, я не могу. Я похлопал себя спереди, начиная с того, что я называю талией, до головы и немного захватил бока и часть спины, но ничего не услышал и не почувствовал. Я попробовал показать себе язык. Я высунул его как можно дальше и зажмурил один глаз, чтобы глядеть на него другим. Я увидел лишь самый кончик языка, и единственное, что это мне дало, была еще большая уверенность, что у меня скарлатина.      Счастливым, здоровым человеком вошел я в эту читальню, а вышел из нее разбитым инвалидом.      Я отправился к своему врачу. Это мой старый товарищ, и когда мне кажется, что я болен, он щупает мне пульс, смотрит мой язык и разговаривает со мной о погоде, - все, конечно, даром. Я решил, что сделаю доброе дело, если пойду к нему сейчас. "Все, что нужно врачу, - подумал я, - это иметь практику. Он будет иметь меня. Он получит от меня больше практики, чем от тысячи семисот обычных, рядовых больных с одной или двумя болезнями".      Итак, я прямо направился к нему. Он спросил:      - Ну, чем же ты болен?      Я ответил:      - Я не стану отнимать у тебя время, милый мой, рассказывая о том, чем я болен. Жизнь коротка, и ты можешь умереть раньше, чем я кончу. Но я скажу тебе, чем я не болен. У меня нет воспаления коленной чашечки. Почему у меня нет воспаления коленной чашечки, я сказать не могу, но факт остается фактом,- этой болезни у меня нет. Зато все остальные болезни у меня есть.      И я рассказал ему, как мне удалось это обнаружить.      Тогда он расстегнул меня и осмотрел сверху донизу, потом взял меня за руку и ударил в грудь, когда я меньше всего этого ожидал, - довольно-таки подлая выходка, по моему мнению, - и вдобавок боднул меня головой. Затем он сел, написал рецепт, сложил его и отдал мне. Я положил рецепт в карман и ушел.      Я не развертывал рецепта. Я отнес его в ближайшую аптеку и подал. Аптекарь прочитал рецепт и отдал мне его обратно. Он сказал, что не держит таких вещей.      Я сказал:      - Вы аптекарь?      Он сказал:      - Я аптекарь. Если бы я совмещал в себе универсальный магазин и семейный пансион, то мог бы услужить вам. Но, будучи всего лишь аптекарем, я в затруднении.      Я прочитал рецепт. Он гласил:            "1 фунтовый бифштекс и      1 пинта горького пива      каждые 6 часов.      1 десятимильная прогулка      ежедневно по утрам.      1 кровать      ровно в 11 ч. вечера.      И не забивать себе голову вещами,      которых не понимаешь".            Я последовал этим указаниям с тем счастливым результатом,- если говорить за себя,- что моя жизнь была спасена и я до сих пор жив.      Теперь же, возвращаясь к проспекту о пилюлях, у меня несомненно были все симптомы болезни печени, главный из которых - "общее нерасположение ко всякого рода труду".      Сколько я перестрадал в этом смысле, не расскажешь словами! С самого раннего детства я был мучеником. В отроческом возрасте эта болезнь не покидала меня ни на один день. Никто не знал тогда, что все дело в печени. Медицинской науке многое в то время было еще неизвестно, и мой недуг приписывали лености.      - ...Эй ты, чертенок, - говорили мне, - встань и займись чем-нибудь, что ли!      Никто, конечно, не знал, что я нездоров.      Мне не давали пилюль, мне давали подзатыльники. И, как это ни покажется странным, эти подзатыльники часто излечивали меня на время. Я знаю, что один подзатыльник лучше действовал на мою печень и сильнее побуждал меня сразу же, не теряя времени, встать и сделать то, что нужно, чем целая коробка пилюль. Так часто бывает - простые старомодные средства сплошь и рядом оказываются более действительными, чем целый аптекарский арсенал.      Мы просидели с полчаса, описывая друг другу свои болезни. Я объяснил Джорджу и Уильяму Гаррису, как я себя чувствую, когда встаю по утрам, а Уильям Гаррис рассказал, как он себя чувствует, когда ложится спать. Джордж, стоя на каминном коврике, дал нам ясное, наглядное и убедительное представление о том, как он чувствует себя ночью.      Джордж воображает, что он болен. На самом деле у него всегда все в порядке.      В это время постучалась миссис Попетс, чтоб узнать, не расположены ли мы поужинать. Мы обменялись грустными улыбками и сказали, что нам, пожалуй, следовало бы попробовать съесть что-нибудь. Гаррис сказал, что некоторое количество пищи в желудке часто предохраняет от болезни. Миссис Попетс внесла поднос, мы подсели к столу и скушали по кусочку бифштекса с луком и пирога с ревенем.      Я, вероятно, был очень слаб в то время, так как примерно через полчаса потерял всякий интерес к еде,- вещь для меня необычная,- и отказался от сыра.      Исполнив эту обязанность, мы снова наполнили стаканы, набили трубки и возобновили разговор о состоянии нашего здоровья. Никто из вас не знал наверное, что с ним, но общее мнение сводилось к тому, что наша болезнь, как ее ни называй, объясняется переутомлением.      - Все, что нам нужно, - это отдых, - заявил Гаррис.      - Отдых и полная перемена обстановки, - сказал Джордж. - Перенапряжение мозга вызвало общее ослабление нервной системы. Перемена среды и отсутствие необходимости думать восстановят умственное равновесие.      У Джорджа есть двоюродный брат, который обычно значится в полицейских протоколах студентом-медиком. Поэтому Джордж всегда выражается, как домашний врач.      Я согласился с Джорджем и предложил отыскать где-нибудь уединенное старосветское местечко, вдали от шумной толпы, и помечтать с недельку в его сонной тишине. Какой-нибудь забытый уголок, спрятанный феями от глаз суетного света, гнездо орлиное, что взнесено на Времени утес, куда еле доносится шум бурных волн девятнадцатого века.      Гаррис сказал, что, по его мнению, там будет страшная скука. Он знает эти места, где все ложатся спать в восемь часов вечера; спортивной газеты там не достанешь ни за какие деньги, а чтобы раздобыть табачку, надо пройти десять миль.      - Нет, - заявил он, - если вы хотите отдыха и перемены, ничто не сравнится с прогулкой по морю.      Я энергично восстал против морской прогулки. Путешествие по морю приносит пользу, если длится месяца два, но одна неделя - это сплошное зло.      Вы выезжаете в понедельник с твердым намерением доставить себе удовольствие. Вы весело машете рукой друзьям, оставшимся на берегу, закуриваете самую длинную свою трубку и гордо разгуливаете по палубе с таким видом, словно вы капитан Кук, сэр Фрэнсис Дрэйк и Христофор Колумб в одном лице. Во вторник вы начинаете жалеть, что поехали. В среду, четверг и пятницу вы жалеете, что родились на свет. В субботу вы уже в состоянии проглотить немного бульона, посидеть на палубе и с бледной, кроткой улыбкой отвечать на вопросы сердобольных людей о вашем самочувствии. В воскресенье вы снова начинаете ходить и принимать твердую пищу. А в понедельник утром, когда вы с чемоданом и с зонтиком в руке стоите у поручней, собираясь сойти на берег, поездка начинает вам по-настоящему нравиться.      Помню, мой зять однажды предпринял короткое путешествие по морю для поправления здоровья. Он взял билет от Лондона до Ливерпуля и обратно, а когда он приехал в Ливерпуль, его единственной заботой было продать свой билет.      Мне рассказывали, что он предлагал этот билет по всему городу с огромной скидкой и в конце концов продал его какому-то молодому человеку, больному желтухой, которому его врач только что посоветовал проехаться по морю и заняться гимнастикой.      - Море! - говорил мой зять, дружески всовывая билет в руку молодого человека. - Вы получите его столько, что вам хватит на всю жизнь. А что касается гимнастики, то сядьте на это судно, и у вас будет ее больше, чем если бы вы непрерывно кувыркались на суше.      Сам он вернулся обратно поездом. Он говорил, что Северо-западная железная дорога достаточно полезна для его здоровья.      Другой мой знакомый отправился в недельное путешествие вдоль побережья. Перед отплытием к нему подошел буфетчик и спросил, будет ли он расплачиваться за каждый обед отдельно, или же уплатит вперед за все время. Буфетчик рекомендовал ему последнее, так как это обойдется значительно дешевле. Он сказал, что посчитает с него за неделю два фунта пять шиллингов. По утрам подается рыба и жареное мясо; завтрак бывает в час и состоит из четырех блюд; в шесть - закуска, суп, рыба, жаркое, птица, салат, сладкое, сыр и десерт; в десять часов - легкий мясной ужин.      Мой друг решил остановиться на двух фунтах пяти шиллингах (он большой любитель поесть).      Второй завтрак подали, когда пароход проходил мимо Ширнесса. Мой приятель не чувствовал особого голода и потому довольствовался куском вареной говядины и земляникой со сливками. Днем он много размышлял, и иногда ему казалось, что он несколько недель не ел ничего, кроме вареной говядины, а иногда - что он годами жил на одной землянике со сливками.      И говядина и земляника со сивками тоже чувствовали себя неважно.      В шесть часов ему доложили, что обед подан. Это сообщение не вызвало у моего приятеля никакого энтузиазма, но он решил, что надо же отработать часть этих двух фунтов и пяти шиллингов, и, хватаясь за канаты и другие предметы, спустился вниз. Приятный аромат лука и горячего окорока, смешанный с благоуханием жареной рыбы и овощей, встретил его у подножия лестницы. Буфетчик, маслено улыбаясь, подошел к нему и спросил:      - Что прикажете принести, сэр?      - Унесите меня отсюда, - последовал еле слышный ответ.      И его быстро подняли наверх, уложили с подветренной стороны и оставили одного.      Последующие четыре дня мой знакомый вел жизнь скромную и безупречную, питаясь только сухариками и содовой водой. К субботе он, однако, возомнил о себе и отважился на слабый чай и поджаренный хлеб, а в понедельник уже наливался куриным бульоном. Он сошел на берег во вторник, и когда пароход отвалил от пристани, проводил его грустным взглядом.      - Вон он плывет, - сказал он. - Плывет и увозит на два фунта стерлингов пищи, которая принадлежит мне и которую я не съел.      Он говорил, что если бы ему дали еще один день, он, пожалуй, мог бы поправить это дело.      Поэтому я восстал против морского путешествия. Не из-за себя, как я тут же объяснил. Меня никогда не укачивает. Но я боялся за Джорджа. Джордж сказал, что с ним все будет в порядке и морское путешествие ему даже нравится, но он советует мне и Гаррису не помышлять об этом, так как уверен, что мы оба заболеем. Гаррис сказал, что для него всегда было тайной, как это люди ухитряются страдать морской болезнью, - наверно, они делают это нарочно, просто прикидываются. Ему часто хотелось заболеть, но так ни разу и не удалось.      Потом он рассказал нам несколько случаев, когда он переплывал Ламанш в такую бурю, что пассажиров приходилось привязывать к койкам. Гаррис с капитаном были единственными на пароходе, кто не болел. Иногда здоровым оставался, кроме него, помощник капитана, но, в общем, всегда был здоров только Гаррис и еще кто-нибудь. А если не Гаррис и кто-нибудь другой, то один Гаррис.      Любопытная вещь - никто никогда не страдает морской болезнью на суше. В море вы видите множество больных людей - полные пароходы, но на суше мне еще не встречался ни один человек, который бы вообще знал, что такое морская болезнь. Куда скрываются, попадая на берег, тысячи не выносящих качки людей, которыми кишит каждое судно, - это для меня тайна.      Будь все люди похожи на того парня, которого я однажды видел на пароходе, шедшем в Ярмут, эту загадку было бы довольно легко объяснить. Помню, судно только что отошло от Саусэндского мола, и он стоял, высунувшись в иллюминатор, в очень опасной позе. Я подошел к нему, чтобы попытаться его спасти, и сказал, тряся его за плечо:      - Эй, осадите назад! Вы свалитесь за борт!      - Я только этого и хочу! - раздалось в ответ.      Больше я ничего не мог от него добиться, и мне пришлось оставить его в покое.      Три недели спустя я встретил его в кафе одного отеля в Бате; он рассказывал о своих путешествиях и с воодушевлением говорил о том, как он любит море.      - Не укачивало? - воскликнул он, отвечая на полный зависти вопрос какого-то кроткого молодого человека. - Должен признаться, один раз меня немного мутило. Это было у мыса Горн. На следующее утро корабль потерпел крушение.      Я сказал:      - Не вы ли однажды немного заболели у Саусэндского мола и мечтали о том, чтобы вас выбросило за борт?      - Саусэндский мол? - повторил он с изумленным видом.      - Да, на пути в Ярмут, три недели назад, в пятницу.      - Ах, да, да, - просиял он, - теперь вспоминаю. В тот день у меня болела голова. Это от пикулей, знаете. Самые паскудные пикули, какие мне приходилось есть на таком в общем приличном пароходе. А вы их пробовали?      Что касается меня, то я нашел превосходное предохранительное средство против морской болезни. Вы становитесь в центре палубы и, как только судно начинает качать, тоже раскачиваетесь, чтобы сохранить равновесие. Когда поднимается нос парохода, вы наклоняетесь вперед и почти касаетесь собственным носом палубы, а когда поднимается корма, вы откидываетесь назад. Все это прекрасно на час или на два, но нельзя же качаться взад и вперед неделю!      Джордж сказал:      - Поедем вверх по реке.      Он пояснил, что у нас будет и свежий воздух, и моцион, и покой. Постоянная смена ландшафта займет наши мысли (включая и те, что найдутся в голове у Гарриса), а усиленная физическая работа вызовет аппетит и хороший сон.      Гаррис сказал, что, по его мнению, Джорджу не следует делать ничего такого, что укрепляло бы его склонность ко сну, так как это было бы опасно. Он сказал, что не совсем понимает, как это Джордж будет спать еще больше, чем теперь, ведь сутки всегда состоят из двадцати четырех часов, независимо от времени года. Если бы Джордж действительно спал еще больше, он с равным успехом мог бы умереть и сэкономить, таким образом, деньги на квартиру и стол.      Гаррис добавил, однако, что река удовлетворила бы его "на все сто". Я не знаю, какие это "сто", но они видимо, всех удовлетворяют, что служит им хорошей рекомендацией.      Меня река тоже удовлетворяла "на все сто", и мы с Гаррисом оба сказали, что Джорджу пришла хорошая мысль. Мы сказали это с таким выражением, что могло показаться, будто мы удивлены, как это Джордж оказался таким умным.      Единственный, кто не пришел в восторг от его предложения, - это Монморенси. Он никогда не любил реки, наш Монморенси.      - Это все прекрасно для вас, друзья, - говорил ой. - Вам это нравится, а мне нет. Мне там нечего делать. Виды - это не по моей части, а курить я не курю. Если я увижу крысу, вы все равно не остановитесь, а если я засну, вы, чего доброго, начнете дурачиться на лодке и плюхнете меня за борт. Спросите меня, и я скажу, что вся эта затея - сплошная глупость.      Однако нас было трое против одного, и предложение было принято.            ГЛАВА ВТОРАЯ            Обсуждение плана. Прелести ночевки под открытым небом в хорошую погоду. - То же - в дурную погоду. Принимается компромиссное решение. Первые впечатления от Монморенси. Не слишком ли он хорош для этого мира? Опасения отброшены как необоснованные. Заседание откладывается.            Мы вытащили карты и наметили план.      Было решено, что мы тронемся в следующую субботу от Кингстона. Я отправлюсь туда с Гаррисом утром, и мы поднимем лодку вверх до Чертси, а Джордж, который может выбраться из Сити только после обеда (Джордж спит в каком-то банке от десяти до четырех каждый день, кроме субботы, когда его будят и выставляют оттуда в два), встретится с нами там.      Где мы будем ночевать - под открытым небом или в гостиницах?      Я и Джордж стояли за то, чтобы ночевать на воздухе. Это будет, говорили мы, так привольно, так патриархально...      Золотое воспоминание об умершем солнце медленно блекнет в сердце холодных, печальных облаков. Умолкнув, как загрустившие дети, птицы перестали петь, и только жалобы болотной курочки и резкий крик коростеля нарушают благоговейную тишину над пеленою вод, где умирающий день испускает последнее дыхание.      Из потемневшего леса, подступившего к реке, неслышно ползут призрачные полчища ночи - серые тени. Разогнав последние отряды дня, они бесшумной, невидимой поступью проходят по колышущейся осоке и вздыхающему камышу. Ночь на мрачном своем престоле окутывает черными крыльями погружающийся во мрак мир и безмолвно царит в своем призрачном дворце, освещенном бледными звездами.      Мм укрыли нашу лодку в тихой бухточке, поставили палатку, сварили скромный ужин и поели. Вспыхивают огоньки в длинных трубках, звучит негромкая веселая болтовня. Когда разговор прерывается, слышно, как река, плескаясь вокруг лодки, рассказывает диковинные старые сказки, напевает детскую песенку, которую она поет уже тысячи лет и будет петь, пока ее голос не станет дряхлым и хриплым. Нам, которые научились любить ее изменчивый лик, которые так часто искали приюта на ее волнующейся груди, - нам кажется, что мы понимаем ее, хотя и не могли бы рассказать словами повесть, которую слушаем.      И вот мы сидим у реки, а месяц, который тоже ее любит, склоняется, чтобы приложиться к ней братским лобзанием, и окутывает ее нежными серебристыми объятиями; мы смотрим, как струятся ее воды, и все поют, все шепчут, устремляясь к владыке своему - морю; наконец голоса наши замирают, трубки гаснут, и нас, обыкновенных, достаточно пошлых молодых людей, переполняют мысли печальные и милые, и нет у нас больше охоты говорить.      И, наконец, рассмеявшись, мы поднимаемся, выколачиваем погасшие трубки и со словами "спокойной ночи" засыпаем под большими тихими звездами, убаюканные плеском воды и шелестом деревьев, и нам грезится, что мир снова молод, молод и прекрасен, как была прекрасна земля до того, как столетия смут и волнений избороздили морщинами ее лицо, а грехи и безумства ее детей состарили ее любящее сердце, - прекрасна, как в былые дни, когда, словно молодая мать, она баюкала нас, своих сыновей, на широкой груди, пока коварная цивилизация не выманила нас из ее любящих объятий и ядовитые насмешки искусственности не заставили нас устыдиться простой жизни, которую мы вели с нею, и простого величавого обиталища, где столько тысячелетий назад родилось человечество.      Гаррис спросил:      - А как быть, если пойдет дождь?      Гарриса ничем не проймешь. В Гаррисе нет ничего поэтического, нет безудержного порыва к недостижимому. Гаррис никогда не плачет, "сам не зная, почему". Если глаза Гарриса наполняются слезами, можно биться об заклад, что он наелся сырого луку или намазал на котлету слишком много горчицы. Если бы вы очутились с Гаррисом ночью на берегу моря и сказали ему: "Чу! Слышишь? Это, наверное, русалки поют в морской глубине или печальные духи читают псалмы над бледными утопленниками, запутавшимися в цепких водорослях", - Гаррис взял бы вас за локоть и сказал бы: "Я знаю, что с тобой такое, старина. Ты простудился. Идем-ка лучше со мной. Я нашел здесь за углом одно местечко, где можно выпить такого шотландского виски, какого ты еще не пробовал. Оно мигом приведет тебя в чувство".      Гаррис всегда знает местечко за углом, где можно получить что-нибудь замечательное в смысле выпивки. Я думаю, что, если бы Гаррис встретился вам в раю (допустим на минуту такую возможность), он бы приветствовал вас словами:      - Очень рад, что вы здесь, старина! Я нашел за углом хорошее местечко, где можно достать первосортный нектар.      Но в данном случае, в отношении ночевки под открытым небом, его практический взгляд на вещи послужил нам весьма своевременным предупреждением. Ночевать на воздухе в дождливую погоду неприятно.      Вечер. Вы промокли насквозь, в лодке добрых два дюйма воды, и все вещи отсырели. Вы находите на берегу место, где как будто поменьше луж, выволакиваете палатку на сушу и вдвоем с кем-нибудь начинаете ее устанавливать.      Палатка вся пропиталась водой и стала очень тяжелой. Она хлопает краями и валится на вас или обвивается вокруг вашей головы и приводит вас в бешенство. А дождь льет не переставая. Палатку достаточно трудно укрепить и в сухую погоду, но когда идет дождь, эта задача по плечу одному Геркулесу. Вам кажется, что ваш товарищ, вместо того чтобы помогать, просто валяет дурака. Только вам удалось замечательно укрепить свою сторону, как он дергает за свой конец, и все идет насмарку.      - Эй, что ты там делаешь? - спрашиваете вы,      - А ты что делаешь? - отвечает он. - Пусти же!      Вы кричите:      - Не тяни, это ты все испортил, глупый осел!      - Нет, не я! - орет он а ответ. - Отпусти свой конец!      - Говорю тебе, ты все запутал! - кричите вы, жалея, что не можете до него добраться, и с такой силой дергаете за веревки, что с его стороны вылетают все колышки.      - Что за идиот! - слышится шепот. После этого следует отчаянный рывок, и ваша сторона падает.      Вы бросаете молоток и идете в обход палатки к вашему товарищу, чтобы высказать ему все, что вы об этом думаете. В это время он тоже пускается в путь в том же направлении, чтобы изложить вам свою точку зрения. И вы ходите кругом друг за другом и переругиваетесь, пока палатка не падает бесформенной кучей, а вы стоите над ее развалинами, глядя друг на друга, и в один голос негодующе восклицаете:      - Ну вот! Что я тебе говорил!      Между тем третий ваш товарищ, который, вычерпывая из лодки, воду, налил себе в рукав и уже десять минут без передышки сыплет проклятиями, спрашивает, какую вы там, черт побери, затеяли игру и отчего эта паскудная палатка до сих пор не стоит как следует.      Наконец она с грехом пополам установлена, и вы начинаете переносить вещи. Пытаться развести костер бесполезно. Вы зажигаете спиртовку и располагаетесь вокруг нее. Основной предмет питания на ужин - дождевая вода. Хлеб состоит из воды на две трети, пирог с мясом чрезвычайно богат водой, варенье, масло, соль, кофе - все соединилось с нею, чтобы превратиться в похлебку.      После ужина выясняется, что табак отсырел и курить нельзя. К счастью, у вас имеется бутылка с веществом, которое, будучи принято в должном количестве, опьяняет и веселит, и вы снова начинаете достаточно интересоваться жизнью, чтобы улечься спать.      И вот вам снится, что на вас сел слон и что извержение вулкана бросило вас на дно моря вместе со слоном, который спокойно спит у вас на груди. Вы просыпаетесь и приходите к убеждению, что действительно случилось что-то ужасное. Прежде всего вам кажется, что пришел конец света, но потом вы решаете, что это невозможно и что на палатку напали воры или убийцы, или, может быть, случился пожар. Вы выражаете эту мысль обычным способом, но помощь не приходит, и вы чувствуете, что вас пинают ногами тысячи людей и что вас душат.      Кто-то другой, кроме вас, тоже, кажется, попал в беду. Из-под кровати доносятся его слабые крики. Решив дорого продать свою жизнь, вы начинаете отчаянно бороться, раздавая во все стороны удары ногами и руками и непрерывно испуская дикие вопли. Наконец что-то подается, и ваша голова оказывается на свежем воздухе. В двух футах от себя вы смутно различаете какого-то полуодетого негодяя, готового вас убить, и намереваетесь завязать с ним борьбу не на жизнь, а на смерть, как вдруг вам становится очевидно, что это Джим.      - Ах, это ты, - говорит он, узнавая вас в ту же самую минуту.      - Да, - говорите вы, протирая глаза. - Что случилось?      - Проклятую палатку, кажется, сдуло, - отвечает Джим. - Где Билл?      Вы оба кричите: "Билл!" - и почва под вами ходит ходуном, а заглушенный голос, который вы уже слышали, отвечает из-под развалин:      - Слезьте с моей головы, черти!      И Билл выбирается на поверхность - грязный, истоптанный, жалкий, измученный и чересчур воинственно настроенный. По-видимому, он твердо убежден, что вся эта штука подстроена нарочно.      Утром вы все трое без голоса, так как ночью схватили сильную простуду. К тому же вы стали очень раздражительны и в продолжение всего завтрака переругиваетесь хриплым шепотом.      Итак, мы решили, что будем спать под открытым небом только в хорошую погоду, а в дождливые дни или просто для разнообразия станем ночевать в гостиницах, трактирах и постоялых дворах, как порядочные люди.      Монморенси отнесся к этому компромиссу весьма одобрительно. Романтика одиночества его не прельщает. Ему нужно что-нибудь шумное, а если развлечение чуточку грубовато, что ж, тем веселей. Посмотрите на Монморенси - и вам покажется, что это ангел, по каким-то причинам, скрытым от человечества, посланный на землю в образе маленького фокстерьера. Монморенси глядит на вас с таким выражением, словно хочет сказать: "О, как испорчен этот мир и как бы я желал сделать его лучше и благороднее"; вид его вызывает слезы на глазах набожных старых дам и джентльменов.      Когда Монморенси перешел на мое иждивение, я никак не думал, что мне удастся надолго сохранить его у себя. Я сидел, смотрел на него (а он, сидя на коврике у камина, смотрел на меня) и думал: эта собака долго не проживет. Ее вознесут в колеснице на небо - вот что с ней произойдет. Но когда я заплатил за дюжину растерзанных Монморенси цыплят; когда он, рыча и брыкаясь, был вытащен мною за шиворот из сточетырнадцатой уличной драки; когда мне предъявили для осмотра дохлую кошку, принесенную разгневанной особой женского пола, которая обозвала меня убийцей; когда мой сосед подал на меня в суд за то, что я держу на свободе свирепого пса, из-за которого он больше двух часов просидел, как пришпиленный, в холодную ночь в своем собственном сарае, не смея высунуть нос за дверь; когда, наконец, я узнал, что мой садовник выиграл тридцать шиллингов, угадывая, сколько крыс Монморенси убьет в определенный промежуток времени, - я подумал, что его, может быть, и оставят еще немного пожить на этом свете.                  Слоняться возле конюшен, собрать кучу самых отпетых собак, какие только есть в городе, и шествовать во главе их к трущобам, готовясь к бою с другими отпетыми собаками, - вот что Монморенси называет "жизнью". Поэтому, как я уже сказал, упоминание о гостиницах, трактирах и постоялых дворах вызвало у него живейшее одобрение.      Когда вопрос о ночевках был, таким образом, решен ко всеобщему удовольствию, оставалось обсудить лишь одно: что именно нам следует взять с собой. Мы начали было рассуждать об этом, но Гаррис заявил, что с него хватит разговоров на один вечер, и предложил пойти промочить горло. Он сказал, что нашел неподалеку от площади одно место, где можно получить глоток стоящего ирландского виски.      Джордж заявил, что чувствует жажду (я не знаю случая, когда бы он ее не чувствовал), и так как у меня тоже было ощущение, что некоторое количество виски - теплого с кусочком лимона - принесет мне пользу, дебаты были с общего согласия отложены до следующего вечера, члены собрания надели шляпы и вышли.            ГЛАВА ТРЕТЪЯ            План уточняется. Метод работы Гарриса. Пожилой отец семейства вешает картину. Джордж делает разумное замечание. Прелести утреннего купанья. Запасы на случай аварии.            Итак, на следующий день вечером мы снова встретились, чтобы обо всем договориться и обсудить наши планы. Гаррис сказал:      - Во-первых, нужно решить, что надо брать с собой. Возьми-ка кусок бумаги, Джей, и записывай. А ты, Джордж, достань прейскурант бакалейной лавки. Пусть кто-нибудь даст мне карандаш, и я составлю список.      В этом сказался весь Гаррис, - он так охотно берет на себя всю тяжесть работы и перекладывает ее на плечи других.      Он напоминает мне моего бедного дядю Поджера. Вам в жизни не приходилось видеть в доме такой суматохи, как когда дядя Поджер брался сделать какое-нибудь полезное дело. Положим, от рамочника привезли картину и поставили в столовую в ожидании, пока ее повесят.      Тетя Поджер спрашивает, что с ней делать. Дядя Поджер говорит:      - Предоставьте это мне. Пусть никто из вас об этом не беспокоится. Я все сделаю сам.      Потом он снимает пиджак и принимается за работу. Он посылает горничную купить гвоздей на шесть пенсов и шлет ей вдогонку одного из мальчиков, чтобы сказать ей, какой взять размер. Начиная с этой минуты, он постепенно запрягает в работу весь дом.      - Принеси-ка мне молоток, Уилл! - кричит он. - А ты, Том, подай линейку. Мне понадобится стремянка, и табуретку, пожалуй, тоже захватите. Джим, сбегай-ка к мистеру Гогглсу и скажи ему: "Папа вам кланяется и надеется, что нога у вас лучше, и просит вас одолжить ваш ватерпас". А ты, Мария, никуда не уходи, - мне будет нужен кто-нибудь, чтобы подержать свечку. Когда горничная воротится, ей придется выйти еще раз и купить бечевки. Том! Где Том? Пойди сюда, ты мне понадобишься, чтобы подать мне картину.      Он поднимает картину и роняет ее. Картина вылетает из рамы, дядя Поджер хочет спасти стекло, и стекло врезается ему в руку. Он бегает по комнате и ищет свой носовой платок. Он не может найти его, так как платок лежит в кармане пиджака, который он снял, а он не помнит, куда дел пиджак. Домочадцы перестают искать инструменты и начинают искать пиджак; дядя Поджер мечется по комнате и всем мешает.      - Неужели никто во всем доме не знает, где мой пиджак? Честное слово, я никогда еще не встречал таких людей! Вас шесть человек, и вы не можете найти пиджак, который я снял пять минут тому назад. Эх вы!      Тут он поднимается и видит, что все время сидел на своем пиджаке.      - Можете больше не искать! - кричит он. - Я уже нашел его. Рассчитывать на то, что вы что-нибудь найдете, - все равно что просить об этом кошку.      Ему перевязывают палец, достают другое стекло и приносят инструменты, стремянку, табуретку и свечу. На это уходит полчаса, после чего дядя Поджер снова берется за дело. Все семейство, включая горничную и поденщицу, становится полукругом, готовое прийти на помощь. Двое держат табуретку, третий помогает дяде Поджеру взлезть и поддерживает его, четвертый подает гвоздь, пятый - молоток. Дядя Поджер берет гвоздь и роняет его.      - Ну вот, - говорит он обиженно, - теперь гвоздь упал.      И всем нам приходится ползать на коленях и разыскивать гвоздь. А дядя Поджер стоит на табуретке, ворчит и спрашивает, не придется ли ему торчать там весь вечер.      Наконец гвоздь найден, но тем временем дядя Поджер потерял молоток.      - Где молоток? Куда я девал молоток? Великий боже! Вы все стоите и глазеете на меня и не можете сказать, куда я положил молоток!      Мы находим ему молоток, а он успевает потерять заметку, которую сделал на стене в том месте, куда нужно вбить гвоздь. Он заставляет нас всех по очереди взлезать к нему на табуретку и искать ее. Каждый видят эту отметку в другом месте, и дядя Поджер обзывает нас одного за другим дураками и приказывает нам слезть. Он берет линейку и мерит снова. Оказывается, что ему необходимо разделить тридцать один и три восьмых дюйма пополам. Он пробует сделать это в уме и приходит в неистовство. Мы тоже пробуем сделать это в уме, и у всех получается разный результат. Мы начинаем издеваться друг над другом и в пылу ссоры забываем первоначальное число, так что дяде Поджеру приходится мерить еще раз.      Теперь он пускает в дело веревочку; в критический момент, когда старый чудак наклоняется на табуретке под углом в сорок пять градусов и пытается отметить точку, находящуюся на три дюйма дальше, чем он может достать, веревочка выскальзывает у него из рук, и он падает прямо на рояль. Внезапность, с которой он прикасается головой и всем телом к клавишам, создает поистине замечательный музыкальный эффект.      Тетя Мария говорит, что она не может позволить детям стоять здесь и слушать такие выражения.                  Наконец дядя Поджер находит подходящее место и приставляет к нему гвоздь левой рукой, держа молоток в правой. Первым же ударом он попадает себе по большому пальцу и с воплем роняет молоток прямо кому-то на ногу. Тетя Мария кротко выражает надежду, что когда дяде Поджеру опять захочется вбить в стену гвоздь, он заранее предупредит ее, чтобы она могла поехать на недельку к матери, пока он будет этим заниматься.      - Вы, женщины, всегда поднимаете, из-за всего шум, - бодро говорит дядя Поджер. - А я так люблю поработать.      Потом он предпринимает новую попытку и вторым ударом вгоняет весь гвоздь и половину молотка в штукатурку. Самого дядю Поджера стремительно бросает к стене, и он чуть не расплющивает себе нос.      Затем нам приходится снова отыскивать веревочку и линейку, и пробивается еще одна дырка. Около полуночи картина, наконец, повешена - очень криво и ненадежно, - и стена на много ярдов вокруг выглядит так, словно по ней прошлись граблями. Мы все выбились из сил и злимся - все, кроме дяди Поджера.      - Ну, вот видите! - говорит он, тяжело спрыгивая с табуретки прямо на мозоли поденщице и с явной гордостью любуясь на произведенный им беспорядок. - А ведь некоторые люди пригласили бы для такой мелочи специального человека.      Я знаю, Гаррис будет таким же, когда вырастет. Я сказал ему это и заявил, что не могу позволить, чтобы он взял на себя столько работы.      - Нет, - сказал я, - ты принесешь бумагу и карандаш, Джордж будет записывать, а я сделаю остальное.      Первый наш список пришлось аннулировать. Было ясно, что в верхнем течении Темзы нельзя проплыть на лодке, достаточно большой, чтобы вместить все то, что мы считали необходимым. Мы разорвали список и молча переглянулись. Джордж сказал:      - Мы на совершенно ложном пути. Нам следует думать не о тех вещах, которыми мы как-нибудь обойдемся, но о тех, без которых нам никак не обойтись.      Джордж, оказывается, может иногда быть разумным. Это даже удивительно. Я бы сказал, что в его словах заключается подлинная мудрость, приложимая не только к настоящему случаю, но и ко всей нашей прогулке по реке жизни вообще. Сколь многие, рискуя затопить свой корабль, нагружают его всякими вещами, которые кажутся им необходимыми для удовольствия и комфорта в пути, а на самом деле являются бесполезным хламом.      Как они загромождают свое утлое суденышко по самые мачты дорогими платьями и огромными домами, бесполезными слугами и множеством светских друзей, которые ни во что их не ставят и которых сами они не ценят, дорогостоящими увеселениями, которые никого не веселят, условностями и модами, притворством и тщеславием и - самый грузный и нелепый хлам - страхом, как бы сосед чего не подумал; роскошью, приводящей к пресыщению, удовольствиями, которые через день надоедают, бессмысленной пышностью, которая, как во дни оны железный венец преступников, заливает кровью наболевший лоб и доводит до обморока того, кто его носит!      Хлам, все хлам! Выбросьте его за борт! Это из-за него так тяжело вести лодку, что гребцы вот-вот свалятся замертво. Это он делает судно таким громоздким и неустойчивым. Вы не знаете ни минуты отдыха от тревог и беспокойства, не имеете ни минуты досуга, чтобы отдаться мечтательному безделью, у вас нет времени полюбоваться игрой теней, скользящих по поверхности реки, солнечными бликами на воде, высокими деревьями на берегу, глядящими на собственное свое отражение, золотом и зеленью лесов, лилиями, белыми и желтыми, темным колышущимся тростником, осокой, ятрышником и синими незабудками.      Выбросьте этот хлам за борт! Пусть ваша жизненная ладья будет легка и несет лишь то, что необходимо: уютный дом, простые удовольствия, двух-трех друзей, достойных называться друзьями, того, кто вас любит и кого вы любите, кошку, собаку, несколько трубок, сколько нужно еды и одежды и немножко больше, чем нужно, напитков, ибо жажда - опасная вещь.      Вы увидите, что тогда лодка пойдет свободно и не так легко опрокинется, а если и опрокинется - неважно: простой, хороший товар не боится воды. У вас будет время не только поработать, но и подумать, будет время, чтобы упиваться солнцем жизни и слушать эолову музыку, которую божественный ветерок извлекает из струн нашего сердца, будет время...      Извините, пожалуйста! Я совсем забыл...      Итак, мы предоставили список Джорджу, и он принялся за работу.      - Палатки мы не возьмем, - предложил Джордж. - У нас будет лодка с навесом. Это гораздо проще и к тому же удобней.      Мы нашли, что это хорошая мысль, и приняли ее. Не знаю, видели ли вы когда-нибудь штуку, которую я имею в виду. По всей длине лодки укрепляют железные воротца, на них натягивают брезент и привязывают его со всех сторон от кормы до носа так, что лодка превращается в маленький домик. В нем очень уютно, хотя и душновато, но все ведь имеет свои теневые стороны, как сказал человек, у которого умерла теща, когда от него потребовали денег на похороны.      Джордж сказал, что в таком случае нам нужно взять каждому по пледу, одну лампу, головную щетку и гребень (на троих), зубную щетку (по одной на каждого), умывальную чашку, зубной порошок, бритвенные принадлежности (не правда ли, это похоже на упражнение из учебника французского языка?) и пару больших купальных полотенец. Я заметил, что люди, всегда делают колоссальные приготовления к купанью, когда собираются ехать куда-нибудь поближе к воде, но не очень много купаются, приехав на место.      То же самое происходит, когда едешь на море. Обдумывая свои планы в Лондоне, я неизменно решаю, что буду рано вставать и окунаться перед завтраком, и благоговейно укладываю в чемодан трусы и купальное полотенце. Я всегда покупаю красные трусы. Я нравлюсь себе в красных трусах. Они очень идут к моему цвету лица...      Но, оказавшись на берегу моря, я почему-то не чувствую больше такой потребности в утреннем купанье, какую чувствовал в городе. Я испытываю скорее желание как можно дольше оставаться в постели, а потом сойти вниз и позавтракать. Однако один раз добродетель восторжествовала. Я встал в шесть часов, наполовину оделся и, захватив трусы и полотенце, меланхолически побрел к морю. Но купанье не доставило мне радости. Когда я рано утром иду купаться, мне кажется, что для меня нарочно приберегли какой-то особенно резкий восточный ветер, выкопали и положили сверху все треугольные камешки, заострили концы скал, а чтобы я не заметил, прикрыли их песком; море же увели на две мили, так что мне приходится, дрожа от холода и кутаясь в собственные руки, долго ковылять по глубине в шесть дюймов. А когда я добираюсь до моря, оно ведет себя грубо и совершенно оскорбительно.      Сначала большая волна приподнимает меня и елико возможно бесцеремоннее бросает в сидячем положении на скалу, которую поставили здесь специально для меня. Не успею я вскрикнуть "ух!" и сообразить, что случилось, как волна возвращается и уносит меня на середину океана. Я отчаянно бью руками, порываясь к берегу, спрашиваю себя, увижу ли я еще родной дом и друзей, и сожалею, что в детстве так жестоко дразнил свою младшую сестру. Но в тот самый момент, когда я теряю всякую надежду, волна вдруг уходит, а я остаюсь распластанным на песке, точно медуза. Я поднимаюсь, оглядываюсь и вижу, что боролся за свою жизнь на глубине в два фута. Я ковыляю назад, одеваюсь и иду домой, где мне приходится делать вид, что купанье мне понравилось.      В настоящем случае мы все рассуждали так, словно собирались каждое утро подолгу купаться. Джордж сказал, что очень приятно проснуться свежим утром на лодке и погрузиться в прозрачную реку. Гаррис сказал, что ничто так не возбуждает аппетита, как купанье перед завтраком. У него это всегда вызывает аппетит. Джордж заметил, что если Гаррис станет от купанья есть больше, чем обыкновенно, то он, Джордж, будет протестовать против того, чтобы Гаррис вообще лез в воду. Он сказал, что везти против течения количество пищи, необходимое для Гарриса, и так достаточно тяжелая работа.      Я доказывал Джорджу, что гораздо приятней будет иметь Гарриса в лодке чистым и свежим, даже если придется захватить на несколько центнеров больше провизии; Джордж принял мою точку зрения и взял обратно свой протест против купанья Гарриса.      Наконец мы уговорились захватить с собой не два, а три купальных полотенца, чтобы не заставлять друг друга ждать.      Что касается платья, то Джордж сказал, что двух фланелевых костюмов будет достаточно, так как мы сами можем стирать их в реке, когда они запачкаются. На наш вопрос, пробовал ли он когда-нибудь стирать в реке фланелевые костюмы, Джордж ответил:      - Нельзя сказать, чтобы я стирал их сам, но я знаю людей, которые стирали. Это не так уже трудно.      Мы с Гаррисом были достаточно наивны, чтобы вообразить, что он знает, о чем говорит, и что три молодых человека, не пользующихся влиянием и положением в обществе и не имеющих опыта в стирке, действительно могут с помощью куска мыла вымыть свои рубашки и брюки в реке Темзе. В последующие дни когда было уже поздно, нам пришлось убедиться, что Джордж - подлый обманщик, который, видимо, и понятия не имел об этом деле. Если бы вы видели нашу одежду после... Но, как говорится в дешевых уголовных романах, мы забегаем вперед.      Джордж уговорил нас взять с собой смену нижнего белья и достаточное количество носков на тот случай, если мы опрокинемся и потребуется переодеться. А также побольше носовых платков, которые пригодятся, чтобы вытирать разные вещи, и кожаные башмаки вдобавок к резиновым туфлям, - они нам понадобятся, если мы перевернемся.            ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ            Продовольственный вопрос. Отрицательные свойства керосина. Преимущества путешествия в компании с сыром. Замужняя женщина бросает свой дом. Дальнейшие меры на случай аварии. Я укладываюсь. Зловредность зубных щеток Джордж и Гаррис укладываются. Чудовищное поведение Монморенси. Мы отходим ко сну.            Потом мы начали обсуждать продовольственный вопрос. Джордж сказал:      - Начнем с утреннего завтрака. (Джордж всегда так практичен!) Для утреннего завтрака нам понадобится сковорода (Гаррис сказал, что она плохо переваривается, но мы предложили ему не быть ослом, и Джордж продолжал), чайник и спиртовка.      - Ни капли керосина, - сказал Джордж многозначительно, и мы с Гаррисом согласились.      Один раз мы взяли с собой керосинку, но больше - никогда! Целую неделю мы как будто жили в керосиновой лавке. Керосин просачивался всюду. Я никогда не видел, чтобы что-нибудь так просачивалось, как керосин. Мы держали его на носу лодки, и оттуда он просочился до самого руля, пропитав лодку и все ее содержимое. Он растекся по всей реке, заполнил собой пейзаж и отравил воздух. Иногда керосиновый ветер дул с запада, иногда с востока, а иной раз это был северный керосиновый ветер или, может быть, южный, но, прилетал ли он из снежной Арктики, или зарождался в песках пустыни, он всегда достигал нас, насыщенный ароматом керосина.      Этот керосин просачивался все дальше и портил нам закат. Что же касается лучей луны, то от них просто разило керосином.      Мы попытались уйти от него в Марло. Чтобы избавиться от керосина, мы оставили лодку у моста и пошли по городу пешком, но он неотступно следовал за нами. Весь город был полон керосина. Мы проходили по кладбищу, и нам казалось, что покойников закопали в керосин. Главная улица провоняла керосином; мы не могли понять, как на ней можно жить. Милю за милей проходили мы по Бирмингемской дороге, но бесполезно - вся местность пропиталась керосином.      В конце концов мы сошлись в полночь в безлюдном поле, под сожженным молнией дубом, и дали страшную клятву (мы уже и так целую неделю кляли керосин в обычном обывательском стиле, но теперь это было нечто грандиозное) - страшную клятву никогда больше не брать с собой в лодку керосин, разве только на случай болезни.      Итак, на этот раз мы ограничились спиртом. Это тоже достаточно плохо. Приходится есть спиртовой пирог и спиртовое печенье. Но спирт, принимаемый внутрь в больших количествах, полезнее, чем керосин.      Из прочих вещей Джордж предложил взять для первого завтрака яйца с ветчиной, которые легко приготовить, холодное мясо, чай, хлеб с маслом и варенье. Для второго завтрака он рекомендовал печенье, холодное мясо, хлеб с маслом и варенье, но только не сыр. Сыр, как и керосин, слишком много о себе воображает. Он хочет захватить для себя всю лодку. Он проникает сквозь корзину и придает всему привкус сыра. Вы не знаете, что вы едите, - яблочный пирог, сосиски или клубнику со сливками. Все кажется вам сыром. У сыра слишком много запаха.      Помню, один мой друг купил как-то в Ливерпуле пару сыров. Чудесные это были сыры - выдержанные, острые, с запахом в двести лошадиных сил. Он распространялся минимум на три мили, а за двести ярдов валил человека с ног. Я как раз был тогда в Ливерпуле, и мой друг попросил меня, если я ничего не имею против, отвезти его покупку в Лондон. Он сам вернется туда только через день-два, а этот сыр, как ему кажется, не следует хранить особенно долго.      - С удовольствием, дружище, - ответил я. - С удовольствием.      Я заехал за сыром и увез его в кэбе. Это была ветхая колымага, влекомая кривоногим запаленным лунатиком, которого его хозяин в минуту увлечения, разговаривая со мной, назвал лошадью. Я положил сыр наверх, и мы тронулись со скоростью, которая сделала бы честь самому быстрому паровому катку в мире. Все шло весело, как на похоронах, пока мы не повернули за угол. Тут ветер ударил запахом сыра прямо в ноздри нашему рысаку. Это пробудило его, и, фыркнув от ужаса, он ринулся вперед с резвостью трех миль в час. Ветер продолжал дуть в его сторону, и мы еще не достигли конца улицы, как наш конь уже стлался по земле, делая почти четыре мили в час и оставляя за флагом всех калек и толстых пожилых дам.      Чтобы остановить его у вокзала, потребовались усилия двух носильщиков и возницы. Я думаю, что даже они не могли бы это сделать, если бы одному из носильщиков не пришло в голову накинуть на морду лошади носовой платок и зажечь у нее под носом кусок оберточной бумаги.      Я взял билет и, гордо неся свои сыры, вышел на платформу; народ почтительно расступался передо мной. Поезд был битком набит, и мне пришлось войти в отделение, где уже и так сидело семь человек пассажиров. Один сварливый старый джентльмен запротестовал было, но я все же вошел, положил свои сыры в сетку, втиснулся на скамью и с приятной улыбкой сказал, что сегодня тепло. Прошло несколько минут, и старый джентльмен начал беспокойно ерзать на месте.      - Здесь очень душно, - сказал он.      - Совершенно нечем дышать, - подтвердил его сосед.      Потом оба потянули носом и, сразу попав в самую точку, встали и молча вышли. После них поднялась старая дама и сказала, что стыдно так обращаться с почтенной замужней женщиной. Она взяла чемодан и восемь свертков и ушла. Четыре оставшихся пассажира некоторое время продолжали сидеть, но потом какой-то сумрачный господин в углу, принадлежавший, судя по одежде и внешнему облику, к классу гробовщиков, сказал, что ему невольно вспомнились мертвые дети. Тут остальные три пассажира сделали попытку выйти из двери одновременно и ушиблись об косяки.      Я улыбнулся мрачному джентльмену и сказал, что мы, кажется, останемся в отделении вдвоем. Он добродушно засмеялся и заметил, что некоторые люди любят поднимать шум из-за пустяков. Но когда мы тронулись, он тоже пришел в какое-то подавленное состояние, так что по приезде в Кру я предложил ему пойти со мной выпить. Он согласился, и мы с трудом пробились в буфет, где с четверть часа кричали, стучали ногами и махали зонтиками. Наконец к нам подошла барышня и спросила, чего бы мы хотели.      - Что будем пить? - обратился я к моему спутнику.      - Мне, пожалуйста, на полкроны чистого бренди, мисс, - сказал он.      А потом, выпив свое бренди, он незаметно удалился и сел в другой вагон, что я расценил как низость.      От Кру я ехал в отделении один, хотя поезд был набит до отказа. Когда он подходил к станциям, публика, видя пустое купе, бросалась к дверям. "Сюда, Мария, иди сюда, масса мест!" - "Прекрасно, Том, мы сядем здесь!" И они бежали, таща свои тяжелые чемоданы, и толкались у дверей, чтобы войти первыми. Кто-нибудь открывал дверь и поднимался на ступеньки, но сейчас же, шатаясь, падал на руки соседа. За ним входили остальные и, потянув носом, тут же соскакивали и втискивались в другие вагоны или доплачивали разницу и ехали в первом классе.      С Юстонского вокзала я отвез сыры на квартиру моего приятеля. Его жена, войдя в комнату, понюхала воздух и спросила:      - Что случилось? Скажите мне все, даже самое худшее.      Я ответил:      - Это сыр. Том купил его в Ливерпуле и просил меня привезти его к вам. Надеюсь, вы понимаете, - прибавил я, - что сам я здесь ни при чем.      Она сказала, что уверена в этом, но что, когда Том вернется, она с ним еще поговорит.      Мой приятель задержался в Ливерпуле дольше, чем думал. Когда прошло три дня и он не вернулся, его жена явилась ко мне. Она спросила:      - Что говорил Том насчет этих сыров?      Я ответил, что он рекомендовал держать их в не очень сухом месте и просил, чтобы никто к ним не прикасался.      - Сомнительно, чтобы кто-нибудь прикоснулся к ним, - сказала жена Тома. - А он их нюхал?      Я выразил предположение, что да, и прибавил, что он, видимо, очень дорожит этими сырами.      - Как вы думаете, Том очень огорчится, если я дам кому-нибудь соверен и попрошу унести эти сыры и закопать их в землю? - спросила жена Тома.      Я ответил, что, по моему мнению, он после этого ни разу больше не улыбнется.      Ей пришла в голову новая идея. Она сказала:      - Не согласитесь ли вы подержать их у себя до приезда Тома? Позвольте мне прислать их к вам.      - Сударыня, - ответил я, - что касается меня лично, то я люблю запах сыра и путешествие с этими сырами из Ливерпуля всегда буду вспоминать как счастливое завершение приятного отпуска. Но на нашей земле приходится считаться с другими. Дама, под кровом которой я имею честь обитать, - вдова и, насколько я знаю, сирота. Она энергично, я бы даже сказал - красноречиво, возражает против того, чтобы ее, по ее выражению, "обижали". Наличие в ее доме сыров вашего мужа - я это инстинктивно чувствую - она воспримет как обиду. А я не допущу, чтобы про меня говорили, будто я обижаю вдов и сирот.      - Прекрасно, - сказала жена Тома и встала. - Тогда мне остается одно: я заберу детей и перееду в гостиницу на то время, пока этот сыр не будет съеден. Я отказываюсь жить с ним под одной кровлей.      Она сдержала слово и оставила квартиру на попечение служанки. Последняя, на вопрос, может ли она выносить этот запах, ответила: "Какой запах?" - а когда ее подвели близко к сыру и предложили хорошенько понюхать, сказала, что чувствует легкий запах дыни. Из этого был сделан вывод, что такая атмосфера не принесет служанке особого вреда, и ее оставили в квартире.      Счет из гостиницы составил пятнадцать гиней, и мой приятель, подытожив все расходы, выяснил, что сыр обошелся ему по восемь шиллингов и шесть пенсов фунт. Он сказал, что очень любит съесть иногда кусочек сыра, но что это ему не по средствам, и решил от него избавиться. Он выбросил сыр в канал, но его пришлось оттуда выудить, так как лодочники подали жалобу. Они сказали, что им делается дурно. После этого мой приятель в одну темную ночь отнес свой сыр в покойницкую при церкви. Но коронер [Коронер - следователь, производящий дознание в случаях скоропостижной смерти, позволяющей заподозрить убийство.] обнаружил сыр и поднял ужасный шум. Он сказал, что это заговор, имеющий целью лишить его средств к существованию путем оживления мертвецов.      В конце концов мой приятель избавился от своего сыра: он увез его в один приморский город и закопал на пляже. Это создало городу своеобразную славу. Приезжие говорили, что только теперь заметили, какой там бодрящий воздух, и еще много лет подряд туда толпами съезжались слабогрудые и чахоточные.      Поэтому, хоть я и очень люблю сыр, но считаю, что Джордж был прав, отказываясь взять его с собою.      - Чая мы пить не будем, - сказал Джордж (лицо у Гарриса вытянулось), - но мы будем основательно, плотно, шикарно обедать в семь часов. Это будет одновременно и чай, и обед, и ужин.      Гаррис несколько повеселел. Джордж предложил взять с собой мясные и фруктовые пироги, холодное мясо, помидоры, фрукты и зелень. Для питья мы запаслись какой-то удивительно липкой микстурой, изготовленной Гаррисом, которую смешивают с водой и называют лимонадом, достаточным количеством чая и бутылкой виски - на случай аварии, как сказал Джордж.      Мне казалось, что Джордж слишком уж много говорит об аварии. Это не дело пускаться в путь с такими мыслями.      Но все же хорошо, что мы захватили с собой виски.      Вина и пива мы с собой не взяли. Пить их на реке - большая оплошность. От них становишься грузным и сонливым. Стакан пива вечером, когда вы бродите по городу, глазея на девушек, - это еще ничего. Но не пейте, когда солнце припекает вам голову и вам предстоит тяжелая работа.      Прежде чем разойтись, мы составили список вещей, которые нужно было захватить, - довольно длинный список! На следующий день, в пятницу, мы собрали все вещи в одно место, а вечером сошлись, чтобы уложиться. Мы достали большой чемодан для белья и платья и две корзины под провизию и посуду. Стол мы отодвинули к окну, вещи свалили в кучу посреди пола и, усевшись в кружок, долго смотрели на них.      - Я буду укладывать, - сказал я.      Я горжусь своим уменьем укладывать. Это одно из многих дел, которые я, по моему глубокому убеждению, умею делать лучше всех на свете (меня самого иногда удивляет, сколько существует таких дел). Я убедил в этом Джорджа и Гарриса и сказал, что лучше всего будет предоставить всю эту работу мне одному. Они приняли это предложение с удивительной готовностью. Джордж зажег трубку и улегся в кресло. Гаррис закурил сигару и развалился в другом кресле, закинув ноги на стол.                  Это было не совсем то, чего я ожидал. Я предполагал, разумеется, что Гаррис и Джордж будут действовать по моим указаниям, а сам собирался только руководить работой, то и дело отталкивая их и прикрикивая: "Эх вы! Дайте-ка я сам сделаю. Видите, как это просто!" Я думал, так сказать, о роли учителя. То, что они поняли это иначе, раздражало меня. Ничто меня так не раздражает, как вид людей, которые сидят и ничего не делают, когда я работаю.      Мне как-то пришлось жить с одним человеком, который доводил меня таким образом до бешенства. Он часами валялся на диване и смотрел, как я тружусь; его взор следовал за мной, куда бы я ни направился. Он говорил, что ему прямо-таки полезно смотреть, как я работаю. Он понимает тогда, что жизнь - это не праздные мечты, не сплошная скука и зевота, но благородное дело, в котором главное - чувство долга и суровый труд. Он, по его словам, часто удивлялся, как ему удалось прожить до встречи со мной, когда он не имел возможности смотреть на кого-нибудь, кто работает.      Ну, а я совсем другой человек. Я не могу спокойно сидеть и смотреть, как кто-нибудь трудится. Мне хочется встать и распоряжаться - расхаживать по комнате, заложив руки в карманы, и указывать, что надо делать. Такая уж у меня деятельная натура.      Тем не менее я не сказал ни слова и начал укладываться. Эта работа потребовала больше времени, чем я предполагал, но, наконец, я уложил чемодан и, сев на него, начал затягивать ремни.      - А сапоги ты не будешь укладывать? - спросил Гаррис.      Я оглянулся и увидел, что забыл уложить сапоги.      Это очень похоже на Гарриса. Он, конечно, не вымолвил ни слова, пока я не уложил чемодан и не затянул ремни. Джордж засмеялся своим раздражающим, тупым, бессмысленным, неприятным смехом. Как они оба меня бесят!      Я раскрыл чемодан и уложил сапоги. Когда я собирался его закрыть, мне вдруг пришла в голову ужасная мысль: уложил ли я свою зубную щетку. Непонятно почему, но я никогда не знаю, уложил ли я свою зубную щетку.      Когда я путешествую, зубная щетка преследует меня как кошмар и превращает мою жизнь в сплошную муку. Мне снится, что я ее не уложил, и я просыпаюсь в холодном поту и начинаю ее разыскивать. А утром я укладываю ее, еще не почистив зубы, и вынужден снова распаковывать вещи, и щетка всегда оказывается на самом дне чемодана. Потом я укладываюсь снова и забываю щетку, и мне приходится в последний момент мчаться за нею наверх и везти ее на вокзал в носовом платке.      Мне, разумеется, и теперь пришлось выворотить из чемодана все вещи до последней, и, разумеется, я не нашел щетки. Я привел наши пожитки приблизительно в такое состояние, в каком они, вероятно, были до сотворения мира, когда царил первобытный хаос. Конечно, мне восемнадцать раз попадались под руку щетки Джорджа и Гарриса, но своей щетки я найти не мог. Я переложил одну за другой все вещи, поднимая их и встряхивая. Наконец я нашел мою щетку в одном из башмаков. Я уложил чемодан снова.      Когда я кончил, Джордж спросил, уложено ли мыло. Я ответил, что мне наплевать, уложено мыло или нет, и, с шумом захлопнув чемодан, затянул ремни. Но оказалось, что я запаковал туда мой кисет с табаком, и мне пришлось открывать чемодан еще раз.      В десять часов пять минут вечера он был окончательно закрыт, и теперь предстояло только уложить корзинки с провизией. Гаррис сказал, что до отъезда осталось меньше полусуток и что ему с Джорджем, пожалуй, следует взять оставшуюся работу на себя. Я согласился и сел, а они принялись за дело.      Начали они весело, намереваясь, по-видимому, показать мне, как надо укладываться. Я не делал никаких замечаний, я просто ждал.      Когда Джорджа повесят, Гаррис будет самым плохим укладчиком в мире. Я смотрел на груду тарелок, чашек, кастрюль, бутылок, банок, пирогов, спиртовок, бисквитов, помидоров и пр. и предвкушал великое наслаждение.      Надежды мои оправдались. Прежде всего Гаррис с Джорджем разбили чашку. Они сделали это лишь для того, чтобы показать, на что они способны, и вызвать к себе интерес.      Затем Гаррис положил банку с клубничным вареньем на помидор и раздавил его. Помидор пришлось извлекать чайной ложкой. Затем настала очередь Джорджа, и он наступил на масло. Я не сказал ни слова, я только подошел ближе и, усевшись на край стола, наблюдал за ними. Я чувствовал, что это раздражает их больше, чем самые колкие слова. Они волновались, нервничали; они роняли то одно, то другое, без конца искали вещи, которые сами же перед тем ухитрялись спрятать. Они запихивали пироги на дно и клали тяжелые вещи сверху, так что пироги превращались в месиво. Все, что возможно, они посыпали солью, а что касается масла, то я никогда не видел, чтобы два человека столько возились с куском масла стоимостью в четырнадцать пенсов.      Когда Джордж отскреб масло от своей туфли, они попробовали запихнуть его в котелок. Но оно не входило, а то, что уже вошло, не хотело вылезать. Наконец они выскребли его оттуда и положили на стул, а Гаррис сел на этот стул, и масло прилипло к его брюкам, и они принялись его искать по всей комнате.      - Готов присягнуть, что я положил его на этот стул, - сказал Джордж, тараща глаза на пустое сиденье.      - Я сам это видел минуту назад, - подтвердил Гаррис.      Они снова обошли всю комнату в поисках масла и, сойдясь посредине, уставились друг на друга.      - Это просто поразительно, - сказал Джордж.      - Настоящая загадка! - сказал Гаррис.      Наконец Джордж обошел вокруг Гарриса и увидел масло.      - Оно же все время было здесь! - с негодованием воскликнул Джордж.      - Где? - вскричал Гаррис, круто поворачиваясь на каблуках.      - Стой смирно! - завопил Джордж, устремляясь за Гаррисом.      Они отскребли масло от брюк и уложили его в чайник.      Монморенси, разумеется, принимал во всем этом участие. Жизненный идеал Монморенси состоит в том, чтобы всем мешать и выслушивать брань по своему адресу. Лишь бы втереться куда-нибудь, где его присутствие особенно нежелательно, всем надоесть, довести людей до бешенства и заставить их швырять ему в голову разные предметы, - тогда он чувствует, что провел время с пользой.      Высшая цель и мечта этого пса - попасть кому-нибудь под ноги и заставить проклинать себя в течение целого часа. Когда ему это удается, его самомнение становится совершенно нестерпимым.      Монморенси садился на разные предметы в тот самый момент, когда их нужно было укладывать, и не сомневался ни минуты, что, когда Гаррис или Джордж протягивают за чем-нибудь руку, им нужен его холодный, влажный нос. Он совал лапу в варенье, разбрасывал чайные ложки и делал вид, что думает, будто лимоны - это крысы. Ему удалось проникнуть в корзину и убить их целых три штуки, пока, наконец, Гаррис изловчился попасть в него сковородкой. Гаррис сказал, что я науськиваю собаку. Я ее не науськивал. Такая собака не нуждается в науськивании. Ее толкает на все эти проделки врожденный инстинкт, так сказать, первородный грех.      В двенадцать пятьдесят укладка была окончена. Гаррис сел на корзину и выразил надежду, что ничто не окажется разбитым. Джордж заметил, что если чему-нибудь было суждено разбиться, то это уже случилось, и такое соображение, по-видимому, его утешило. Он добавил, что не прочь поспать. Мы все были не прочь поспать. Гаррис должен был ночевать у нас, и мы втроем поднялись наверх.      Мы кинули жребий, кому где спать, и вышло, что Гаррис ляжет со мной.      - Как ты больше любишь, Джей, - внутри или с краю? - спросил он.      Я ответил, что вообще предпочитаю спать внутри постели.      Гаррис сказал, что это старо.      Джордж спросил:      - В котором часу мне вас разбудить?      - В семь, - сказал Гаррис.      - Нет, в шесть, - сказал я. Мне хотелось еще написать несколько писем. Мы с Гаррисом немного повздорили из-за этого, но в конце концов разделили спорный час пополам и сошлись на половине седьмого.      - Разбуди нас в шесть тридцать, Джордж, - сказали мы.      Ответа не последовало, и, подойдя к Джорджу, мы обнаружили, что он уже некоторое время спит. Мы поставили рядом с ним ванну, чтобы он мог утром вскочить в нее прямо с постели, и тоже легли спать.            ГЛАВА ПЯТАЯ            Миссис П. будит нас. Джордж - лентяй. Надувательство с предсказанием погоды. Наш багаж. Испорченный мальчишка. Вокруг нас собирается толпа. Мы торжественно отбываем и приезжаем на Ватерлооский вокзал. Блаженное неведение служащих Юго-западной дороги касательно столь суетных вопросов, как отправление поездов. По волнам, по волнам, мы плывем в открытой лодке!..            Разбудила меня на следующее утро миссис Попетс.      Она сказала:      - Знаете ли вы, сэр, что уже девять часов?      - Девять чего? - закричал я, вскакивая.      - Девять часов, сэр, - ответила она через замочную скважину. - Я уже подумала, как бы вам не проспать.      Я разбудил Гарриса и сообщил ему, в чем дело. Он сказал:      - Ты же хотел встать в шесть?      - Ну да, - ответил я. - Почему ты меня не разбудил?      - Как же я мог тебя разбудить, если ты не разбудил меня? - возразил Гаррис. - Теперь мы попадем на реку не раньше двенадцати. Не понимаю, зачем ты вообще собрался вставать.      - Гм! Твое счастье! - заметил я. - Не разбуди я тебя, ты бы так и пролежал все две недели.      Мы еще несколько минут огрызались друг на друга, как вдруг нас прервал вызывающий храп Джорджа. Впервые с тех пор, как нас разбудили, этот звук напомнил нам о его существовании. Вот он лежит - тот, кто спрашивал, когда ему разбудить нас, лежит на спине, рот разинут, колени торчком.      Не знаю почему, но вид человека, который спит, когда я уже встал, приводит меня в неистовство. Меня возмущает, что драгоценные часы нашей жизни, эти чудесные мгновения, которые никогда уже не вернутся, бесцельно тратятся на скотский сон. Вот и Джордж, поддавшись отвратительной лени, проматывает неоцененный дар времени, - его драгоценная жизнь, за каждую секунду которой ему придется впоследствии держать ответ, уходит от него неиспользованная. Он мог бы сейчас набивать свою утробу грудинкой с яйцами, дразнить пса или заигрывать с горничной, а он вместо того валяется здесь, погруженный в мертвящее душу забытье.      Это была ужасная мысль. И Гарриса и меня она, видимо, поразила одновременно. Мы решили спасти Джорджа, и это благородное намерение заставило нас забыть нашу размолвку. Мы ринулись к Джорджу я стянули с него одеяло. Гаррис отвесил ему шлепок туфлей, я крикнул ему в ухо, и Джордж проснулся.      - Что такое? - спросил он, садясь на постели.      - Вставай, дубина ты этакая! - заорал Гаррис. - Уже без четверти десять.      - Что? - взвизгнул Джордж, соскакивая с постели прямо в ванну. - Кто это, черт побери, поставил сюда эту гадость?      Мы сказали ему, что нужно быть дураком, чтобы не заметить ванны.      Мы кончили одеваться, но когда дело дошло до тонкостей туалета, оказалось, что зубные щетки и головная щетка с гребнем уложены. Эта зубная щетка когда-нибудь сведет меня в могилу. Пришлось идти вниз и выуживать их из чемодана. Когда мы с этим покончили, Джорджу вдруг понадобился бритвенный прибор. Мы сказали, что сегодня ему придется обойтись без бритья, так как мы не намерены еще раз развязывать чемодан для него или для кого-нибудь, ему подобного.      - Не говорите глупостей, - сказал Джордж. - Как я могу пойти в Сити в таком виде?      Это, конечно, было довольно жестоко по отношению к Сити, но что нам за дело до человеческих страданий? Как выразился со своей обычной пошлой грубостью Гаррис, Сити от этого не убудет.      Мы спустились завтракать. Монморенси пригласил еще двух собак проводить его, и они, чтобы скоротать время, дрались на ступеньках крыльца. Мы успокоила их зонтиком и принялись за котлеты и холодное мясо.      - Великое дело - хорошо позавтракать, - сказал Гаррис. Он начал с пары бараньих котлет, заявляя, что хочет съесть их, пока они горячие, а говядина может подождать.      Джордж завладел газетой и прочитал нам сообщение о несчастных случаях с лодками и предсказание погоды, которое гласило: "Холод, дождь, с последующим прояснением (все, что может быть наиболее ужасного в области погоды); местами грозы; ветер восточный; общее понижение давления в районе центральных графств (до Лондона и Ламанша); барометр падает".      По-моему, из всей той бессмысленной чепухи, которой досаждает нам жизнь, надувательство с "предсказанием погоды", пожалуй, наиболее неприятно. Нам "предсказывают" в точности то, что произошло вчера или третьего дня, и совершенно противоположное тому, что произойдет сегодня.      Я припоминаю, как испортили прошлой осенью мой отпуск известия о погоде в местной газете.      "Сегодня ожидаются ливни и проходящие грозы", - сообщала эта газета в понедельник, и мы отменяли намеченный пикник и сидели в комнате, ожидая дождя. А мимо нашего дома проезжали в колясках и шарабанах веселые, оживленные компании, солнце сияло вовсю, и на небе не было видно ни облачка.      - Ага, - говорили мы, стоя у окна и смотря на них. - Ну и промокнут же они сегодня!      Мы ухмылялись, думая о том, в каком виде они вернутся, и, усевшись у камина, помешивали огонь и приводили в порядок собранные нами образцы водорослей и ракушек. В полдень солнце заливало всю комнату; жара становилась невыносимой, и мы спрашивали себя, когда же, наконец, начнутся эти ливни и проходящие грозы.      - Увидите, они разразятся после обеда! - говорили мы друг другу. - Ну и вымочит же их там на пикнике. Вот забавно!      В час приходила хозяйка и спрашивала, не пойдем ли мы гулять, ведь на дворе такая хорошая погода.      - Нет, нет, - говорили мы, хитро улыбаясь. - Мы-то не пойдем. Нам не хочется вымокнуть - о нет! - А когда день почти миновал и все еще не было и признака дождя, мы пытались развеселить друг друга мыслью, что он начнется неожиданно, как раз в ту минуту, когда гуляющие тронутся в обратный путь и будут далеко от всякого жилья и промокнут до костей. Но с неба так и не упало ни капли, и этот великолепный день миновал, сменившись чудесным вечером.      Наутро мы прочли, что будет "теплый, ясный день, жара". Мы оделись полегче и пошли гулять; через полчаса после того, как мы вышли, начался сильный дождь, поднялся резкий, холодный ветер. И то и другое продолжалось до вечера. Мы вернулись домой простуженные, с ревматизмом во всем теле, и легли спать.      Погода - выше моего разумения. Я никогда не могу разобраться в ней. Барометр бесполезен. Он так же обманывает, как предсказания газет.      В одной гостинице в Оксфорде, где я жил прошлой весной, висел барометр. Когда я приехал туда, он стоял на "ясно". На дворе лило как из ведра, и дождь продолжался целый день. Это было непонятно. Я постучал по барометру, и стрелка перескочила на "великую сушь". Коридорный, проходивший мимо, остановился и сказал, что, по его мнению, имеется в виду завтрашний день. Я решил, что, может быть, барометр вспоминает о прошлой неделе, но коридорный сказал: "Нет, не думаю". На другой день утром я снова постучал по барометру, и он поднялся еще выше. А дождь лил все сильней и сильней. В среду я подошел и ударил его снова, и стрелка пошла кругом через "ясно", "жара" и "великая сушь", пока не остановилась у шпенька, не будучи в состоянии двинуться дальше. Она старалась, как могла, но инструмент был сделан на совесть и не мог предвещать хорошую погоду еще более энергично. Ему явно хотелось идти дальше и предсказывать засуху, водяной голод, солнечный удар, самум и прочие подобные вещи, но шпенек препятствовал этому, и барометру пришлось удовольствоваться указанием на банальную "великую сушь"!      Между тем дождик лил потоками. Нижнюю часть города затопило, так как река вышла из берегов.      Коридорный сказал, что, очевидно, когда-нибудь наступит продолжительный период великолепной погоды, и прочитал стихи, написанные на верхней части прорицателя:            За долгий срок предскажешь - так долго и продлится,      А скажешь незадолго - так быстро прекратится.            Хорошая погода так и не наступила в то лето. Я думаю, этот метеорологический прибор имел в виду будущую весну.      Существуют еще барометры новой формации - такие высокие, прямые. Я никогда не мог ничего в них разобрать. Одна сторона у них служит для десяти утра минувшего дня, другая для десяти утра на сегодня, но не всегда ведь удается подойти к барометру так рано. Он поднимается и падает при дожде и хорошей погоде, с сильным или слабым ветром; на одном конце его стоит "Вос", на другом - "Сев" (при чем тут сев, скажите, пожалуйста?), а если его постукать, все равно ничего не узнаешь. Приходится еще вносить поправку на уровень моря и переводить градусы на шкалу Фаренгейта, и даже тогда не знаешь, чего следует ожидать.      Но кому нужно знать погоду заранее? И без того плохо, когда она портится, зачем же еще мучиться вперед? Прорицатель, приятный нам, - это старичок, который в какое-нибудь совсем уже мрачное утро, когда нам особенно необходима хорошая погода, опытным глазом оглядывает горизонт и говорит:      - О нет, сэр, я думаю, прояснится. Погода будет хорошая, сэр.      - Ну, он-то знает, - говорим мы, дружески прощаясь с ним и пускаясь в путь. - Удивительно, как эти старички знают все приметы.      И мы испытываем к этому человеку расположение, на которое нисколько не влияет то обстоятельство, что погода не прояснилась и дождь непрерывно лил весь день.      "Он сделал все, что мог", - думаем мы.      К человеку же, который предвещает плохую погоду, мы, наоборот, питаем самые злобные, мстительные чувства.      - Ну как, по-вашему, прояснится? - весело кричим мы ему, проезжая мимо.      - Нет, сэр. Боюсь, что дождь зарядил на весь день, - отвечает он, качая головой.      - Старый дурак! - бормочем мы про себя. - Много он понимает! - И если его пророчества сбываются, мы, возвращаясь домой, еще больше злимся на него, думая про себя, что и он тоже отчасти тут виноват.      В день нашего отъезда было слишком ясно и солнечно, чтобы леденящие кровь сообщения Джорджа о "падении барометра", о "циклонах, проходящих над южной частью Европы", и "усиливающемся давлении" могли особенно нас расстроить. Видя, что он не в силах нагнать на нас уныние и только попусту тратит время, Джордж стащил папироску, которую я так любовно скрутил для себя, и ушел.                  После этого мы с Гаррисом, прикончив то немногое, что оставалось на столе, вынесли наши пожитки на крыльцо и стали ждать извозчика. Когда весь багаж сложили вместе, его оказалось достаточно. Большой чемодан, ручной сак, две корзины, объемистый сверток пледов, четыре или пять плащей и накидок, столько же зонтиков, дыня в отдельном мешке (она была слишком громоздкой и ее некуда было засунуть), фунта два винограду (тоже в отдельном мешке), японский бумажный зонтик и сковорода. Она оказалась чересчур длинной, чтобы уложить ее куда-нибудь, и мы просто завернули ее в бумагу.      В общем, вещей на вид было довольно много, и мы с Гаррисом чувствовали себя несколько смущенно, хотя я сам не понимал, чего нам было стыдиться. Вблизи не было видно ни одного экипажа. Зато уличных мальчишек было сколько угодно. Зрелище, видимо, заинтересовало их, и они начали останавливаться.      Первым к нам подошел Биггсов мальчишка. Биггс - это наш зеленщик. Его главный талант заключается в том, что он где-то выкапывает и берет к себе на работу самых распущенных и безнравственных мальчишек, каких только создала цивилизация. Если по соседству случалась какая-нибудь особенно гнусная шалость, мы так уже и знали, что это натворил последний Биггсов мальчишка. Говорят, что, когда произошло убийство на Грейт-Корам-стрит, все обитатели нашего квартала быстро пришли к заключению, что это дело рук тогдашнего Биггсова мальчишки. Не будь он в состоянии доказать свое полное алиби при строгом допросе, которому его подверг жилец дома № 19, когда он зашел за заказами (в допросе участвовал и № 21, который в это время случайно оказался на крыльце), Биггсову мальчишке пришлось бы круто.      Я в то время не знал этого мальчика, но, судя по поведению его преемников, я не придал бы особого значения этому "алиби".      Как я уже сказал, Биггсов мальчишка вышел из-за угла. Он, видимо, очень спешил, когда впервые появился в поле нашего зрения, но, заметив нас с Гаррисом, Монморенси и наши вещи, сбавил ход и уставился на нас. Мы с Гаррисом сурово посмотрели на него. Это могло бы обидеть более чуткое существо, но мальчишки от Биггса, как правило, не отличаются чувствительностью. Он остановился на расстоянии ярда от наших дверей, выбрал себе соломинку для жеванья и, опершись на перила, устремил на нас глаза. По-видимому, он решил досмотреть весь спектакль до конца.      Через минуту на другой стороне улицы появился мальчик от бакалейщика. Биггсов мальчишка крикнул ему:      - Эй, нижние из сорок второго переезжают!      Мальчик от бакалейщика перешел через дорогу и занял позицию с другой стороны крыльца. Потом возле Биггсова мальчишки остановился молодой человек из сапожного магазина, а надсмотрщик за пустыми жестянками из "Голубого столба" занял самостоятельную позицию у обочины.      - Они, видать, не помрут с голоду, а? - заметил юноша из сапожного магазина.      - Ты бы тоже небось захватил с собой кое-что, если бы вздумал переплыть океан на маленькой лодочке, - возразил "Голубой столб".      - Они не собираются переплывать океан, они будут искать Стэнли [Стэнли Генри Мортон (1841 - 1904) - англичанин, исследователь Африки], - вмешался Биггсов мальчишка.      К этому времени вокруг нас собралась целая толпа, и люди спрашивали друг друга, что случилось. Некоторые (юная и легкомысленная часть присутствующих) придерживались мнения, что это свадьба, и указывали на Гарриса как на жениха. Более пожилые и серьезные люди склонялись к мысли, что происходят похороны и что я, по всей вероятности, брат покойника.      Наконец показался пустой кэб (на нашей улице пустые кэбы, когда они не нужны, попадаются, как правило, по три в минуту). Мы кое-как втиснули в него наши вещи и самих себя, сбросив со ступенек нескольких друзей Монморенси, которые, видимо, дали клятву никогда не расставаться с ним, и поехали, сопровождаемые приветственными кликами толпы и морковкой, которую Биггсов мальчишка пустил нам вслед "на счастье".      В одиннадцать часов мы приехали на Ватерлооский вокзал и спросили, откуда отправляется поезд 11.05. Никто, разумеется, этого не знал. На Ватерлооском вокзале никто никогда не знает, откуда отходит какой-нибудь поезд, куда он идет, если уже отошел, и тому подобное. Носильщик, несший наши вещи, высказал предположение, что он отойдет с платформы № 2. Но другой носильщик, с которым он обсуждал этот вопрос, имел сведения, будто наш поезд тронется с платформы № 1. Дежурный по вокзалу, со своей стороны, был уверен, что поезд 11.05 отправляется с пригородной платформы.      Чтобы покончить с этим вопросом, мы поднялись наверх и спросили начальника движения. Он сказал, что только что встретил человека, который говорил, будто видел наш поезд на третьей платформе. Мы пошли на третью платформу, но местные власти сообщили нам, что, по их мнению, это был скорее саутгемптонский экспресс или же кольцевой виндзорский. Там были твердо убеждены, что это не поезд на Кингстон, хотя и не могли сказать, почему именно они в этом уверены.      Тогда носильщик сказал, что наш поезд, вероятно, на верхней платформе и что он узнает этот поезд. Мы отправились на верхнюю платформу, пошли к машинисту и спросили его, не едет ли он в Кингстон. Машинист ответил, что он, конечно, не может утверждать наверняка, но думает, что едет; во всяком случае, если он не 11.05 на Кингстон, то он уже наверное 9.32 на Виргиния-Уотер, или десятичасовой экспресс на остров Уайт, или куда-нибудь в этом направлении и что мы все узнаем, когда приедем на место. Мы сунули ему в руку полкроны и попросили его сделаться 11.05 на Кингстон.      - Ни одна душа на этой линии никогда не узнает, кто вы и куда вы направляетесь, - сказали мы. - Вы знаете дорогу, так трогайтесь потихоньку и езжайте в Кингстон.      - Ну что ж, джентльмены, - ответил этот благородный человек. - Должен же какой-нибудь поезд идти в Кингстон. Я согласен. Давайте сюда полкроны.      Так мы попали в Кингстон по Лондонской Юго-западной железной дороге.      Впоследствии мы узнали, что поезд, который нас привез, был на самом деле экзетерский почтовый и что на Ватерлооском вокзале несколько часов искали его, и никто не знал, что с ним сталось.      Наша лодка ожидала нас в Кингстоне, чуть ниже моста. Мы направили к ней свои стопы, погрузили в нее свои вещи, заняли в ней каждый свое место.      - Все в порядке, сэр? - спросил лодочник.      - Все в порядке! - ответили мы и, - Гаррис на веслах, я на руле и Монморенси, глубоко несчастный и полный самых мрачных подозрений, на носу, - поплыли по реке, которая на ближайшие две недели должна была стать нашим домом.            ГЛАВА ШЕСТАЯ            Кингстон. Полезные сведения из ранней истории Англии. Поучительные рассуждения о резном дубе и о жизни вообще. Печальная судьба Стиввингса-младшего. Размышления о древности. Я забываю, что правлю рулем. Интересные последствия этого. Хэмптон-Кортский лабиринт. Гаррис в роли проводника.            Стояло великолепное утро в конце весны или в начале лета - как вам больше нравится, - когда нежная зелень травы и листьев приобретает более темный оттенок и природа, словно юная красавица, готовая превратиться в женщину, охвачена непонятным, тревожным трепетом.      Старинные переулки Кингстона, спускающиеся к реке, выглядели очень живописно в ярких лучах солнца; сверкающая река, усеянная скользящими лодками, окаймленная лесом дорога, изящные виллы на другом берегу, Гаррис в своей красной с оранжевым фуфайке, с кряхтением взмахивающий веслами, старый серый замок Тюдоров, мелькающий вдалеке, - представляли яркую картину, веселую, но спокойную, полную жизни, но в то же время столь мирную, что, хотя было еще рано, меня охватила мечтательная дремота и я впал в задумчивость.      Я думал о Кингстоне, или "Кинингестуне", как его называли некогда, в те дни, когда саксонские "кинги" - короли - короновались в этом городе. Великий Цезарь перешел здесь реку, и римские легионы стояли лагерем на склонах ближних холмов. Цезарь, как впоследствии Елизавета, останавливался, по-видимому, всюду, но только он был человек более строгих правил, чем добрая королева Бесс, - он не ночевал в трактирах.      Она обожала трактиры, эта королева-девственница! Едва ли найдется хоть один сколько-нибудь замечательный кабачок на десять миль вокруг Лондона, где бы она когда-нибудь не побывала или не провела ночь.      Я часто спрашиваю себя: если, допустим, Гаррис начнет новую жизнь, станет достойным и знаменитым человеком, попадет в премьер-министры и умрет, прибьют ли на трактирах, которые он почтил своим посещением, доски с надписью: "В этом доме Гаррис выпил стакан пива"; "Здесь Гаррис выпил две рюмки холодного шотландского летом 88 года"; "Отсюда Гарриса вытолкали в декабре 1886 года"?      Нет, таких досок было бы слишком много. Прославились бы скорее те трактиры, в которые Гаррис ни разу не заходил. "Единственный кабачок в южной части Лондона, где Гаррис не выпил ни одной рюмки". Публика валом валила бы в это заведение, чтобы посмотреть, что в нем такого особенного.      Как бедный, слабоумный король Эдви должен был ненавидеть Кинингестун! Пиршество после коронации оказалось ему не по силам. Может быть, кабанья голова, начиненная леденцами, не очень ему нравилась (мне бы она наверняка пришлась не по вкусу) и он выпил достаточно браги и меду, - как бы то ни было, он покинул шумный пир, чтобы украдкой погулять часок при свете луны со своей возлюбленной Эльдживой.      Быть может, стоя рука об руку, они любовались из окна игрой лунного света на реке, внимая шуму пиршества, смутно доносившемуся из отдаленных покоев. Затем буйный Одо и Сент-Дустен грубо врываются в тихую комнату, осыпая ругательствами ясноликую королеву, и уводят бедного Эдви к разгулявшимся пьяным крикунам.      Через много лет под грохот боевой музыки саксонские короли и саксонские пирушки были погребены в одной могиле. И слава Кингстона померкла на время, чтобы снова засиять в те дни, когда Хэмптон-Корт сделался резиденцией Тюдоров и Стюартов, и королевские лодки покачивались у причалов, и юные щеголи в разноцветных плащах сходили по ступеням к воде и громко звали перевозчиков.      Многие старые дома в городе напоминают о том времени, когда Кингстон был местопребыванием двора и вельможи и сановники жили там, вблизи своего короля. На длинной дороге, ведущей к дворцовым воротам, целый день весело бряцала сталь, ржали гордые кони, шелестели шелк и атлас и мелькали прекрасные лица. Большие, просторные дома с их решетчатыми окнами, громадными каминами и стрельчатыми крышами напоминают времена длинных чулок и камзолов, шитых жемчугом жилетов и замысловатых клятв. Люди, которые возвели эти дома, умели строить. Твердый красный кирпич от времени стал лишь крепче, а дубовые лестницы не скрипят и не стонут, когда вы пытаетесь спуститься по ним бесшумно.      Кстати о дубовых лестницах. В одном доме в Кингстоне есть замечательная лестница из резного дуба. Теперь в этом доме, на рыночной площади, помещается лавка, но некогда в нем, очевидно, жил какой-нибудь вельможа. Мой приятель, живущий в Кингстоне, однажды зашел туда, чтобы купить себе шляпу, и в минуту рассеянности опустил руку в карман и тут же на месте заплатил наличными.      Лавочник (он знаком с моим приятелем), естественно, был сначала несколько потрясен, но быстро взял себя в руки и, чувствуя, что необходимо что-нибудь сделать, чтобы поддержать такие стремления, спросил нашего героя, не желает ли он полюбоваться на красивый резной дуб. Мой приятель согласился, и лавочник провел его через магазин и поднялся с ним по лестнице. Перила ее представляют замечательный образец столярного мастерства, а стены вдоль всей лестницы покрыты дубовыми панелями с резьбой, которая сделала бы честь любому дворцу.      С лестницы они вошли в гостиную - большую, светлую комнату, оклеенную несколько неожиданными, но веселенькими обоями голубого цвета. В комнате не было, однако, ничего особенно замечательного, и мой приятель не понимал, зачем его туда привели. Хозяин дома подошел к обоям и постучал об стену. Звук получился деревянный.      - Дуб, - объяснил лавочник. - Сплошь резной дуб, до самого потолка. Такой же, как вы видели на лестнице.      - Черт возьми! - возмутился мой приятель. - Неужели вы хотите сказать, что заклеили резной дуб голубыми обоями?      - Конечно, - последовал ответ. - И это обошлось мне недешево. Ведь сначала пришлось обшить стены досками. Но зато комната имеет веселый вид. Раньше здесь было ужасно мрачно.      Не могу сказать, чтобы я считал лавочника кругом виноватым (это несомненно доставляет ему большое облегчение). С его точки зрения - с точки зрения среднего домовладельца, стремящегося относиться к жизни как можно легче, а не какого-нибудь помешанного на старине чудака - поступок его имеет известный смысл. На резной дуб очень приятно смотреть, приятно даже иметь его у себя дома в небольшом количестве. Но нельзя отрицать, что пребывание среди сплошного резного дуба действует несколько угнетающе на людей, которые к этому не расположены. Это все равно что жить в церкви.      Печально во всей этой истории лишь то, что у лавочника, которого это ничуть не радовало, была целая гостиная, обшитая резным дубом, в то время как другие платят огромные деньги, чтобы его раздобыть. По-видимому, в жизни всегда так бывает. У одного человека есть то, что ему не нужно, а другие обладают тем, что он хотел бы иметь.      Женатые имеют жен и, видимо, не дорожат ими, а молодые холостяки кричат, что не могут найти жену. У бедняков, которые и себя-то едва могут прокормить, бывает по восемь штук веселых ребят, а богатые пожилые супруги умирают бездетными и не знают, кому оставить свои деньги.      Или вот, например, барышни и поклонники. Барышни, у которых они есть, уверяют, что не нуждаются в них. Они говорят, что предпочли бы обходиться без них, что молодые люди им надоели. Почему бы им не поухаживать, за мисс Смит или мисс Браун, которые стары и дурны и не имеют поклонников? Им самим поклонники не нужны. Они не собираются выходить замуж.      Грустно становится, когда думаешь о подобных вещах!      У нас в школе был один мальчик, которого мы называли Сэндфорд и Мертон. ["Сэндфорд и Мертон" - нравоучительная детская книжка Томаса Дэя (1783) про плохого богатого мальчика Томми Мертона и хорошего бедного мальчика Гарри Сэндфорда.] Настоящая его фамилия была Стиввингс. Я никогда не встречал более удивительного мальчика. Он действительно любил учиться. С ним происходили ужасные неприятности из-за того, что он читал в постели по-гречески, а что касается французских неправильных глаголов, то его просто невозможно было оторвать от них. У него была целая куча странных и противоестественных предрассудков, вроде того, что он должен делать честь своим родителям и служить украшением школы; он жаждал получать награды, скорее вырасти и стать умным, и вообще он был начинен разными дурацкими идеями. Да, это был диковинный мальчик, притом безобидный, как неродившийся младенец.      Ну, так вот этот мальчик раза два в неделю заболевал и не мог ходить в школу. Ни один школьник не умел так хворать, как этот самый Сэндфорд и Мертон. Если за десять миль от него появлялась какая-нибудь болезнь, он схватывал ее, и притом в тяжелой ферме. Он болел бронхитом в самый разгар лета и сенной лихорадкой на рождество. После шестинедельной засухи он вдруг сваливался, пораженный ревматизмом, а выйдя из дому в ноябрьский туман, падал от солнечного удара.      В каком-то году беднягу усыпили веселящим газом, вырвали у него все зубы и поставили ему две фальшивые челюсти, до того он мучился зубной болью. Потом она сменилась невралгией и колотьем в ухе. Он всегда страдал насморком, кроме тех девяти недель, когда болел скарлатиной, и вечно что-нибудь отмораживал. В большую эпидемию холеры в 1871 году в нашей округе почему-то совсем не было заболеваний. Известен был только один больной во всем приходе - это был молодой Стиввингс.      Когда он болел, ему приходилось оставаться в кровати и есть цыплят, яблоки и виноград, а он лежал и плакал, что у него отнимают немецкую грамматику и не позволяют делать латинские упражнения.      А мы, мальчишки, охотно бы пожертвовали десять лет школьной жизни за то, чтобы проболеть один день, и не давали нашим родителям ни малейшего повода гордиться нами, - и все-таки не болели. Мы бегали и шалили на сквозняке, но это приносило нам лишь пользу и освежало нас. Мы ели разные вещи, чтобы захворать, но только жирели и приобретали аппетит. Что бы мы ни придумали, заболеть не удавалось, пока не наступали каникулы. Зато в последний день учения мы схватывали простуду, коклюш и всевозможные другие недуги, которые длились до начала следующей четверти. А тогда, какие бы ухищрения мы ни пускали в ход, здоровье вдруг возвращалось, и мы чувствовали себя лучше, чем когда-либо.      Такова жизнь, и мы все - только трава, которую срезают, кладут в печь и жгут.      Возвращаясь к вопросу о резном дубе, надо сказать, что наши предки обладали довольно-таки развитым чувством изящного и прекрасного. Ведь вое теперешние сокровища искусства три-четыре века тому назад были банальными предметами повседневного обихода. Я часто спрашиваю себя, действительно ли красивы старинные суповые тарелки, пивные кружки и щипцы для снимания нагара со свечей, которые мы так высоко ценим, или только ореол древности придает им прелесть в наших глазах. Старинные синие тарелки, украшающие теперь стены наших комнат, несколько столетий тому назад были самой обычной домашней утварью, а розовые пастушки и желтенькие пастушки, которыми с понимающим видом восторгаются все наши знакомые, в восемнадцатом веке скромно стояли на камине, никем не замечаемые, и матери давали их пососать своим плачущим младенцам.      А чего ждать в будущем? Всегда ли дешевые безделушки прошлого будут казаться сокровищами? Будут ли наши расписные обеденные тарелки украшать камины вельмож двадцать первого столетия?      А белые чашки с золотым ободком снаружи и великолепным золотым цветком неизвестного названия внутри, которые без всякого огорчения бьют теперь наши горничные? Не будут ли их бережно склеивать и устанавливать на подставки, с тем чтобы лишь хозяйка дома имела право стирать с них пыль?      Вот, например, фарфоровая собачка, которая украшает спальню в моей меблированной квартире. Эта собачка белая. Глаза у нее голубые, нос нежно-розовый, с черными крапинками. Она держит голову мучительно прямо и всем своим видом выражает приветливость, граничащую со слабоумием. Я лично далеко не в восторге от этой собачки. Как произведение искусства она меня, можно оказать, раздражает. Мои легкомысленные приятели глумятся над ней, и даже квартирная хозяйка не слишком ею восхищается, оправдывая ее присутствие тем, что это подарок тетки.      Но более чем вероятно, что через двести лет эту собачку - без ног и с обломанным хвостом - откуда-нибудь выкопают, продадут за старый фарфор и поставят под стекло. И люди будут ходить вокруг и восторгаться ею, удивляясь теплой окраске носа, и гадать, каков был утраченный кончик ее хвоста.      Мы в наше время не сознаем прелести этой собачки. Мы слишком привыкли к ней. Она подобна закату солнца и звездам, - красота их не поражает нас, потому что наши глаза уже давно к ней пригляделись.      Так и с этой фарфоровой собачкой. В 2288 году люди будут приходить от нее в восторг. Производство таких собачек станет к тому времени забытым искусством. Наши потомки будут ломать себе голову над тем, как мы ее сделали. Нас будут с нежностью называть "великими мастерами, которые жили в девятнадцатом веке и делали таких фарфоровых собачек".      Узор, который наша старшая дочь вышила в школе, получит название "гобелена эпохи Виктории" и будет цениться очень дорого. Синие с белым кружки из придорожных трактиров, щербатые и потрескавшиеся, будут усердно разыскивать и продавать на вес золота: богатые люди будут пить из них крюшон. Японские туристы бросятся скупать все сохранившиеся от разрушения "подарки из Рамсгета" и "сувениры из Маргета" и увезут их в Токио как старинные английские редкости.      В этом месте Гаррис вдруг бросил весла, приподнялся, покинул свое сиденье и упал на спину, задрав ноги вверх. Монморенси взвыл и перекувырнулся через голову, а верхняя корзина подскочила, вытряхивая все свое содержимое.      Я несколько удивился, но не потерял хладнокровия. Достаточно добродушно я сказал:      - Алло! Это почему?      - Почему?! Ну!..      Нет, я лучше не стану повторять то, что оказал Гаррис. Согласен, я, может быть, был несколько виноват, но ничто не оправдывает резких слов и грубости выражений, в особенности если человек получил столь тщательное воспитание, как Гаррис. Я думал о другом и забыл, - как легко может понять всякий, - что правлю рулем. Последствием этого явилось то, что мы пришли в слишком близкое соприкосновение с берегом. В первую минуту было трудно сказать, где кончаемся мы и начинается графство Миддл-Эссекс, но через некоторое время мы в этом разобрались и отделились друг от друга.                  Тут Гаррис заявил, что он достаточно поработал, и предложил мне сменить его. Поскольку мы были у берега, я вышел, взялся за бечеву и потащил лодку мимо Хэмптон-Корта.      Что за чудесная старая стена тянется в этом месте вдоль реки! Проходя мимо нее, я всякий раз испытываю удовольствие от одного ее вида. Яркая, милая, веселая старая стена! Как чудесно украшают ее ползучий лишай и буйно растущий мох, стыдливая молодая лоза, выглядывающая сверху, чтобы посмотреть, что происходит на реке, и темный старый плющ, вьющийся немного ниже. Любые десять ярдов этой стены являют глазу пятьдесят нюансов и оттенков. Если бы я умел рисовать и писать красками, я бы, наверное, создал прекрасный набросок этой старой стены. Я часто думаю, что с удовольствием жил бы в Хэмптон-Корте. Здесь, видимо, так тихо, так спокойно, в этом милом старом городе, и так приятно бродить по его улицам рано утром, когда вокруг еще мало народу.      Но все же, мне кажется, я бы не очень хорошо себя чувствовал, если бы это действительно случилось. В Хэмптон-Корте, должно быть, так мрачно и уныло по вечерам, когда лампа бросает неверные тени на деревянные панели стен, когда шум отдаленных шагов гулко раздается в каменных коридорах, то приближаясь, то замирая вдали, и лишь биение нашего сердца нарушает мертвую тишину.      Мы, мужчины и женщины, - создания солнца. Мы любим свет и жизнь. Вот почему мы толпимся в городах и поселках, а деревни с каждым годом все больше пустеют. При свете солнца, днем, когда природа живет и все вокруг нас полно деятельности, нам нравятся открытые склоны гор и густые леса. Но ночью, когда мать-земля уснула, а мы бодрствуем, - о, мир кажется таким пустынным, и нам страшно, как детям в безлюдном доме. И мы сидим и плачем, тоскуя по улицам, залитым светом газа, по звукам человеческих голосов и бурному биению жизни. Мы кажемся себе такими беспомощными, такими маленькими в великом безмолвии, когда темные деревья шелестят от ночного ветра; вокруг так много призраков, и их тихие вздохи нагоняют на нас грусть. Соберемся же в больших городах, зажжем огромные костры из миллионов газовых рожков, будем кричать и петь все вместе и чувствовать себя смелыми.      Гаррис спросил, бывал ли я когда-нибудь в Хэмптон-Кортском лабиринте. Сам он, по его словам, заходил туда один раз, чтобы показать кому-то, как лучше пройти. Он изучал лабиринт по плану, который казался до глупости простым, так что жалко было даже платить два пенса за вход. Гаррис полагал, что этот план был издан в насмешку, так как он ничуть не был похож на подлинный лабиринт и только сбивал с толку. Гаррис повел туда одного своего родственника из провинции. Он сказал:      - Мы только зайдем ненадолго, чтобы ты мог сказать, что побывал в лабиринте, но это совсем не сложно. Даже нелепо называть его лабиринтом. Надо все время сворачивать направо. Походим минут десять, а потом отправимся завтракать.      Попав внутрь лабиринта, они вскоре встретили людей, которые сказали, что находятся здесь три четверти часа и что с них, кажется, хватит. Гаррис предложил им, если угодно, последовать за ним. Он только вошел, сейчас повернет направо и выйдет. Все были ему очень признательны и пошли за ним следом. По дороге они подобрали еще многих, которые мечтали выбраться на волю, и, наконец, поглотили всех, кто был в лабиринте. Люди, отказавшиеся от всякой надежды снова увидеть родной дом и друзей, при виде Гарриса и его компании воспряли духом и присоединились к процессии, осыпая его благословениями. Гаррис сказал, что, по его предположению" за ним следовало, в общем, человек двадцать; одна женщина с ребенком, которая пробыла в лабиринте все утро, непременно пожелала взять Гарриса под руку, чтобы не потерять его.      Гаррис все время поворачивал направо, но идти было, видимо, далеко, и родственник Гарриса сказал, что это, вероятно, очень большой лабиринт.      - Один из самых обширных в Европе, - сказал Гаррис.      - Похоже, что так, - ответил его родственник. - Мы ведь уже прошли добрых две мили.      Гаррису и самому это начало казаться странным. Но он держался стойко, пока компания не прошла мимо валявшейся на земле половины пышки, которую Гаррисов родственник, по его словам, видел на этом самом месте семь минут тому назад.      - Это невозможно, - возразил Гаррис, но женщина с ребенком сказала: "Ничего подобного", - так как она сама отняла эту пышку у своего мальчика и бросила ее перед встречей с Гаррисом. Она прибавила, что лучше бы ей никогда с ним не встречаться, и выразила мнение, что он обманщик. Это взбесило Гарриса. Он вытащил план и изложил свою теорию.      - План-то, может, и неплохой, - сказал кто-то, - но только нужно знать, в каком месте мы сейчас находимся.      Гаррис не знал этого и сказал, что самое лучшее будет вернуться к выходу и начать все снова. Предложение начать все снова не вызвало особого энтузиазма, но в части возвращения назад единодушие было полное. Все повернули обратно и потянулись за Гаррисом в противоположном направлении. Прошло еще минут десять, и компания очутилась в центре лабиринта. Гаррис хотел сначала сделать вид, будто он именно к этому и стремился, но его свита имела довольно угрожающий вид, и он решил расценить это как случайность. Теперь они хотя бы знают, с чего начать. Им известно, где они находятся. План был еще раз извлечен на свет божий, и дело показалось проще простого, - все в третий раз тронулись в путь.      Через три минуты они опять были в центре.      После этого они просто-таки не могли оттуда уйти. В какую бы сторону они ни сворачивали, все пути приводили их в центр. Это стало повторяться с такой правильностью, что некоторые просто оставались на месте и ждали, пока остальные прогуляются и вернутся к ним. Гаррис опять извлек свой план, но вид этой бумаги привел толпу в ярость. Гаррису посоветовали пустить план на папильотки. Гаррис, по его словам, не мог не сознавать, что до некоторой степени утратил популярность.      Наконец все совершенно потеряли голову и во весь голос стали звать сторожа. Сторож пришел, взобрался на стремянку снаружи лабиринта и начал громко давать им указания. Но к этому времени у всех в головах была такая путаница, что никто не мог ничего сообразить. Тогда сторож предложил им постоять на месте и сказал, что придет к ним. Все собрались в кучу и ждали, а сторож спустился с лестницы и пошел внутрь. На горе это был молодой сторож, новичок в своем деле. Войдя в лабиринт, он не нашел заблудившихся, начал бродить взад и вперед и, наконец, сам заблудился. Время от времени они видели сквозь листву, как он метался где-то по ту сторону изгороди, и он тоже видел людей и бросался к ним, и они стояли и ждали его минут пять, а потом он опять появлялся на том же самом месте и спрашивал, куда они пропали.      Всем пришлось дожидаться, пока не вернулся один из старых сторожей, который ходил обедать. Только тогда они, наконец, вышли.      Гаррис оказал, что, поскольку он может судить, это замечательный лабиринт, и мы сговорились, что на обратном пути попробуем завести туда Джорджа.            ГЛАВА СЕДЬМАЯ            Река в праздничном наряде. Как одеваться для путешествия по реке. Удобный случай для мужчин. Отсутствие вкуса у Гарриса. Фуфайка Джорджа. День с барышней из модного журнала. Могила миссис Томас. Человек, который не любит могил, гробов и черепов. Гаррис приходит в бешенство. Его мнение о Джордже, банках и лимонаде. Он показывает акробатические номера.            Когда Гаррис рассказывал мне о своих переживаниях в лабиринте, мы проходили Маулсейский шлюз. Это заняло много времени, так как наша лодка была единственная, а шлюз велик. Насколько мне помнится, я еще ни разу не видел, чтобы в Маулсейском шлюзе была всего одна лодка. Мне кажется, это самый оживленный из всех шлюзов на реке, не исключая даже Баултерского. Мне иногда приходилось наблюдать его в такие минуты, когда воды совсем не было видно под множеством ярких фуфаек, пестрых тапочек, нарядных шляп, зонтиков всех цветов радуги, шелковых накидок, плащей, развевающихся лент и изящных белых платьев. Если смотреть с набережной, этот шлюз можно было принять за огромный ящик, куда набросали цветов всех оттенков, которые заполнили его до самых краев.      В погожее воскресенье река имеет такой вид почти весь день. За воротами, и вверх и вниз по течению, стоят, ожидая своей очереди, длинные вереницы лодок; лодки приближаются и удаляются, так что вся сверкающая река от дворца вплоть до Хэмптонской церкви усеяна желтыми, синими, оранжевыми, белыми, красными, розовыми точками. Все обитатели Хэмптона и Маулси, разодевшись по-летнему, гуляют вокруг шлюза со своими собаками, любезничают, курят и смотрят на лодки. Все это вместе - куртки и шапочки мужчин, красивые цветные платья женщин, снующие собаки, движущиеся лодки, белые паруса, приятный ландшафт и сверкающие воды - представляет одно из самых красивых зрелищ, какие можно видеть близ нашего унылого старого Лондона.      Река дает возможность одеться как следует. Хоть здесь мы, мужчины, можем показать, каков наш вкус в отношении красок, и если вы меня спросите, я скажу, что получается совсем не так плохо. Я очень люблю носить что-нибудь красное - красное с черным. Волосы у меня, знаете, такие золотисто-каштановые - довольно красивый оттенок, как мне говорили, - и темно-красное замечательно к ним идет. И еще, по-моему, сюда очень подходит голубой галстук, юфтяные башмаки и красный шелковый шарф вокруг пояса, - шарф выглядит ведь гораздо лучше, чем ремень.      Гаррис всегда предпочитает различные оттенки и комбинации оранжевого и желтого, но я с ним не согласен. Для желтого у него слишком темный цвет лица. Желтое ему не идет, в этом нет сомнения. Лучше бы он избрал для фона голубой цвет, и к нему что-нибудь белое иди кремовое. Но поди ж ты! Чем меньше у человека вкуса в вопросах туалета, тем больше он упрямится. Это очень жаль, потому что он никогда не достигнет успеха. В то же время существуют цвета, в которых он выглядел бы не так уж плохо, если бы надел шляпу.      Джордж купил себе для этой прогулки несколько новых принадлежностей туалета, и они меня огорчают. Его фуфайка "кричит". Мне не хотелось бы, чтобы Джордж знал, что я так думаю, но, право, для нее нет более подходящего слова. Он принес и показал нам эту фуфайку в четверг вечером. Мы спросили его, какого она, по его мнению, цвета, и он ответил, что не знает. Для такого цвета, по его словам, нет названия. Продавец сказал ему, что это восточная расцветка.      Джордж надел свою фуфайку и спросил, как мы ее находим. Гаррис заметил, что она вполне годится для того, чтобы вешать ее ранней весной над цветочными грядками, - отпугивать птиц; но от одной мысли, что это предмет одежды, предназначенный для какого бы то ни было человеческого существа, кроме разве бродячего певца-негра, ему делается плохо. Джордж надулся, но Гаррис совершенно правильно сказал, что, если Джордж не хотел выслушать его мнение, незачем было и спрашивать.      Нас же с Гаррисом беспокоит лишь одно: мы боимся, что эта фуфайка привлечет к нашей лодке всеобщее внимание.      Девушки тоже производят в лодке весьма недурное впечатление, если они хорошо одеты. На мой взгляд, нет ничего более привлекательного, чем хороший лодочный костюм. Но "лодочный костюм" - хорошо бы все дамы это понимали! - есть нечто такое, что следует носить, находясь в лодке, а не под стеклянным колпаком. Если с вами едет публика, которая все время думает не о прогулке, а о своих платьях, вся экскурсия будет испорчена. Однажды я имел несчастье отправиться на речной пикник с двумя дамами такого сорта. Ну и весело же нам было!      Обе были разряжены в пух и прах - шелка, кружева, ленты, цветы, изящные туфли, светлые перчатки. Они оделись для фотографии, а не для речного пикника. На них были "лодочные костюмы" с французской модной картинки. Сидеть в них поблизости от настоящей земли, воды и воздуха было просто нелепо.      Прежде всего эти дамы решили, что в лодке грязно. Мы смахнули пыль со всех скамей и стали убеждать наших спутниц, что теперь чисто, но они не верили. Одна из них потерла подушку пальцем и показала его другой; обе вздохнули и уселись с видом мучениц первых лет христианства, старающихся устроиться поудобнее на кресте.      Когда гребешь, случается иногда плеснуть веслом, а капля воды, оказывается, может совершенно сгубить дамский туалет. Пятно ничем нельзя вывести, и на платье навсегда остается след.                  Я был кормовым. Я старался как мог. Я поднимал весла вверх на два фута, после каждого удара делал паузу, чтобы с лопастей стекла вода, и выискивал, опуская их снова, самое гладкое место. (Носовой вскоре сказал, что не чувствует себя достаточно искусным, чтобы грести со мной, и предпочитает, если я не против, сидеть и изучать мой стиль гребли. Она очень интересует его.) Но, несмотря на все мои старания, брызги иногда залетали на платья девушек. Девушки не жаловались, а только крепче приникали друг к другу и сидели, плотно сжав губы. Всякий раз, как их касалась капля воды, они пожимались и вздрагивали. Зрелище их молчаливых страданий возвышало душу, но оно совершенно расстроило мне нервы. Я слишком чувствителен. Я начал грести яростно и беспокойно, и чем больше я старался не брызгать, тем сильнее брызгал.      Наконец я сдался и сказал, что пересяду на нос. Носовой тоже нашел, что так будет лучше, и мы поменялись местами. Дамы, видя, что я ухожу, испустили невольный вздох облегчения и на минуту просияли. Бедные девушки! Им бы следовало лучше примириться со мной.      Юноша, который достался им теперь, был веселый, легкомысленный, толстокожий и не более чувствительный, чем щенок ньюфаундленд. Вы могли метать в него молнии целый час подряд, и он бы этого не заметил, а если бы и заметил, то не смутился. Он шумно, наотмашь, ударил веслами, так что брызги фонтаном разлетелись по всей лодке, и вся наша компания тотчас же застыла, выпрямившись на скамьях. Вылив на платья барышень около пинты воды, он с приятной улыбкой говорил: "Ах, простите, пожалуйста", - и предлагал им свой носовой платок.      - О, это неважно, - шептали в ответ несчастные девицы и украдкой закрывались пледами и пальто или пытались защищаться от брызг своими кружевными зонтиками.      За завтраком им пришлось очень плохо. Их заставляли садиться на траву, а трава была пыльная; стволы деревьев, к которым им предлагали прислониться, видимо не были чищены уже целую неделю. Девушки разостлали на земле носовые платки и сели на них, держась очень прямо. Кто-то споткнулся о корень, неся в руках блюдо с мясным пирогом, и пирог полетел на землю. К счастью, он не попал на девушек, но этот прискорбный случай открыл им глаза на новую опасность и взволновал их. После этого, когда кто-нибудь из нас нес что-нибудь, что могло упасть и запачкать платье, барышни со все возрастающим беспокойством провожали его глазами, пока он снова не садился на место.      - А ну-ка, девушки, - весело сказал наш друг носовой, когда с завтраком было покончено, - теперь вымойте посуду.      Сначала они его не поняли. Потом, усвоив его мысль, они сказали, что не умеют мыть посуду.      - Это очень забавно! Сейчас я вас научу! - закричал юноша. - Лягте на... я хочу сказать, свесьтесь с берега и полощите посуду в воде.      Старшая сестра сказала, что не уверена, подходят ли их платья для подобной работы.      - Ничего с ними не сделается, - беспечно объявил носовой. - Подоткните их.      И он заставил-таки девушек вымыть посуду! Он сказал, что в этом главная прелесть пикника. Девушки нашли, что это очень интересно.      Теперь я иногда спрашиваю себя, был ли этот юноша так туп, как мы думали? Или, может быть, он... Нет, невозможно! У него был такой простой, детски-наивный вид!      Гаррису захотелось выйти в Хэмптон-Корте и посмотреть могилу миссис Томас.      - Кто такая миссис Томас? - спросил я.      - Почем я знаю, - ответил Гаррис. - Это дама, у которой интересная могила, и я хочу ее посмотреть.      Я возражал против этого. Не знаю, может быть, я не так устроен, как другие, но меня как-то никогда не влекло к надгробным плитам. Я знаю, что первое, что подобает сделать, когда вы приезжаете в какой-нибудь город или в деревню, - это бежать на кладбище и наслаждаться видом могил, но я всегда отказываю себе в этом развлечении. Мне неинтересно бродить по темным, холодным церквам вслед за каким-нибудь астматическим старцем и читать надгробные надписи. Даже вид куска потрескавшейся бронзы, вделанной в камень, не доставляет мне того, что я называю истинным счастьем.      Я шокирую почтенных причетников невозмутимостью, с какой смотрю на трогательные надписи, и полным отсутствием интереса к генеалогии обитателей данной местности. А мое плохо скрываемое стремление поскорее выбраться из церкви кажется им оскорбительным.      Однажды, золотистым солнечным утром я прислонился к невысокой стене, ограждающей, маленькую сельскую церковь, и курил, с глубокой, тихой радостью наслаждаясь безмятежной картиной: серая старинная церковь с деревянным резным крыльцом, увитая гирляндами плюща, белая дорога, извивающаяся по склону горы между рядами высоких вязов, домики с соломенными крышами, выглядывающие из-за аккуратно подстриженных изгородей, серебристая река в ложбине, покрытые лесом горы вдали...      Чудесный пейзаж! В нем было что-то идиллическое, поэтичное, он вдохновлял меня... Я казался себе добрым и благородным. Я чувствовал, что не хочу больше быть грешным и безнравственным. Мне хотелось поселиться здесь, никогда больше не поступать дурно и вести безупречную, прекрасную жизнь; мне хотелось, чтобы седина посеребрила мне волосы, когда я состарюсь, и т. д. и т. д.      В эту минуту я прощал всем моим друзьям и знакомым их греховность и дурной нрав и благословлял их. Они не знали, что я их благословляю. Они шли своим дурным путем, не имея понятия о том, что я делал для них в этой далекой мирной деревне. Но я все же делал это, и мне хотелось, чтобы они это знали, так как я желал сделать их счастливыми.      Такие возвышенные, добрые мысли мелькали у меня в голове, и вдруг моя задумчивость была прервана тоненькими, пронзительными возгласами:      - Все в порядке, сэр! Я иду, иду. Все в порядке, сэр! Не спешите.      Я поднял глаза и увидел лысого старика, который ковылял по кладбищу, направляясь ко мне; в руках у него была огромная связка ключей, которые тряслись и гремели при каждом его шаге.      С молчаливым достоинством я махнул ему рукой, чтобы он уходил. Но старик все приближался, неумолчно крича:      - Я иду, сэр, иду! Я немного хромаю. Теперь я уже не такой прыткий, как раньше. Сюда, сэр!      - Уходи, о несчастный старец, - сказал я.      - Я торопился изо всех сил, сэр! - продолжал старик. - Моя хозяйка вот только сию минуту заметила вас. Идите за мной, сэр!      - Уходите, - повторил я, - оставьте меня, пока я не перелез через стену и не убил вас.      Старик, видимо, удивился.      - Разве вы не хотите посмотреть могилы? - спросил он.      - Нет, - ответил я. - Не хочу. Я хочу стоять здесь, прислонившись к этой старой крепкой стене. Уходите, не мешайте мне. Я доверху полон прекрасными, благородными мыслями и хочу остаться таким, ибо чувствую себя добрым и хорошим. Не болтайтесь же здесь и не бесите меня. Вы рассеете все мои добрые чувства вашими нелепыми могильными камнями. Уходите и найдите кого-нибудь, кто похоронит вас за дешевую цену, а я оплачу половину расходов.      На минуту старик растерялся. Он протер глаза и пристально посмотрел на меня. Снаружи я был достаточно похож на человека. Старик ничего не понимал.      - Вы приезжий? - спросил он. - Вы не живете здесь?      - Нет, не живу, - сказал я. - Если бы я жил здесь, вы бы здесь не жили.      - Ну, значит, вы хотите посмотреть могилы, - сказал старик. - Гробницы, знаете, закопанные люди, памятники.      - Вы обманщик, - ответил я, начиная раздражаться. - Я не хочу смотреть ваши могилы. Зачем это мне? У нас есть свои могилы - у нашей семьи. Могилой моего дяди Поджера на кладбище Кенсел-Грин гордится вся округа; гробница моего дяди в Бау может принять восемь постояльцев, а моя двоюродная бабушка Сюзен покоится в кирпичной гробнице на кладбище в Финчли; надгробный камень ее украшен барельефом в виде кофейника, а вдоль всей могилы тянется шестидюймовая ограда из лучшего белого камня, которая стоила немалых денег. Если мне требуются могилы, я хожу в те места и наслаждаюсь ими. Мне не нужно чужих могил. Когда вас самого похоронят, я приду и посмотрю на вашу могилу. Это все, что я могу для вас сделать.      Старик залился слезами. Он сказал, что на одной из могил лежит камень, про который говорят, будто это все, что осталось от изображения какого-то мужчины, а на другом камне вырезаны какие-то слова, которых никто еще не мог разобрать.      Я продолжал упорствовать, и старик сказал сокрушенным тоном:      - Может быть, вы посмотрите надгробное окно?      Я не согласился даже на это, и старик выпустил свой последний заряд. Он подошел ближе и хрипло прошептал:      - У меня есть там внизу, в склепе, пара черепов. Посмотрите на них. Идемте же, посмотрите черепа. Вы молодой человек, вы путешествуете и должны доставить себе удовольствие. Пойдемте, посмотрите черепа.      Тут я обратился в бегство и на бегу слышал, как старик кричал:      - Посмотрите черепа! Вернитесь же, посмотрите черепа!      Но Гаррис упивается видом могил, гробниц, эпитафий и надписей на памятниках, и от мысли, что он может не увидеть могилы миссис Томас, он совершенно свихнулся. Он заявил, что предвкушал возможность увидеть эту могилу с того момента, как была задумана наша прогулка, и что не присоединился бы к нам, не будь у него надежды увидеть могилу миссис Томас.      Я напомнил Гаррису о Джордже и о том, что мы должны доставить лодку к пяти часам в Шеппертон и встретить его, и Гаррис принялся за Джорджа. Чего это Джордж целый день болтается и заставляет нас одних таскать эту громоздкую старую перегруженную лодку вверх и вниз по реке и встречать его! Почему Джордж не мог сам прийти и поработать? Почему он не взял себе свободный день и не поехал с нами? Провались этот банк! Какая польза банку от Джорджа?      - Когда бы я туда ни пришел, - продолжал Гаррис, - я ни разу не видел, чтобы Джордж что-нибудь делал. Он весь день сидит за стеклом и притворяется, будто чем-то занят. Что пользы от человека, который сидит за стеклом? Я должен работать, чтобы жить. Почему же он не работает? Зачем он там нужен и какой вообще толк от всех этих банков? Они берут у вас деньги, а потом, когда вы выписываете чек, возвращают его, испещрив во всех направлениях надписями: "Исчерпан. Обратитесь к чекодателю". Какой во всем этом смысл? Этот фокус они проделали со мной на прошлой неделе дважды. Я не намерен долго терпеть подобные вещи. Я закрою свой счет. Будь Джордж здесь, мы могли бы посмотреть могилу. Я вообще не верю, что он в банке. Просто он где-нибудь шляется, а нам приходится работать. Я выйду и пойду чего-нибудь выпью.      Я указал Гаррису, что мы находимся на расстоянии многих миль от трактира, и Гаррис принялся ругать реку. Какая польза от этой реки, и неужели всякий, кто отдыхает на реке, должен умереть от жажды? Когда Гаррис в таком настроении, лучше всего ему не мешать. В конце концов он выдыхается и сидит потом спокойно.      Я напомнил ему, что в корзине есть концентрированный лимонад, а на носу стоит целый галлон воды. Надо только смешать одно с другим, и получится вкусный, освежающий напиток.      Тут Гаррис накинулся на лимонад и "всякую - по его выражению - бурду, годную лишь для школьников", вроде имбирного пива, малинового сиропа и т. д. Все они расстраивают желудок, губят тело и душу и являются причиной половины преступлений, совершаемых в Англии.      Но все же, заявил он, ему необходимо чего-нибудь выпить. Он влез на скамью и наклонился, чтобы достать бутылку. Она лежала на самом дне корзины, и ее, видимо, было нелегко найти. Гаррису приходилось наклоняться все больше и больше; пытаясь при этом управлять лодкой и видя все вверх дном, он потянул не за ту веревку и вогнал лодку в берег. Толчок опрокинул его, и он нырнул прямо в корзину и стоял в ней головой вниз, судорожно вцепившись руками в борта лодки и задрав ноги кверху. Он не отважился шевельнуться, чтобы не полететь в воду, и ему пришлось стоять так, пока я не вытянул его за ноги, отчего он еще больше взбесился.            ГЛАВА ВОСЬМАЯ            Шантаж. Какую политику следует при этом проводить. Себялюбивая грубость земельного собственника. "Объявления". Нехристианские чувства Гарриса. Как Гаррис поет комические куплеты. Культурная вечеринка. Постыдное поведение двух порочных молодых людей. Бесполезные сведения. Джордж покупает банджо.            Мы остановились у Хэмптон-парка, под ивами, и стали завтракать. Это приятная местность: вдоль берега здесь тянется веселый зеленый луг, осененный ивами. Мы только что взялись за третье блюдо - хлеб с вареньем, - как появился какой-то джентльмен без пиджака и с короткой трубкой и осведомился, известно ли нам, что мы вторглись в чужие владения. Мы ответили, что не уделили еще этому вопросу достаточного внимания, чтобы иметь возможность прийти к определенному выводу, но если он поручится честным словом джентльмена, что мы действительно вторглись в чужие владения, мы готовы без дальнейших колебаний ему поверить.                  Джентльмен с короткой трубкой дал нам требуемое заверение, и мы поблагодарили его. Но он продолжал ходить вокруг нас и, по-видимому, был недоволен, так что мы спросили, чем еще мы можем ему служить. Гаррис, человек по натуре компанейский, даже предложил ему кусок хлеба с вареньем. Но этот джентльмен, вероятно, принадлежал к какому-нибудь обществу, члены которого поклялись воздерживаться от хлеба с вареньем; во всяком случае он довольно-таки грубо отклонил предложение Гарриса, словно обиженный тем, что его пытаются соблазнить, и прибавил, что его обязанность - выставить нас отсюда.      Гаррис сказал, что, если такова его обязанность, она должна быть выполнена, и спросил, какие средства, по его мнению, являются для этого наилучшими. А Гаррис, надо сказать, хорошо сложен и роста вполне приличного и производит впечатление человека жилистого и крепкого. Джентльмен смерил его взглядом сверху донизу и сказал, что пойдет посоветоваться со своим хозяином, а потом вернется и сбросит нас обоих в реку.      Разумеется, мы его больше не видели, и, разумеется, все, что ему было нужно, - это один шиллинг. На побережье попадаются подобные хулиганы, которые сколачивают за лето порядочное состояние, болтаясь по берегу и шантажируя таким образом слабохарактерных дурачков. Они выдают себя за уполномоченных землевладельца. Лучшая политика в этом случае - сказать свое имя и адрес и предоставить хозяину, если он действительно имеет отношение к этому делу, вызвать вас в суд и доказать, что вы нанесли вред его земле, посидев на ней. Но большинство людей до того лениво и робко, что им приятнее поощрять это насилие, уступая ему, чем прекратить его, проявив некоторую твердость характера.      В тех случаях, когда действительно виноваты хозяева, их следует разоблачать. Эгоизм прибрежных землевладельцев усиливается с каждым годом. Дай им волю, они бы совсем заперли реку Темзу. Они уже фактически делают это в притоках и каналах. Они вбивают в дно реки столбы, протягивают от берега до берега цепи и приколачивают к каждому дереву огромные доски с предупреждениями. Вид этих досок пробуждает во мне самые дурные инстинкты. Мне хочется сорвать их и до тех пор барабанить ими по голове человека, который их повесил, пока он не умрет. Потом я его похороню и положу доску ему на могилу вместо надгробного памятника.      Я поделился своими чувствами с Гаррисом, и Гаррис сказал, что с ним дело обстоит еще хуже. Ему хочется не только убить человека, который велел повесить доску, но перерезать всю его семью, друзей и родственников и потом сжечь его дом. Такая жестокость показалась мне несколько чрезмерной, и я высказал это Гаррису. Но Гаррис возразил:      - Ничего подобного. Так им и надо. Я еще спел бы на развалинах куплеты.      Меня огорчило, что Гаррис настроен так кровожадно. Никогда не следует допускать, чтобы чувство справедливости вырождалось в простую мстительность. Потребовалось много времени, чтобы убедить Гарриса принять более христианскую точку зрения, но, наконец, это удалось. Он обещал во всяком случае пощадить друзей и родственников и не петь на развалинах куплетов.      Если бы вам хоть раз пришлось слышать, как Гаррис поет комические куплеты, вы бы поняли, какую услугу я оказал человечеству. Гаррис одержим навязчивой идеей, будто он умеет петь комические куплеты. Друзья Гарриса, которым довелось его слышать, наоборот, твердо убеждены в том, что он не умеет и никогда не будет уметь петь и что ему нельзя позволять это делать.      Когда Гаррис сидит где-нибудь в гостях и его просят спеть, он отвечает: "Вы же знаете - я пою только комические куплеты", - причем говорит это с таким видом, будто их-то он во всяком случае поет так, что достаточно один раз его услышать - и можно спокойно умереть.      - Ну вот и хорошо, - говорит хозяйка дома. - Спойте что-нибудь, мистер Гаррис.      И Гаррис поднимается и идет к роялю с широкой улыбкой добряка, который собирается сделать кому-нибудь подарок.      - Теперь, пожалуйста, тише, - говорит хозяйка, оглядываясь по сторонам. - Мистер Гаррис будет петь куплеты.      - Ах, как интересно! - слышится шепот.      Все спешат из зимнего сада, спускаются с лестницы, собирают людей со всего дома и толпой входят в гостиную. Потом все садятся в кружок, заранее улыбаясь.      И Гаррис начинает.      Конечно, для пения куплетов не требуется особых голосовых данных. Вы не ожидаете точности фразировки или чистоты звука. Неважно, если певец на середине ноты вдруг обнаруживает, что забрался слишком высоко и рывком съезжает вниз. Темп тоже не имеет значения. Мы простим певцу, если он обогнал аккомпанемент на два такта и вдруг останавливается посреди строки, чтобы обсудить этот вопрос с пианистом, а потом начинает куплет снова. Но мы ждем слов. Мы не готовы к тому, что певец помнит только три строки первого куплета и повторяет их до тех пор, пока не приходит время вступать хору. Мы не думали, что он способен вдруг остановиться на полуслове и с глупым хихиканьем сказать, что, как это ни забавно, но черт его побери, если он помнит, как там идет дальше. Потом он пробует сочинить что-нибудь от себя и после этого, дойдя уже до другого куплета, вдруг вспоминает и без всякого предупреждения останавливается, чтобы начать все снова и немедленно сообщить вам забытые слова. Мы не думали...      Но лучше я попробую показать вам, что такое пение Гарриса, и тогда судите сами.      Гаррис (стоя перед фортепиано и обращаясь к публике). Боюсь, что это слишком старо, знаете ли. Вам всем, наверное, известна эта песня. Но это единственное, что я пою. Это песня судьи из "Передника", то есть, я хочу сказать, не из "Передника", а... Ну, да вы знаете, что я хочу сказать. Ну, из той, другой оперетки. Вы все будете подпевать хором, разумеется.            Радостный шепот - всем хочется петь хором. Блестяще исполненное взволнованным пианистом вступление к песне судьи из "Суда присяжных". Гаррису пора начинать. Гаррис не замечает этого. Нервный пианист снова начинает вступление. Гаррис в ту же минуту принимается петь и одним духом выпаливает две начальные строки песенки Первого лорда из "Передника". Нервный пианист пробует продолжать вступление, сдается, пытается догнать Гарриса, аккомпанируя песне судьи из "Суда присяжных", видит, что это не подходит, пытается сообразить, что он делает и где находится, чувствует, что разум изменяет ему, и смолкает.            Гаррис (ласково, желая его ободрить). Прекрасно! Вы замечательно аккомпанируете. Продолжайте.      Нервный пианист. Боюсь, что где-то произошла ошибка. Что вы поете?      Гаррис (быстро). Как что? Песню судьи из "Суда присяжных". Разве вы ее не знаете?      Один из приятелей Гарриса (из глубины комнаты). Да нет! Ты поешь песню адмирала из "Передника".            Продолжительный спор между Гаррисом и его приятелем о том, что именно поет Гаррис. Приятель, наконец, говорит, что это несущественно, лишь бы Гаррис вообще что-нибудь пел. Гаррис, которого явно терзает чувство оскорбленной справедливости, просит пианиста начать снова. Пианист играет вступление к песне адмирала. Гаррис, выбрав подходящий, по его мнению, момент, начинает.            Когда, в дни юности, я адвокатом стал...            Общий хохот, принимаемый Гаррисом за знак одобрения. Пианист, вспомнив о жене и детях, отказывается от неравной борьбы и уходит. Его место занимает человек с более крепкими нервами.            Новый пианист (весело). Ну, старина, начинайте, а я пойду следом. Не стоит возиться со вступлением.      Гаррис (который постепенно уяснил себе причину всего происходящего, со смехом). Ах, боже мой! Извините, пожалуйста! Ну, конечно, я перепутал эти песни. Это Дженкинс меня смутил. Ну, валяйте! (Поет. Его голос звучит как из погреба и напоминает первые предвестники приближающегося землетрясения.)            В дни юности в конторе я служил,      Рассыльным у поверенного был.            (В сторону, пианисту.) Слишком низко, старина. Начнем еще раз, если вы не возражаете.            Снова поет те же две строчки, на сей раз высоким фальцетом. Публика удивлена. Нервная старая дама у камина начинает плакать, и ее приходится увести.            Я окна мыл, и пол я натирал,      Я...            Нет, нет, "я стекла на парадной начищал и пол до блеска натирал". Нет, черт побери, извините, пожалуйста! Вот забавно! Не могу вспомнить эту строчку. "Я... я..." Ну, ладно, попробуем прямо перейти к припеву. (Поет.)            И я, тра-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла,      Теперь во флоте королевском адмирал.            Ну же, хор, повторяйте последние две строчки!            Хор.            И он, тра-ла-ла-ла-ла-ла-ла,      Теперь во флоте королевском адмирал.            А Гаррис так и не понимает, в каком он оказался дурацком положении и как он надоел людям, которые не сделали ему ничего дурного. Он искренне думает, что доставил им удовольствие, и обещает спеть после ужина еще.      В связи с куплетами и вечеринками я вспомнил один любопытный случай, которому я был свидетелем. Он бросает яркий свет на процесс человеческого мышления и потому, думается мне, должен быть упомянут в этой книге.      Нас собралось несколько человек, очень светских и высококультурных. Мы надели свои лучшие костюмы, вели тонкие разговоры и были очень довольны - все, кроме двух молодых студентов, только что вернувшихся из Германии. Это были самые обыкновенные юноши, и они чувствовали себя как-то беспокойно и неуютно, словно находя, что время тянется слишком медленно. Дело в том, что мы были для них чересчур умны. Наш блестящий, но утонченный разговор и наши изысканные вкусы были им недоступны. В нашей компании они были явно не к месту. Им вообще не следовало быть здесь. Впоследствии все пришли к этому выводу.      Мы играли произведения старинных немецких композиторов. Мы рассуждали о философии, об этике. Мы с изящным достоинством занимались флиртом. Мы даже острили - в светском тоне. После ужина кто-то прочитал французские стихи, и мы нашли их прекрасными. Потом одна дама спела чувствительную балладу по-испански, и некоторые из нас даже заплакали, до того она была трогательна.      И вдруг один из этих молодых людей поднялся и спросил, слышали ли мы когда-нибудь, как герр Шлоссен-Бошен (он только что приехал и сидел внизу в столовой) поет немецкую комическую песню. Никому из нас как будто не приходилось ее слышать. Молодые люди сказали, что это самая смешная песня на свете и что, если угодно, они попросят герра Шлоссен-Бошена, с которым они хорошо знакомы, спеть ее. Это такая смешная песня, что когда герр Шлоссен-Бошен спел ее германскому императору, его (германского императора) пришлось увести и уложить в постель.      Никто не может спеть эту песню так, как герр Шлоссен-Бошен, говорили они. Исполняя ее, герр Шлоссен-Бошен все время так глубоко серьезен, что может показаться, будто он играет трагедию, и от этого все становится еще смешнее. Он не показывает голосом или поведением, что поет что-то смешное, - это бы все испортило. Именно его серьезный, почти патетический тон и делает пение таким бесконечно забавным.      Мы заявили, что жаждем его услышать, что испытываем потребность в здоровом смехе. Молодые люди спустились вниз и привели герра Шлоссен-Бошена.      Он, по-видимому, был рад нам спеть, потому что пришел немедленно и, не говоря ни слова, сел за рояль.      - Вот-то будет забава! Вы посмеетесь, - шепнули нам молодые люди, проходя через комнату, и скромно заняли места за спиной профессора.      Герр Шлоссен-Бошен аккомпанировал себе сам. Вступление не предвещало особенно смешной песни. Это была медленная, полная чувства мелодия, от которой по спине пробегал холодок. Но мы шепнули друг другу, что это немецкий способ смешить, и приготовились наслаждаться.      Сам я не понимаю по-немецки. Я изучал этот язык в школе, но забыл все до последнего слова через два года после ее окончания и с тех пор чувствую себя значительно лучше. Все же я не хотел обнаружить перед присутствующими свое невежество. Поэтому я прибегнул к хитрой уловке: я не спускал глаз с молодых студентов и следовал их примеру. Когда они хихикали, я тоже хихикал, когда они хохотали, я тоже хохотал. Кроме того, я по временам слегка улыбался, словно отмечая смешную черточку, которой они не уловили. Этот прием я считал особенно удачным.      Через некоторое время я заметил, что многие из присутствующих, как и я, не сводили глаз с молодых людей. Они тоже хихикали, когда те хихикали, и хохотали, когда те хохотали. И так как эти молодые люди хихикали, хохотали и ржали почти непрерывно во время всей песни, дело шло замечательно.      Тем не менее немецкий профессор не казался довольным. Сначала, когда мы захохотали, его лицо приняло крайне удивленное выражение, словно он меньше всего ожидал, что его пение встретят смехом. Мы сочли это очень забавным и подумали, что в серьезности профессора - половина его успеха. Малейший намек на то, что он знает, как он смешон, погубил бы все. Мы продолжали смеяться, и его удивление сменилось негодованием и досадой. Он окинул яростным взглядом нас всех, кроме тех двух студентов, которых он не видел, так как они сидели сзади. Тут мы прямо покатились со смеху. Мы говорили друг другу, что эта песня нас уморит. Одних слов было бы достаточно, чтобы довести нас до припадка, а тут еще эта притворная серьезность. Нет, это уже чересчур!      В последнем куплете профессор превзошел самого себя. Он опалил нас взглядом, полным такой сосредоточенной ярости, что, не будь мы предупреждены о германской манере петь смешные песни, нам бы стало страшно. В его странной мелодии зазвучал такой вопль страдания, что мы бы заплакали, если бы не знали, что песня смешная.      Когда профессор кончил, все прямо визжали от смеха. Мы говорили, что в жизни не слышали ничего смешнее этой песни. Нам казалось очень странным, что, несмотря на подобные песни, в публике существует мнение, будто немцы лишены чувства юмора. Мы спросили профессора, почему он не переведет эту песню на английский язык, чтобы все могли понимать слова и узнали бы, что такое настоящая комическая песня.      Тут герр Шлоссен-Бошен встал и разразился. Он ругал нас по-немецки (мне кажется, это исключительно подходящий язык для такой цели), приплясывал, потрясал кулаками и обзывал нас всеми скверными английскими словами, какие знал. Он говорил, что его еще никогда в жизни так не оскорбляли.      Оказалось, что эта песня вовсе не комическая. В ней говорилось про одну молодую девушку, которая жила в горах Гарца и пожертвовала жизнью, чтобы спасти душу своего возлюбленного. Он умер и встретил в воздухе ее дух, а потом, в последнем куплете, он изменил ее духу и удрал с другим духом. Я не совсем уверен в подробностях, но знаю, что это было что-то очень печальное. Герр Бошен сказал, что ему пришлось однажды петь эту песню в присутствии германского императора, и он (германский император) рыдал, как дитя. Он (герр Бошен) заявил, что эта песня вообще считается одной из самых трагических и чувствительных в немецкой музыкальной литературе.      Мы были в тяжелом, очень тяжелом положении. Отвечать, казалось, было нечего. Мы поискали глазами двух молодых людей, которые нас так подвели, но они незаметным образом скрылись, едва только песня была окончена.      Таков был конец этого вечера. Я никогда не видел, чтобы гости расходились так тихо, без всякой суеты. Мы даже не попрощались друг с другом. Мы спускались вниз поодиночке, стараясь ступать бесшумно и придерживаясь неосвещенной стороны. Мы шепотом просили лакея подать нам пальто, сами открывали двери, выскальзывали и поскорее сворачивали за угол, избегая смотреть друг на друга. С тех пор я уже никогда не проявлял особого интереса к немецким песням.      В половине четвертого мы подошли к шлюзу Санбери. Река здесь полна очарования, и отводный канал удивительно красив, но не пробуйте подняться по нему на веслах.      Однажды я попробовал это сделать. Я сидел на веслах и спросил приятелей, которые правили рулем, можно ли подняться вверх по течению. Они ответили: да, разумеется, если я очень постараюсь. Когда они это сказали, мы были как раз под пешеходным мостиком, переброшенным между двумя дамбами.      Я собрался с силами, налег на весла и начал грести.      Я греб великолепно. У меня скоро выработался непрерывный ритмический мах. Я действовал руками, ногами, спиной. Я греб быстро и красиво, работал в блестящем стиле. Приятели говорили, что смотреть на меня - чистое удовольствие. Когда прошло пять минут, я решил, что мы должны быть уже близко от запруды, я поднял глаза. Мы стояли под мостом, на том самом месте, с которого я начал, а мои два идиота хохотали так, что рисковали заболеть. Я, оказывается, лез из кожи, чтобы удержать лодку на одном месте, под мостом. Пусть теперь другие пробуют ходить на веслах по отводным каналам против сильного течения!      Мы поднялись вверх до Уолтона. Это одно из сравнительно больших местечек на побережье. Как и во всех прибрежных городах, только крошечный уголок Уолтона спускается к реке, так, что с лодки может показаться, что это деревушка, состоящая из какого-нибудь десятка домиков. Кроме Виндзора и Эдингтона, между Лондоном и Оксфордом нет ни одного города, который был бы виден с реки целиком. Все остальные прячутся за углом и выглядывают на реку только какой-нибудь одной улицей. Спасибо им за то, что они так деликатны и предоставляют берега лесам, полям и водопроводным станциям.      Даже Рэдинг, хотя, он из всех сил старается изгадить, загрязнить и обезобразить как можно более обширный участок реки, достаточно добродушен, чтобы спрятать значительную часть своего некрасивого лица.      У Цезаря, разумеется, было именьице также и около Уолтона: лагерь, укрепление или что-то в этом роде. Цезарь ведь был большой любитель рек. Королева Елизавета тоже бывала здесь. От этой женщины никуда не скроешься. Кромвель и Брэдшо (не автор путеводителя, а судья, приговоривший к смерти короля Карла) тоже сюда заглядывали. Веселенькая, вероятно, была компания.      В Уолтонской церкви хранится железная "узда для сварливых". В прежнее время эти предметы употребляли, чтобы обуздать женщинам языки. Теперь от таких попыток отказались. Вероятно, железа стало мало, а всякий другой материал для этого слишком мягок. В той же церкви есть несколько интересных могил, и я боялся, что мне не удастся оттащить от них Гарриса. Но он, видимо, о них не думал, и мы продолжали путь. Выше моста река удивительно извилиста. Это придает ей живописность, но действует раздражающе на тех, кто гребет или тянет бечеву, и вызывает споры между гребцом и рулевым.      На правом берегу расположен Отлэндс-парк. Это знаменитое старинное поместье. Генрих VIII украл его у кого-то, не помню у кого, и поселился там. В парке есть грот, который можно осматривать за плату. Он считается очень интересным, но я лично не нахожу в нем ничего особенного. Покойная герцогиня Йоркская, которая жила в этом поместье, очень любила собак и держала их несметное количество. Она устроила особое кладбище, чтобы хоронить собак, когда они околеют, и теперь их лежит там штук пятьдесят, и над каждой поставлен надгробный камень с надписью.      Ну что же, сказать по правде, они заслуживают этого в такой же мере, как любой заурядный христианин.      У Коруэй-Стэйкса, - первой излучины после Уолтонского моста, - произошла битва между Цезарем и Кассивелауном. Кассивелаун, ожидая прихода Цезаря, понатыкал в реку столбов (и, наверное, прибил к ним доски с надписями). Но Цезарь все же перешел на другой берег. Цезаря нельзя было отогнать от этой реки. Вот кто бы нам теперь пригодился, чтобы воевать с приречными землевладельцами!      Хэллифорд и Шеппертон - красивые местечки в той части, где они подходят к реке, но в них нет ничего примечательного. На шеппертонском кладбище есть, правда, могила, на которой воздвигнут камень со стихами, и я опасался, как бы Гаррис не пожелал выйти и побродить вокруг нее. Я увидел, с какой тоской он смотрел на пристань, когда мы подъезжали, и ловким движеньем сбросил его кепку в воду. Хлопоты, связанные с ее выуживанием, и гнев на мою неловкость заставили Гарриса позабыть о своих любимых могилах.      Близ Уэйбриджа река Уэй (симпатичная речонка, по которой можно проплыть в небольшой лодке до самого Гилдфорда; я давно собираюсь исследовать ее, но так и не собрался), Берн и Бэзингстокский канал сливаются и вместе впадают в Темзу. Шлюз находится как раз напротив городка, и первое, что мы заметили, когда он стал виден, была фуфайка Джорджа у одного из ворот шлюза. Ближайшее исследование выяснило, что она облекала тело своего обладателя. Монморенси поднял дикий лай, я завопил, Гаррис заорал. Джордж крикнул нам в ответ. Сторож шлюза выбежал с драгой в руках, уверенный, что кто-нибудь упал в воду, и был явно раздосадован, убедившись в своей ошибке.      Джордж держал в руках какой-то странный пакет, завернутый в клеенку. Он был круглый и плоский на конце, и из него торчала длинная прямая ручка.      - Что это такое? - спросил Гаррис. - Сковородка?      - Нет, - ответил Джордж, поглядывая на нас с каким-то опасным блеском в глазах. - В этом году это очень модно. Все берут их с собой на реку. Это - банджо.      - Вот не знал, что ты играешь на банджо? - вскричали мы с Гаррисом в один голос.      - Я и не играю, - ответил Джордж. - Но это, говорят, очень легко. Кроме того, у меня есть самоучитель.            ГЛАВА ДЕВЯТАЯ            Джорджа запрягают в работу. Дурные инстинкты бечевы. Неблагодарное поведение четырехвесельной лодки. Влекущие и влекомые. Новое занятие для влюбленных. Странное исчезновение пожилой дамы. Поспешишь - людей насмешишь. На бечеве за девушками - сильное ощущение. Пропавший шлюз, или заколдованная река. Музыка. Спасены!            Заполучив, наконец, Джорджа, мы заставили его работать. Джорджу, конечно, не хотелось работать - это само собой разумеется. Ему порядком пришлось потрудиться в Сити, объяснил он. Гаррис, человек по натуре черствый и не склонный к жалости, сказал:      - Ах, вот как! Ну, а теперь тебе придется для разнообразия потрудиться на реке. Перемена полезна всякому. Выходи-ка!      По совести (даже при такой совести, как у Джорджа) Джорджу было нечего возразить, хотя он высказал мнение, что, может быть, ему лучше остаться в лодке и приготовить чай, в то время как мы с Гаррисом будем тянуть бечеву. Ведь приготовление чая - очень утомительное занятие, а мы с Гаррисом, видимо, устали. Вместо ответа мы передали ему бечеву, и он взял ее и вышел из лодки.      У бечевы есть некоторые странные и необъяснимые свойства. Вы сматываете ее так терпеливо и бережно, словно задумали сложить новые брюки, а пять минут спустя, подняв ее с земли, видите, что она превратилась в какой-то ужасный, отвратительный клубок. Я не хочу никого обидеть, но я твердо убежден, что если взять обыкновенную бечеву, растянуть ее посреди поля и на полминуты отвернуться, то окажется, что она за это время собралась в кучу, скрутилась, завязалась в узлы и превратилась в сплошные петли, а оба ее конца куда-то исчезли. Чтобы распутать ее, вам придется добрых полчаса просидеть на траве, непрерывно ругаясь.      Таково мое мнение о бечевках вообще. Конечно, могут быть достойные исключения, - я не говорю, что их нет. Может быть, существуют бечевки, делающие честь своему сословию, - добросовестные, почтенные бечевки, которые не изображают из себя вязальных ниток и не пытаются превратиться в салфеточки, как только их предоставят самим себе. Повторяю, подобные бечевки, может быть, и существуют. Я искренне надеюсь, что это так. Но мне не приходилось с ними встречаться.      Нашей бечевкой я занялся самолично незадолго до того, как мы подъехали к шлюзу. Я не позволил Гаррису прикасаться к ней, потому что Гаррис небрежен. Я медленно и старательно смотал ее, завязал посредине, сложил пополам и тихонько опустил на дно лодки; Гаррис по всем правилам искусства поднял ее и вложил в руку Джорджа. Джордж, крепко держа бечеву, отставил руку подальше и начал ее разматывать с такой осторожностью, словно распеленывал новорожденного младенца. Но не успел он раскрутить и десяти ярдов, как она уподобилась плетеному коврику, сделанному неумелыми руками новичка.      Так бывает всегда, и это неизменно влечет за собой одинаковые последствия. Человек на берегу, который пытается размотать бечеву, думает, что во всем виноват тот, кто ее сматывал. А когда человек на берегу реки что-нибудь думает, он высказывает это без обиняков.      - Что ты делал с этой бечевой? Хотел сплести из нее рыбачью сеть? Здорово же ты ее запутал! Неужели нельзя было свернуть ее по-человечески, дуралей ты этакий!      Не переставая ворчать, он ведет отчаянную борьбу с бечевой, растягивает ее на дороге и бегает вокруг, стараясь найти ее конец.      Со своей стороны человек, который сматывал бечеву, думает, что основной виновник - тот, кто пытается ее раскрутить.      - Когда ты ее взял, она была в порядке! - с негодованием восклицает он. - Надо же думать о том, что делаешь! У тебя всегда все выходит кое-как. Ты ухитришься завязать узлом строительную балку!      Оба до того разгневаны, что каждому хочется повесить другого на этой самой бечеве. Проходит еще десять минут - и человек на берегу издает пронзительный вопль и впадает в бешенство. Он начинает плясать вокруг веревки и, желая ее распутать, тянет первую попавшуюся петлю. Разумеется, бечева от этого запутывается еще больше. Тогда его товарищ вылезает из лодки и хочет ему помочь, но они только толкаются и мешают друг другу. Оба хватаются за один и тот же кусок веревки и тянут его в разные стороны, не понимая, почему он не поддается. В конце концов они распутывают веревку и, обернувшись к реке, убеждаются, что их лодку отнесло от берега и гонит к запруде.                  Мне самому пришлось быть свидетелем такого случая. Это произошло утром у Бовени, в довольно ветреную погоду. Мы гребли вниз по течению и, обогнув небольшой мыс, увидели на берегу двух человек. Они смотрели друг на друга с таким растерянным и беспомощно-огорченным выражением, какого я ни прежде, ни после не видел на человеческом лице. Каждый держал в руке конец длинной бечевы. Было ясно, что что-то случилось, мы замедлили ход и спросили их, в чем дело.      - Нашу лодку угнало, - ответили они негодующим тоном. - Мы только вышли, чтобы распутать бечеву, а когда мы оглянулись, лодка исчезла.      Они были явно оскорблены таким низким и неблагодарным поступком своей лодки.      Мы нашли беглянку, - она застряла в камышах на полмили ниже, - и привели ее назад. Бьюсь об заклад, что после этого они целую неделю не давали ей случая поплавать на свободе.      Я никогда не забуду, как эти двое ходили взад и вперед по берегу с бечевой в руках и разыскивали свою лодку.      Много забавных картинок можно наблюдать на реке! Часто приходится видеть, как двое быстро идут по берету, таща за собой лодку и оживленно беседуя, а пассажир, в сотне ярдов позади них, тщетно кричит им, чтобы они остановились, и отчаянно размахивает веслом. У него что-то неладно - либо сломался руль, либо багор упал в воду, или шляпа слетела с головы и быстро плывет вниз по течению. Он оросит товарищей остановиться, сначала кротко и вежливо.      - Эй, постойте-ка минутку! - весело кричит он. - Я уронил за борт шляпу.      Потом уже менее добродушно:      - Эй, Том, Дик, не слышите вы, что ли?!      Затем:      - Эй, черт вас возьми, идиоты вы этакие, стойте! Ах, чтоб вас!..      Тут он вскакивает и начинает метаться по лодке, багровея от крика и ругая все и вся. Мальчишки на берегу останавливаются, хохочут и кидают в него камнями, а он проносится мимо них со скоростью четырех миль в час и не может выйти.      Многих подобных неприятностей было бы легко избежать, если бы те, кто тянет лодку, помнили, что они ее тянут, и почаще оглядывались на своего спутника. Лучше, чтобы бечеву тянул кто-нибудь один. Если это делают двое, они, заболтавшись, забывают обо всем на свете, а лодка, которая оказывает весьма небольшое сопротивление, не может им напомнить, чем они заняты.      Как пример того, до какой степени двое людей, тянущих лодку, могут забыть о своем деле, Джордж рассказал нам вечером, когда мы разговаривали на эту тему, одну очень любопытную историю.      Однажды под вечер, рассказывал Джордж, ему пришлось вместе с тремя другими гребцами вести тяжело нагруженную лодку вверх по реке от Мэйденхеда. Несколько выше Кукхэмского шлюза они заметили какого-то человека и девушку, которые шли по дороге, видимо поглощенные интересным разговором. В руках у них был багор, а от багра тянулась привязанная к нему бечева, конец которой скрылся под водой. Но лодка отсутствовала, лодки нигде не было видно. Когда-то к этой бечеве несомненно была привязана лодка. Но что с ней случилось, какая ужасная судьба постигла ее и тех, кто в ней сидел, - это было окутано тайной.      Несчастье с лодкой, каково бы оно ни было, видимо, не очень беспокоило молодого человека и барышню. Веревка и багор были при них, и это, очевидно, казалось им вполне достаточным.      Джордж хотел было крикнуть и разбудить их, но вдруг у него в голове мелькнула блестящая идея, и он промолчал. Схватив багор, он наклонился и подтянул к себе конец веревки; спутники Джорджа сделали на нем петлю и накинули ее на свою мачту, а потом подобрали весла, уселись на корме и закурили трубки.      И молодой человек с барышней проволокли тяжелую лодку и этих четырех увесистых нахалов до самого Марло.      По словам Джорджа, он никогда не видел в чьем-либо взоре столько задумчивой грусти, как у этих молодых людей, когда, достигнув шлюза, они убедились, что целые две мили тянули на бечеве чужую лодку. Джордж подумал, что, если бы не сдерживающее влияние кроткой женщины, юноша, пожалуй, не удержался бы от резких выражений.      Девушка опомнилась первой и, ломая руки, воскликнула отчаянным голосам:      - Генри, а где же тетя?!      - Что же, нашли они свою престарелую родственницу? - спросил Гаррис.      Джордж отвечал, что не знает этого.      Другой случай отсутствия духовной связи между влекущими и влекомыми пришлось однажды наблюдать мне самому вместе с Джорджем около Уолтона. Это было в том месте, где дорога отлого спускается к воде. Мы сидели на другом берегу и смотрели на реку.      Через некоторое время в виду показалась небольшая лодка. Она во весь опор мчалась по воде, влекомая могучей лошадью, на которой сидел очень маленький мальчик. В лодке мирно дремали в спокойных позах пять человек; особенно безмятежный вид был у рулевого.      - Хотел бы я, чтобы он потянул не за ту веревку, - пробормотал Джордж, когда лодка плыла мимо.      И сейчас же рулевой сделал это, и лодка налетела на берег с таким треском, словно кто-то разорвал сразу сорок тысяч полотняных простынь. Два человека, корзина и три весла немедленно вылетели из лодки с бакборта и рассыпались по берегу; полторы секунды спустя еще двое покинули ее со штирборта и плюхнулись наземь среди крюков, парусов, мешков и бутылок. Последний пассажир проехал двадцатью ярдами больше и в конце концов вылетел головой вперед.      Это, видимо, облегчило лодку, и она пошла много быстрее; мальчик гикнул и пустил коня вскачь. Путники приподнялись и уставились друг на друга. Прошло несколько секунд, прежде чем они сообразили, что случилось; поняв это, они начали яростно кричать мальчишке, чтобы он остановился, но мальчишка был занят своей лошадью и ничего не слышал. Мы смотрели, как они мчались за ним следом, пока расстояние не скрыло их от нас.      Нельзя сказать, чтобы мне было их жалко. Наоборот, я желал бы, чтобы все болваны, которые заставляют тащить свои лодки таким способом (а это делают очень многие), испытали подобное же несчастье. Не говоря о риске, которому подвергаются они сами, их лодка представляет опасность и неудобство для других. Идя таким ходом, они не могут свернуть в сторону и лишают других возможности посторониться. Их бечева цепляется за вашу мачту и перевертывает вас или задевает кого-нибудь из сидящих в лодке и либо сбрасывает его в воду, либо раскраивает ему физиономию. Самое правильное в таких случаях стойко держаться и быть готовым встретить их нижним концом мачты.      Из всех переживаний, связанных с бечевой, самое волнующее - когда ее тянут девушки. Это ощущение должен узнать всякий. Для того чтобы тянуть бечеву, всегда требуются три девушки: две тянут, третья бегает вокруг них и хохочет. Начинается обычно с того, что веревка обвивается у них вокруг ног, и им приходится садиться на дорогу и распутывать друг друга. Потом они наматывают веревку себе на шею и едва избегают удушения. В конце концов дело налаживается, и девушки бегом пускаются в путь с прямо-таки опасной скоростью. Через сто ярдов они, естественно, уже выдохлись и, внезапно остановившись, со смехом садятся на траву, а вашу лодку, прежде чем вы успели сообразить, в чем дело, и схватиться за весло, выносит на середину реки и начинает крутить. Девушки встают на ноги и громко удивляются.      - Посмотрите-ка, - говорят они, - он выехал на самую середину.      После этого они некоторое время тянут довольно прилежно. Вдруг одна из них вспоминает, что ей необходимо подколоть платье. Девушки замедляют ход, и лодка садится на мель.      Вы вскакиваете, сталкиваете лодку и кричите барышням, чтобы они не останавливались.      - Что? Что случилось? - кричат они вам в ответ.      - Не останавливайтесь! - вопите вы.      - Что?! Что?!      - Не останавливайтесь! Идите вперед! Вперед!      - Пойди, Эмили, узнай, что им нужно? - говорит одна из девушек.      Эмили возвращается назад и спрашивает, в чем дело.      - Что вам нужно? - спрашивает она. - Что-нибудь случилось?      - Нет, все в порядке, - отвечаете вы. - Только идите вперед, не останавливайтесь.      - Почему?      - Если вы будете останавливаться, мы не сможем править. Вы должны держать лодку в движении.      - Держать в чем?      - В движении. Лодка должна двигаться.      - Ладно, я им скажу. Что, хорошо мы тянем?      - Да, очень мило. Только не останавливайтесь.      - Это, оказывается, вовсе не трудно. Я думала, что это много тяжелей.      - Нет, это очень просто. Надо только все время тянуть. Вот и все.      - Понимаю. Достаньте мне мою красную шаль. Она под подушкой.      Вы отыскиваете шаль и подаете ее Эмили. В это время подходит другая девушка и тоже высказывает желанье взять шаль. На всякий случай они берут шаль и для Мэри, но Мэри она, оказывается, не нужна, так что девушки приносят ее обратно и берут вместо нее гребень. На все это уходит минут двадцать. Наконец девушки снова трогаются в путь, но на следующем повороте они видят корову - и приходится вылезать из лодки и прогонять корову.      Джордж через некоторое время наладил бечеву и провел нас, не останавливаясь, до Пентон-Хука. Там мы принялись обсуждать важный вопрос о ночлеге. Мы решили провести эту ночь в лодке, и нам предстояло сделать привал либо здесь, либо уже выше Стэйнса. Укладываться сейчас, когда солнце еще светило, было рановато. Поэтому мы решили проплыть еще три мили с четвертью до Раннимида. Это тихий лесистый уголок на реке, где можно найти надежный приют.      Впоследствии мы все, однако, жалели, что не остановились у Пентон-Хука. Проплыть три или четыре мили вверх по течению утром - сущий пустяк, но к концу дня это трудное дело. Окружающий ландшафт, вас уже не интересует. Вам больше не хочется болтать и смеяться. Каждая полумиля тянется как две. Вы не верите, что находитесь именно там, где находитесь, и убеждены, что карта врет. Протащившись, как вам кажется, по крайней мере десять миль и все еще не видя шлюза, вы начинаете серьезно опасаться, что кто-нибудь стащил его и удрал.      Я помню, однажды на реке меня совсем перевернуло (в переносном смысле, конечно). Я катался с одной барышней, моей кузиной по материнской линии, и мы плыли вниз по течению к Горингу. Мы слегка опаздывали, и нам хотелось (барышне по крайней мере хотелось) поскорее вернуться домой. Когда мы доплыли до Бенсонского шлюза, было половина седьмого. Надвигались сумерки, и барышня начала волноваться. Она заявила, что ей надо быть дома к ужину. Я заметил, что тоже чувствую стремление не опоздать к этому событию, и вынул карту, чтобы удостовериться, далеко ли нам еще плыть. Я убедился, что до следующего шлюза - Уоллингфордского - остается ровно полторы мили, а оттуда до Клива пять.      - Все в порядке, - сказал я. - Ближайший шлюз мы пройдем еще до семи, а там останется еще только один - и все. - И я налег на весла.      Мы миновали мост, и скоро после этого я спросил, видит ли она шлюз. Она ответила, что не видит. Я сказал: "А-а", - и продолжал грести. Через пять минут я опять задал ей тот же вопрос.      - Нет, - сказала она, - я не вижу никаких признаков шлюза.      - А ты... ты знаешь, что такое шлюз? - спросил я нерешительно, опасаясь, как бы она не обиделась.      Она и вправду обиделась и предложила мне убедиться самому. Я положил весла и оглянулся. Река, окутанная сумерками, была видна примерно на милю вперед, но ничего похожего на шлюз я на ней не заметил.      - А мы не могли заблудиться? - спросила моя спутница.      Я отмел такую возможность, хотя и допустил гипотезу, что мы могли каким-то образом попасть в боковое русло и сейчас приближаемся к водопаду.      Эта мысль не доставила ей радости, и она заплакала. Она сказала, что мы оба утонем и что это ей наказание за то, что она поехала со мной.      Мне такое наказание показалось чрезмерно строгим; но кузина моя стояла на своем и хотела только, чтобы все кончилось поскорее.      Я пытался успокоить ее, уговаривал не смотреть на дело так мрачно. Просто я, значит, гребу медленнее, чем мне казалось. Теперь-то уж мы скоро доберемся до шлюза. И я прогреб еще с милю.      После этого я уже сам начал нервничать. Я снова посмотрел на карту. Вот он, Уоллингфордский шлюз, ясно отмечен в полутора милях ниже Бенсонского. Это была хорошая, надежная карта, и, кроме того, я сам помнил этот шлюз. Я проходил его дважды. Где мы находимся? Что с нами произошло? Я начал думать, что все это сон, что на самом деле я сплю в своей кровати и через минуту проснусь и мне скажут, что уже одиннадцатый час.      Я спросил мою кузину, не думает ли она, что это сон. Она ответила, что только что собиралась задать мне тот же вопрос. Потом мы решили, что, может быть, мы оба спим, но в таком случае, кто же из нас действительно видит сон, а кто представляет собой лишь сновиденье? Это становилось даже интересно.      Я продолжал грести, но шлюза по-прежнему не было. Река под набегающей тенью ночи становилась все сумрачней и таинственней, и все предметы казались загадочными и необычными. Я начал думать о домовых, леших, блуждающих огоньках и о тех грешных девушках, которые по ночам сидят на скалах и заманивают людей своим пением в водовороты и омуты. Я раскаивался, что не вел себя лучше и не выучил побольше молитв. И вдруг посреди этих размышлений я услышал благословенные звуки песенки "Он их надел", скверно исполняемой на гармонике, и понял, что мы спасены.      Обычно звуки гармоники не вызывают у меня особого восхищения. Но до чего прекрасной показалась нам обоим эта музыка в ту минуту! Много, много прекрасней, чем голос Орфея или лютня Аполлона, или что-нибудь им подобное. Небесная мелодия при нашем тогдашнем состоянии духа лишь еще более расстроила бы нас. Трогательную, хорошо исполняемую музыку мы сочли бы вестью из потустороннего мира и потеряли бы всякую надежду. Но в судорожных, с непроизвольными вариациями, звуках "Он их надел", извлекаемых из визгливой гармошки, было что-то необыкновенно человечное и успокоительное.      Эти сладкие звуки слышались все ближе и ближе, и вскоре лодка, с которой они доносились, уже стояла бок о бок с нашей.      В ней находилась компания деревенских кавалеров и барышень, выехавших покататься при лунном свете (луны не было, но это уж не их вина). Никогда в жизни не видел я людей столь привлекательных и милых моему сердцу. Окликнув их, я спросил, не могут ли они указать мне дорогу к Уоллингфордскому шлюзу, и объяснил, что уже целых два часа ищу его.      - Уоллингфордский шлюз! - отвечали они. - Господи боже мой, сэр, вот уже больше года, как с ним разделались. Нет уже больше Уоллингфордского шлюза, сэр! Вы теперь недалеко от Клива. Провалиться мне на этом месте, Билл, если этот джентльмен не ищет Уоллингфордский шлюз!      Такая возможность не приходила мне в голову. Мне хотелось броситься им всем на шею и осыпать их благословениями, но течение было слишком сильно и не допускало этого, так что пришлось ограничиться холодными словами признательности.      Мы благодарили этих людей несчетное число раз. Мы сказали, что сегодня чудесная ночь, и пожелали им приятной прогулки. Я, кажется, даже пригласил их на недельку в гости, а моя кузина сказала, что ее мать будет страшно рада их видеть. Мы запели хор солдат из "Фауста" и в конце концов все-таки поспели домой к ужину.            ГЛАВА ДЕСЯТАЯ            Первая ночевка. Под брезентом. Призыв о помощи. Упрямство чайника; как его преодолеть. Ужин. Как почувствовать себя добродетельным. Требуется уютно обставленный, хорошо осушенный необитаемый остров, предпочтительно в южной части Тихого океана. Забавное происшествие с отцом Джорджа. Беспокойная ночь.            Нам с Гаррисом начало казаться, что с Бель-Уирским шлюзом разделались точно таким же образом. Джордж вел нас на бечеве до Стэйнса, там мы сменили его. Нам представлялось, что мы тянем за собой пятьдесят тонн и прошли сорок миль. Когда мы кончили тянуть, было уже половина восьмого. Мы все уселись в лодку и подъехали к левому берегу, ища места, где бы высадиться. Первоначально мы предполагали пристать к острову Великой Хартии, в тихом, красивом месте, где река вьется по ровной, покрытой зеленью долине, и заночевать в одном из живописных заливчиков, которых так много у этого островка. Но почему-то теперь мы не испытывали такого повышенного стремления к живописному, как утром. Водное пространство между угольной баржей и газовым заводом вполне удовлетворило бы нас в эту ночь. Нам не хотелось красивых пейзажей - нам хотелось поужинать и лечь спать. Тем не менее мы подгребли к мысу (он называется "Мыс пикников") и остановились в приятном уголке, под могучим вязом, к широко разросшимся корням которого мы привязали нашу лодку.      После этого мы намеревались поужинать, но Джордж сказал: нет! Сначала, пока не совсем стемнело и еще видишь, что делаешь, нам следует натянуть брезент. Тогда с работой будет покончено, и мы с легким сердцем примемся за еду.      Но натягивание брезента оказалось более длительным делом, чем мы предполагали. В теории это выглядит очень просто. Вы берете пять железных дужек, похожих на гигантские воротца для крокета, устанавливаете их вдоль всей лодки, потом натягиваете на них брезент и привязываете его. Это займет минут десять, не больше, думали мы.      Но мы ошиблись.      Мы взяли дужки и начали вставлять их в приготовленные для них гнезда. Никто бы не подумал, что это опасная работа, но теперь, оглядываясь назад, я удивляюсь лишь тому, что все мы живы и еще можем об этом рассказывать. Это были не дужки - это были дьяволы. Сначала они вообще отказывались влезать в гнезда, так что нам пришлось прыгать по ним, бить их ногами я колотить багром. Когда они, наконец, влезли, оказалось, что мы вставили их в неправильном порядке, и их пришлось вынимать обратно.      Но они не хотели вылезать. С каждой двое из нас мучилось по пять минут, после чего они внезапно выскакивали и пытались сбросить нас в воду и утопить. У них были посредине шарниры, и стоило нам отвернуться, как они щипали нас этими шарнирами за чувствительные места. Пока мы сражались с одной стороной дужки и пытались убедить ее выполнить свой долг, другая предательски подбиралась к нам сзади и ударяла нас по голове.      Наконец мы вставили дужки, и нам осталось только натянуть на них брезент. Джордж развернул его и укрепил один конец на носу. Гаррис встал посредине, чтобы взять его у Джорджа, а я держался на корме, готовясь поймать свой конец. Он долго не доходил до меня. Джордж сделал все, что нужно, но для Гарриса эта работа была внове, и он все испортил.      Как это ему удалось, я не знаю, - Гаррис и сам не мог этого объяснить. Но после десятиминутных, сверхчеловеческих усилий он ухитрился совершенно закатать себя в парусину. Он до такой степени плотно закутался и завернулся в нее, что не мог высвободиться. Разумеется, он начал отчаянно бороться за свою свободу - прирожденное право каждого англичанина - и во время борьбы (как я узнал после) сбил с ног Джорджа. Джордж, осыпая Гарриса ругательствами, тоже начал барахтаться и сам завернулся и закутался в парусину.      В то время я ничего об этом не знал. Я совершенно не понимал, в чем дело. Мне было велено стоять на месте и ждать, и мы с Монморенси стояли и ждали тихо и смирно. Мы видели, что парусину сильно бьет и толкает во все стороны, но считали, что так и полагается, и не вмешивались.      До нас доносились из-под брезента приглушенные ругательства. Мы поняли, что работа, которой заняты Гаррис и Джордж, причиняет им некоторые неудобства, и решили, прежде чем присоединиться к ним, дать им немного успокоиться.      Мы подождали еще несколько минут, но положение, видимо, запутывалось все больше. Наконец из-под брезента высунулась винтообразным движением голова Джорджа и проговорила:      - Помоги же нам, балда ты этакая! Видишь, что мы оба здесь задыхаемся, а сам стоишь как мумия, болван!      Я никогда не оставался глух к призыву о помощи, и тотчас распутал их. Это было вполне своевременно, так как лицо у Гарриса уже совсем почернело.      Нам потребовалось еще полчаса тяжелого труда, чтобы натянуть парусину как следует; после этого мы принялись за ужин. Мы поставили чайник на спиртовку на носу лодки, а сами ушли на корму, делая вид, что не обращаем на него внимания, и стали доставать остальное.      На реке это единственный способ заставить чайник вскипеть. Если он заметит, что вы с нетерпением этого ожидаете, он даже не зашумит. Вам лучше отойти подальше и начать есть, как будто вы вообще не хотите чаю. На чайник не следует даже оглядываться. Тогда вы скоро услышите, как он булькает, словно умоляя вас поскорее заварить чай.      Если вы очень торопитесь, то хорошо помогает громко говорить друг другу, что вам совсем не хочется чая и что вы не будете его пить. Вы подходите к чайнику, чтобы он мог вас услышать, и кричите: "Я не хочу чая! А ты, Джордж?" И Джордж отвечает: "Нет, я не люблю чай, выпьем лучше лимонаду. Чай плохо переваривается". После этого чайник сейчас же перекипает и заливает спиртовку.      Мы применили эту безобидную хитрость, и в результате, когда все остальное было готово, чай уже ожидал нас. Тогда мы зажгли фонарь и сели ужинать.      Этот ужин был нам крайне необходим. В течение тридцати пяти минут во всей лодке не было слышно ни звука, кроме звона ножей и посуды и непрерывной работы четырех пар челюстей. Через тридцать пять минут Гаррис сказал: "Уф!" - вынул из под себя левую ногу и заменил ее правой. Спустя пять минут Джордж тоже сказал: "Уф!" - и выбросил свою тарелку на берег. Еще через три минуты Монморенси выказал первые признаки удовлетворения с тех пор, как мы тронулись в путь, лег на бок и вытянул ноги, а потом я сказал: "Уф!" - откинул назад голову и ударился ею об одну из дужек, но не обратил на это никакого внимания. Я даже не выругался.      Как хорошо себя чувствуешь, когда наешься! Как доволен бываешь самим собой и всем миром! Некоторые люди, ссылаясь на собственный опыт, утверждают, что чистая совесть делает человека веселым и довольным, но полный желудок делает это ничуть не хуже, и притом дешевле и с меньшими трудностями. После основательного, хорошо переваренного приема пищи чувствуешь себя таким великодушным, снисходительным, благородным и добрым человеком!      Странно, до какой степени пищеварительные органы властвуют над нашим рассудком. Мы не можем думать, мы не можем работать, если наш желудок не хочет этого. Он управляет всеми нашими страстями и переживаниями. После грудинки с яйцами он говорит: работай; после бифштекса и портера: спи; а после чашки чаю (две ложки на каждую чашку, настаивать не больше трех минут) он повелевает мозгу: теперь поднимайся и покажи, на что ты способен. Будь красноречив, глубок и нежен. Смотря ясным оком на природу и на жизнь. Раскинь белые крылья трепещущей мысли и лети, как богоподобный дух, над шумным светом, устремляясь меж длинными рядами пылающих звезд к вратам вечности.      После горячих пышек он говорит: будь туп и бездушен, как скотина в поле, будь безмозглым животным с равнодушным взором, в котором не светится ни жизнь, ни воображение, ни надежда, ни страх, ни любовь. А после бренди, употребленного в должном количестве, он повелевает: теперь дури, смейся и пляши, чтобы смеялись твои ближние; болтай чепуху, издавай бессмысленные звуки; покажи, каким беспомощным пентюхом становится несчастное существо, ум и воля которого потоплены, как котята, в нескольких глотках алкоголя.      Все мы - жалкие рабы желудка. Не стремитесь быть нравственными и справедливыми, друзья! Внимательно наблюдайте за вашим желудком, питайте его с разуменьем и тщательностью. Тогда удовлетворение и добродетель воцарятся у вас в сердце без всяких усилий с вашей стороны; вы станете добрым гражданином, любящим мужем, нежным отцом - благородным, благочестивым человеком.      Перед ужином мы с Джорджем и Гаррисом были сварливы, раздражительны и дурно настроены; после ужина мы сидели и широко улыбались друг другу, мы улыбались даже нашей собаке. Мы любили друг друга; мы любили всех.      Гаррис, расхаживая по лодке, наступил Джорджу на мозоль. Случись это до ужина, Джордж высказал бы множество разных пожеланий о судьбе Гарриса в здешней и будущей жизни, от которых содрогнулся бы всякий мыслящий человек. Теперь же он сказал только: "Тише, старина! Легче на поворотах". А Гаррис, вместо того чтобы обозлиться и заявить, что нормальному человеку просто невозможно не наступить на какую-либо часть ноги Джорджа, передвигаясь на расстоянии десяти ярдов от того места где он сидит, или намекнуть, что Джорджу вообще не следовало бы, имея ноги такой длины, садиться в лодку обычных размеров, и посоветовать ему свесить ноги за борт, - все это он несомненно высказал бы до ужина, - теперь сказал: "Виноват, старина; надеюсь, я не сделал тебе больно?" И Джордж ответил, что нет, нисколько, что он сам виноват, а Гаррис возразил, что виноват он.      Было прямо-таки приятно их слушать.      Джордж спросил, почему мы не можем всегда быть такими, пребывать вдали от света с его соблазнами и пороками и вести мирную, воздержанную жизнь, творя добро. Я сказал, что я сам часто испытывал стремление к этому, и мы стали обсуждать, нельзя ли нам, всем четверым, удалиться на какой-нибудь удобный, хорошо обставленный необитаемый остров и жить там среди лесов.      Гаррис сказал, что, насколько ему известно, главное неудобство необитаемых островов состоит в том, что там очень сыро. Джордж ответил, что, если они хорошо осушены, это ничего.      Мы заговорили об осушении, и это напомнило Джорджу одну очень смешную историю, которая произошла с его отцом. Его отец путешествовал с одним человеком по Уэльсу, и однажды они остановились на ночь в маленькой гостинице. Там были еще другие постояльцы, и отец Джорджа с товарищем присоединились к ним и провели с ними вечер.      Время прошло очень весело. Все поздно засиделись, и когда настало время идти спать, наши двое (отец Джорджа был тогда еще очень молод) были слегка навеселе. Они (отец Джорджа и его приятель) должны были спать в одной комнате с двумя кроватями. Взяв свечу, они поднялись наверх. Когда они входили в комнату, свечка ударилась об стену и погасла. Им пришлось раздеваться и разыскивать свои кровати в темноте. Так они и сделали, но, вместо того чтобы улечься на разные кровати, они оба, не зная того, влезли в одну и ту же, - один лег головой к подушке, а другой забрался с противоположной стороны и положил на подушку ноги.      С минуту царило молчание. Потом отец Джорджа сказал:      - Джо!      - Что случилось, Том? - послышался голос Джо с другого конца кровати.      - В моей постели лежит еще кто-то, - сказал отец Джорджа, - его нога у меня на подушке.      - Это удивительно, Том, - ответил Джо, - но черт меня побери, если в моей постели тоже не лежит еще один человек.      - Что же ты думаешь делать? - спросил отец Джорджа.      - Я его выставлю, - ответил Джо.      - И я тоже, - храбро заявил отец Джорджа.      Произошла короткая борьба, за которой последовали два тяжелых удара об пол. Затем чей-то жалобный голос сказал:      - Эй, Том!      - Что?      - Ну, как дела?      - Сказать по правде, мой выставил меня самого.      - И мой тоже. Ты знаешь, эта гостиница мне не очень нравится. А тебе?      - Как называлась гостиница? - спросил Гаррис.      - "Свинья и свиток", - ответил Джордж. - А что?      - Нет, значит, это другая, - сказал Гаррис.      - Что ты хочешь сказать? - спросил Джордж.      - Это очень любопытно, - пробормотал Гаррис. - Точно такая же история случилась с моим отцом в одной деревенской гостинице. Я часто слышал от него этот рассказ. Я думал, что это, может быть, та же самая гостиница.                  В этот вечер мы улеглись в десять часов, и я думал, что, утомившись, буду хорошо спать, но вышло иначе. Обычно я раздеваюсь, кладу голову на подушку, и потом кто-то колотит в дверь и кричит, что уже половина девятого; но сегодня все, казалось, было против меня: новизна всего окружающего, твердое ложе, неудобная поза (ноги у меня лежали под одной скамьей, а голова на другой), плеск воды вокруг лодки и ветер в ветвях не давали мне спать и волновали меня.      Наконец я заснул на несколько часов, но потом какая-то часть лодки, которая, по-видимому, выросла за ночь (ее несомненно не было, когда мы тронулись в путь, а с наступлением утра она исчезла) начала буравить мне спину. Некоторое время я продолжал спать и видел во сне, что проглотил соверен и что какие-то люди хотят провертеть у меня в спине дырку, чтобы достать монету. Я нашел это очень неделикатным и сказал, что останусь им должен этот соверен и отдам его в конце месяца. Но никто не хотел об этом и слышать, и мне сказали, что лучше будет извлечь соверен сейчас, а то нарастут большие проценты. Тут я совсем рассердился и высказал этим людям, что я о них думаю, и тогда они вонзили в меня бурав с таким вывертом, что я проснулся.      В лодке было душно, у меня болела голова, и я решил выйти и подышать воздухом в ночной прохладе. Я надел на себя то, что попалось под руку, - часть платья была моя, а часть Джорджа и Гарриса, - и вылез из-под парусины на берег.      Ночь была великолепная. Луна зашла, и затихшая земля осталась наедине со звездами. Казалось, что, пока мы, ее дети, спали, звезды в тишине и безмолвии разговаривали с нею о каких-то великих тайнах; их голос был слишком низок и глубок, чтобы мы, люди, могли уловить его нашим детским ухом.      Они пугают нас, эти странные звезды, такие холодные и ясные. Мы похожи на детей, которых их маленькие ножки привели в полуосвещенный храм божества... Они привыкли почитать этого бога, но не знают его. Стоя под гулким куполом, осеняющим длинный ряд призрачных огней, они смотрят вверх, и боясь и надеясь увидеть там какой-нибудь грозный призрак.      А в то же время ночь кажется исполненной силы и утешения. В присутствии великой ночи наши маленькие горести куда-то скрываются, устыдившись своей ничтожности. Днем было так много суеты и забот. Наши сердца были полны зла и горьких мыслей, мир казался нам жестоким и несправедливым. Ночь, как великая, любящая мать, положила свои нежные руки на наш пылающий лоб и улыбается, глядя в наши заплаканные лица. Она молчит, но мы знаем, что юна могла бы сказать, и прижимаемся разгоряченной щекой к ее груди. Боль прошла.      Иногда наше страданье подлинно и глубоко, и мы стоим перед нею в полном молчании, так как не словами, а только стоном можно выразить наше горе. Сердце ночи полно жалости к нам; она не может облегчить нашу боль. Она берет нас за руку и маленький наш мир уходит далеко-далеко; вознесенные на темных крыльях ночи, мы на минуту оказываемся перед кем-то еще более могущественным, чем ночь, и в чудесном свете этой силы вся человеческая жизнь лежит перед нами, точно раскрытая книга, и мы сознаем, что Горе и Страданье - ангелы, посланные богом.      Лишь те, кто носил венец страданья, могут увидеть этот чудесный свет. Но, вернувшись на землю, они не могут рассказать о нем и поделиться тайной, которую узнали.      Некогда, в былые времена, ехали на конях в чужой стране несколько добрых рыцарей. Путь их лежал черев дремучий лес, где тесно сплелись густые заросли шиповника, терзавшие своими колючками всякого, кто там заблудится. Листья деревьев в этом лесу были темные и плотные, так что ни один луч солнца не мог пробиться сквозь них и рассеять мрак и печаль.      И когда они ехали в этом лесу, один из рыцарей потерял своих товарищей и отбился от них и не вернулся больше. И рыцари в глубокой печали продолжали путь, оплакивая его как покойника.      И вот они достигли прекрасного замка, к которому направлялись, и пробыли там несколько дней, предаваясь веселью. Однажды вечером, когда они беззаботно сидели у огня, пылающего в зале, и осушали один кубок за другим, появился их товарищ, которого они потеряли, и приветствовал их. Он был в лохмотьях, как нищий, и глубокие раны зияли на его нежном теле, но лицо его светилось великой радостью.      Рыцари стали его спрашивать, что с ним случилось, и он рассказал, как, заблудившись в лесу, проплутал много дней и ночей и, наконец, окровавленный и истерзанный, лег на землю, готовясь умереть.      И когда он уже был близок к смерти, вдруг явилась ему из мрачной тьмы величавая женщина и, взяв его за руку, повела по извилистым тропам, неведомым человеку. И, наконец, во тьме леса засиял свет, в сравнении с которым сияние дня казалось светом фонаря при солнце, и в этом свете нашему измученному рыцарю предстало видение. И столь прекрасным, столь дивным казалось ему это видение, что он забыл о своих кровавых ранах и стоял, как очарованный, полный радости, глубокой, как море, чья глубина не ведома никому. И видение рассеялось, и рыцарь, преклонив колени, возблагодарил святую, которая в этом дремучем лесу увлекла его с торной дороги, и он увидел видение, скрытое в нем.      А имя этому лесу было Горе; что же касается видения, которое увидел в нем добрый рыцарь, то о нем нам поведать не дано.            ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ            О том, как Джордж однажды встал рано. Джордж, Гаррис и Монморенси не любят вида холодной воды. Героизм и решительность Джей. Джордж и его рубашка - история с нравоучением. Гаррис в роли повара. Историческая реминисценция, включенная специально для детей школьного возраста.            На следующее утро я проснулся в шесть часов и обнаружил, что Джордж тоже проснулся. Мы оба повернулись на другой бок и попробовали опять заснуть, но это не удалось. Будь у нас какая-либо особая надобность не спать, а сейчас же встать и одеться, мы бы, наверное, упали на подушки, едва взглянув на часы, и прохрапели бы до десяти. Но так как не было решительно никаких оснований встать раньше, чем через два часа, и подняться в шесть часов было бы совершенно нелепо, мы чувствовали, что пролежать еще пять минут для нас равносильно смерти. Такова уже извращенность человеческой природы.      Джордж сказал, что нечто подобное, но только много хуже, случилось с ним года полтора назад, когда он снимал комнату у некоей миссис Гиппингс.      Однажды вечером, рассказывал он, его часы испортились и остановились в четверть девятого. В то время он не заметил этого, так как забыл почему-то завести часы, когда ложился спать (случай для него необычный), и повесил их над головой, даже не взглянув на циферблат.      Случилось это зимой, перед самым коротким днем и к тому же в туманную погоду. То обстоятельство, что утром, когда Джордж проснулся, было совершенно темно, не могло послужить ему указанием. Он поднял руку и потянул к себе часы. Было четверть девятого.      - Святители небесные, спасите! - воскликнул Джордж. - Мне ведь нужно к девяти часам быть в банке! Почему меня никто не разбудил? Какое безобразие!      Он бросил часы, выскочил из постели, принял холодную ванну, умылся, оделся, побрился холодной водой - горячей ждать было некогда - и еще раз взглянул на часы. То ли от сотрясения при ударе о постель, то ли по какой-нибудь иной причине - этого Джордж сказать не мог, - но так или иначе, часы пошли и теперь показывали без двадцати девять. Джордж схватил часы и бросился вниз по лестнице. В гостиной было темно и тихо. Камин не топился, завтрака не было. Джордж подумал, что это позор для миссис Г., и решил высказать ей свое мнение, когда вернется. Потом он ринулся за своим пальто и шляпой, схватил зонтик и устремился к выходной двери. Дверь была на засове. Джордж обозвал миссис Г. старой лентяйкой и нашел очень странным, что люди не могут подняться своевременно, в подобающий порядочным англичанам час. Он отодвинул засов, отпер дверь и выбежал на улицу.      Четверть мили он бежал со всех ног, и лишь после этого ему начало казаться странным и непонятным, что на улице так мало народа и все магазины заперты. Утро было, конечно, очень темное и туманное, но нельзя же все-таки по этой причине прекращать все дела. Ему же, например, надо идти на работу! С какой стати другие лежат в постели только потому, что темно и на улице туман?      Наконец он дошел до Холборна. Все ставни опущены, нигде ни одного омнибуса. В поле зрения Джорджа были три человека, из них один полисмен, да еще воз с капустой и обшарпанный кэб. Джордж вынул часы и посмотрел - было без пяти девять. Он остановился и сосчитал свой пульс. Потом наклонился и пощупал свои ноги. Затем, не выпуская часы из рук, подошел к полисмену и спросил, не знает ли он, который час.      - Который час? - спросил полисмен, окидывая Джорджа явно подозрительным взглядом. - Послушайте, сейчас пробьет.      Джордж прислушался, и ближайшие уличные часы удовлетворили его любопытство.      - Но они пробили только три! - воскликнул Джордж обиженным тоном, когда часы кончили бить.      - А сколько же вы хотите, чтобы они били? - спросил констебль.      - Как сколько? Девять, - ответил Джордж, показывая на свои часы.      - Знаете вы, где вы живете? - строго спросил его блюститель порядка.      Джордж подумал и дал свой адрес.      - Ах, так вы вот где проживаете! - сказал полисмен. - Послушайте моего совета: идите себе спокойно домой, заберите с собой ваши часы и больше так не делайте.      И Джордж в задумчивости отправился домой и вошел в свою квартиру.      Придя к себе, он хотел было раздеться и снова лечь спать, но, подумав, что придется второй раз одеваться, бриться и брать ванну, решил не раздеваться и поспать в кресле.      Но он не мог спать - никогда в жизни он не чувствовал себя таким бодрым.      Он зажег лампу, достал шахматы и сыграл сам с собой партию. Это его тоже не развлекло и показалось ему скучным. Он бросил шахматы и попробовал читать. Однако он был, видимо, не способен заинтересоваться чтением и потому снова надел пальто и вышел пройтись.      На улице было пустынно и мрачно. Все полисмены, попадавшиеся Джорджу навстречу, поглядывали на него с нескрываемым подозрением, освещали его своим фонарем и шли за ним следом. В конце концов это так подействовало на Джорджа, что ему стало казаться, будто он и вправду что-то такое натворил. Он шел крадучись по переулкам и, заслышав тяжелые шаги полисменов, прятался в темные подворотни. Разумеется, такое поведение только усугубило недоверие полицейских: они подошли, отыскали Джорджа и спросили, что он тут делает. Когда он ответил, что ничего и что он просто вышел прогуляться (дело было в четыре часа утра), ему явно не поверили, и два констебля в штатском платье проводили его до дому, чтобы убедиться, что он действительно проживает там, где сказал. Увидев, что у него есть свой ключ, полицейские заняли позицию напротив дома и начали за ним наблюдать.      Джордж решил затопить камин и приготовить себе завтрак - просто так, чтобы убить время. Но что бы он ни взял в руки, будь то совок с углями или чайная ложка, все падало на пол; он поминутно обо что-нибудь спотыкался и при этом страшно шумел. Его охватил смертельный ужас при мысли, что миссис Г. проснется, подумает, что это воры, раскроет окно и крикнет: "Полиция!" - и те два сыщика ворвутся в дом, закуют его в наручники и отведут в участок.      Постепенно Джордж пришел в болезненно-нервное состояние. Ему представлялось, что идет суд, что он пытается объяснить присяжным обстоятельства дела, но никто ему не верит. Его приговаривают к двадцати годам каторги, и его мать умирает с горя. Поэтому он бросил готовить завтрак, завернулся в пальто и просидел в своем кресле, пока миссис Г., в половине восьмого, не спустилась вниз.      Джордж сказал, что с тех пор он ни разу не поднимался так рано. Это послужило ему хорошим уроком.      Пока Джордж рассказывал эту правдивую историю, мы оба сидели, завернувшись в пледы. Когда он кончил, я принялся будить Гарриса веслом. Ткнув его в третий раз, я достиг цели. Гаррис повернулся на другой бок и сказал, что он сию минуту спустится и хотел бы получить свои штиблеты со шнуровкой.      Однако с помощью багра мы скоро дали ему понять, где он находится, и Гаррис внезапно сел прямо, отбросив на противоположный конец лодки Монморенси, который спал на его груди сном праведника.      Потом мы приподняли парусину, высунули все вместе головы за борт, посмотрели на воду и поежились. Накануне вечером мы предполагали встать рано поутру, сбросить наши пледы и одеяла и, откинув парусину, с веселым криком броситься в воду, чтобы вдоволь поплавать. Но почему-то, когда наступило утро, эта перспектива представилась нам менее соблазнительной. Вода казалась сырой и холодной, ветер прямо пронизывал.      - Ну, кто же прыгнет первый? - спросил, наконец, Гаррис.      Особой борьбы за первенство не было. Джордж, поскольку это касалось его лично, решил вопрос, удалившись в глубину лодки и надев носки. Монморенси невольно взвыл, как будто одна мысль о купанье внушала ему ужас. Гаррис сказал, что слишком уж трудно будет влезть обратно в лодку, и стал разыскивать в груде платья свои штаны.      Мне не очень хотелось отступать, хотя купанье меня тоже не прельщало. В воде могут быть коряги или водоросли, думал я. Я решил избрать средний путь: подойти к краю берега и побрызгать на себя водой. Я взял полотенце, вышел на сушу и подобрался к воде по длинной ветке дерева, которая спускалась прямо в реку.      Было очень холодно. Ветер резал, как ножом. Я подумал, что обливаться, пожалуй, не стоит, лучше вернуться в лодку и одеться. Я повернул обратно, чтобы выполнить свое намерение, но в эту минуту глупая ветка подломилась, и я вместе с полотенцем с оглушительным плеском плюхнулся в воду. Еще не успев сообразить, что случилось, я очутился посередине Темзы, и в желудке у меня был целый галлон речной воды.                  - Черт возьми, старина Джей полез-таки в воду! - услышал я восклицанье Гарриса, когда, отдуваясь, всплыл на поверхность. - Я не думал, что у него хватит храбрости. А ты?      - Ну что, хорошо?- пропел Джордж.      - Прелестно, - ответил я, отплевываясь. - Вы дураки, что не выкупались. Я бы ни за что на свете не отказался от этого. Почему бы вам не попробовать? Нужно только немного решимости.      Но я не смог их уговорить.      В это утро во время одеванья случилась одна довольно забавная история. Когда я вернулся в лодку, было очень холодно, и, торопясь надеть рубашку, я нечаянно уронил ее в воду. Это меня ужасно разозлило, особенно потому, что Джордж стал смеяться. Я не находил в этом ничего смешного и сказал это Джорджу, но Джордж только громче захохотал. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так смеялся. Наконец я совсем рассердился и высказал Джорджу, какой он сумасшедший болван и безмозглый идиот, но Джордж после этого заржал еще пуще.      И вдруг, вытаскивая рубашку из воды, я увидел, что это вовсе не моя рубашка, а рубашка Джорджа, которую я принял за свою. Тут комизм положения дошел, наконец, и до меня, и я тоже начал смеяться. Чем больше я смотрел на мокрую Джорджеву рубашку и на самого Джорджа, который покатывался со смеху, тем больше это меня забавляло, и я до того хохотал, что снова уронил рубашку в воду.      - Ты не собираешься ее вытаскивать? - спросил Джордж, давясь от хохота.      Я ответил ему не сразу, такой меня разбирал смех, но, наконец, между приступами хохота мне удалось выговорить:      - Это не моя рубашка, а твоя.      Я в жизни не видел, чтобы человеческое лицо так быстро из веселого становилось мрачным.      - Что! - взвизгнул Джордж, вскакивая на ноги. - Дурак ты этакий! Почему ты не можешь быть осторожнее? Почему, черт возьми, ты не пошел одеваться на берег? Тебя нельзя пускать в лодку, вот что! Подай багор.      Я попытался объяснить ему, как все это смешно, но он не понял. Джордж иногда плохо чувствует шутку.      Гаррис предложил сделать на завтрак яичницу-болтушку и взялся сам ее приготовить. По его словам выходило, что он большой мастер готовить яичницу-болтушку. Он часто жарил ее на пикниках и во время прогулок на яхте. Он прямо-таки прославился этим. Гаррис дал нам понять, что люди, которые хоть раз отведали его яичницы, никогда уже не ели никакой другой пищи и чахли и умирали, если не могли получить ее.      После таких разговоров у нас потекли слюнки. Мы выдали Гаррису спиртовку, сковороду и те яйца, которые еще не разбились и не залили всего содержимого корзины, и предложили ему приступить к делу.      Разбить яйца Гаррису удалось не без хлопот. Трудно было не столько их разбить, сколько попасть ими на сковороду и не вылить их на брюки или на рукава. В конце концов Гаррис все же ухитрился выпустить на сковородку с полдюжины яиц, потом он сел перед спиртовкой на корточки и начал размазывать яйца вилкой.      Нам с Джорджем со стороны казалось, что это довольно изнурительная работа. Всякий раз, как Гаррис подходил к сковороде, он обжигался, ронял что-нибудь и начинал танцевать вокруг спиртовки, щелкая пальцами и проклиная яйца. Когда только мы с Джорджем на него ни взглядывали, он неизменно исполнял этот номер. Мы даже подумали, что это необходимая часть его кулинарных приготовлений.      Мы не знали, что такое яичница-болтушка, и думали, что это, должно быть, кушанье краснокожих индейцев или обитателей Сандвичевых островов, изготовление которого требовало плясок и заклинаний. Монморенси один раз подошел к сковороде и сунул в нее нос. Его обожгло брызгами жира, и он тоже начал танцевать и ругаться. В общем, это была одна из самых интересных и волнующих процедур, которые я когда-либо видел. Мы с Джорджем были прямо-таки огорчены, когда она кончилась.      Результат оказался не столь удачным, как ожидал Гаррис. Плоды работы были уж очень незначительны. На сковороде было шесть штук яиц, а получилось не больше чайной ложки какой-то подгоревшей, неаппетитной бурды.      Гаррис сказал, что виновата сковородка, - все вышло бы лучше, будь у нас котелок для варки рыбы и газовая плита. Мы решили не пытаться больше готовить это блюдо, пока у нас не будет вышеназванных хозяйственных принадлежностей.      Когда мы кончили завтракать, солнце уже порядком пригревало. Ветер стих, и более очаровательного утра нельзя было пожелать. Мало что вокруг нас напоминало о девятнадцатом веке. Глядя на реку, освещенную утренним солнцем, можно было подумать, что столетия, отделяющие нас от незабываемого июньского утра 1215 года, отошли в сторону и что мы, сыновья английских йоменов, в платье из домотканого сукна, с кинжалами за поясом, ждем здесь, чтобы увидеть, как пишется та потрясающая страница истории, значение которой открыл простым людям через четыреста с лишком лет Оливер Кромвель, так основательно изучивший ее.      Прекрасное летнее утро - солнечное, теплое и тихое. Но в воздухе чувствуется нарастающее волнение. Король Иоанн стоит в Данкрафт-Холле, и весь день накануне городок Стэйнс оглашался бряцанием оружия и стуком копыт по мостовой, криком командиров, свирепыми проклятиями и грубыми шутками бородатых лучников, копейщиков, алебардщиков и говорящих на чужом языке иностранных воинов с пиками.      В город въезжают группы пестро одетых рыцарей и оруженосцев, они покрыты пылью дальних дорог. И весь вечер испуганные жители должны поспешно открывать двери, чтобы впустить к себе в дом беспорядочную гурьбу солдат, которых надо накормить и разместить, да наилучшим образом, не то горе дому и всем, кто в нем живет, ибо в эти бурные времена меч - сам судья и адвокат, истец и палач, за взятое он платит тем, что оставляет в живых того, у кого берет, если, конечно, захочет.      Вечером и до самого наступления ночи на рыночной площади вокруг костров собирается все больше людей из войска баронов; они едят, пьют и орут буйные песни, играют в кости и ссорятся. Пламя отбрасывает причудливые тени на кучи оружия и на неуклюжие фигуры самих воинов. Дети горожан подкрадываются к кострам и смотрят - им очень интересно, и крепкие деревенские девушки подвигаются поближе, чтобы перекинуться трактирной шуткой и посмеяться с лихими вояками, так непохожими на деревенских парней, которые понуро стоят в стороне, с глупой усмешкой на широких растерянных лицах. А кругом в поле виднеются слабые огни отдаленных костров, здесь собрались сторонники какого-нибудь феодала, а там французские наемники вероломного Иоанна притаились как голодные бездомные волки.      Всю ночь на каждой темной улице стояли часовые, и на каждом холме вокруг города мерцали огни сторожевых костров. Но вот ночь прошла, и над прекрасной долиной старой Темзы наступило утро великого дня, чреватого столь большими переменами для еще не рожденных поколений.      Как только занялся серый рассвет с ближайшего из двух островов, чуть повыше того места, где мы сейчас стоим, послышался шум голосов и звуки стройки. Там ставят большой шатер, привезенный еще вчера вечером, плотники сколачивают ряды скамеек, а подмастерья из Лондона прибыли с разноцветными материями и шелками, золотой и серебряной парчой.      И вот смотрите! По дороге, что вьется вдоль берега от Стэйнса, к нам направляются, смеясь и разговаривая гортанным басом, около десяти дюжих мужчин с алебардами - это люди баронов; они остановились ярдов на сто выше нас на противоположном берегу и, опершись о свое оружие, стали ждать.      И каждый час по дороге подходят все новые группы и отряды воинов - в их шлемах и латах отражаются длинные косые лучи утреннего солнца - пока вся дорога, насколько видит глаз, не кажется плотно забитой блестящим оружием и пляшущими конями. Всадники скачут от одной группы к другой, небольшие знамена лениво трепещут на теплом ветерке, и время от времени происходит движение - ряды раздвигаются, и кто-нибудь из великих баронов, окруженный свитой оруженосцев, проезжает на боевом коне, чтобы занять свое место во главе своих крепостных и вассалов.      А на склоне Купер-Хилла, как раз напротив, собрались изумленные селяне и любопытные горожане из Стэйнса, и никто не знает толком причину всей этой суматохи, но каждый по-своему объясняет, что привлекло его сюда; некоторые утверждают, что события этого дня послужат на благо всем, но старые люди покачивают головами - они слышали подобные сказки и раньше.      А вся река до самого Стэйнса усеяна черными точками лодок и лодочек и крохотных плетушек, обтянутых кожей, - последние теперь не в моде, и они в ходу только у очень бедных людей. Через пороги, там, где много лет спустя будет построен красивый шлюз Бел Уир, их тащили и тянули сильные гребцы, а теперь они подплывают как можно ближе, насколько у них хватает смелости, к большим крытым лодкам, которые стоят наготове, чтобы перевезти короля Иоанна к месту, где роковая хартия ждет его подписи.      Полдень. Мы вместе со всем народом терпеливо ждем уже много часов, но разносится слух, что неуловимый Иоанн опять ускользнул из рук баронов и убежал из Данкрафт-Холла вместе со своими наемниками и что скоро он займется делами поинтереснее, чем подписывать хартии о вольности своего народа.      Но нет! На этот раз его схватили в железные тиски, и напрасно он извивается и пытается ускользнуть. Вдали на дороге поднялось небольшое облачко пыли, оно приближается и растет, стук множества копыт становится громче, и от одной группы выстроившихся солдат к другой продвигается блестящая кавалькада ярко одетых феодалов и рыцарей. Впереди и сзади, и с обеих сторон едут йомены баронов, а в середине - король Иоанн.      Он подъезжает к тому месту, где наготове стоят лодки; и великие бароны выходят из строя ему навстречу. Он приветствует их, улыбаясь и смеясь, и говорит приятные, ласковые слова, будто приехал на праздник, устроенный в его честь. Но когда он приподнимается, чтобы слезть с коня, он бросает быстрый взгляд на своих французских наемников, выстроенных сзади, и на угрюмое войско баронов, окружившее его.      Может быть, еще не поздно? Один сильный, неожиданный удар по рядом стоящему всаднику, один призыв к его французским войскам, отчаянный натиск на готовые к отпору ряды впереди, - и эти мятежные бароны еще пожалеют о том дне, когда они посмели расстроить его планы! Более смелая рука могла бы изменить ход игры даже в таком положении. Будь на его месте Ричард, чаша свободы чего доброго была бы выбита из рук Англии, и она еще сотню лет не узнала бы, какова эта свобода на вкус!      Но сердце короля Иоанна дрогнуло перед суровыми лицами английских воинов, его рука падает на повод, он слезает с лошади и садится в первую лодку. Бароны входят следом за ним, держа руки в стальных рукавицах на рукоятях мечей, и отдается приказ к отправлению.      Медленно отплывают тяжелые разукрашенные лодки от Раннимида. Медленно прокладывают они свой путь против течения, с глухим стуком ударяются о берег маленького острова, который отныне будет называться островом Великой Хартии. Король Иоанн сходит на берег, мы ждем, затаив дыхание, и вот громкий крик потрясает воздух, и мы знаем, что большой краеугольный камень английского храма свободы прочно лег на свое место.            ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ            Генрих Восьмой и Анна Болейн. Неудобства пребывания в одном доме с влюбленными. Трудные времена для английского народа. Ночные поиски красоты. Бесприютные и бездомные. Гаррис готовится умереть. Появление ангела. Влияние внезапной радости на Гарриса. Легкий ужин. Завтрак. Полмира за банку горчицы. Ужасная битва Мэйденхед. Под парусами. Трое рыбаков. Нас осыпают проклятьями.            Я сидел на берегу, вызывая в воображении эти сцены, когда Джордж сказал, что, может быть, я достаточно отдохнул и не откажусь принять участие в мытье посуды. Возвращенный из времен славного прошлого к прозаическому настоящему со всеми его несчастиями и грехами, я спустился в лодку и вычистил сковороду палочкой и пучком травы, придав ей окончательный блеск мокрой рубахой Джорджа.      Мы отправились на остров Великой Хартии и обозрели камень, который стоит там в домике и на котором, как говорят, был подписан этот знаменитый документ. Впрочем, я не могу поручиться, что он был подписан именно там, а не на противоположном берегу, в Раннимиде, как утверждают некоторые. Сам я склонен отдать предпочтение общепринятой островной теории. Во всяком случае, будь я одним из баронов тех времен, я настоятельно убеждал бы моих товарищей переправить столь ненадежного клиента, как король Иоанн, на остров, чтобы оградить себя от всяких неожиданностей и фокусов.      Около Энкервик-Хауса, неподалеку от Мыса пикников, сохранились развалины старого монастыря. Возле этого старого монастыря Генрих Восьмой, говорят, поджидал и встречал Анну Болейн. Он встречался с нею также у замка Хивер в графстве Кент и еще где-то около Сент-Олбенса. В те времена жителям Англии было, вероятно, очень трудно найти такое местечко, где эти беспечные молодые люди не крутили бы любовь.      Случалось ли вам когда-нибудь жить в доме, где есть влюбленная парочка? Это очень мучительно. Вы хотите посидеть в гостиной и направляетесь туда. Открывая дверь, вы слышите легкий шум, словно кто-то вдруг вспомнил о неотложном деле; когда вы входите в комнату, Эмили стоит у окна и с глубоким интересом рассматривает противоположную сторону улицы, а ваш приятель Джон Эдвардс, сидя в другом углу, весь ушел в изучение фотографий чьих-то родственников.      - Ах, - говорите вы, останавливаясь у двери. - Я и не знал, что тут кто-нибудь есть.      - Вот как? - холодно отвечает Эмили, явно давая понять, что она вам не верит.      Поболтавшись немного в комнате, вы говорите:      - Здесь очень темно. Почему вы не зажгли газ?      Джон Эдвардс восклицает:      - Ах, я и не заметил!      А Эмили говорит, что папа не любит, когда днем зажигают газ.      Вы сообщаете им последние новости и высказываете свои взгляды и мнения об ирландском вопросе, но это, по-видимому, не интересует их. На любое ваше замечание они отвечают: "Ах, вот как?", "Правда?", "Неужели?", "Да?", "Не может быть!" После десяти минут разговора в таком стиле вы пробираетесь к двери и выскальзываете из комнаты. К вашему удивлению, дверь немедленно закрывается и захлопывается сама, без всякого вашего участия.      Полчаса спустя вы решаете спокойно покурить в зимнем саду. Единственный стул в этом помещении занят Эмили, а Джон Эдвардс, если можно доверять языку одежды, явно сидел на полу. Они ничего не говорят, но взгляд их выражает все, что можно высказать в цивилизованном обществе. Вы быстро ретируетесь и закрываете за собой дверь.      После этого вы боитесь сунуть нос в какую бы то ни было комнату. Побродив некоторое время вверх и вниз по лестнице, вы направляетесь в свою спальню и сидите там. Скоро это вам надоедает, вы надеваете шляпу и выходите в сад. Вы идете по дорожке и, проходя мимо беседки, заглядываете туда, и, конечно, эти идиоты уже сидят там, забившись в угол. Они тоже замечают вас и думают, что у вас есть какие-то свои гнусные причины их преследовать.      - Завели бы, что ли, особую комнату для такого времяпрепровождения, - бормочете вы. Вы бегом возвращаетесь в переднюю, хватаете зонтик и уходите.      Нечто похожее, вероятно, было и тогда, когда этот легкомысленный юноша Генрих Восьмой ухаживал за своей маленькой Анной. Обитатели Бакингемшира неожиданно натыкались на них, когда они бродили вокруг Виндзора и Рэйсбери, и восклицали: "Ах, вы здесь!" Генрих, весь вспыхнув, отвечал: "Да, я приехал, чтобы повидаться с одним человеком", - а Анна говорила: "Как я рада вас видеть! Вот забавно! Я только что встретила на дороге мистера Генриха Восьмого, и он идет в ту же сторону, что и я".      И бэкингемширцы уходили, говоря про себя: "Лучше убраться отсюда, пока они здесь целуются и милуются. Поедем в Кент".      Они ехали в Кент, и первое, что они видели в Кенте, были Генрих с Анной, которые слонялись вокруг замка Хивер.      - Черт бы их побрал, - говорили бэкингемширцы. - Давайте-ка уедем. Это, наконец, невыносимо. Поедем в Сент-Олбенс. Там тихо и спокойно.      Они приезжали в Сент-Олбенс, и, разумеется, эта несчастная парочка уже была там и целовалась под стенами аббатства. И тогда эти люди уходили прочь и поступали в пираты на все время до окончания свадебных торжеств.      Участок реки от Мыса пикников до старого Виндзорского шлюза очень красив. Тенистая дорога, застроенная хорошенькими домиками, тянется вдоль берега вплоть до гостиницы "Ауслейские колокола". Эта гостиница очень живописна, как и большинство прибрежных гостиниц, и там можно выпить стакан превосходного эля. Так по крайней мере говорит Гаррис, а в этом вопросе на мнение Гарриса можно положиться. Старый Виндзор - в своем роде знаменитое место. У Эдуарда Исповедника был здесь дворец, и именно здесь славный граф Годвин был обвинен тогдашними судьями в убийстве брата короля. Граф Годвин отломил кусок хлеба и взял его в руку.      - Если я виновен, - сказал граф, - пусть я подавлюсь этим хлебом.      И он положил хлеб в рот, и подавился, и умер.      За старым Виндзором река не очень интересна и снова становится красивой, только когда вы приближаетесь к Бовени. Мы с Джорджем провели лодку бечевой мимо Домашнего парка, который тянется по правому берегу от моста Альберта до моста Виктории. Мы проходили по Дэтчету, и Джордж спросил, помню ли я нашу первую прогулку по реке, когда мы высадились в Дэтчете в десять часов вечера и нам хотелось спать.      Я ответил, что помню. Такое не скоро забывается!      Дело было в субботу, в августе. Мы, то есть наша троица, устали и проголодались. Добравшись до Дэтчета, мы взяли корзину, оба саквояжа, пледы, пальто и другие вещи и отправились на поиски логовища. Нам попалась на пути очень милая маленькая гостиница с крылечком, увитым ползучими розами. Но там не было жимолости, а мне почему-то очень хотелось жимолости, и я сказал:      - Не стоит заходить сюда. Пойдем дальше и посмотрим, нет ли где-нибудь гостиницы с жимолостью.      Мы пошли дальше и вскоре увидели еще одну гостиницу. Это тоже была очень хорошая гостиница, и на ней даже вилась жимолость - за углом, сбоку, но Гаррису не понравилось выражение лица мужчины, который стоял, прислонившись к входной двери. По мнению Гарриса, это был неприятный человек, и к тому же на нем были некрасивые сапоги. Поэтому мы отправились дальше. Мы прошли порядочное расстояние и не увидели ни одной гостиницы. Наконец нам повстречался какой-то прохожий, и мы попросили его указать нам хороший отель.      - Да вы же оставили их позади, - сказал этот человек. - Поворачивайте и идите назад - вы придете к "Оленю".      - Мы там были, и он нам не понравился, - сказали мы. - Там нет жимолости.      - Ну тогда, - сказал он, - есть еще "Помещичий дом" - он как раз напротив. Вы туда заходили?      Гаррис ответил, что туда он не хочет, - ему не понравился вид человека" который стоял у дверей. Не понравился цвет его волос и сапоги.      - Ну, не знаю тогда, что вам и делать, - сказал прохожий. - Здесь больше нет гостиниц.      - Ни одной? - воскликнул Гаррис.      - Ни одной, - ответил прохожий.      - Как же нам быть? - вскричал Гаррис.      Тут взял слово Джордж. Он сказал, что мы с Гаррисом можем, если нам угодно, распорядиться, чтобы для нас построили новую гостиницу и наняли персонал. Что касается его, то он возвращается в "Олень".      Даже величайшие умы никогда и ни в чем не достигают своего идеала. Мы с Гаррисом повздыхали о суетности всех земных желаний и последовали за Джорджем.      Мы внесли наши пожитки в "Олень" и сложили их в вестибюле.      Хозяин подошел к нам и сказал:      - Добрый вечер, джентльмены.      - Добрый вечер, - сказал Джордж. - Будьте так добры, нам нужны три кровати.      - Очень сожалею, сэр, - ответил хозяин, - но боюсь, что мы не можем это устроить.      - Ну что же, не беда, - сказал Джордж. - Хватит и двух. Двое из нас могут спать в одной постели, не так ли? - продолжал он, обращаясь ко мне и к Гаррису.      - О, конечно, - ответил Гаррис. Он думал, что мы с Джорджем можем свободно проспать в одной постели.      - Очень сожалею, сэр, - повторил хозяин. - У нас нет ни одной свободной кровати. Мы уже и так укладываем по два, а то и по три человека на одну постель.      Это несколько обескуражило нас.      Но Гаррис, старый путешественник, оказался на высоте положения. Он весело засмеялся и сказал:      - Ну что же, ничего не поделаешь. Придется пойти на неудобства. Устройте нас в бильярдной.      - Очень сожалею, сэр, но трое джентльменов уже спят на бильярде и двое в кафе. Никак не могу принять вас на ночь.      Мы взяли свои вещи и пошли в "Помещичий дом". Это была очень славная гостиница. Я сказал, что мне, наверное, понравится в ней больше, чем в "Олене"; Гаррис воскликнул: "О да, все будет прекрасно, а на человека с рыжими волосами можно не смотреть. К тому же бедняга ведь не виноват, что он рыжий".      Гаррис так разумно и кротко говорил об этом!      В "Помещичьем доме" нас и слушать не стали. Хозяйка встретила нас на крыльце и приветствовала заявлением, что мы четырнадцатая компания за последние полтора часа, которой ей приходится отказать. Наши робкие намеки на конюшню, бильярдную или погреб были встречены презрительным смехом. Все эти уютные помещения уже давно были захвачены.      Не знает ли она какой-нибудь дом, где можно найти ночлег?      - Если вы согласны примириться с некоторыми неудобствами, - имейте в виду, я вам этого не рекомендую, - то в полумиле отсюда по Итонской дороге есть одна маленькая пивная...      Не слушая дальше, мы подхватили нашу корзину, саквояжи, пальто, пледы и свертки и помчались. Бежать пришлось скорее милю, чем полмили, но, наконец, мы достигли цели и, задыхаясь, влетели в пивную.      Хозяева пивной были грубы. Они просто-напросто высмеяли нас. В доме имелось всего три постели, и в них уже спало семь холостых джентльменов и три супружеских четы. Какой-то сострадательный лодочник, находившийся случайно в пивной, высказал, однако, мнение, что нам стоит толкнуться к бакалейщику рядом с "Оленем", и мы вернулись назад.      У бакалейщика все было полно. Одна старушка, которую мы встретили в его лавке, любезно предложила нам пройти с ней четверть мили, к ее знакомой, которая иногда сдает мужчинам комнаты.      Старушка шла очень медленно, и, чтобы добраться до ее знакомой, нам потребовалось минут двадцать. В пути эта женщина развлекала нас рассказами о том, как и когда у нее болит спина.      Комнаты ее знакомой оказались сданы. От нее нас направили в дом № 27. Дом № 27 был полон, и нас послали в № 32. № 32 тоже был полон.      Тогда мы вернулись на большую дорогу. Гаррис сел на корзину с провизией и сказал, что дальше он не пойдет. Здесь, кажется, тихо и спокойно, и ему бы хотелось тут умереть. Он попросил меня и Джорджа передать поцелуй его матери и сказать всем его родственникам, что он простил их и умер счастливым.      В этот момент появился ангел в образе маленького мальчика (более удачно ангел не может замаскироваться). В одной руке у него был бидон с пивом, а в другой - какой-то предмет, привязанный к веревочке, которым он ударял о каждый встречный камень, и затем снова дергал его вверх, чем вызывал исключительно неприятный жалобный звук.      Мы спросили этого посланца небес, каковым он оказался, не знает ли он уединенного дома, обитатели которого слабы и немногочисленны (старым дамам и паралитикам предпочтение) и могут под влиянием страха отдать на одну ночь свои постели троим готовым на все мужчинам; а если не знает, то не укажет ли нам какой-нибудь пустой хлев, или заброшенную печь для обжига извести, или что-нибудь в этом роде. Мальчик не знал ни одного такого места, по крайней мере поблизости, но сказал, что мы можем пойти с ним, - у его матери есть свободная комната.      Мы тут же, при свете луны, бросились ему на шею и осыпали его благословениями. Это зрелище было бы прекрасно, если бы мальчик не оказался до того подавлен нашим волнением, что не мог выдержать и сел на землю, увлекая нас за собой. Гаррис от радости почувствовал себя дурно и, схватив бидон мальчика, наполовину осушил его. После этого он пришел в себя и пустился бежать, предоставив нам с Джорджем нести вещи.      В маленьком коттедже, где жил мальчик, было четыре комнаты, и его мать - добрая душа - дала нам на ужин горячей грудинки, которую мы без остатка съели всю целиком (пять фунтов), и сверх того, пирога с вареньем и два чайника чаю, после чего мы пошли спать. В спальне стояло две кровати: складная кровать длиной в два фута и шесть дюймов - на ней спали мы с Джорджем, привязав себя друг к другу простыней, чтобы не упасть, - и кровать мальчика, которую получил в полное владение Гаррис. Утром оказалось, что из нее на два фута торчат его голые ноги, и мы с Джорджем, умываясь, использовали их как вешалку для полотенца.      В следующий наш приезд в Дэтчет мы уже не были так привередливы по части гостиниц.      Но вернемся к нашей теперешней прогулке. Ничего интересного не произошло, и мы продолжали усердно тянуть лодку. Немного ниже Обезьяньего острова мы подвели ее к берегу и позавтракали. Мы вынули холодное мясо и увидели, что забыли взять с собой горчицу. Не помню, чтобы мне когда-нибудь в жизни, до или после этого, так отчаянно хотелось горчицы. Вообще-то я не любитель горчицы и очень редко ее употребляю, но в тот день я бы отдал за нее полмира.      Не знаю, сколько это в точности составляет - полмира, но всякий, кто бы принес мне в эту минуту ложку горчицы, мог получить эти полмира целиком.      Я готов на любое безрассудство, когда хочу чего-нибудь и не могу раздобыть.      Гаррис сказал, что он тоже отдал бы за горчицу полмира. Прибыльный был бы день для человека, который появился бы тогда в этом месте с банкой горчицы. Он был бы обеспечен мирами на всю жизнь.      Впрочем, мне кажется, что и я и Гаррис, получив горчицу, попытались бы отказаться от этой сделки. Такие сумасбродные предложения делаешь сгоряча, но потом, подумав, соображаешь, до какой степени они нелепы и не соответствуют ценности нужного предмета. Я слышал, как однажды в Швейцарии один человек, восходивший на гору, сказал, что отдал бы полмира за стакан пива. А когда этот человек дошел до маленькой избушки, где держали пиво, он поднял страшный скандал из-за того, что с него потребовали пять франков за бутылку мартовского. Он сказал, что это грабеж, и написал об этом в "Таймс".      Отсутствие горчицы подействовало на нас угнетающе, и мы ели говядину в полном молчании. Жизнь казалась пустой и неинтересной. Мы вспоминали дни счастливого детства и вздыхали. Но, перейдя к яблочному пирогу, мы несколько воспрянули духом, а когда Джордж вытащил со дна корзины банку ананасовых консервов и выкатил ее на середину лодки, нам начало казаться, что жить все же стоит.      Мы все трое любим ананасы. Мы рассматривали рисунок на банке, мы думали о сладком соке, мы обменивались улыбками. А Гаррис даже вытащил ложку.      Потом мы начали искать нож, чтобы вскрыть банку. Мы перерыли все содержимое корзины, вывернули чемоданы, подняли доски на дне лодки. Мы вынесли все наши вещи на берег и перетрясли их. Консервного ножа нигде не было.      Тогда Гаррис попробовал вскрыть банку перочинным ножом, но только сломал нож и сильно порезался. Джордж пустил в ход ножницы; ножницы выскочили у него из рук и чуть не выкололи ему глаза. Пока они перевязывали свои раны, я попробовал пробить в этой банке дырку острым концом багра, но багор соскользнул, и я оказался между лодкой и берегом, в грязной воде. А банка, невредимая, покатилась и разбила чайную чашку.      Тут мы все разъярились. Мы снесли эту банку на берег, Гаррис пошел в поле и притащил большой острый камень, а я вернулся в лодку и приволок мачту. Джордж придерживал банку, Гаррис приложил к ней острый конец камня, а я взял мачту, поднял ее высоко в воздух и, собравшись с силами, опустил ее.                  Джорджу в тот день спасла жизнь его соломенная шляпа. Он до сих пор хранит эту шляпу (или, вернее, то, что от нее осталось). В зимние вечера, когда трубки раскурены и друзья рассказывают всякие небылицы об опасностях, которые им пришлось пережить, Джордж приносит свою шляпу, пускает ее по рукам и еще раз рассказывает эту волнующую повесть, неизменно украшая ее новыми преувеличениями.      Гаррис отделался легкой раной.      После этого я сам принялся за банку и до тех пор колотил ее мачтой, пока не выбился из сил и не пришел в полное уныние. Тогда меня сменил Гаррис.      Мы расплющили банку, мы превратили ее в куб, мы придавали ей всевозможные очертания, встречающиеся в геометрии, но не могли пробить в ней дыру. Наконец за банку взялся Джордж, под его ударами она приняла такую дикую, нелепую, чудовищно уродливую форму, что Джордж испугался и отбросил мачту. Тогда мы все трое сели в кружок на траву и стали смотреть на банку. На верхушке ее образовалась длинная впадина, которая походила на насмешливую улыбку. Она привела нас в такое бешенство, что Гаррис бросился к банке, схватил ее и кинул на середину реки. Пока она тонула, мы осыпали ее проклятиями, потом сели в лодку и, взявшись за весла, гребли без отдыха до самого Мэйденхеда.      Мэйденхед слишком фешенебельное место, чтобы быть приятным. Это убежище речных франтов и их разряженных спутниц, город шикарных отелей, посещаемых преимущественно светскими щеголями и балетными танцовщицами. Это кухня ведьм, из которой выходят злые духи реки - паровые баркасы. У всякого герцога из "Лондонской газеты" есть "домик" в Мэйденхеде, а героини трехтомных романов всегда обедают там, когда отправляются кутить с чужими мужьями.      Мы быстро проехали мимо Мэйденхеда, а потом сбавили ход и не торопясь проплыли замечательный участок реки между Боултерским и Кукхэмским шлюзами. Кливденский лес был одет в свой прекрасный весенний убор и склонялся к реке сплошным рядом зеленых ветвей всевозможных оттенков. В своей ничем не омраченной прелести это, пожалуй, одно из самых красивых мест на реке, и нам не хотелось уводить оттуда нашу лодку и расставаться с его мирной тишиной.      Мы остановились в заводи, чуть не доходя Кукхэма, и напились чаю. Когда мы миновали шлюз, был уже вечер. Поднялся довольно свежий ветерок, - к нашему удивлению, попутный. Обычно на реке ветер всегда бывает встречный, в какую бы сторону вы ни шля. Он дует вам в лицо утром, когда вы выезжаете прогуляться на целый день, и вы долго гребете, думая, как легко будет идти обратно под парусом. Но потом, после чаю, ветер круто меняет направление, и вам приходится всю дорогу грести против него.      Если вы вообще забыли взять с собой парус, ветер неизменно благоприятен вам в обе стороны. Что делать! Земная жизнь ведь всего лишь испытание, и так же, как искрам суждено лететь вверх, так и человек обречен на невзгоды.      Но в этот вечер, по-видимому, произошла ошибка, и ветер дул нам в спину, а не в лицо. Боясь дохнуть, мы быстро подняли парус, прежде чем ошибка была замечена. Потом мы в задумчивых позах разлеглись в лодке, парус надулся, поворчал на мачту, и лодка полетела вперед.      Я правил рулем.      Я не знаю ничего более увлекательного, чем идти под парусом. Это наибольшее приближение к полету, по крайней мере наяву. Быстрые крылья ветра как будто уносят вас вперед, неведомо куда. Вы больше не похожи на слабое, неуклюжее создание, медленно извивающееся на земле, - вы слиты с природой. Ваше сердце бьется в лад с ее сердцем, ее прекрасные руки обнимают вас и прижимают к груди. Духом вы заодно с нею, члены ваши легки. Голоса атмосферы звучат для вас. Земля кажется маленькой и далекой. Облака над головой - ваши братья, и вы протягиваете к ним руки.      Мы были на воде одни. Лишь в отдалении посреди реки виднелась рыбачья плоскодонка, в которой сидело трое рыбаков. Мы скользили вдоль лесистых берегов; никто не произносил ни слова.      Я правил рулем.      Приближаясь к плоскодонке, мы увидели, что эти трое рыбаков - пожилые, серьезные на вид люди. Они сидели на стульях и внимательно наблюдали за своими удочками. Багряный закат озарял воды реки мистическим светом, зажигая огнем величавые деревья и озаряя золотым блеском гряды облаков. Это был волшебный час восторженной надежды и грусти. Маленький парус вздымался к пурпурному небу; лучи заката окутывали мир многоцветными тенями, а позади нас кралась ночь.      Казалось, мы - рыцари из старой легенды, и плывем по таинственному озеру в неведомое царство сумерек, в великую страну заката.      Однако мы не попали в царство сумерек, но со всего размаху врезались в плоскодонку, с которой удили эти три старика. Мы не сразу сообразили, что случилось, так как парус мешал нам видеть. Но по выражениям, огласившим вечерний воздух, мы поняли, что пришли в соприкосновение с людьми и что эти люди раздражены и сердиты.      Гаррис опустил парус, и мы увидели, что произошло. Мы сбили этих трех джентльменов со стульев, и они кучей лежали на дне лодки, медленно и мучительно стараясь разъединиться и стряхивая с себя рыбу. При этом они ругали нас не обычными безобидными ругательствами, а длинными, тщательно продуманными, всеобъемлющими проклятиями, которые охватывали весь наш жизненный путь, уводили в отдаленное будущее и затрагивали всех наших родных и все, что было связано с нами. Это были добротные, основательные ругательства.      Гаррис сказал рыбакам, что они должны быть благодарны за маленькое развлечение после целого дня рыбной ловли. Нас смущает и огорчает, прибавил он, что люди в их возрасте так поддаются дурному расположению духа.      Но это не помогло.      Джордж сказал, что теперь он будет править. Он заявил, что мозги вроде моих не могут всецело отдаться управлению рулем; уж лучше, пока мы еще не утонули, предоставить наблюдение за лодкой простому смертному. И он взялся за веревки и довел нас до Марло.      В Марло мы оставили лодку у моста, а сами пошли ночевать в гостиницу "Корона".            ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ            Марло. Бишемское аббатство. Монахи из Медменхэма. Монморенси намеревается убить старого кота, но потом решает оставить его в живых. Постыдное поведение фокстерьера в универсальном магазине. Отъезд из Марло. Внушительная процессия. Паровые баркасы. Полезные советы как им досадить и помешать. Мы отказываемся выпить реку. Спокойный пес. Странное исчезновение Гарриса с пирогом.            Марло - одно из самых красивых прибрежных местечек, какие я знаю. Это оживленный, хлопотливый городок; в общем, он, правда, не слишком живописен, но в нем можно найти много причудливых уголков - уцелевшие своды разрушенного моста Времени, помогающие нашему воображению перенестись назад в те дни, когда господином поместья Марло был Эльгар Саксонский. Потом Вильгельм Завоеватель захватил его и передал королеве Матильде, а позже оно перешла к графам Уорвикским и к многоопытному лорду Пэджету, советнику четырех королей.      Если после катания на лодке вы любите пройтись, то в окрестностях Марло вы найдете прелестные места, но и самая река здесь всего лучше. Участок ее до Кукхэма, за лесом Куэрри и лугами, очень красив. Милый старый лес! На твоих крутых тропинках и прогалинах до сей поры витает так много воспоминаний о солнечных летних днях! Твои тенистые просеки наполнены призраками смеющихся лиц, в твоих шелестящих листьях так нежно звучат голоса прошлого.      От Марло до Соннинга река, пожалуй, еще красивей. Величественное старинное Бишемское аббатство, которое служило когда-то приютом Анне Клевской и королеве Елизавете и в чьих каменных стенах раздавались возгласы рыцарей храмовников, высится на правом берегу, ровно полумилей выше Марлоуского моста. В Бишемском аббатстве много мелодраматического. Там есть спальня, обтянутая коврами, и потайная комната, скрытая в толще стены. Призрак леди Холли, которая до смерти забила своего маленького сына, все еще бродит там, стараясь отмыть в призрачной чаше свои призрачные руки.      Здесь покоится Уорвик - тот, что возвел на престол столько королей, а теперь не заботится уже больше о таких пустяках, как земные цари и земные царства; и Солсбери, хорошо послуживший при Пуатье. Невдалеке от аббатства, у самого берега реки, стоит Бишемская церковь, и если вообще есть смысл осматривать какие-нибудь гробницы, то это гробницы и памятники в Бишемской церкви. Именно здесь, плавая в своей лодке под буками Бишема, Шелли, который жил тогда в Марло (его дом и теперь еще можно видеть на Западной улице), написал "Восстание ислама".      У Хэрлейской плотины, несколько выше по течению, я бы мог, кажется, прожить месяц и все же не насладился бы досыта красотой пейзажа. Деревня Хэрлей, в пяти минутах ходьбы от шлюза, - одно из самых старинных местечек на реке и существует, выражаясь языком тех времен, "со дней короля Себерта и короля Оффы". Сейчас же за плотиной (вверх по реке) находится Датское поле, где вторгшиеся в Британию датчане стояли лагерем во время похода на Глостершир; а еще подальше, укрытые в красивой излучине реки, высятся остатки Медменхэмского аббатства.      Знаменитые медменхэмские монахи составили братство, или, как его обычно называли, "Адский клуб", девизом которого было: "Поступайте как вам угодно". Это предложение еще красуется на его разрушенных воротах. За много лет до основания этого мнимого аббатства, населенного толпой нечестивых шутников, на том же самом месте стоял более суровых нравов монастырь, монахи которого несколько отличались от кутил, пришедших через пятьсот лет им на смену.      Монахи-цистерциане, основавшие здесь аббатство в тринадцатом веке, носили вместо одежды грубые балахоны с клобуками и не ели ни мяса, ни рыбы, ни яиц. Спали они на соломе и в полночь вставали, чтобы служить обедню. Они проводили весь день в трудах, чтении и молитве. Всю жизнь их осеняло мертвое молчание, ибо никто из них никогда не говорил.      Мрачное это было братство, и мрачную оно вело жизнь в этом прелестном местечке, которое господь создал таким веселым. Странно, что голоса окружавшей их природы - нежное пение струй, шепот речной травы, музыка шелестящего ветра - не внушили этим монахам более правильного взгляда на жизнь. Целыми днями они в молчании ожидали голоса с неба, а этот голос весь день и в торжественной тиши ночи говорил с ними тысячами звуков, но они его не слышали.      От Медменхэма до прелестного Хэмблдонского шлюза река полна мирной красоты, но за Гринлендом - мало интересной резиденцией моего газетчика (этого спокойного, непритязательного старичка можно часто видеть здесь в летние месяцы энергично работающим веслами или добродушно беседующим с каким-нибудь старым сторожем шлюза) - и до конца Хэнли она несколько пустынна и скучна.      Утром в понедельник в Марло мы встали довольно рано и перед завтраком пошли выкупаться. На обратном пути Монморенси свалял страшного дурака. Единственное, в чем мы с Монморенси не сходимся во мнениях, - это кошки. Я люблю кошек, Монморенси их не любит.      Когда я вижу кошку, я говорю: "Киса, бедная!" - и нагибаюсь и щекочу ее за ушами, а кошка поднимает хвост, твердый, как железо, выгибает спину и трется носом о мои брюки. Все полно мира и спокойствия. Когда Монморенси видит кошку, об этом узнает вся улица, и количества ругательств, которые расточаются здесь за десять секунд, любому порядочному человеку хватило бы при бережном расходовании на всю жизнь.      Я не порицаю моего пса (довольствуясь обычно тем, что бросаю в него камни и щелкаю по голове). Я считаю, что это у него в природе. У фокстерьеров примерно в четыре раза больше врожденной греховности, чем у других собак, и нам, христианам, понадобится немало терпения и труда, чтобы сколько-нибудь заметно изменить хулиганскую психологию фокстерьеров.      Помню, однажды я находился в вестибюле хэймаркетского универсального магазина. Меня окружало множество собак, ожидавших возвращения своих хозяев, которые делали покупки. Там сидел мастиф, два-три колли, сенбернар, несколько легавых и ньюфаундлендов, овчарка, французский пудель с множеством волос вокруг головы, но потертый в середине, бульдог, несколько левреток величиной с крысу и пара йоркширских дворняжек.      Они сидели мирные, терпеливые, задумчивые. Торжественная тишина царила в вестибюле. Его наполняла атмосфера покоя, смирения и тихой грусти.      И тут вошла красивая молодая дама, ведя за собой маленького, кроткого на вид фокстерьера, и оставила его на цепи между бульдогом и пуделем. Он сел и некоторое время осматривался. Потом он поднял глаза к потолку и, судя по выражению его морды, стал думать о своей матери. Потом он зевнул. Потом оглядел других собак, молчаливых, важных, полных достоинства. Он посмотрел на бульдога, который безмятежно спал справа от него. Он взглянул на пуделя, сидевшего надменно выпрямившись слева. И вдруг, без всякого предупреждения, без всякого видимого повода, он укусил этого пуделя за ближайшую переднюю лапу, и вопль страданья огласил тихий полумрак вестибюля.      Результат этого первого опыта показался фокстерьеру весьма удовлетворительным, и он решил действовать дальше и всех расшевелить. Перескочив через пуделя, он энергично атаковал одного из колли. Колли проснулся, и немедленно завязал яростный и шумный бой с пуделями. Наш фоксик вернулся на свое место и, схватив бульдога за ухо, попробовал свалить его с ног. Тогда бульдог, исключительно нелицеприятное животное, набросился на всех, кого мог достать, включая и швейцара, что дало возможность маленькому терьеру без помехи наслаждаться дракой со столь же расположенной к этому дворняжкой.      Всякий, кто знает собачью натуру, легко догадается, что к этому времени все собаки в вестибюле дрались с таким увлечением, словно от исхода боя зависело спасение их жизни и имущества. Большие собаки дрались друг с другом, маленькие дрались между собой и в свободную минуту кусали больших за ноги.      Вестибюль превратился в сущий ад, и шум был страшный. Снаружи собралась толпа; все спрашивали, не митинг ли здесь, а если нет, то кого тут убили и почему. Пришли какие-то люди с шестами и веревками и пробовали растащить собак; послали за полицией.      В самый разгар потасовки вернулась милая молодая дама, подхватила своего дорогого фоксика на руки (тот вывел дворняжку из строя по крайней мере на месяц, а сам теперь прикидывался новорожденным ягненком), осыпала его поцелуями и спросила, не убит ли он и что ему сделали эти гадкие, грубые собаки. А фокс притаился у нее на груди и смотрел на нее с таким видом, словно хотел сказать: "Как я рад, что вы пришли и унесете меня подальше от этого возмутительного зрелища!"      Молодая дама сказала, что хозяева магазина не имеют права допускать больших и злых собак в такие места, где находятся собаки порядочных людей, и что она очень подумывает подать кое на кого в суд.      Такова уж природа фокстерьеров; поэтому я не браню Монморенси за его склонность ссориться с кошками. Но в то утро он сам пожалел, что не вел себя скромнее.      Как я уже говорил, мы возвращались с купанья, когда на Главной улице из одной подворотни впереди нас выскочила кошка и побежала по мостовой. Монморенси издал радостный крик - крик сурового воина, который увидел, что его противник отдан судьбой ему в руки, - такой крик, должно быть, испустил Кромвель, когда шотландцы спустились с горы, - и кинулся следом за своей добычей. Жертвой Монморенси был большой черный кот. Я никогда не видел такого огромного и непрезентабельного кота. У него не хватало половины хвоста, одного уха и значительной части носа. Это было длинное жилистое животное. Вид у него был спокойный и самодовольный.      Монморенси мчался за этим бедным котом со скоростью двадцати миль в час, но кот не торопился - ему, видимо, и в голову не приходило, что его жизнь в опасности. Он трусил мелкой рысцой, пока его возможный убийца не оказался на расстоянии одного ярда. Тогда он обернулся и сел посреди дороги, глядя на Монморенси с кротким любопытством, словно хотел сказать: "В чем дело? Вы ко мне?"      У Монморенси нет недостатка в храбрости. Но в поведении этого кота было нечто такое, от чего остыла бы смелость самого бесстрашного пса. Монморенси сразу остановился и тоже посмотрел на кота.      Оба молчали, но легко было себе представить, что между ними происходит такой разговор:      Кот. Вам что-нибудь нужно?      Монморенси. Н-нет... благодарю вас.      Кот. А вы, знаете, не стесняйтесь, говорите прямо.      Монморенси (отступая по Главной улице). О нет, что вы... Конечно... Не беспокойтесь... Я... боюсь, что я ошибся. Мне показалось, что мы знакомы... Простите за беспокойство.      Кот. Не за что! Рад служить! Вам действительно ничего не нужно?      Монморенси (продолжая отступать). Нет, нет... Спасибо, нет... вы очень любезны. Всего хорошего.      Кот. Всего хорошего.      После этого кот поднялся и пошел дальше, а Монморенси тщательно спрятал то, что он называет своим хвостом, в соответствующую выемку, вернулся к нам и занял незаметную позицию в тылу.      И теперь еще, если вы скажете: "Кошка!" - он вздрагивает и жалобно взглядывает на вас, будто говоря: "Пожалуйста, не надо".      После завтрака мы сделали покупки и наполнили лодку провизией на три дня. Джордж сказал, что надо взять с собой овощей. Это вредно для здоровья - не есть овощей. Он заявил, что их нетрудно варить и что он берет это на себя. Поэтому мы купили десять фунтов картошки, бушель гороху и несколько кочанов капусты. В гостинице мы достали мясной пирог, несколько пирогов с крыжовником и баранью ногу; за фруктами, печеньем, хлебом, маслом, вареньем, грудинкой, яйцами и прочим нам пришлось ходить по городу.      Отбытие из Марло я рассматриваю как одно из наших высших достижений. Не будучи демонстративным, оно было в то же время полно достоинства и внушительно. Заходя в какую-нибудь лавку, мы везде объясняли, что забираем покупку немедленно. Никаких: "Хорошо, сэр! Я отошлю их сейчас же. Мальчик будет на месте раньше вас, сэр!" - после чего приходится топтаться на пристани, дважды возвращаться обратно в магазин и скандалить. Мы ждали, пока уложат корзины, и захватывали рассыльных с собой.      Применяя эту систему, мы обошли порядочное количество лавок; в результате, когда мы кончили, за нами следовала такая замечательная коллекция рассыльных с корзинками, какой только можно пожелать. Наше последнее шествие по Главной улице к реке являло, должно быть, внушительное зрелище, уже давно не виданное в городе Марло.                  Порядок процессии был следующий:      Монморенси с палкой во рту.      Две подозрительных дворняги, друзья Монморенси.      Джордж, нагруженный пальто и пледами, с короткой трубкой в зубах.      Гаррис, пытающийся идти с непринужденной грацией, неся в одной руке пузатый чемодан, а в другой - бутылку с лимонным соком.      Мальчик от зеленщика и мальчик от булочника, с корзинами.      Коридорный из гостиницы с большой корзиной.      Мальчик от кондитера с корзинкой.      Мальчик от бакалейщика с корзинкой.      Мальчик от торговца сыром с корзинкой.      Случайный прохожий с мешком в руке.      Друг-приятель случайного прохожего с руками в карманах и трубкой во рту.      Мальчик от фруктовщика с корзиной.      Я сам с тремя шляпами и парой башмаков и с таким видом, будто я их не замечаю.      Шесть мальчишек и четыре приблудных пса.      Когда мы пришли на пристань, лодочник сказал:      - Позвольте, сэр, у вас был баркас или крытый бот?      Услышав, что у нас четырехвесельная лодка, он был, видимо, удивлен.      В это утро у нас было немало хлопот с паровыми баркасами. Дело было как раз перед хэнлейскими гонками, и баркасы сновали по реке в великом множестве - иные в одиночку, другие с крытыми лодками на буксире. Я ненавижу паровые баркасы, я думаю, их ненавидит всякий, кому приходилось грести. Каждый раз, как я вижу паровой баркас, я чувствую, что мне хочется заманить его в пустынное место и там, в тиши и уединении, задушить.      В паровом баркасе есть что-то наглое и самоуверенное, отчего во мне просыпаются самые дурные инстинкты, и я начинаю жалеть о добром, старом времени, когда можно было высказывать всякому свое мнение о нем на языке топора и лука со стрелами. Уже одно выражение лица человека, который стоит на корме, засунув руки в карманы, и курит сигару, само по себе служит достаточным поводом для нарушения общественного спокойствия, а властный свисток, повелевающий вам убираться с дороги, обеспечил бы, я уверен, справедливый приговор за "законное человекоубийство" при любом составе присяжных из жителей побережья.      А им пришлось-таки посвистеть, чтобы заставить нас убраться с дороги. Не желая прослыть хвастуном, я могу честно сказать, что наша лодочка за эту неделю причинила встречным баркасам больше неприятностей, хлопот и задержек, чем все остальные суда на реке, вместе взятые.      "Баркас идет!" - кричит кто-нибудь из нас, завидя вдали врага, и в одно мгновение все готово к встрече. Я сажусь за руль, а Гаррис с Джорджем усаживаются рядом со мной, тоже спиной к баркасу, и лодка медленно выплывает на середину реки.      Баркас, свистя, надвигается, а мы плывем. На расстоянии примерно в сотню ярдов он начинает свистеть, как бешеный, и все пассажиры, перегнувшись через борт, кричат на нас, но мы их не слышим. Гаррис рассказывает нам какой-нибудь случай, происшедший с его матерью, и мы с Джорджем жадно ловим каждое его слово. Тогда баркас испускает последний вопль, от которого чуть не лопается котел, дает задний ход и контрпар, делает полный поворот и садится на мель. Все, кто есть на борту, сбегаются на нос, публика на берегу кричит нам что-то, другие лодки останавливаются и впутываются в это дело, так что вся река на несколько миль в обе стороны приходит в неистовое возбуждение. Тут Гаррис прерывает на самом интересном месте свой рассказ, с кротким удивлением поднимает глаза и говорит Джорджу:      - Смотри-ка, Джордж, кажется, там паровой баркас.      А Джордж отвечает:      - Да, знаешь, я тоже как будто что-то слышу.      После этого мы начинаем волноваться и нервничать и не знаем, как убрать лодку с дороги. Люди на баркасе толпятся у борта и учат нас:      - Гребите правым, идиот вы этакий! Левым - назад! Нет, нет, не вы, тот, другой... Оставьте руль в покое, черт побери! Ну, теперь обоими сразу! Да не так! Ах, вы...      Потом они спускают лодку и приходят нам на помощь. После пятнадцатиминутных усилий нас начисто убирают с дороги, и баркас получает возможность продолжать путь. Мы рассыпаемся в благодарностях и просим взять нас на буксир. Но они не соглашаются.      Мы нашли и другой способ раздражать аристократические паровые баркасы: мы делаем вид, что принимаем их за плавучий ресторан, и спрашиваем, от кого они - от господ Кьюбит или от Бермондсейских Добрых Рыцарей, и просим одолжить нам кастрюлю.      Старые дамы, не привычные к реке, очень боятся паровых баркасов. Помню, я однажды плыл из Стэйнса в Виндзор (этот участок реки особенно богат подобного рода механическими чудовищами) с компанией, где были три таких дамы. Это было очень интересно. При первом появлении баркаса дамы настоятельно пожелали выйти на берег и посидеть на скамейке, пока баркас снова не скроется из виду. Они сказали, что им очень жаль, но мысль об их семействах не позволяет им рисковать собой.      В Хэмблдоне оказалось, что у нас нет воды. Мы взяли кувшин и отправились за водой к сторожу при шлюзе. Джордж был нашим парламентером. Он пустил в ход самую вкрадчивую улыбку и спросил:      - Скажите, не могли бы вы уделить нам немного воды?      - Пожалуйста, - ответил старик. - Возьмите, сколько вам нужно, а остальное оставьте.      - Очень вам благодарен, - пробормотал Джордж, осматриваясь. - Где... где вы ее держите?      - Она всегда на одном и том же месте, молодой человек, - последовал неторопливый ответ. - Как раз сзади вас.      - Я ее не вижу, - сказал Джордж, оборачиваясь.      - Где же у вас глаза, черт возьми? - сказал сторож, повертывай Джорджа кругом и широким жестом указывая на реку. - Вон сколько воды, а вы не видите?      - А-а! - воскликнул Джордж, поняв, в чем дело. - Но не можем же мы выпить всю реку!      - Нет, но часть ее - можете, - возразил сторож. - Я по крайней мере пью из нее вот уже пятнадцать лет.      Джордж сказал, что его внешний вид - неважная реклама для фирмы и что он предпочел бы воду из колодца.      Мы достали воды в одном домике, немного выше по течению. Скорее всего, это была тоже речная вода. Но мы не спрашивали, откуда она, и все обошлось прекрасно. Что не видно глазу, то не огорчает желудка.      Однажды, позднее, мы попробовали речной воды, но это вышло неудачно. Мы плыли вниз по реке и сделали остановку в заводи недалеко от Виндзора, чтобы напиться чаю. Наш кувшин был пуст, и нам предстояло либо остаться без чая, либо взять воду из реки. Гаррис предложил рискнуть. Он говорил, что, если мы вскипятим воду, все будет хорошо. Все микробы, какие есть в воде, будут убиты кипячением.      Итак, мы наполнили котелок водой из реки Темзы и вскипятили ее. Мы очень тщательно проследили за тем, чтобы она вскипела.      Чай был готов, и мы только что уютно уселись и хотели за него приняться, как Джордж, который уже поднес было чашку к губам, воскликнул:      - Что это?      - Что именно? - спросили мы с Гаррисом.      - Вот это! - ответил Джордж, указывая пальцем на запад.      Гаррис и я проследили за его взглядом и увидели собаку, которая плыла к нам, увлекаемая медленным течением. Это была самая спокойная и мирная собака, какую я когда-либо видел. Я никогда не встречал собаки, которая казалась бы столь удовлетворенной и невозмутимой. Она мечтательно покачивалась на спине, задрав все четыре лапы в воздух. Это была, что называется, основательная собака с хорошо развитой грудной клеткой; она приближалась к нам, безмятежная, полная достоинства и спокойная, пока не поровнялась с нашей лодкой. Тут, в камышах, она остановилась и уютно устроилась на весь вечер.      Джордж сказал, что ему не хочется чаю, и выплеснул свою чашку в воду. Гаррис тоже не чувствовал жажды и последовал его примеру. Я уже успел выпить половину своей чашки, но теперь пожалел об этом.      Я спросил Джорджа, как он думает, будет ли у меня тиф.      Джордж сказал: "О нет!" По его мнению, у меня были большие шансы уцелеть. Впрочем, через две недели я узнаю, будет у меня тиф или нет.      Мы поднялись по каналу до Уоргрэва. Это сокращенный путь, который срезает правый берег полумилей выше шлюза Марш, и им стоит пользоваться: там красиво, тенисто, и вдобавок расстояние сокращается почти на полмили.      Вход в канал, разумеется, утыкан столбами, увешан цепями и окружен надписями, которые грозят всевозможными пытками, тюрьмой и смертью всякому, кто отважится по нему плавать. Удивительно, как это еще прибрежные зубры не заявляют претензий на воздух над рекой и не грозят каждому, кто им дышит, штрафом в сорок шиллингов! Но столбы и цепи при некоторой ловкости легко обойти, а что касается вывесок с надписями, то если у вас имеется пять минут свободного времени и поблизости никого нет, вы можете сорвать две-три штуки и бросить в воду.      Пройдя до половины канала, мы вышли на берег и позавтракали. Во время этого завтрака мы с Джорджем испытали сильное потрясение.      Гаррис тоже испытал потрясение, но оно и в сравнение не идет с тем, что пережили я и Джордж.      Дело было так. Мы сидели на лугу, ярдах в десяти от реки, и только что расположились поудобнее, собираясь питаться. Гаррис зажал между колен мясной пирог и разрезал его; мы с Джорджем ждали, держа наготове тарелки.      - Есть у вас ложка? - сказал Гаррис. - Мне нужна ложка для подливки.      Корзина стояла тут же, сзади нас, и мы с Джорджем одновременно обернулись, чтобы достать ложку. Когда мы снова повернули головы, Гаррис и пирог исчезли.      Мы сидели в широком открытом поле. На сто ярдов вокруг не было ни деревца, ни изгороди, Гаррис не мог свалиться в реку, потому что мы были ближе к воде, и ему бы пришлось перелезть через нас, чтобы это сделать.      Мы с Джорджем посмотрели во все стороны. Потом мы взглянули друг на друга.      - Может быть, ангелы унесли его на небо? - сказал я.      - Они вряд ли взяли бы с собой пирог, - заметил Джордж.      Это возражение показалось мне веским, и небесная теория была отвергнута.      - Все дело, я думаю, в том, - сказал Джордж, возвращаясь к житейской прозе, - что произошло землетрясение. - И прибавил с оттенком печали в голосе: - Жаль, что он как раз в это время резал пирог!      Глубоко вздохнув, мы вновь обратили взоры к тому месту, где в последний раз видели пирог и Гарриса. И вдруг кровь застыла у нас в жилах и волосы встали дыбом: мы увидели голову Гарриса - одну только его голову, которая торчала среди высокой травы. Лицо его было очень красно и выражало сильнейшее негодование.      Джордж опомнился первым.      - Говори! - вскричал он. - Скажи нам, жив ты или умер и где твое остальное тело!      - Не будь ослом, - сказала голова Гарриса. - Небось вы это сделали нарочно.      - Что сделали? - вскричали мы с Джорджем.      - Да посадили меня на это место. Чертовски глупая шутка. Нате, берите пирог.      И из самого центра земли, - по крайней мере так нам казалось, - поднялся пирог, жестоко истерзанный и помятый. Следом за ним вылез Гаррис, мокрый, грязный, взъерошенный.      Он, оказывается, не заметил, что сидел на самом краю канавы, скрытой густой травой, и, откинувшись назад, полетел в нее вместе с пирогом.      По его словам, он в жизни еще не был так изумлен, как когда почувствовал, что падает, и притом не имеет ни малейшего представления, что случилось. Сначала он решил, что настал конец света.      Гаррис до сих пор думает, что мы с Джорджем подстроили все это нарочно. Так несправедливое подозрение преследует даже самых праведных; ведь сказал же поэт: "Кто избегает клеветы?"      И правда, кто?            ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ            Уоргрэв. Восковые фигуры. Соннинг. Ирландское рагу. Монморенси настроен саркастически. Битва Монморенси с чайником. Джордж учится играть на банджо. Это не встречает одобрения. Трудности на пути музыканта-любителя. Изучение игры на волынке. Гаррису становится грустно после ужина. Мы с Джорджем совершаем прогулку и возвращаемся мокрые и голодные. С Гаррисом творится что-то странное. Удивительная история про Гарриса и лебедей. Гаррис проводит беспокойную ночь.            После завтрака мы воспользовались небольшим ветерком, и он медленно понес нас мимо Уоргрэва и Шиплэка. В мягких лучах сонного летнего дня Уоргрэв, притаившийся в излучине реки, производит впечатление приятного старинного города. Эта картина надолго остается в памяти.      Гостиница "Святой Георгий и дракон" в Уоргрэве может похвалиться замечательной вывеской. Эту вывеску расписал с одной стороны Лесли, член Королевской академии, а с другой - Ходжсон. Лесли изобразил сражение, Ходжсон - сцену после битвы, когда Георгий, сделав свое дело, наслаждается пивом.      В Уоргрэве жил и - к вящей славе этого городка - был убит Дэй, автор "Сэндфорда и Мертона".      В уоргрэвской церкви стоит памятник миссис Саре Хилл, которая завещала ежегодно на пасху делить один фунт стерлингов из оставленных ею денег между двумя мальчиками и двумя девочками, "которые никогда не были непочтительны с родителями, никогда не ругались, не лгали, не воровали и не били стекол". Отказаться от всего этого ради пяти шиллингов в год? Право, не стоит!      Старожилы утверждают, что однажды, много лет тому назад, объявился один мальчик, который действительно ничего такого не делал, - по крайней мере его ни разу не уличили, а это все, что требовалось, - и удостоился венца славы. После этого он три недели подряд красовался для всеобщего обозрения в городской ратуше под стеклянным колпаком.      Что сталось с деньгами потом, никто не знает. Говорят, что их каждый год передают ближайшему музею восковых фигур.      Шиплэк - хорошенькая деревня, но ее не видно с реки, так как она стоит на горе. В шиплэкской церкви венчался Теннисон.      Вплоть до самого Соннинга река вьется среди множества островов. Она очень спокойна, тиха и безлюдна. Только в сумерках по ее берегам гуляют редкие парочки влюбленных. Чернь и золотая молодежь остались в Хэнли, а до унылого, грязного Рэдинга еще далеко. Здесь хорошо помечтать о минувших днях и канувших в прошлое лицах и о том, что могло бы случиться, но не случилось, черт его побери!      В Соннинге мы вышли и пошли прогуляться по деревне. Это самый волшебный уголок на реке. Здесь все больше похоже на декорацию, чем на деревню, выстроенную из кирпича и известки. Все дома утопают в розах, которые теперь, в начале июня, были в полном цвету. Если вы попадете в Соннинг, остановитесь в гостинице "Бык", за церковью. Это настоящая старая провинциальная гостиница с зеленым квадратным двором, где вечерами собираются старики и, попивая эль, сплетничают о деревенских делах; с низкими, точно игрушечными комнатами, с решетчатыми окнами, неудобными лестницами и извилистыми коридорами.      Мы пробродили по милому Соннингу около часа. Миновать Рэдинг мы в этот день уже не успели бы, а потому решили вернуться на один из островов около Шиплэка и заночевать там. Когда мы устроились, было еще рано, и Джордж сказал, что раз у нас так много времени, нам представляется великолепный случай устроить шикарный, вкусный ужин. Он обещал показать нам, что можно сделать на реке в смысле стряпни, и предложил приготовить из овощей, холодного мяса и всевозможных остатков ирландское рагу.      Мы горячо приветствовали эту идею. Джордж набрал хворосту и разжег костер, а мы с Гаррисом принялись чистить картошку. Я никогда не думал, что чистка картофеля - такое сложное предприятие. Это оказалось самым трудным делом, в каком я когда-либо участвовал. Мы начали весело, можно даже сказать - игриво, но все наше оживление пропало к тому времени, как была очищена первая картофелина. Чем больше мы ее чистили, тем больше на ней было кожицы; когда мы сняли всю кожу и вырезали все глазки, от картофелины не осталось ничего достойного внимания. Джордж подошел и посмотрел на нее. Она была не больше лесного ореха. Джордж сказал:      - Это никуда не годится. Вы губите картофель. Его надо скоблить.      Мы принялись скоблить, и это оказалось еще труднее, чем чистить. У них такая удивительная форма, у этих картофелин. Сплошные бугры, впадины и бородавки. Мы прилежно трудились двадцать пять минут и очистили четыре штуки. Потом мы забастовали. Мы заявили, что нам понадобится весь вечер, чтобы очиститься самим.      Ничто так не пачкает человека, как чистка картофеля. Трудно поверить, что весь тот мусор, который покрывал меня и Гарриса, взялся с каких-то четырех картофелин. Это показывает, как много значат экономия и аккуратность.      Джордж сказал, что нелепо класть в ирландское рагу только четыре картошки, и мы вымыли еще штук пять-шесть и бросили их в котел неочищенными. Мы также положили туда кочан капусты и фунтов пять гороху. Джордж смешал все это и сказал, что остается еще много места. Тогда мы перерыли обе наши корзины, выбрали оттуда все объедки и бросили их в котел. У нас оставалось полпирога со свининой и кусок холодной вареной грудинки, а Джордж нашел еще полбанки консервированной лососины. Все это тоже пошло в рагу.      Джордж сказал, что в этом главное достоинство ирландского рагу: сразу избавляешься от всего лишнего. Я выудил пару разбитых яиц, и мы присоединили их к прочему. Джордж сказал, что соус станет от них гуще. Я уже забыл, что мы еще туда положили, но знаю, что ничто не пропало даром. Под конец Монморенси, который проявлял большой интерес ко всей этой процедуре, вдруг куда-то ушел с серьезным и задумчивым видом. Через несколько минут он возвратился, неся в зубах дохлую водяную крысу. Очевидно, он намеревался предложить ее как свой вклад в общую трапезу. Было ли это издевкой, или искренним желанием помочь - мне неизвестно.      У нас возник спор, стоит ли пускать крысу в дело. Гаррис сказал, почему бы и нет, если смешать ее со всем остальным: каждая мелочь может пригодиться. Но Джордж сослался на прецедент: он никогда не слышал, чтобы в ирландское рагу клали водяных крыс, и предпочитает воздержаться от опытов.      Гаррис сказал:      - Если никогда не испытывать ничего нового, как же узнать, хорошо оно или плохо? Такие люди, как ты, тормозят прогресс человечества. Вспомни о немце, который первым сделал сосиски.      Наше ирландское рагу имело большой успех. Я, кажется, никогда ничего не ел с таким удовольствием. В нем было что-то такое свежее, острое. Наш язык устал от старых избитых ощущений; перед нами было новое блюдо, не похожее вкусом ни на какое другое.      Кроме того, оно было очень сытно. Как выразился Джордж, материал был неплохой. Правда, картофель и горох могли бы быть помягче, но у всех у нас были хорошие зубы, так что это не имело значения. Что же касается соуса, то это была целая поэма. Быть может, он был слишком густ для слабого желудка, но зато питателен.      Мы закончили ужин чаем и пирогом с вишнями, а Монморенси вступил в бой с чайником и вышел из него побежденным.      С самого начала нашего путешествия чайник возбуждал у Монморенси величайшее любопытство. Он сидел и с озадаченным видом наблюдал, как чайник кипит, время от времени пытаясь раздразнить его ворчанием. Когда чайник начинал брызгаться и пускать пар, Монморенси принимал это за вызов и хотел вступить в бой, но в эту самую минуту кто-нибудь из нас подбегал и уносил его добычу, не дав ему времени схватить ее.      В этот день наш пес решил опередить всех. Не успел чайник зашуметь, как он, громко ворча, поднялся и с грозным видом направился к чайнику. Это был небольшой чайник, но он был полон отваги и начал фыркать и плевать на Монморенси.      - Ах, вот как! - зарычал пес, оскалив зубы. - Я научу тебя прилично вести себя с почтенной работящей собакой, жалкий, длинноносый, грязный негодяй. Выходи!      И он бросился на бедный маленький чайник и схватил его за носик.      И сейчас же в вечерней тишине прозвучал ледянящий душу вопль, и Монморенси выскочил из лодки и трижды полным ходом обежал вокруг острова, время от времени останавливаясь и зарываясь носом в прохладную грязь.      С этих пор Монморенси смотрел на чайник с почтением, недоверием и страхом. При виде его он ворчал и быстро, поджавши хвост, пятился прочь. Когда чайник ставили на спиртовку, он моментально вылезал из лодки и сидел на берегу до самого конца чаепития.      После ужина Джордж вытащил свое банджо и хотел поиграть, но Гаррис запротестовал. Он сказал, что у него болит голова и он не чувствует себя достаточно крепким, чтобы выдержать игру Джорджа. Джордж возразил, что музыка может ему помочь, - музыка ведь часто успокаивает нервы и прогоняет головную боль, - и взял две-три гнусавые ноты - на пробу. Но Гаррис сказал, что предпочитает головную боль.      Джордж так до сих пор и не научился играть на банджо. Он встретил слишком мало поддержки у окружающих. Два или три раза, по вечерам, когда мы были на реке, он пробовал упражняться, но это всегда кончалось неудачей. Одних выражений Гарриса было бы достаточно, чтобы обескуражить кого угодно, а тут еще Монморенси выл не переставая все время, пока Джордж играл. Где уж тут было научиться!      - С чего это он всегда воет, когда я играю? - возмущенно восклицал Джордж, прицеливаясь в Монморенси башмаком.      - А ты чего играешь, когда он воет? - говорил Гаррис, перехватывая башмак на лету. - Оставь собаку в покое. Она не может не выть. У нее музыкальный слух, как же ей не взвыть от твоей игры.      Джордж решил отложить занятия музыкой до возвращения домой. Но и дома ему не удавалось упражняться. Миссис П. стучала ему в дверь и говорила, что просит прощенья, - ей самой приятно его слушать, но дама наверху в интересном положении, и доктор боится, как бы это не повредило ребенку.      Тогда Джордж попробовал уносить банджо по ночам из дому и упражняться на площади. Но окрестные жители пожаловались в полицию, и однажды ночью Джорджа выследили и схватили. Улики против него были очевидны, и его обязали не нарушать тишины в течение шести месяцев.      После этого Джордж, видимо, потерял вкус к музыке. Правда, когда шесть месяцев прошли, он сделал одну или две слабые попытки снова приняться за банджо, но ему по-прежнему приходилось бороться с холодностью и недостатком сочувствия со стороны окружающих. Через некоторое время он совсем отчаялся и дал объявление о продаже своего инструмента "за ненадобностью" с большой скидкой, а сам начал учиться показывать карточные фокусы.      Должно быть, мало приятное занятие - учиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте. Казалось бы, общество ради своего же блага должно всемерно помочь человеку овладеть искусством играть на чем-нибудь, но это не так.      Я знавал одного молодого человека, который учился играть на волынке. Прямо удивительно, какое сопротивление ему приходилось преодолевать. Даже от членов своей собственной семьи он не получал, так сказать, активной поддержки. Его отец был с самого начала ярым противником этого дела и говорил о нем безо всякой чуткости.      Мой знакомый сначала вставал и упражнялся спозаранку, но ему пришлось отказаться от этой системы из-за своей сестры. Она была женщина религиозная и заявила, что начинать день таким образом - свыше ее сил.      Тогда он стал играть по ночам, после того как его родные ложились спать. Но из этого тоже ничего не вышло, так как его дом приобрел дурную репутацию. Запоздалые прохожие останавливались, прислушиваясь, а наутро рассказывали по всему городу, что в доме мистера Джефферсона произошло ночью ужасное убийство. Они утверждали, будто слышали крики жертвы, грубые ругательства и проклятия убийцы, мольбы о пощаде и предсмертный хрип.      Тогда моему знакомому разрешили упражняться днем на кухне, закрыв все двери. Но, несмотря на эти предосторожности, наиболее удачные пассажи были все же слышны в гостиной и доводили его мать чуть ли не до слез.      Она говорила, что это напоминает ей о ее несчастном отце (беднягу проглотила акула, когда он купался у берегов Новой Гвинеи. Почему звуки волынки вызывали в ее памяти именно этот образ, она не могла объяснить).      Наконец молодому Джефферсону сколотили хибарку в конце сада, примерно за четверть мили от дома, и он должен был таскать туда свою махину, когда хотел подзаняться. Но иногда к ним приходил какой-нибудь знакомый, который ничего не знал об этом, и его забывали, осведомить и предостеречь. Он выходил прогуляться по саду и вдруг, не будучи подготовлен и не зная, в чем дело, оказывался в пределах слышимости волынки. Люди с сильной волей отделывались при этом обмороком, субъекты с нормальным темпераментом сходили с ума.      Нельзя не признать, что человек, пробующий научиться играть на волынке, вызывает горестное чувство. Я сам испытал это, слушая моего молодого друга. Прежде чем начать, нужно запастись воздухом на всю пьесу - так по крайней мере казалось мне, когда я смотрел на Джефферсона.      Начинал он великолепной, яростной, вызывающей нотой, которая прямо-таки будоражила слушателя. Но чем дальше, тем звук становился тише, и последний куплет обычно замирал на середине, переходя в бульканье и шипенье.      Надо обладать железным здоровьем, чтобы играть на волынке.      Молодой Джефферсон выучился играть всего одну пьесу, но я ни разу не слышал ни от кого жалобы на бедность его репертуара. Эта пьеса называлась: "Ведет нас Кэмпбел в бой, ура, ура!" Так по крайней мере говорил мой приятель, хотя его отец всегда утверждал, что это "Шотландские колокольчики". Никто, по-видимому, не знал в точности, какая это пьеса, но все говорили, что в ней есть что-то шотландское.      Незнакомым разрешалось угадывать три раза, причем большинство каждый раз называло другую пьесу.      После ужина Гаррис пришел в дурное настроение. Вероятно, его расстроило рагу - он не привык к роскошной жизни. Мы с Джорджем оставили его в лодке и решили прогуляться по Хэнли. Гаррис сказал, что он удовольствуется стаканом виски и трубкой и приготовит лодку на ночь. Когда мы вернемся, нам стоит лишь крикнуть - и он приплывет с острова и заберет нас.      - Смотри, только не засни, старина, - говорили мы, уходя.      - Заснешь тут, когда это рагу еще действует, - проворчал Гаррис и вернулся на остров.      Хэнли готовился к гонкам яхт и был полон оживления. Мы встретили в городе знакомых, и время в приятном обществе прошло быстро. Было уже около одиннадцати, когда мы пустились в четырехмильный переход обратно к дому (к этому времени мы уже привыкли называть так нашу лодочку).      Ночь была унылая и холодная; моросил дождь. Мы плелись по темным, безмолвным полям и разговаривали вполголоса, не зная, верно мы идем или нет. Мы думали о нашей уютной лодке, о ярком свете фонаря, пробивающемся сквозь туго натянутую парусину, о Гаррисе, Монморенси и виски, я нам хотелось быть у цели.                  Мы видели себя в лодке, усталых и проголодавшихся, видели темную реку, бесформенные деревья и под ними наше милое суденышко, похожее на огромного светляка, такое уютное, теплое и веселое. Мы воображали, что сидим за ужином и пожираем холодное мясо, передавая друг другу огромные ломти хлеба. Мы слышали веселый стук ножей и оживленные голоса, оглашающие мрак ночи. И мы спешили, чтобы увидеть все это наяву.      Наконец мы вышли на реку, и это развеселило нас. До этого мы не знали, приближаемся мы к реке или уходим от нее, а когда устанешь и хочется спать, такие сомнения раздражают.      Когда мы проходили через Скиплэк, часы пробили без четверти двенадцать. Вскоре после этого Джордж задумчиво спросил:      - Ты не помнишь, у которого острова мы остановились?      - Нет, не помню, - ответил я, тоже становясь серьезным. - А сколько их вообще?      - Всего четыре, - ответил Джордж. - Если он не спит, все будет в порядке.      - А если спит? - спросил я.      Но мы прогнали от себя такие мысли.      Поравнявшись с первым островом, мы крикнули, но ответа не было. Тогда мы перешли ко второму и повторили свою попытку. Результат был тот же.      - Ах, да, я вспомнил, - сказал Джордж. - Это третий остров.      Полные надежд, мы побежали к третьему острову и крикнули.      Никакого ответа.      Положение становилось серьезным. Дело было за полночь. Гостиницы в Скиплэке и Хэнли несомненно переполнены. Не могли же мы ходить по городу и стучаться посреди ночи к жителям, спрашивая, не сдадут ли они комнату. Джордж предложил вернуться в Хэнли и напасть на полисмена, - это обеспечит нам ночлег в участке. Но у нас возникло опасение: а вдруг полисмен просто даст нам сдачи и откажется нас арестовать?      Мы не могли всю ночь драться с полисменами. Кроме того, нам не хотелось перехватить через край и получить шесть месяцев тюрьмы.      В отчаянии мы подошли к тому, что казалось в темноте четвертым островом, но результат был не лучше. Дождь полил сильнее и, видимо, зарядил надолго. Мы промокли до нитки, озябли и совсем пали духом. Нам начало казаться, что, может быть, островов не четыре, а больше, что мы находимся вовсе не у островов, а за милю от того места, где нам следует быть, или даже в другой части реки. В темноте все выглядело так странно и незнакомо. Мы начали понимать переживания детей, заблудившихся в лесу.      И вот, когда мы уже потеряли всякую надежду... Да, я знаю, в сказках и в романах все перемены происходят именно в этот момент, но я ничего не могу поделать. Приступая к этой книге, я решил быть строго правдивым во всем и не изменю этому, даже если бы мне пришлось прибегать к избитым оборотам. Это действительно случилось тогда, когда мы потеряли надежду, и я должен так выразиться.      Итак, когда мы потеряли всякую надежду, я внезапно заметил несколько ниже нас какой-то странный, необычный огонек, который мерцал среди деревьев на противоположном берегу реки. Сначала я подумал о духах, - это был такой призрачный, загадочный огонек, - но через минуту меня осенила мысль, что это наша лодка, и я испустил дикий вопль, от которого, наверное, сама ночь перевернулась в постели.      Мы ждали, затаив дыхание, и вдруг - о божественная музыка ночи! - послышался ответный лай Монморенси. Мы снова крикнули - достаточно громко, чтобы разбудить семь спящих отроков            [Древняя легенда рассказывает о семи благородных юношах из Эфеса, которые, спасаясь от преследования римского императора Деция, нашли убежище в пещере, где проспали двести лет.]            (кстати, я никогда не мог понять, почему требуется больше шума, чтобы разбудить семь спящих, чем одного), и через пять минут, которые показались нам вечностью, мы увидели, что освещенная лодка тихо ползет во мраке, и услышали сонный голос Гарриса, который спрашивал, где мы.      С Гаррисом творилось что-то странное. Это было нечто большее, чем обычная усталость. Он подвел лодку к берегу в таком месте, где нам совершенно невозможно было в нее сесть, и немедленно заснул. Потребовалось много крику и возни, чтобы снова разбудить его и несколько привести в разум. Но наконец нам это удалось, и мы благополучно влезли в лодку.      Тут мы заметили, что лицо у Гарриса грустное. Он был похож на человека, который пережил крупные неприятности. Мы спросили, не случилось ли чего, и Гаррис сказал:      - Лебеди.      Оказывается, наша лодка была причалена возле гнезда лебедей, и, после того как мы с Джорджем ушли, прилетела самка и подняла скандал. Гаррис прогнал ее, и она скрылась и вскоре возвратилась со своим мужем. По словам Гарриса, он выдержал с этой парой лебедей настоящую битву. Но в конце концов храбрость и искусство взяли верх, и он обратил их в бегство. Спустя полчаса они возвратились и с ними еще восемнадцать лебедей. Судя по рассказу Гарриса, сражение было ужасно. Лебеди пытались вытащить его и Монморенси из лодки и утопить. Он четыре часа героически отбивался и подшиб всех лебедей, и они уплыли, чтобы умереть спокойно.      - Сколько, ты говоришь, было лебедей? - спросил Джордж.      - Тридцать два, - сонно ответил Гаррис.      - Ты только что сказал - восемнадцать, - заметил Джордж.      - Ничего подобного, - проворчал Гаррис, - я сказал двенадцать. Ты что, думаешь, я не умею считать?      Истинную правду об этих лебедях мы так никогда и не узнали. Утром мы спрашивали об этом Гарриса, но Гаррис сказал: "Какие лебеди?" - и, по-видимому, решил, что нам с Джорджем это приснилось.      О, как приятно было после всех наших испытаний и страхов чувствовать себя в безопасности на лодке! Мы с Джорджем основательно поужинали и охотно выпили бы грогу, если бы могли найти виски. Но мы не нашли его. Мы спросили Гарриса, что он с ним сделал, но Гаррис, видимо, не понимал, что означает слово "виски" и о чем мы вообще говорим. Монморенси сидел с таким видом, будто он что-то знает, но не хочет сказать.      Эту ночь я спал хорошо, и мог бы спать еще лучше, если бы не Гаррис. Я смутно помню, что просыпался за ночь не меньше десяти раз из-за Гарриса, который ходил по лодке с фонарем и разыскивал свое платье. Он, видимо, всю ночь беспокоился о своем платье.      Два раза он расталкивал меня и Джорджа, чтобы посмотреть, не лежим ли мы на его брюках. На второй раз Джордж пришел прямо-таки в бешенство.      - Зачем тебе, черт возьми, понадобились посреди ночи брюки? - с негодованием воскликнул он. - Чего ты не спишь?      Проснувшись в следующий раз, я увидел, что Гаррис не может найти свои носки. Последнее, что я смутно помню, это ощущение, что меня перекатывают с боку на бок, и бормотание Гарриса, который не мог понять, куда запропастился его зонтик.            ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ            Хозяйственные обязанности. Любовь к работе. Старый гребец, его дела и рассказы. Скептицизм молодого поколения. Первые воспоминания о поездках на лодке. Управление плотом. Стильная гребля Джорджа. Старый лодочник и его метода. Неторопливость и спокойствие. Новичок. Плаванье с шестом. Печальное происшествие. Радости дружбы. Мой первый опыт с парусом. Почему мы не утонули.            Утром мы проснулись поздно и по настоятельному требованию Гарриса удовольствовались незатейливым завтраком, "без деликатесов". Потом мы вымыли посуду и все убрали по местам (эта ежедневная работа как будто помогает мне разрешить вопрос, который часто ставил меня в тупик: каким образом женщина, имеющая на руках всего одну квартиру, ухитряется убить время?). В десять часов мы пустились в дорогу, решив пройти за день как можно больше.      Мы сговорились идти с утра на веслах, вместо того чтобы тянуть бечеву. Гаррис высказал мнение, что лучше всего будет, если я и Джордж станем грести, а он - править рулем. Я сказал, что Гаррис проявил бы больше благоразумия, если бы взялся вместе с Джорджем поработать, а мне дал бы отдохнуть. Мне казалось, что я работаю больше, чем мне по справедливости полагается, и я глубоко это переживал.      Мне всегда кажется, что я работаю больше, чем следует. Не думайте, что я уклоняюсь от работы. Я люблю работу. Работа увлекает меня. Я часами могу сидеть и смотреть, как работают. Мне приятно быть около работы: мысль о том, что я могу лишиться ее, сокрушает мое сердце.      Мне нельзя дать слишком много работы - набирать работу сделалось моей страстью. Мой кабинет до того завален работой, что там не осталось ни дюйма свободной площади. Мне скоро придется пристраивать новый флигель.      Я очень бережно отношусь к моей работе. Часть работы, которая лежит у меня теперь, находится в моем кабинете уже многие годы, и на ней нет ни пятнышка. Я очень горжусь моей работой. Иногда я снимаю ее с полки и сметаю с нее пыль. Я, как никто, забочусь о ее сохранности.      Но хотя я жажду работы, мне все же хочется быть справедливым. Я не прошу больше того, что приходится на мою долю. А мне дают больше - так мне по крайней мере кажется, и это меня огорчает. Джордж говорит, что мне не стоит об этом тревожиться. Он считает, что только моя чрезмерная щепетильность заставляет меня бояться, что я имею больше работы, чем нужно. На самом деле мне не достается и половины того, что следует. Вероятно, он говорят это для того, чтобы меня утешить.      Я заметил, что в лодке каждый член команды уверен, что он один все и делает. Гаррис сказал, что работает один он, а мы с Джорджем его обманываем. Джордж, наоборот, высмеивал Гарриса, утверждая, что тот только ест и спит, и был твердо уверен, что именно он, Джордж, выполняет всю работу, о которой стоит говорить.      Он заявил, что никогда еще не плавал с такими лентяями, как я и Гаррис.      Это позабавило Гарриса.      - Вы только послушайте! Старина Джордж рассуждает о работе, - смеялся он. - Да после получаса работы он испустил бы дух. Видел ты когда-нибудь, чтобы Джордж работал? - обратился он ко мне.      Я согласился с Гаррисом, что не видел, - во всяком случае с тех пор, как началась наша прогулка.      - Право, не понимаю, откуда ты можешь об этом знать, - возразил Джордж Гаррису. - Черт меня побери, если ты не проспал всю дорогу. Видел ты когда-нибудь, чтобы Гаррис не спал, если только он в это время не ел? - спросил он, обращаясь ко мне.      Любовь к истине заставила меня поддержать Джорджа. От Гарриса с самого начала было мало пользы.      - Но все-таки я, черт возьми, работал больше, чем старина Джей! - продолжал Гаррис.      - Трудно было бы работать меньше, - заметил Джордж.      - Джей, наверное, считает себя здесь пассажиром, - не унимался Гаррис.      Вот какова была их благодарность за то, что я тащил их и эту несчастную лодку от самого Кингстона, все для них устроил, и организовал, и заботился о них, и выбивался из сил. Так всегда бывает на этом свете!..      В данном случае мы вышли из затруднения, сговорившись, что Джордж и Гаррис будут грести до Рэдинга, а оттуда я потащу лодку на бечеве. Тащить тяжелую лодку против сильного течения не так уж весело. Было время, когда я рвался к тяжелой работе, теперь я предпочитаю уступать место молодежи.      Я заметил, что большинство старых гребцов тоже охотно стушевывается, когда предстоит хорошо поработать веслами. Старого лодочника всегда можно узнать по тому, как он лежит на подушке на дне лодки и подбадривает гребцов, рассказывая им, какие он совершал чудеса в прошлом году.      - И это вы называете трудной работой? - тянет он, самодовольно попыхивая трубкой и обращаясь к двум измученным юношам, которые уже полтора часа стойко гребут против течения. - Вот мы с Джеком и Джимом Биффлсом проплыли прошлым летом от Марло до Горинга в один день без единой остановки. Ты помнишь, Джек?      Услышав этот вопрос, Джек, который устроил себе на носу постель из всех пальто и пледов, какие мог собрать, и уже два часа спит, наполовину просыпается и вспоминает все подробности знаменательного дня. Он помнит даже, что течение было необычайно сильное и дул резкий встречный ветер.      - Мы прошли примерно тридцать четыре мили, - говорит рассказчик, подкладывая себе под голову еще одну подушку.      - Ну, ну, Том, не преувеличивай, - укоризненно бормочет Джек. - Самое большое - тридцать три.      И Джек с Томом, обессилев от этого напряженного разговора, засыпают снова. А доверчивые юноши на веслах чувствуют себя страшно гордыми, что им позволили везти таких замечательных гребцов, как Джек и Том, и стараются пуще прежнего.      Я сам в молодости слушал эти рассказы старших, впитывал их, глотал, переваривал каждое слово и просил еще. Но новая смена, видимо, не обладает наивной верой былых времен. Мы трое - Джордж, я и Гаррис - как-то взяли с собой прошлым летом такого "молокососа" и всю дорогу начиняли его обычными небылицами о чудесах, которые мы якобы совершили. Мы угощали его всеми подобающими анекдотами и освященными временем сказками, которые вот уже много лет честно служат гребцам, и прибавили еще семь совершенно оригинальных историй, которые выдумали сами. Одна из них была вполне правдоподобна и основывалась на почти истинном случае, который в слегка измененном виде произошел несколько лет назад с нашими знакомыми. Любой ребенок мог поверить этой истории, не роняя своего достоинства.      А этот юноша только издевался над нами и требовал, чтобы мы тут же на месте повторили свои подвиги, и бился об заклад, что мы не согласимся.      В то утро мы разговорились о случаях из нашей гребной практики и начали вспоминать свои первые опыты в искусстве гребли. Самое раннее, что я помню в связи с лодкой, - это то, как пять мальчишек, и я в том числе, пожертвовали каждый по три пенса и спустили на озеро в Риджент-парке какой-то нелепый плот, после чего нам всем пришлось сушиться в парковой сторожке.      Впоследствии я почувствовал влечение к воде и много плавал на плотах по различным загородным прудам. Это занятие гораздо более интересно и увлекательно, чем кажется с первого взгляда, в особенности когда вы находитесь посредине пруда, а на берегу внезапно появляется с большой палкой в руке владелец материалов, из которых построен плот.      При виде этого джентльмена у вас прежде всего появляется чувство, что вам почему-то не хочется быть в обществе и разговаривать и что, если бы не боязнь показаться невежливым, вы бы охотно уклонились от встречи с ним. Поэтому вы ставите себе целью добраться до противоположного берега и быстро и бесшумно уйти домой, притворяясь, что не видите вашего врага. Но тот, напротив, прямо-таки жаждет взять вас за руку и поговорить с вами. Выясняется, что он близко знаком с вами и знает вашего отца, но это не привлекает вас к нему. Он кричит, что научит вас, как брать его доски и связывать из них плот, но поскольку вы и так умеете это делать, предложение кажется вам излишним, и вам не хочется его принимать - зачем же затруднять человека!      Однако стремление этого джентльмена с вами встретиться нисколько не ослабевает от вашего равнодушия; неутомимость, которую он проявляет, бегая по берегу пруда, чтобы своевременно оказаться на месте и приветствовать вас, может прямо-таки польстить каждому. Если это человек толстый и склонный к одышке, вам сравнительно легко уклониться от его любезности; если же он худощав и длинноног, встреча неизбежна. Свидание, однако, заканчивается быстро, причем разговор ведет главным образом владелец досок. Ваше участие в нем ограничивается односложными восклицаниями, и, как только представляется возможность вырваться из его рук, вы удираете.      Я посвятил плаванью на плотах примерно три месяца и, приобретя достаточный опыт в этой отрасли искусства, решил заняться собственно греблей, для чего записался в один из клубов реки Ли. Поездив на лодке по этой реке, особенно в субботу после обеда, вы вскоре приобретаете достаточную ловкость в обращении с веслами и увертливость при столкновениях с баржами и баркасами. Это представляет также достаточные возможности научиться изящно растягиваться на дне лодки, чтобы не быть выкинутыми в реку чьей-нибудь бечевой.      Но стиля гребли здесь не выработать. Стиль я приобрел лишь на Темзе. Мой стиль гребли вызывает теперь общее восхищение. Все находят его очень своеобразным.      Джордж не подходил к воде, пока ему не исполнилось шестнадцать лет. После этого он и еще восемь джентльменов примерно того же возраста всей компанией отправились однажды в субботу в Кью, намереваясь нанять там лодку и проплыть до Ричмонда и обратно. Один из них, лохматый юнец по фамилии Джоскинс, который раз или два плавал на лодке по Серпентайну [цепь прудов в Гайд-парке в Лондоне], уверял их, что это очень весело.      Когда они пришли на пристань, был час отлива и течение было довольно быстрое. С реки дул резкий ветер. Но это ничуть их не смутило, и они начали выбирать лодку.      На пристани сушилась гоночная восьмерка. Она понравилась им. "Вот эту, пожалуйста", - сказали они. Лодочника на пристани не было, его заменял его маленький сын. Мальчик попробовал охладить их влеченье к восьмерке и показал им две или три другие лодки уютного семейного типа, но они не подошли нашим юношам. Подавай им восьмерку - в ней они будут выглядеть лучше всего.      Мальчик спустил ее на воду, молодые люди скинули куртки и начали рассаживаться. Мальчик выразил мнение, что Джорджу, который уже и в то время был в любой компании тяжелее всех, лучше всего сесть четвертым. Джордж сказал, что он рад быть четвертым, и, быстро подойдя к месту носового, занял его, сев спиной к корме. В конце концов его усадили как следует, и остальные тоже заняли свои места.      Рулевым назначили одного молодого человека с необычайно слабыми нервами. Джоскинс изложил ему основы управления рулем, а сам сел загребным. Он объяснил всем, что это очень просто: пусть делают то же, что и он.      Все заявили, что они готовы, и мальчик на пристани взял багор и оттолкнул их от берега.      Что было дальше - этого Джордж рассказать не может. Он смутно помнит, что сейчас же после старта получил сильный удар в поясницу рукояткой весла номера пятого и почувствовал, что скамья, словно по волшебству, ускользает из-под него и он сидит на дне. Тут же он с интересом отметил, что номер второй в эту минуту лежал на спине, задрав ноги вверх, очевидно в обмороке.      Они прошли под мостом Кью бортом вперед со скоростью восьми миль в час, причем Джоскинс был единственным, кто работал веслом. Джордж, усевшись снова на свое место, попробовал было ему помочь, но, когда он опустил весло в воду, это весло, к его величайшему удивлению, исчезло под лодкой и едва не увлекло его за собой.      Потом рулевой бросил обе веревки за борт и залился слезами.      Как они вернулись назад, Джордж не помнит, но на это потребовалось ровно сорок минут. Густая толпа с большим интересом наблюдала с моста это зрелище; каждый давал свои указания. Трижды нашим юношам удавалось выйти из-под пролета, и трижды их снова увлекало под пролет. Всякий раз, как рулевой взглядывал вверх и видел над собой мост, он снова разражался рыданиями.      Джордж говорил, что не думал в ту минуту, что когда-нибудь полюбит катанье на лодке.      Гаррис - тот больше привык грести на море, чем на реке. Он говорит, что как гимнастика это нравится ему больше. Я с ним не согласен.      Помню, прошлым летом, я нанял в Истборне маленькую лодочку. Много лет назад мне приходилось ходить на веслах по морю, и я думал, что все будет хорошо. Оказалось, однако, что я совершенно разучился грести. Когда одно весло погружалось глубоко в воду, другое нелепо било по воздуху. Чтоб зачерпнуть воду обоими сразу, мне приходилось вставать на ноги. На набережной было полно всякой знати, и мне пришлось плыть мимо них в этом смешном положении. На полдороге я пристал к берегу и, чтобы вернуться назад, прибег к услугам старого лодочника.      Я люблю смотреть, как гребут старые лодочники, особенно когда их нанимают по часам. В их гребле есть что-то такое спокойное, неторопливое. Она совершенно лишена той суетливой спешки, волнения и напряженности, которая все больше и больше заражает новое поколение. Опытный лодочник ничуть не старается кого-нибудь обогнать. Если его самого обгоняет чья-нибудь лодка, это не раздражает его. Собственно говоря, его обгоняют все лодки - все те, что идут в его сторону. Некоторых это бы могло раздосадовать. Величественное спокойствие, которое проявляет при этом наемный лодочник, может послужить прекрасным уроком для людей честолюбивых и чванных.      Простая, обычная гребля, с единственной целью двигать лодку вперед, - не особенно трудное искусство, но требуется большая практика, чтобы чувствовать себя непринужденно, когда гребешь и на тебя смотрят девушки. Неопытного юнца больше всего смущает "такт". "Просто смешно, - говорит он, стараясь в двадцатый раз за последние пять минут отцепить свои весла от ваших, - когда я один, я отлично управляюсь".      Очень забавно смотреть, как два новичка стараются грести в такт. Носовой никак не может не разойтись с кормовым, потому что кормовой, мол, гребет как-то странно. Кормовой ужасно возмущен этим и объясняет, что он вот уже десять минут пытается приспособить свой метод гребли к ограниченным способностям носового. Тогда носовой в свою очередь обижается и просит кормового не беспокоиться о кем, но посвятить все внимание разумной гребле на корме.      - А может быть, мне сесть на твое место? - говорит он, явно намекая, что это сразу исправило бы дело.      Они шлепают веслами еще сотню ярдов с весьма умеренным успехом; потом кормового вдруг осеняет, и тайна их неудачи становится ему ясна.      - Вот в чем дело: у тебя мои весла, - кричит он носовому. - Передай-ка их мне.      - То-то я удивлялся, что у меня ничего не выходит, - говорит носовой, сразу повеселев и с охотой соглашаясь на обмен. - Теперь дело пойдет на лад.      Но дело не идет на лад даже теперь. Кормовому, чтобы достать свои весла, приходится вытягивать руки во всю длину, а носовой при каждом взмахе больно ударяет себя веслами в грудь. Они снова меняются, приходят к выводу, что лодочник дал им не тот набор весел, и, наперебой ругая его, проникаются друг к другу самыми теплыми чувствами.      Джордж говорит, что ему давно хочется для разнообразия поплавать на плоскодонке с шестом. Плавать на плоскодонке не так легко, как кажется. Как и при гребле, вы быстро обучаетесь двигаться вперед и управляться с лодкой, но требуется большой опыт, чтобы делать это с достоинством, не заливая всего себя водой.      С одним моим знакомым юношей, когда он впервые плыл на плоскодонке, произошел очень печальный случай. Дело шло у него так хорошо, что он стал совсем нахалом и гулял по лодке, действуя шестом с таким небрежным изяществом, что прямо приятно было смотреть. Он подходил к носу лодки, втыкал свой шест и отбегал на другой конец, словно заправский моряк. Это было великолепно!      Так же великолепно все бы и кончилось, если бы этот юноша, любуясь пейзажем, не отбежал ровно на один шаг дальше, чем нужно, и не сошел с лодки совсем. Шест глубоко вонзился в тину, и юноша остался висеть на нем, а лодку понесло по течению. Его поза была явно лишена достоинства, и какой-то дерзкий мальчишка на берегу сейчас же крикнул своему отставшему товарищу: "Эй, беги посмотри - вон живая обезьяна на палке".                  Я не мог помочь моему товарищу, потому что мы, как назло, не позаботились взять с собой запасный шест. Я мог только сидеть и смотреть на него. Никогда не забуду, какое у него было лицо, пока шест медленно клонился набок. Оно было полно задумчивости.      Я наблюдал, как он тихо опустился в воду, видел, как он вылез на берег, грустный и вымокший. Он был так смешон, что я не мог не расхохотаться. Еще долго я посмеивался про себя, и вдруг меня осенила мысль, что мне в сущности должно быть не до смеху. Я ведь сижу один на плоскодонке, без шеста, и беспомощно несусь по течению, вероятнее всего к плотине.      Я очень рассердился на моего приятеля за то, что он шагнул за борт и так подвел меня. Он мог бы по крайней мере оставить мне шест.      Меня несло с четверть мили, а потом я заметил другую плоскодонку, стоящую на якоре посреди реки, и в ней двух старых рыбаков. Они увидели, что я мчусь прямо на них, и крикнули, чтобы я свернул в сторону.      - Не могу! - закричал я в ответ.      - Да вы и не пробуете! - крикнули они.      Подплыв ближе, я объяснил им, в чем дело, и они поймали меня и дали мне шест. Плотина была от меня в пятидесяти ярдах. Я рад, что эти рыбаки оказались тут.      Первый раз я собирался выехать на плоскодонке с тремя другими молодыми людьми. Они должны были мне показать, как с ней управляться. Мы почему-то не могли выйти вместе, и я сказал, что пойду вперед и спущу лодку на воду, а потом поболтаюсь немного на реке и поупражняюсь, пока они придут.      Мне не удалось получить плоскодонку - все были заняты. Поэтому мне ничего не оставалось, как сидеть на берегу и смотреть на реку, поджидая моих товарищей.      Вскоре мое внимание привлек один молодой человек на плоскодонке, у которого, как я с удивлением заметил, была такая же куртка и кепи, как у меня. Это, видимо, был новичок, и смотреть на него было очень интересно. Никак нельзя было угадать, что случится, когда он опустит шест; видимо, он и сам не знал этого. Иногда его бросало вверх по течению, иногда сносило вниз, а чаще всего он просто крутился волчком на одном месте, объезжая кругом шеста. При любом исходе дела он казался одинаково удивленным и огорченным.      Люди на берегу очень увлеклись этим зрелищем и держали пари, чем кончится каждый следующий толчок.      Между тем мои приятели пришли на другой берег и тоже стали наблюдать за этим юношей. Он стоял к ним спиной, и они видели только его куртку и кепи. Разумеется, они сейчас же решили, что это я, их возлюбленный друг, изображаю тут идиота, и радость их не имела границ. Они принялись немилосердно издеваться над бедным юношей.      Я не сразу догадался об их ошибке и подумал: "До чего невежливо с их стороны так насмехаться, да еще над незнакомым". Но, прежде чем я успел их остановить, мне все стало ясно, и я спрятался за деревом.      С каким наслаждением эти балбесы высмеивали несчастного! Добрых пять минут они стояли на берегу и кричали ему всякий вздор, издеваясь, насмехаясь и глумясь над ним. Они бомбардировали его старыми остротами, они даже придумали несколько новых, которые тоже выпали ему на долю. Они осыпали его разными семейными шутками, употреблявшимися в нашем кругу и совершенно непонятными для постороннего. Наконец, не в силах больше выносить их зубоскальство, юноша обернулся, и они увидели его лицо.      Мне приятно было отметить, что у моих приятелей хватило стыда, чтобы почувствовать себя круглыми дураками. Они объяснили юноше, что приняли его за своего приятеля, и выразили надежду, что он не считает их способными оскорблять так кого-нибудь, кроме друзей и знакомых.      Разумеется, то, что они сочли этого юношу за знакомого, служит им некоторым оправданием. Помню, Гаррис как-то рассказал мне один случай, который произошел с ним в Булони во время купанья. Он плавал недалеко от берега и вдруг почувствовал, что кто-то схватил его сзади за шею и потянул под воду. Гаррис яростно отбивался, но нападающий, видимо, был настоящий Геркулес, и все усилия Гарриса оказались тщетными. Наконец он перестал брыкаться и попробовал настроиться на торжественный лад, но тут его противник неожиданно выпустил его. Гаррис стал на ноги и оглянулся, ища своего возможного убийцу. Тот стоял рядом и весело хохотал. Но, увидев над водой лицо Гарриса, он отшатнулся, и вид у него был крайне смущенный.      - Извините, пожалуйста, - сконфуженно пробормотал он. - Я принял вас за своего приятеля.      Гаррис подумал, что ему еще повезло: если б его сочли за родственника, ему наверняка пришлось бы утонуть.      Чтобы ходить под парусом, тоже требуется уменье и опыт, хотя в детстве я думал иначе. Мне казалось, что этому учишься походя, как игре в мяч или в пятнашки. У меня был приятель, который придерживался тех же взглядов, и в один ветреный день мы вздумали испробовать свои силы. Мы жили тогда в Ярмуте и решили прокатиться по реке Яр. Мы наняли парусную лодку на лодочной станции, возле моста, и пустились в путь.      - Сегодня довольно ненастная погода, - сказал лодочник, когда мы отчаливали. - Как зайдете за поворот, возьмите риф да лавируйте получше.      Мы ответили, что непременно так и сделаем, и уехали, весело крикнув лодочнику: "До свидания!" - и спрашивая себя, как это "лавируют", и откуда нам взять риф, и что мы будем с ним делать, когда его достанем.      Мы гребли до тех пор, пока город не скрылся из виду. Когда перед нами открылась широкая полоса воды, над которой ураганом носился ветер, мы решили, что пора приступать к действиям.      Гектор, - так, кажется, звали моего товарища, - продолжал грести, и я начал развертывать парус. Это оказалось нелегким делом, но в конце концов я справился с ним, и тут возник вопрос, который конец паруса верхний.      Следуя врожденному инстинкту, мы, разумеется, решили, что верх - это низ, и принялись ставить парус вверх ногами. Но нам потребовалось много времени, чтобы вообще как-нибудь прикрепить его. Парус, видимо, решил, что мы играем в похороны и что я покойник, а сам он изображает саван.      Обнаружив свою ошибку, он ударил меня по голове и решил вообще ничего не делать.      - Намочи его, - сказал Гектор. - Брось его за борт, пусть намокнет.      Он сказал, что матросы на кораблях всегда мочат паруса, прежде чем их ставить.      Я намочил парус, но от этого дело только ухудшилось. Если вокруг вас обвивается и бьет вас по ногам сухой парус, это достаточно неприятно, но когда парус мокрый, - становится уже совсем обидно.      Наконец нам удалось общими усилиями поставить парус не совсем вверх ногами, а скорее боком, и мы привязали его к мачте фалинем, который отрезали для этой цели.      Лодка не опрокинулась - я просто устанавливаю этот факт. Почему она не опрокинулась, этому я не могу предложить никакого объяснения. Впоследствии я часто думал об этом, но мне так и не удалось удовлетворительно объяснить это обстоятельство.      Возможно, что такой результат есть следствие естественного упрямства всего существующего. Наблюдая наше поведение, лодка, возможно, пришла к выводу, что мы в это утро выехали на реку с целью самоубийства, и решила нам помешать. Это единственное объяснение, которое я могу придумать.      Уцепившись обеими руками за планшир, мы ухитрились не вылетать из лодки, но это была тяжелая работа. Гектор сказал, что пираты и другие люди, привыкшие ходить по морю, в сильную бурю привязывают к чему-то руль и спускают кливер, и предложил попробовать сделать что-нибудь в этом роде. Но я стоял за то, чтобы предоставить лодке идти по ветру.      Последовать моему совету было легче всего, и мы в конце концов так и сделали. Лодка неслась по реке примерно милю с такой скоростью, с какой мне с тех пор ни разу не довелось ходить, да, по правде сказать, и не хотелось бы. Потом, на повороте, она так накренилась, что парус наполовину ушел в воду. Потом каким-то чудом выпрямилась и понеслась прямо на длинную плоскую отмель.      Эта отмель спасла нас. Лодка врезалась в нее до половины и остановилась. Почувствовав, что нас не бросает больше из стороны в сторону, словно горошины в мешке, и что мы можем двигаться по своему произволу, мы подползли к парусу и срезали его.      Мы уже довольно поплавали под парусом. Нам не хотелось злоупотреблять этим развлечением и пресытиться им.      Мы совершили хорошую, волнующую, интересную поездку под парусом и теперь решили разнообразия ради немного погрести.      Мы взяли весла и попробовали столкнуть лодку с отмели. При этом мы сломали одно весло. Мы повторили свою попытку, на этот раз с большей осторожностью, но оба весла явно никуда не годились, и второе разлетелось еще скорее, чем первое, оставив нас безоружными.      Перед нами тянулась отмель примерно ярдов на сто, а сзади нас была вода. Единственное, что нам оставалось делать, - это сидеть и ждать, пока кто-нибудь не проедет мимо.      Погода была не такая, чтобы привлечь людей на реку, и прошло три часа, прежде чем в поле зрения появилось первое человеческое существо. Это был старый рыбак; ему с неимоверным трудом удалось, наконец, нас выручить, и мы были самым позорным образом доставлены на буксире к пристани.      Вознаграждение человеку, который нас выручил, расплата за сломанные весла и пользование лодкой в течение четырех с половиной часов - все это поглотило изрядное количество наших карманных денег на много недель вперед. Но мы приобрели опыт, а за это, как говорят, ничего не жалко отдать.            ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ            Рэдинг. Нас ведет на буксире паровой баркас. Нахальное поведение маленьких лодок. Как они мешают паровым баркасам. Джордж и Гаррис снова уклоняются от работы. Одна банальная история. Стритли и Горинг.            Мы подъехали к Рэдингу часов около одиннадцати. Река в этом месте грязная и унылая. В окрестностях Рэдинга не хочется задерживаться надолго.      Рэдинг - старинный, знаменитый городок, основанный в далекие дни короля Этельреда, когда датчане поставили свои военные корабли в бухте Кеннет и, основавшись в Рэдинге, совершали набеги на Эссекс. Тут Этельред со своим братом Альфредом дали датчанам бой и разбили их, причем Этельред главным образом молился, а Альфред сражался.      В более поздние годы на Рэдинг, по-видимому, смотрели как на приятное местечко, куда можно было бежать, когда в Лондоне становилось скверно. Парламент обычно переезжал в Рэдинг всякий раз, как в Вестминстере объявлялась чума. В 1625 году юстиция последовала его примеру, и все заседания суда происходили в Рэдинге. На мой взгляд, лондонцам стоило претерпеть какую-нибудь пустяковую чуму, чтобы разом избавиться и от юристов и от парламента.      Во время борьбы парламента с королем Рэдинг был осажден графом Эссексом, а четверть века спустя принц Оранский разбил под Рэдингом войска короля Иакова.      Генрих Первый похоронен в Рэдинге, в Бенедиктинском аббатстве, которое он сам основал и развалины которого сохранились до наших дней. В этом же самом аббатстве славный Джон Гонт был обвенчан с леди Бланш.      У Рэдингского шлюза мы поровнялись с паровым баркасом, принадлежащим одним моим знакомым, и нас подвезли на буксире почти до самого Стритли. Это очень приятно - идти на буксире за баркасом. Лично мне это нравится гораздо больше, чем гребля. Поездка была бы еще приятнее, если бы не множество маленьких лодчонок, которые все время сновали вокруг нашего баркаса. Чтобы не утопить их, нам то и дело приходилось замедлять ход и останавливаться. У этих весельных лодок пренеприятная привычка путаться на реке перед паровыми баркасами. Против них необходимо принять какие-то меры. И они к тому же еще такие нахальные, эти лодки. Чтобы они соблаговолили поторопиться, приходится так свистеть, что котел чуть не лопается. Будь на то моя воля, я бы время от времени топил парочку лодок, чтобы хорошенько их проучить.                  Выше Рэдинга река становится очень приятной. У Тайлхерста ее несколько портит железная дорога, но от Мэплдерхэма до Стритли вид прямо великолепный. Несколько выше шлюза стоит Хардвик-Хаус, где Карл Первый играл в шары. Окрестности Пэнгборна, где находится прелестная гостиница "Лебедь", вероятно столь же хорошо знакомы завсегдатаям картинных выставок, как и обитателям этой местности.      Мы отцепились от баркаса моих знакомых, немного не доезжая грота, и Гаррис принялся доказывать, что теперь моя очередь грести. Это показалось мне совершенно необоснованным. Утром мы условились, что я проведу лодку на три мили выше Рэдинга. Но ведь теперь мы были выше Рэдинга на десять миль! Конечно, грести надо было опять Гаррису и Джорджу.      Однако я не мог склонить ни того, ни другого к своей точке зрения и, чтобы не спорить напрасно, взялся за весла. Не успел я проработать и минуту, как мы увидели на реке какой-то черный предмет и приблизились к нему. Джордж наклонился и схватил этот предмет, но тотчас же с криком отшатнулся, бледный как полотно.      Это было тело мертвой женщины. Оно легко плыло по воде, и лицо утопленницы было кротко и спокойно. Его нельзя было назвать красивым, это лицо. Оно преждевременно состарилось, высохло и исхудало. Но это было милое и приятное лицо, несмотря на следы нужды и бедности, и на нем лежал отпечаток безмятежного спокойствия, которое мы часто видим на лице больных, когда их страданья, наконец, прекращаются.      На наше счастье, - нам вовсе не хотелось таскаться по судам и следователям, - какие-то люди на берегу тоже заметили утопленницу и взяли на себя заботу о ней.      Впоследствии мы узнали историю этой женщины. Разумеется, это была обыкновенная, пошлая трагедия. Она любила и была обманута или сама обманулась. Так или иначе, она согрешила - это со многими из нас случается, - и ее знакомые и родные, охваченные справедливым негодованием, захлопнули перед ней двери своих домов.      Вынужденная бороться с судьбой одна, неся на шее ярмо своего позора, она опускалась все ниже и ниже. Сначала ей удавалось содержать себя и ребенка на двенадцать шиллингов в неделю, которые она получала, работая по двенадцать часов в день. Шесть шиллингов она платила за содержание ребенка, а на остальные пыталась кое-как удержать душу в теле.      Шесть шиллингов в неделю связывают тело с душой не слишком крепко. Соединенные столь хрупкими узами, они все время пытаются расстаться. И однажды, вероятно, несчастная особенно ясно увидела свою жизнь во всем ее тоскливом однообразии, со всеми ее страданиями, и насмешливая тень смерти испугала ее. В последний раз обратилась она за помощью к друзьям, но, оградившись ледяной стеной респектабельности, они не услышали голоса отверженной. Тогда она съездила повидать своего ребенка, с каким-то тупым равнодушием взяла его на руки и поцеловала, не проявляя никаких чувств, и потом ушла, сунув ему в руку коробку грошовых конфет. На свои последние шиллинги она взяла билет и приехала в Горинг.      Как видно, горчайшие переживания ее жизни были связаны с лесистыми берегами и веселыми зелеными лужайками, окружающими Горинг. Но женщины почему-то любят гладить нож, который нанес им рану. А может быть, к горечи примешивались солнечные воспоминания о лучших часах, проведенных близ овеянных тенью струй, над которыми развесистые деревья так низко склоняют свои ветви.      Весь день пробродила она по лесу, что тянется вдоль берега реки. Потом, когда серые сумерки раскинули над водой свой темный плащ, она протянула руки к безмолвной реке, которая знала ее горести и радости. И старая река любовно приняла ее в объятия, прижала ее усталую голову к своей груди и успокоила боль. Так согрешила эта женщина во всем - и в жизни и в смерти. Мир праху ее и всех других грешников...      Горинг, на левом берегу реки, и Стритли - на правом - очаровательные местечки, в которых приятно провести несколько дней. Воды реки до самого Пэнгборна так и манят поплавать в солнечный день под парусом или выехать в лунную ночь на лодке, а окружающий вид очень красив. Мы намеревались дойти в этот день до Уоллингфорда, но улыбка реки соблазнила нас остаться. Привязав лодку у моста, мы отправились в Стритли и позавтракали в гостинице "Бык" к великому удовольствию Монморенси.      Говорят, что горы, высящиеся на обоих берегах реки, когда-то соединялись и преграждали течение нынешней Темзы. Река будто бы оканчивалась несколько выше Горинга, образуя большое озеро. Я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть это утверждение. Я просто отмечаю его.      Стритли - старинное местечко, основанное, как большинство прибрежных городов и поселков, во времена бриттов и саксов. В Стритли куда приятнее останавливаться, чем в Горинге, если у вас есть возможность выбирать, но сам по себе Горинг достаточно красив и к тому же расположен ближе к железной дороге, что имеет значение, если вы хотите удрать из гостиницы, не заплатив по счету.            ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ            Стирка. Рыба и рыбаки. Об искусстве уженья. Добросовестный удильщик на муху. Рыбацкая история.            Мы пробыли в Стритли два дня и отдали наше платье в стирку. Мы сами пробовали стирать его в реке под наблюдением Джорджа, но это окончилось неудачей. Поистине это можно назвать больше чем неудачей, так как после стирки мы оказались в еще худшем положении, чем прежде. Перед стиркой наше платье было, правда, очень грязно, но его все-таки можно было носить. А после того как мы его постирали... Скажем кратко: вода в реке между Рэдингом и Хэнли стала после этого много чище. Мы собрали во время стирки всю грязь, которая скопилась в реке между Рэдингом и Хэнли, и, так сказать, вмыли ее в наше платье.      Стритлейская прачка сказала, что считает себя обязанной взять с нас за стирку втрое дороже обычной платы. Она заявила, что, пока работала, чувствовала себя не прачкой, а скорее землекопом.      Мы заплатили по счету без единого слова.      Окрестности Горинга и Стритли - излюбленное место рыболовов. Река изобилует щуками, плотвой, угрями, уклейкой, и можно целый день сидеть на берегу и удить.      Некоторые люди так и делают. Но у них ничего не ловится. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь поймал что-нибудь в Темзе, кроме пескарей и дохлых кошек, а эти создания явно не имеют отношения к рыбной ловле! Местный "Путеводитель рыбака" ни слова не говорит о поимке рыбы. Он ограничивается замечанием, что Го-ринг - прекрасное место для рыбной ловли. Судя по тому, что мне пришлось видеть, я вполне готов поддержать это утверждение. Нет другого места на земле, где вы могли бы больше наслаждаться рыбной ловлей или удить в течение более долгого времени. Некоторые рыболовы приезжают сюда и удят весь день, другие остаются удить на месяц. Вы можете продлить это занятие и удить целый год - разницы не будет.      В "Спутнике рыболова на Темзе" сказано, что "здесь водятся щуки и окуни". Да, щуки и окуни, может быть, и водятся в Темзе. Я даже наверное знаю, что это так. Гуляя по берегу, вы можете видеть их целые стаи. Они подплывают и высовываются из воды, раскрывая рот в надежде получить печенье. А когда вы купаетесь, они плотным кольцом окружают вас, мешают плавать и действуют на нервы. Но чтобы поймать их на крючок с червяком на конце или на что-нибудь подобное - этого не случается.      Сам я - неважный рыболов. Некогда я посвящал этому занятию много внимания, и дело, как мне казалось, шло хорошо. Но опытные рыбаки сказали, что из меня никогда не выйдет толку, и посоветовали мне отступиться. Они говорили, что я очень неплохо закидываю удочку и, видимо, обладаю большой смекалкой и совершенно достаточной врожденной леностью. Но, по их глубокому убеждению, рыбак из меня не получится. У меня слишком мало воображения.      Они говорили, что в роли поэта, автора уголовных романов, репортера или чего-нибудь в этом роде я, может быть, и добьюсь успеха. Но чтобы создать себе имя в качестве удильщика на Темзе, нужно больше, чем у меня, фантазии, больше способности к выдумке.      Многие считают, что от хорошего рыболова требуется только уменье легко, не краснея, врать. Но эта глубокое заблуждение. Голое вранье бесполезно - на это способен любой новичок. Обстоятельные подробности, изящные правдоподобные штрихи, общее впечатление щепетильной, почти педантической правдивости - вот что характерно для опытного рыбака.      Каждый может войти и сказать: "Знаете, вчера вечером я поймал пятнадцать дюжин окуней", или: "В прошлый понедельник я вытащил пескаря весом в восемнадцать фунтов и длиной в три фута от головы до хвоста".      Для этого не требуется искусства или уменья. Это свидетельствует всего лишь о смелости.      Нет, настоящий рыбак не стал бы врать таким образом. Его система - это целая наука.      Он спокойно входит, не снимая шляпы, усаживается на самый удобный стул, закуривает трубку и молча пускает клубы дыма. Он дает молодежи вволю похвастаться и, воспользовавшись минутой тишины, вынимает трубку изо рта и говорит, выколачивая ее о решетку камина.      - Н-да... во вторник вечером мне удалось выловить такое, что, пожалуй, об этом не стоит и говорить.      - Почему? - восклицают все разом.      - Потому что, если я и расскажу, мне вряд ли поверят, - спокойно отвечает старик без тени горечи в голосе. Он снова набивает трубку и просит трактирщика принести ему три рюмки шотландской.      Наступает пауза; никто не чувствует в себе достаточной уверенности, чтобы оспаривать мнение старого джентльмена. Тому приходится продолжать, не дожидаясь поддержки.      - Нет, - говорит он задумчиво, - я бы и сам не поверил, если бы мне рассказали такое. Но тем не менее это факт. Я весь день просидел на берегу и не поймал буквально ничего - только несколько дюжин уклеек и штук двадцать щук. Я уже собирался бросить это дело, как вдруг чувствую, - удочку здорово дернуло. Я подумал, что это опять какая-нибудь мелочь, и хотел подсечь. И что же? Удочка ни туда, ни сюда. Мне потребовалось полчаса, - да-с, полчаса, - чтобы вытащить эту рыбу, и каждую минуту я думал, что леса оборвется. Наконец я ее вытащил, и что же, вы думаете, это оказалось? Осетр!.. Сорок фунтов весом! Да-с, на удочку! Удивительно? Конечно. Эй, хозяин, еще три рюмки шотландской!      Потом он рассказывает, как поражены были все, кто видел эту рыбу, и что сказала жена, когда он пришел домой, и какого мнения об этом случае Джо Багглс.      Как-то раз я спросил хозяина одного прибрежного трактира, не противно ли ему слушать россказни местных рыбаков. Он ответил:      - Нет, сэр, теперь - нет. Сначала я, правда, немного шалел, но теперь ничего, мы с хозяйкой можем хоть целый день их слушать. Дело привычки, знаете, дело привычки.      У меня был один знакомый. Это был очень добросовестный молодой человек, и когда он начал удить на муху, то решил не преувеличивать своего улова больше, чем на двадцать пять процентов.      - Если я поймаю сорок штук, - говорил он, - я буду рассказывать что поймал пятьдесят, и так далее. Но больше я прибавлять не буду, потому что врать - грех.      Двадцатипятипроцентный план действовал очень плохо. Моему знакомому никак не удавалось его применить. Он ловил за день самое большое три рыбы, а к трем не прибавишь двадцать пять процентов, по крайней мере в рыбах.      Тогда мой знакомый повысил процент до тридцати трех с третью. Но это тоже оказывалось неудобно, если ему удавалось выловить одну рыбу или две. Наконец, чтобы упростить дело, он решил увеличивать свой улов ровно вдвое.      Месяца два он соблюдал это правило, но потом ему надоело. Никто не верил, что он только удваивает, и это нисколько не улучшало его репутации; в то же время его умеренность ставила его в невыгодное положение в сравнении с другими рыболовами. Когда он ловил каких-нибудь три рыбешки, то говорил, что поймал шесть, и ему было очень обидно слушать, как человек, который заведомо поймал только одну рыбу, ходил и рассказывал, что вытащил две дюжины.      Наконец мой знакомый заключил сам с собой условие, которого свято придерживается до сих пор: каждую пойманную им рыбу он решил считать за десять, и притом всегда начинает счет с десяти. Если, например, ему не удавалось поймать ни одной рыбы, он говорил, что поймал десять. По его счету нельзя было поймать меньше десяти рыб, - в этом заключалась основа его системы. Когда же он ухитрялся выловить одну рыбу, то считал ее за двадцать, две рыбы шли за тридцать, три - за сорок и так далее.      Этот план прост и легко осуществим. Недавно шли даже разговоры о том, чтобы распространить его на всю удящую братию. Правление Ассоциации удильщиков на Темзе года два тому назад действительно рекомендовало его принять. Но несколько старейших членов запротестовали. Они сказали, что готовы рассмотреть этот план, если исходная цифра будет удвоена и каждая рыба пойдет за двадцать.      Если вы будете на реке и у вас окажется свободный вечер, советую вам зайти в какой-нибудь маленький деревенский трактир и сесть в распивочной. Вы почти наверняка застанете там несколько старых удильщиков за стаканом грога, и они в полчаса расскажут достаточно рыбных историй, чтобы расстроить вам желудок на целый месяц.      Я и Джордж... (Я не знаю, что случилось с Гаррисом: сразу после завтрака он пошел побриться, а вернувшись, целых сорок минут наводил глянец на свои башмаки; после этого мы его не видели.) Итак, я, Джордж и собака, предоставленные самим себе, на второй день вечером пошли прогуляться в Уоллингфорд. На обратном пути мы заглянули в маленький трактирчик, чтобы отдохнуть и подкрепиться.      Мы вошли в зал и сели. В зале находился какой-то старик, куривший длинную глиняную трубку. Естественно, мы разговорились с ним.      Старик сказал, что сегодня хорошая погода. Мы сказали, что вчера тоже была хорошая погода. Затем мы сообщили друг другу, что завтра, вероятно, тоже будет хорошая погода. Джордж сказал, что хлеба, кажется, всходят недурно.      Потом каким-то образом всплыло, что мы нездешние и завтра утром уезжаем.      После этого в разговоре наступила пауза. Мы рассеянно оглядывали комнату, и наши глаза остановились на старом, пыльном стеклянном ящике, подвешенном высоко над камином. В ящике, лежала форель. Эта форель прямо-таки обворожила меня - это была совершенно чудовищная рыба. Сначала я даже принял ее за треску.      - А, - сказал старый джентльмен, заметив, на что я смотрю. - Замечательный экземпляр, не правда ли?      - Совершенно необычайный!.. - пробормотал я, а Джордж спросил старика, сколько эта рыба, по его мнению, весит.      - Восемнадцать фунтов и шесть унций, - ответил старик, поднимаясь и снимая пиджак. - Да, - продолжал он, - третьего числа следующего месяца будет шестнадцать лет, как я ее вытащил. Я поймал ее на уклейку у самого моста. Мне сказали, что она плавает в реке, и я сказал, что поймаю ее, и поймал. Теперь такой рыбы здесь не увидишь. Спокойной ночи, джентльмены, спокойной ночи.      И он вышел, оставив нас одних.                  Мы не могли отвести глаз от этой рыбы. Рыба действительно была замечательная. Мы все еще глядели на нее, когда в комнату вошел только что подъехавший к трактиру местный извозчик с кружкой пива в руке и тоже посмотрел на рыбу.      - Изрядная форель, а? - сказал Джордж, поворачиваясь к нему.      - Да, сэр, это про нее вполне можно сказать, - ответил извозчик, и, отхлебнув пива, прибавил: - Может быть, вас здесь не было, сэр, когда ее поймали?      - Нет, - ответили мы ему. - Мы здесь чужие.      - Ах, вот как, - сказал извозчик. - Ну, тогда вы, конечно, не можете знать. Вот уже без малого пять лет, как я поймал эту рыбу.      - Как! Разве это вы ее поймали? - спросил я.      - Да, - ответил добродушно старик. - Я поймал ее у самого шлюза (тогда здесь еще был шлюз) как-то после обеда, в пятницу. И самое удивительное - поймал на муху. Я собирался ловить щук, право слово, и даже не думал о форелях, и когда я увидел на конце удочки эту громадину, то, ей-богу, совсем ошалел. В ней оказалось двадцать шесть фунтов. До свиданья, джентльмены, до свиданья.      Через пять минут вошел третий человек и рассказал, как он поймал эту форель на червяка, и ушел. Потом появился какой-то невозмутимый, серьезный на вид джентльмен средних лет и сел у окна.      Некоторое время мы молчали. Наконец Джордж обратился к пришедшему:      - Простите, пожалуйста... Надеюсь, вы извините, что мы, совершенно чужие в этих краях люди, позволяем себе такую смелость... Но я и мой приятель были бы вам чрезвычайно обязаны, если бы вы рассказали, как вам удалось поймать эту форель.      - А кто вам сказал, что это я поймал ее? - последовал удивленный вопрос.      Мы ответили, что никто нам этого не говорил, но мы инстинктивно чувствуем, что это сделал именно он.      - Удивительная вещь, - со смехом воскликнул серьезный джентльмен, - совершенно удивительная! Ведь вы угадали. Я в самом деле поймал ее. Но как вам удалось это узнать? Право, удивительно! В высшей степени удивительно!      И он рассказал нам, как целых полчаса тащил эту рыбу и как она сломала удилище. Придя домой, он тщательно ее взвесил, и стрелка показала тридцать шесть фунтов.      После этого он тоже удалился, и когда он ушел, к нам заглянул хозяин трактира. Мы рассказали ему все, что слышали об этой форели, и это очень его позабавило. Мы все от души хохотали.      - Так, значит, Джим Бэйтс, и Джо Магглс, и мистер Джонс, и старый Билли Маундерс говорили вам, что они ее поймали? Ха-ха-ха! Вот это здорово! - восклицал честный старик, весело смеясь. - Как же! Такие они люди, чтобы отдать эту форель мне и позволить повесить ее в моем трактире если они сами ее поймали. Как бы не так. Ха-ха-ха!      И он рассказал нам правду об этой форели. Оказалось, что это он поймал ее много лет назад, когда был еще совсем мальчишкой. Ему помогло не искусство, не уменье, а то непонятное счастье, которое, кажется, всегда поджидает шалуна, удирающего из школы, чтобы поудить в солнечный день на веревочку, привязанную к ветке.      Он говорил, что, принеся домой эту форель, избежал здоровой порки и что даже школьный учитель сказал, что такая форель стоит тройного правила и умножения многозначных чисел, вместе взятых.      В эту минуту трактирщика вызвали из комнаты, и мы с Джорджем снова обратили взоры на форель.      Это, право же, была удивительная рыба. Чем больше мы смотрели на нее, тем больше изумлялись.      Джордж до того заинтересовался ею, что влез на спинку стула, чтобы рассмотреть получше. И вдруг стул качнулся, и Джордж изо всех сил вцепился в ящик, чтобы удержаться, и ящик полетел вниз вместе со стулом и Джорджем.      - Рыба! Ты не испортил рыбу? - испуганно крикнул я, бросаясь к Джорджу.      - Надеюсь, что нет, - сказал Джордж и осторожно поднялся. Но он все же испортил рыбу. Форель лежала перед нами, разбитая на тысячу кусков (я говорю - тысячу, но, может быть, их было и девятьсот, - я не считал). Нам показалось странным и непонятным, что чучело форели разбилось на такие маленькие кусочки.      Это было бы действительно странно и непонятно, будь перед нами настоящее чучело форели. Но это было не так.      Форель была гипсовая!            ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ            Шлюзы. Меня и Джорджа фотографируют. Уоллингфорд. Дорчестер. Эбингдон. Отец семейства. Здесь удобно тонуть. Трудный участок реки. Дурное влияние речного воздуха.            На следующий день, рано утром, мы покинули Стритли, поднялись до Келхэма и ночевали там в заводи под брезентом.      Между Стритли и Уоллингфордом река не особенно интересна. От Клива на протяжении шести с половиной миль нет ни одного шлюза. Это, пожалуй, самый длинный свободный участок реки выше Теддингтона; Оксфордский гребной клуб тренирует на нем свои восьмерки.      Но как бы ни было приятно отсутствие шлюзов для гребцов, оно огорчает тех, кто ищет на реке удовольствия.      Лично я очень люблю шлюзы. Они так приятно нарушают однообразие гребли. Мне нравится сидеть в лодке и медленно подниматься из прохладных глубин в новые воды, к незнакомым видам, или опускаться, словно покидая мир, и ждать, пока не заскрипят мрачные ворота и узкая полоска дневного света не начнет все больше и больше расширяться. И вот прекрасная, улыбающаяся река вся лежит перед вами, и вы снова толкаете вашу лодочку из недолгого заточения в приветливые струи.      Что за живописные пятна на реке эти шлюзы! Толстый старый сторож, его веселая жена или ясноглазая дочка - милые люди, с которыми приятно поболтать мимоходом. Вы встречаете там другие лодки и обмениваетесь речными сплетнями. Без своих обсаженных цветами шлюзов Темза не была бы таким волшебным местом.      Говоря о шлюзах, я вспомнил, как однажды летом, у Хэмптон-Корта, мы с Джорджем чуть не погибли. Погода стояла великолепная, и шлюз был полон. Как часто бывает на реке, какой-то расчетливый фотограф снимал наши лодки, качавшиеся на прибывающей воде.      Я не сразу сообразил, в чем дело, и поэтому очень удивился, увидав, что Джордж торопливо приглаживает брюки, взбивает волосы и залихватски сдвигает фуражку на затылок. Потом, придав своему лицу приветливое и слегка печальное выражение, он принял изящную позу, стараясь куда-нибудь спрятать ноги.      Сначала я подумал, что Джордж увидел какую-нибудь знакомую девушку, и оглянулся, чтобы посмотреть, кто это. Все, кто был на реке, сразу словно окоченели. Они стояли и сидели в самых странных и нелепых позах, какие мне приходилось видеть только на японских веерах. Девушки, все до одной, улыбались. Они выглядели такими милыми! А мужчины нахмурили брови и казались благородными и серьезными.      Тут истина вдруг открылась мне, и я испугался, что опоздаю. Наша лодка была первая, и мне казалось, что с моей стороны будет невежливо испортить фотографу снимок. Я быстро обернулся и занял позицию на носу, с небрежным изяществом опираясь на багор. Моя поза говорила о силе и ловкости. Я привел волосы в порядок, спустив одну прядь на лоб, и придал лицу выражение ласковой грусти, смешанной с цинизмом. Оно, как говорят, мне идет. Мы стояли и ждали торжественного момента. И вдруг я услышал сзади крик:      - Эй, посмотрите на свой нос!      Я не мог повернуться и поглядеть, в чем дело и на чей нос нам надлежало смотреть. Я бросил украдкой взгляд на нос Джорджа. С ним все было в порядке - во всяком случае в нем ничего нельзя было исправить. Скосив глаза на свой собственный нос, я убедился, что он не хуже, чем я думал.      - Посмотрите на свой нос, осел вы этакий! - раздался тот же голос, но уже громче.      После этого другой голос крикнул:      - Вытолкните свой нос, эй, вы там, двое, с собакой!      Ни я, ни Джордж не осмеливались повернуться. Рука фотографа лежала на колпачке объектива, и он каждую секунду мог сделать снимок. Неужели они кричали нам? Что же случилось с нашими носами? Почему их надо было вытолкнуть?      Но теперь кричал уже весь шлюз, и чей-то громовой голос сзади нас гаркнул:      - Посмотрите на вашу лодку, сэр! Эй, вы, в красных с черным фуражках! Если вы не поторопитесь, на снимке выйдут только ваши трупы.      Тут мы посмотрели и увидели, что нос нашей лодки застрял между сваями шлюза, а вода все прибывала и поднимала нас. Еще минута, и мы бы опрокинулись. Быстрее молнии мы схватили по веслу; сильный удар рукояткой о боковину шлюза освободил лодку, и мы полетели на спину.      Мы с Джорджем не особенно хорошо вышли на этой фотографии. Как и следовало ожидать, нам уж так повезло, что фотограф пустил свой несчастный аппарат в действие как раз тогда, когда мы оба с растерянным видом лежали на спине и отчаянно болтали ногами в воздухе.                  Наши ноги несомненно были "гвоздем" этой фотографии. По правде говоря, кроме них почти ничего не было видно. Они занимали весь передний план. За ними можно было разглядеть очертания других лодок и кусочки окружающего пейзажа; но все это в сравнении с нашими ногами выглядело таким ничтожным и незначительным, что остальные катающиеся почувствовали себя совсем пристыженными и отказались приобрести фотографию. Владелец одного из баркасов, заказавший шесть карточек, аннулировал заказ, когда ему показали негатив. Он сказал, что возьмет их, если кто-нибудь покажет ему его баркас, но никто не мог этого сделать. Он был где-то позади правой ноги Джорджа.      С этой фотографией вышло много неприятностей. Фотограф считал, что мы обязаны взять по дюжине экземпляров, так как снимок на девять десятых состоял из наших изображений, но мы отказались. Мы заявили, что не протестуем против того, чтобы нас снимали во весь рост, но предпочитаем быть увековеченными в вертикальном положении.      Уоллингфорд, в шести милях вверх от Стритли, - очень древний город, который деятельно участвовал в создании английской истории. Во времена бриттов это был город с грубыми глиняными сооружениями, но потом римские легионы изгнали бриттов и на месте глиняных валов воздвигли мощные стены, которые не смогло свалить даже Время, так искусно они были сложены древними каменщиками.      Но Время, остановившееся перед римскими стенами, самих римлян превратило в прах; позднее на этих землях сражались дикие саксы и огромные датчане, потом пришли норманны.      До парламентской войны город был обнесен стенами и укреплениями, но Фэрфакс подверг его долгой и жестокой осаде, город пал, и стены сровняли с землей.      От Уоллингфорда к Дорчестеру окрестности реки становятся более гористыми, разнообразными и живописными. Дорчестер стоит в полумиле от реки. Если лодка у вас маленькая, до него можно добраться по речушке Тем. Но лучше всего оставить лодку у шлюза Дэй и отправиться пешком через поля. Дорчестер - красивое старинное местечко, приютившееся среди тишины, спокойствия, дремоты.      Так же как и Уоллингфорд, Дорчестер в древности был городом; тогда он назывался Каер Дорен - "город на воде". Позднее римляне создали там большой лагерь; укрепления, которые окружали его, теперь кажутся низкими ровными холмиками. Во времена саксов он был столицей Уэссекса. Город очень древний, некогда он был сильным и большим. А теперь он стоит в стороне от шумной жизни, клюет носом и видит сны.      В окрестностях Клифтон Хэмпдена, красивой деревушки, старомодной, спокойной, изящной благодаря своим цветникам, берега реки очень колоритны и красивы. Если вы собираетесь переночевать в Клифтоне, лучше всего остановиться в "Ячменном Стоге". Можно смело сказать, что это самая оригинальная, самая старинная гостиница на всей реке. Она стоит справа от моста, в стороне от деревни. Высокая соломенная крыша и решетчатые окна придают ей сказочный вид, а внутри пахнет стариной еще больше.      Для героини современного романа это было бы неподходящее место. Героиня современного романа всегда "царственно высока", и она то и дело "выпрямляется во весь рост". В "Ячменном Стоге" она бы каждый раз стукалась головой о потолок.      Для пьяного эта гостиница тоже не подошла бы. Ему на каждом шагу встречались бы разные неожиданности в виде ступенек, по которым надо то спускаться, то подниматься, чтобы попасть в другую комнату; а уж подняться в спальню или найти свою постель - это было бы для него совершенно немыслимо.      На следующее утро мы встали рано, нам хотелось к полудню попасть в Оксфорд. Просто удивительно, как рано человек может встать, когда ночует на открытом воздухе. Лежа на досках, завернувшись в плед, с саквояжем под головой вместо подушки, не так хочется "вздремнуть еще пять минут", как если б ты нежился в мягкой постели. К половине девятого мы уже позавтракали и прошли Клифтонский шлюз.      От Клифтона до Кэлхэма берега реки низкие, однообразные, неинтересные. Но как только минуешь Кэлхэмский шлюз - самый холодный и глубокий, - пейзаж оживает.      В Абингдоне река протекает под самыми улицами. Абингдон - типичный провинциальный городок - спокойный, в высшей степени респектабельный, чистый и безнадежно скучный. Он гордится своей древностью, но вряд ли он может сравниться в этом с Уоллингфордом и Дорчестером. Некогда здесь было известное аббатство, но теперь под остатками его священных сводов варят горький эль.      В церкви св. Николая в Абингдоне стоит памятник Джону Блэкуоллу и его жене Джейн, которые, счастливо прожив жизнь, скончались в один день, 21 августа 1625 года; а в церкви св. Елены есть запись, в которой говорится, что У. Ли, умерший в 1637 году, "имел потомства от чресл своих без трех двести". Если сообразить, что это значит, то окажется, что семья мистера У. Ли насчитывала сто девяносто семь человек. Мистер У. Ли, пять раз избиравшийся мэром Абингдона, без сомнения был благодетелем для своего поколения; но я надеюсь, что в наш перенаселенный век не много найдется ему подобных.      От Абингдона до Нунхэма Кортени тянутся красивые места. Поместье Нунхэм-парк заслуживает внимания. Его можно осматривать по вторникам и четвергам. В доме есть прекрасная коллекция картин и редкостей, и сам парк очень красив.      Заводь у Сэндфордской запруды - подходящее место для того, чтобы утопиться. Нижнее течение здесь очень сильно, и если попадешь в него - все в порядке. Обелиском отмечено место, где утонули уже двое во время купанья; теперь со ступенек обелиска ныряют молодые люди, которые хотят убедиться, действительно ли это место так опасно.      Шлюз и мельница Иффли, в миле от Оксфорда, - излюбленный сюжет художников, которые пишут речные пейзажи. Но в жизни они много хуже, чем на картинах. Я уже заметил, что в этом мире очень немногие вещи полностью отвечают своим изображениям.      Мы миновали шлюз Иффли в половине первого и потом, прибрав лодку и сделав все приготовления к высадке, налегли на весла, чтобы отработать последнюю милю. Участок реки между Иффли и Оксфордом, насколько я знаю, один из самых трудных. Я проходил этот участок неоднократно, но так и не смог постичь его. Человек, который сумеет грести по прямой от Иффли до Оксфорда, наверное в состоянии ужиться под одной крышей со своей женой, тещей, старшей сестрой и служанкой, которая работала у них, когда он был еще маленьким.      Сначала течение тянет вас к правому берегу, потом к левому, потом выносит на середину, три раза поворачивает и снова несет вверх по реке, все время стараясь вас разбить о какую-нибудь баржу.      Вследствие всего этого мы, разумеется, помешали за эту милю многим лодкам, и многие лодки помешали нашей, а вследствие этого было, разумеется, сказано много крепких слов.      Не знаю почему, но на реке все становятся до крайности раздражительными. Мелкие неприятности, которых вы просто не заметили бы на суше, приводят вас в исступление, если случаются на воде. Когда Джордж и Гаррис валяют дурака на твердой земле, я только снисходительно улыбаюсь, если же они делают глупости на реке, я ругаю их последними словами. Когда мне мешает проехать чужая лодка, я испытываю желание взять весло и перебить всех, кто в ней сидит.      Самые тихие люди, садясь в лодку, становятся дикими и кровожадными. Я однажды катался с одной барышней. От природы это была особа необычайно кроткая я ласковая, но на реке ее было прямо-таки страшно слушать.      "Черт его подери! - кричала эта особа, когда какой-нибудь несчастный гребец мешал ей проехать. - Чего он смотрит, куда его несет?" "Вот дрянь!" - с негодованием восклицала она, когда парус не хотел подниматься, и, грубо схватив его, трясла, как дерюгу.      На берегу же, повторяю, она была приветлива и добра.      Речной воздух губительно действует на характер, и в этом, я думаю, причина, почему даже лодочники иногда грубы друг с другом и допускают выражения, о которых в более спокойную минуту несомненно готовы пожалеть.            ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ            Оксфорд. Представление Монморенси о рае. Наемная лодка, ее прелести и преимущества. "Гордость Темзы". Погода меняется. Река в разных видах. Не слишком веселый вечер. Стремление к недостижимому. Оживленная болтовня. Джордж исполняет пьесу на банджо. Унылая мелодия. Снова дождливый день. Бегство. Легкий ужин, заканчивающийся тостом.            Мы провели в Оксфорде два приятных дня. В городе Оксфорде много собак. Монморенси участвовал в первый день в одиннадцати драках, во второй - в четырнадцати и несомненно решил, что попал в рай.      Люди, по врожденной лени или слабости неспособные наслаждаться тяжелым трудом, обычно садятся в лодку в Оксфорде и гребут вниз. Однако для человека энергичного путешествие вверх по реке несомненно приятнее. Нехорошо все время плыть по течению. Гораздо больше удовольствия, напрягая спину, бороться с ним, идти вперед наперекор ему, - по крайней мере мне так кажется, когда Гаррис с Джорджем гребут, а я правлю рулем.      Тем, кто намерен избрать Оксфорд отправным пунктом, я посоветую: запаситесь собственной лодкой (если, конечно, вы не можете взять чужую без риска, что это обнаружится). Лодки, которые сдаются внаем на Темзе, выше Марло, как правило, очень хороши. Они почти не протекают, и если осторожно с ними обращаться, редко разваливаются на куски или тонут. В них есть на чем сесть, и они снабжены всеми или почти всеми приспособлениями для того, чтобы грести и править рулем.      Но они не украшают реки. В лодке, которую вы нанимаете на реке выше Марло, нельзя задаваться и важничать. Наемная лодка живо заставляет своих пассажиров прекратить подобные глупости. Это ее главное и, можно сказать, единственное достоинство. Человек в наемной лодке становится скромным и застенчивым. Он предпочитает держаться на теневой стороне под деревьями и совершает большую часть пути рано утром или поздно вечером, когда его могут видеть на реке лишь немногие. Если человек, находящийся в такой лодке, видит знакомого, он выходит на берег и прячется за дерево.      Однажды я был в одной компании, которая как-то летом наняла на несколько дней лодку, чтобы покататься. Никто из нас до тех пор не видел наемной лодки, и, когда мы увидали ее, то не поняли, что это такое.      Мы заранее написали, что нам потребуется обыкновенная четырехвесельная лодка. Когда мы пришли с чемоданами на пристань и назвали себя, лодочник сказал:      - Ага! Вы та компания, которой нужна четырехвесельная? Прекрасно! Джим, приведи-ка сюда "Гордость Темзы".      Мальчик ушел и через пять минут вернулся, с трудом толкая вперед какой-то допотопный деревянный обрубок. Его как будто недавно откуда-то выкопали, и притом выкопали неосторожно, так что он от этого пострадал.      При первом взгляде на этот предмет я решил, что вижу перед собой остатки чего-то древнеримского; чего именно, неизвестно - вероятнее всего, гроба.      Местность в районе верхней Темзы богата древнеримскими реликвиями, и мое предположение казалось мне вполне правдоподобным; но один из членов нашей компании, серьезный молодой человек, немного причастный к геологии, поднял мою древнеримскую теорию на смех. Он заявил, что всякому сколько-нибудь разумному человеку (он явно сожалел, что не может отнести меня к этой категории людей) ясно, что предмет, найденный сыном лодочника, есть скелет кита. Он отыскал множество признаков, доказывающих, что этот скелет относится к доледниковому периоду.      Чтобы разрешить спор, мы обратились к мальчику. Мы просили его не бояться и сказать нам чистую правду: что это такое - скелет доисторического кита или древнеримский гроб?      Мальчик ответил, что это "Гордость Темзы". Сначала мы сочли его ответ очень удачным, и кто-то даже дал ему за остроумие два пенса. Но, когда он продолжал стоять на своем, мы сочли, что шутка затянулась, и обиделись.      - Ну, ну, паренек, - сказал наш капитан, - довольно глупостей. Унеси это корыто домой и приведи нам лодку.      Тут подошел сам лодочник и заверил нас честным словом, как деловой человек, что эта штука - действительно лодка, та самая лодка, "четырехвесельный скиф", которая была выбрана для нашей прогулки.      Мы довольно долго ворчали. Мы говорили, что ему следовало по крайней мере выбелить эту лодку или хоть просмолить, чтобы ее можно было отличить от обломка затонувшего корабля. Но лодочник не видел в "Гордости Темзы" никаких изъянов.      Наши замечания как будто даже обидели его. Он сказал, что выискал для нас свою самую лучшую лодку и что мы могли бы быть более признательны. Он сказал, что "Гордость Темзы", в том самом виде, в каком она сейчас находится перед нами, служит верой и правдой уже сорок лет и никто на нее еще не жаловался, и непонятно, с чего это мы вздумали ворчать.      Мы не стали с ним больше спорить.      Мы связали эту так называемую лодку веревкой и, раздобыв кусок обоев, заклеили самые неприглядные места. Потом мы помолились богу и сели в лодку.      За прокат этого ископаемого на шесть дней с нас взяли тридцать пять шиллингов, хотя мы могли купить его целиком на любом дровяном складе за четыре шиллинга с половиной.      На третий день погода переменилась (сейчас я уже говорю о нашей теперешней прогулке), и мы отбыли из Оксфорда в обратный путь под мелким, упорным дождем.      Река - когда солнце пляшет в волнах, золотит седые буки, бродит по лесным тропинкам, гонит тени вниз со склонов, на листву алмазы сыплет, поцелуи шлет кувшинкам, бьется в пене на запрудах, серебрит мосты и сваи, в камышах играет в прятки, парус дальний озаряет, - это чудо красоты.      Но река в ненастье - когда дождь холодный льется на померкнувшие воды, словно женщина слезами в темноте одна исходит, а леса молчат уныло, скрывшись за сырым туманом, словно тени, с укоризной на дела людей взирая, - это призрачные воды мира тщетных сожалений.      Свет солнца - это кровь природы. Глаза матери-земли смотрят на нас так уныло и бездушно, когда умирает солнечный свет. Нам тогда грустно быть с нею - она, кажется, не любит нас тогда и не хочет знать. Она - вдова, потерявшая возлюбленного мужа; дети касаются ее руки и заглядывают ей в глаза, но она не дарит их улыбкой.      Мы гребли под дождем весь день, и невеселое это было занятие. Сначала мы делали вид, что нам приятно. Мы говорили, что нас радует перемена и что интересно наблюдать реку во всех видах. Нельзя же рассчитывать, что всегда будет солнце, да нам этого и не хотелось бы. Мы говорили друг другу, что Природа прекрасна даже в слезах.      Первые несколько часов мы с Гаррисом были прямо-таки в восторге. Мы пели песню про цыгана - какая приятная у него жизнь: он на воле и в бурю и под ярким солнцем, и ветер овевает его, и дождь его радует и приносит ему пользу, и смеется цыган над теми, кто не любит дождя.      Джордж радовался не так бурно и не расставался с зонтиком.      Мы натянули брезент еще до завтрака и не опускали его весь день, оставив лишь узкий просвет на носу, чтобы один из нас мог шлепать веслом и нести вахту. Таким образом мы прошли девять миль и остановились на ночь немного ниже Дэйского шлюза.      Говоря по совести, не могу сказать, что мы провели вечер очень весело. Дождь продолжал лить с тихим упорством. Все, что было в лодке, отсырело и промокло. Ужин решительно не удался. Холодный мясной пирог, когда вы не голодны, быстро приедается. Мне ужасно хотелось жареной рыбы и котлет. Гаррис что-то болтал о камбале под белым соусом и бросил остатки своего пирога Монморенси. Но Монморенси отказался от него и, видимо оскорбленный этим предложением, ушел на другой конец лодки, где и сидел в одиночестве.      Джордж попросил нас не говорить о таких вещах хотя бы до тех пор, пока он не доест свое холодное мясо без горчицы.      После ужина мы полтора часа играли в карты по маленькой. В результате Джордж выиграл четыре пенса, - Джорджу всегда везет, - а мы с Гаррисом проиграли ровно по два пенса каждый. После этого мы решили прекратить игру. Гаррис сказал, что игра порождает нездоровые чувства, если ею слишком увлекаться. Джордж предложил нам реванш, но мы с Гаррисом решили не сражаться больше с судьбой.      После этого мы приготовили грог и сидели беседуя.      Джордж рассказал про одного человека, который спал в мокрой лодке в такую же ночь, как эта, и получил ревматическую лихорадку. Его ничем нельзя было спасти; через десять дней он умер в страшных мучениях. По словам Джорджа, это был совсем молодой человек, недавно помолвленный. Это была одна из самых печальных историй, которые он, Джордж, знал.      Это напомнило Гаррису об одном его друге, который записался в армию. В одну сырую ночь, в Олдершоте, он спал в палатке, - ночь была совсем такая, как сегодня, - и проснулся утром калекой на всю жизнь. Гаррис сказал, что, когда мы вернемся, он нас с ним познакомит. На него прямо-таки больно смотреть.      Все это, разумеется, навело на приятный разговор об ишиасе, лихорадках, простудах, болезнях легких, бронхитах. Гаррис сказал, что было бы очень неприятно, если бы ночью кто-нибудь из нас серьезно заболел, - ведь доктора поблизости не найти.      Такие беседы вызывали у нас потребность повеселиться, и я в минуту слабости предложил Джорджу взять свое банджо и попробовать спеть нам что-нибудь.      Должен сказать, что Джордж не заставил себя упрашивать. Он не говорил никаких глупостей вроде того, что забыл ноты дома, или чего-нибудь подобного. Он немедленно выудил свой инструмент и заиграл песню "Пара милых черных глаз".      До этого вечера я всегда считал "Пару милых черных глаз" довольно пошлым произведением! Но Джордж обнаружил в нем такие залежи грусти, что я только диву давался.      Чем дальше мы с Гаррисом слушали эту песню, тем больше нам хотелось броситься друг другу на шею и зарыдать. Сделав над собой усилие, мы сдержали подступившие слезы и молча слушали дикий тоскливый мотив.      Когда пришло время подпевать, мы даже предприняли отчаянную попытку развеселиться. Мы снова наполнили стаканы и присоединились к пению. Гаррис дрожащим голосом запевал, а мы с Джорджем вторили:            О, пара милых, черных глаз!      Вот неожиданность для нас!      Их взор корит нас и стыдит.      О...            Тут мы не выдержали. При нашем подавленном состоянии невыразимо чувствительный аккомпанемент Джорджа сразил нас наповал. Гаррис зарыдал, как ребенок, а собака так завыла, что едва избежала разрыва сердца или вывиха челюсти.      Джордж хотел начать следующий куплет. Он решил, что, когда он лучше освоится с мелодией и сможет исполнить ее с большей непринужденностью, она покажется не такой печальной. Однако большинство высказалось против этого опыта.      Так как делать было больше нечего, мы легли спать, то есть разделись и часа три-четыре проворочались на дне лодки. После этого нам удалось проспать тревожным сном до пяти часов утра; затем мы встали и позавтракали.      Следующий день был в точности схож с предыдущим. Дождь лил по-прежнему, мы сидели под брезентом, в макинтошах, и медленно плыли вниз по течению.      Один из нас, - я забыл, кто именно, но, кажется, это был я, - сделал слабую попытку вернуться к цыганской ерунде о детях природы и наслаждении сыростью, но из этого ничего не вышло. Слова: "Не боюсь я дождя, не боюсь я его!" - очень уж не вязались с нашим настроением.      В одном мы были единодушны, а именно в том, что, как бы то ни было, мы доведем наше предприятие до конца. Мы решили наслаждаться рекой две недели и были намерены использовать эти две недели целиком. Пусть это будет стоить нам жизни! Разумеется, наши родные и друзья огорчатся, но тут ничего не поделаешь. Мы чувствовали, что отступить перед погодой в нашем климате значило бы показать недостойный пример грядущим поколениям.      - Осталось только два дня, - сказал Гаррис, - а мы молоды и сильны. В конце концов мы, может быть, переживем все это благополучно.      Часа в четыре мы начали обсуждать планы на вечер. Мы только что миновали Горинг и решили пройти до Пэнгборна и заночевать там.      - Еще один веселый вечерок, - пробормотал Джордж.      Мы сидели и размышляли о том, что нас ожидает. В Пэнгборне мы будем около пяти. Обедать кончим примерно в половине шестого. Потом мы можем бродить по деревне под проливным дождем, пока не придет время ложиться спать, или сидеть в тускло освещенном трактире и читать старый "Ежегодник".      - В "Альгамбре" было бы, черт возьми, повеселей, - сказал Гаррис, на минуту высовывая голову из-под парусины и окидывая взором небо.      - А потом мы бы поужинали у **,            [Отличный недорогой ресторанчик в районе **, где прекрасно готовят легкие французские обеды и ужины и где за три с половиной шиллинга можно получить бутылку первоклассного вина. Но я не так глуп, чтобы рекламировать его. (Прим. автора.)]            - прибавил я почти бессознательно.      - Да, я почти жалею, что мы решили не расставаться с лодкой, - сказал Гаррис, после чего все мы довольно долго молчали.      - Если бы мы не решили дожидаться верной смерти в этом дурацком сыром гробу, - сказал Джордж, окидывая лодку враждебным взглядом, - стоило бы, пожалуй, вспомнить, что из Пэнгборна в пять с чем-то отходит поезд на Лондон, и мы бы как раз успели перекусить и отправиться в то место, о котором вы только что говорили.      Никто ему не ответил. Мы переглянулись, и каждый, казалось, прочел на лицах других свои собственные низкие и грешные мысли. В молчании мы вытащили и освидетельствовали наш чемодан. Мы посмотрели на реку, - ни справа, ни слева не было видно ни души.      Двадцать минут спустя три человеческие фигуры, сопровождаемые стыдливо потупившейся собакой, украдкой пробирались от лодочной пристани у гостиницы "Лебедь" к железнодорожной станции. Их туалет, достаточно неопрятный и скромный, состоял из следующих предметов; черные кожаные башмаки - грязные; фланелевый костюм - очень грязный; коричневая фетровая шляпа - измятая; макинтош - весь мокрый; зонтик.                  Мы обманули лодочника в Пэнгборне. У нас не хватило духу сказать ему, что мы убегаем от дождя. Мы оставили на его попечение лодку и все ее содержимое, предупредив его, что она должна быть готова к девяти часам утра. Если... если что-нибудь непредвиденное помешает нам вернуться, мы ему напишем.      В семь часов мы были на Пэддингтонском вокзале и оттуда прямо направились в упомянутый мной ресторан. Слегка закусив, мы оставили там Монморенси и распоряжение приготовить нам ужин к половине одиннадцатого, а сами двинулись на Лестер-сквер.      В "Альгамбре" мы привлекли к себе всеобщее внимание. Когда мы подошли к кассе, нас грубо направили за угол, к служебному входу, и сообщили, что мы опаздываем на полчаса.      Не без труда мы убедили кассира, что мы вовсе не всемирноизвестные "гуттаперчевые люди с Гималайских гор", и тогда он взял у нас деньги и пропустил нас.      В зрительном зале мы имели еще больший успех. Наш замечательный смуглый цвет лица и живописные костюмы приковывали к себе восхищенные взгляды. Все взоры были устремлены на нас.      Это были чудесные мгновенья.      Мы отбыли вскоре после первого балетного номера и направили свои стопы обратно в ресторан, где нас уже ожидал ужин.      Должен сознаться, этот ужин доставил мне удовольствие. Последние десять дней мы жили главным образом на холодном мясе, пирогах и хлебе с вареньем. Эта пища проста и питательна, но в ней нет ничего возвышающего, и аромат бургондского вина, запах французских соусов, чистые салфетки и изящные хлебцы оказались желанными гостями у порога нашей души.      Некоторое время мы молча резали и жевали; наконец наступила минута, когда, устав сидеть прямо и крепко держать в руке вилку и нож, мы откинулись на спинки стульев и двигали челюстями вяло и небрежно. Мы вытянули ноги под столом, наши салфетки попадали на пол, и мы нашли время критически оглядеть закопченный потолок. Мы отставили стаканы подальше и чувствовали себя добрыми, тактичными и всепрощающими.      Гаррис, который сидел ближе всех к окну, отдернул штору и посмотрел на улицу.      Вода на мостовой слегка поблескивала, тусклые фонари мигали при каждом порыве ветра, дождь, булькая, шлепал по лужам, устремлялся по желобам в сточные канавы. Редкие прохожие, мокрые насквозь, торопливо пробегали, согнувшись под зонтиком; женщины высоко поднимали юбки.      - Ну что же, - сказал Гаррис, протягивая руку к стакану, - мы совершили хорошую прогулку, и я сердечно благодарю за нее нашу старушку Темзу. Но я думаю, мы правильно сделали, что вовремя с нею расстались. За здоровье Троих, спасшихся из одной лодки!      И Монморенси, который стоял на задних лапах у окна и смотрел на улицу, отрывисто пролаял в знак своего полного одобрения этому тосту.                  РАССКАЗЫ            Из сборника                  "ПРАЗДНЫЕ МЫСЛИ ЛЕНТЯЯ"      1889            О ПРАЗДНОСТИ            Что касается праздности, в этом деле я осмелюсь считать себя специалистом. Человек, который в годы моей юности погружал меня в источник премудрости, получая за это девять гиней в семестр (без добавочного вознаграждения), часто говорил, что никогда не встречал мальчика, способного так мало сделать, потратив такую уйму времени; и я вспоминаю, как однажды моя бедная бабушка, прервав свои наставления о пользе чтения молитвенника, заметила, что считает в высшей степени невероятным, чтобы я когда-нибудь сделал то, чего не следует, но уверена, что почти ничего из того, что мне следует сделать, я не сделаю.      Боюсь, что я не оправдал первую половину предсказания дорогой старушки. Да поможет мне бог! Несмотря на всю свою лень, я делал многое, чего делать не следовало. Но вторая часть ее предсказания сбылась полностью: я не сделал почти ничего из того, что должен был сделать. Стремление к праздности всегда было сильной чертой моего характера. Я не претендую на похвалу - это у меня врожденный дар. Мало кто им обладает! На свете есть множество людей ленивых и медлительных, но настоящий лентяй - редкость. Это не тот человек, который болтается без дела, засунув руки в карманы. Напротив, самой поразительной чертой лентяя является то, что он всегда страшно занят.      Невозможно вполне наслаждаться праздностью, если у вас нет множества дел. Если человеку нечего делать, безделье не доставляет ему никакого удовольствия. Оно тогда само становится занятием, и весьма обременительным. Праздность, так же как и поцелуй, доставляет нам наибольшее наслаждение, когда это запретный плод.      Много лет тому назад, когда я был молод, я серьезно заболел, - я так и не мог уразуметь, чем я болел, помню только, что у меня был сильнейший насморк. Но, по-видимому, со мной случилось что-то очень серьезное, так как доктор сказал, что мне следовало бы прийти к нему месяц назад и что если бы это (что именно, я не знаю) продлилось еще с неделю, он отказался бы отвечать за последствия. Удивительное дело, я никогда не встречал лечащего врача, который не заявлял бы, что еще день промедления - и болезнь станет неизлечимой. Наш медицинский советчик, философ и друг похож на героя мелодрамы, - он всегда появляется на сцене только в последний момент, как бы по воле самого провидения.      И вот, как я уже говорил, я был очень болен, и меня отправили на месяц в Бэкстон, со строгим предписанием ничего не делать все это время.      - Вам требуется только покой, - сказал доктор, - полный покой.      Передо мной раскрывалась восхитительная перспектива. "Этот человек, очевидно, понимает мою болезнь", - сказал я себе; и подумал о чудесных четырех неделях dolce far niente {блаженное безделье (итал.)} с примесью болезни. Не слишком много болезни, ровно столько, сколько нужно, чтобы придать лени оттенок страдания и сделать ее поэтической. Я буду поздно вставать, затем не спеша пить шоколад и завтракать в домашних туфлях и халате. Я буду лежать в саду в гамаке и читать сентиментальные романы с печальным концом, пока книга не выпадет из моей обессилевшей руки, а тогда стану мечтательно глядеть на далекую синеву небесного свода, следя за движением волнистых облаков, проплывающих в пространстве как корабли с белыми парусами, и слушать веселое пенье птиц и тихий шелест деревьев. Когда же я ослабею настолько, что не смогу выходить в сад, я буду сидеть, обложенный подушками, у открытого окна на первом этаже, такой похудевший и интересный, что все хорошенькие девушки станут вздыхать, проходя мимо меня.                  А два раза в день меня будут возить в кресле к источнику пить воду. О, эти воды! Тогда я ничего о них не знал, и они меня занимали. "Пить воды!" - звучало так аристократично, так в стиле эпохи королевы Анны! Я решил, что они мне понравятся. Но через три или четыре дня - брр! Описание, данное этим водам Сэмом Уэллером, который говорит, что "по вкусу они напоминают ему теплый утюг", дает только слабое представление об их тошнотворности. Если что-либо может заставить больного быстро поправиться, так это мысль, что, пока он не выздоровеет, ему придется ежедневно выпивать по стакану этих вод.      Я пил воды шесть дней подряд и чуть не умер от них; но потом я стал сразу после вод выпивать стаканчик доброго, крепкого коньяка, в результате чего почувствовал себя гораздо лучше. Впоследствии я слышал от различных видных представителей медицины, что алкоголь, по-видимому, совершенно нейтрализовал действие железа, содержащегося в водах. Я рад, что мне повезло и я напал на то, что мне было нужно.      Но питье вод составляло лишь малую толику тех мучений, которым я подвергался во время этого достопамятного месяца, несомненно самого несчастного во всей моей жизни. Большую часть его я свято следовал предписаниям доктора и только и делал, что бродил по дому и саду, да еще меня по два часа в день возили в кресле. Это до некоторой степени нарушало монотонность моего существования. Катанье в кресле вызывает больше сильных ощущений, - особенно если вы не привыкли к этой забаве, - чем может показаться случайному наблюдателю. Оно сопряжено с чувством опасности, которое не способен понять посторонний. Больной убежден, что кресло может перевернуться в любую минуту, и это убеждение становится особенно сильным, когда он видит перед собой канаву или участок недавно замощенной дороги. Он ожидает, что каждый проезжающий мимо экипаж непременно его задавит, а когда он спускается под гору или въезжает в гору, то не может не думать о том, что случится, если, - и это кажется весьма вероятным, - дряхлый старик, которому вверена жизнь больного, выпустит кресло из рук.      Но через некоторое время даже и эти сильные ощущения перестали меня развлекать, и скука сделалась совершенно невыносимой. Я чувствовал, что схожу от нее с ума. Ум у меня и так не сильный, поэтому я решил, что не следует давать ему слишком большую нагрузку. Итак, приблизительно на двадцатый день моего лечения, я встал рано утром, как следует позавтракал и отправился пешком через прекрасную долину прямо в Хейфильд, приятный и оживленный городок, расположенный у подножья горы Киндер-Скаут, в котором обитают две прелестные женщины. По крайней мере в то время они были прелестны; одна из них повстречалась мне на мосту и, кажется, улыбнулась, другая стояла в дверях своего дома, осыпая краснощекого младенца бесчисленным множеством поцелуев, которые он вряд ли захочет возвратить ей в будущем. Но с тех пор прошло много лет, и они, наверное, растолстели и сделались сварливыми. На обратном пути я увидел старика, который дробил камни, и мне так захотелось поработать руками, что я дал ему на выпивку, с тем чтобы он позволил мне занять его место. Это был добрый старик, и он отнесся ко мне с сочувствием. Я набросился на эти камни с энергией, которая накапливалась во мне в течение трех недель, и за полчаса сделал больше, чем он за весь день. Однако он не был на меня в претензии.      После этого легкомысленного поступка я пустился в дальнейшие авантюры: каждое утро совершал далекую прогулку и каждый вечер слушал игру оркестра в курзале. И все-таки, несмотря на все это, время тянулось медленно, и я был искренне рад, когда наступил последний день и я вырвался из этого подагрического и чахоточного Бэкстона в Лондон, с его суровой работой и жизнью. Я выглянул из окна экипажа, когда мы вечером проезжали через Хендон. Бледное зарево, стоявшее над громадным городом, согрело мое сердце, и когда позже кэб загрохотал по мостовой, увозя меня с вокзала Сент-Панкрэс, знакомый уличный шум показался мне самой восхитительной музыкой, какую мне приходилось слышать в последнее время.      Да, мало удовольствия доставил мне этот месяц, посвященный безделью. Я люблю бездельничать, когда не имею на это права, а не тогда, когда это единственное, чем приходится заниматься. Такой уж у меня дурацкий характер. Больше всего я люблю стоять спиной к камину, подсчитывая свои долги, в то время как моя конторка завалена письмами, требующими немедленного ответа. Дольше всего я прохлаждаюсь за обедом, когда у меня много работы на вечер. И если по какой-либо важной причине мне нужно встать особенно рано, тут я как раз люблю поваляться лишние полчасика в постели.      Ах, какое это наслаждение повернуться на другой бок и снова заснуть "только на пять минут"! Неужели есть на свете человек (кроме героя нравоучительных рассказов для детей), который охотно встает с постели? Некоторые совсем не могут вставать в положенное время. Если им нужно подняться в восемь, они лежат до половины девятого. Если обстоятельства меняются и им нужно встать в половине девятого, они спят до девяти. Они напоминают того государственного деятеля, про которого рассказывали, что он всюду аккуратно опаздывает на полчаса. Они применяют всевозможные уловки. Они покупают будильник (затейливое приспособление, которое звонит в неположенное время и будит не того, кого нужно). Они велят Саре Джейн постучать в дверь и разбудить их, и Сара Джейн стучит в дверь и будит их, но они сонно ворчат в ответ: "Слышу!" - и снова преспокойно засыпают. Я знал одного человека, который вставал с постели и, даже принимал холодную ванну, но и это не помогало, так как затем он снова забирался в постель, чтобы согреться.      Относительно себя я полагаю, что смог бы не ложиться снова в постель, если б мне удалось вылезти из нее. Я нахожу, что труднее всего оторвать голову от подушки; никакие решения, принятые накануне, не помогают. Потеряв попусту весь вечер, я говорю себе: "Сегодня я больше не буду работать, лучше встану завтра пораньше". Я бесповоротно решаю так и поступить. Утром, однако, эта идея нравится мне уже меньше, и я размышляю, что было бы лучше, если бы я подольше посидел вчера вечером. А возня с одеванием? Чем дольше об этом думаешь, тем больше хочется оттянуть страшную минуту.      Странная вещь эта постель, подобие могилы, где мы распрямляем свои усталые члены и погружаемся в покой и забвение. "Чудесное ложе, родная кровать, смертельно устал я, мне хочется спать", - как пел бедный Гуд, - ты добрая старая нянька для нас, избалованных детей.      Умных и глупых, злых и добрых, ты всех принимаешь в свои материнские объятия, и наш капризный плач затихает. Сильный мужчина, которого одолевают заботы, больной, которого одолевают недуги, маленькая девушка, которая горько плачет, узнав об измене возлюбленного, - все мы кладем свои усталые головы на твою белую грудь, и ты нежно нас убаюкиваешь.      Как бывает тяжело, когда ты от нас отворачиваешься и не хочешь успокоить. Как долго не наступает утро, если мы не можем заснуть. О, эти ужасные ночи, когда мы ворочаемся и мечемся в лихорадке, когда мы лежим как живые среди мертвых, вперив широко раскрытые глаза в темноту и считая часы, которые бесконечно медленно тянутся до рассвета! О, эти еще более ужасные ночи, когда мы сидим у постели больного, а догорающие в камине дрова, рассыпаясь, заставляют нас поминутно вздрагивать и стук маятника кажется ударами молота, разбивающего жизнь человека, которого мы так стараемся выходить!      Но довольно о постелях и спальнях. Я слишком долго, даже для лентяя, распространялся о них. Давайте выйдем и покурим. Это тоже способ провести время, и притом неплохой. Табак - сущее благо для нас, лентяев. Трудно представить себе, чем могли занять свой ум чиновники до времен сэра Уолтера.            [Уолтер Ралей (1552-1618) - английский политический деятель и писатель. Совершил несколько путешествий к берегам Америки. Считается, что он первым завез в Англию табак.]            Буйные нравы молодых людей эпохи средневековья я приписываю исключительно отсутствию этого успокоительного зелья. Делать им было нечего, курить они не научились, в результате чего постоянно сражались и дрались. Если в виде исключения не было войны, они затевали смертельную семейную распрю с ближайшим соседом, а если, несмотря на это, у них все же оставалось свободное время, они начинали спорить о том, чья возлюбленная красивее, причем доводами с обеих сторон служили дубинки, секиры и тому подобное.      Вопросы вкуса решались в те времена быстро. Когда молодой человек двенадцатого столетия влюблялся, он не отступал на три шага назад, не смотрел в глаза своей любимой и не говорил, что она слишком прекрасна для этого мира. Он заявлял, что выйдет из дома и проверит это. И если, выйдя из дома, он встречал человека и проламывал голову, - не себе, а этому человеку, - это означало, что она, то есть возлюбленная этого первого, - красива. Но если встреченный им человек проламывал голову, - конечно, не свою, а этого первого, - это означало, что красива не его возлюбленная, то есть не возлюбленная первого, а... Смотрите: если А. проломил голову Б., то красива возлюбленная А., если же Б. проломил голову А., то красива не возлюбленная А., а возлюбленная Б.      Таков был их метод оценки произведений искусства.      В наши дни мы закуриваем трубку и предоставляем решать этот вопрос тем же способом самим девушкам.      Они это делают неплохо. Вообще они привыкают все делать за нас. Они становятся врачами, адвокатами, музыкантами. Они руководят театрами, покровительствуют мошенникам и издают газеты. Я предвижу время, когда нам, мужчинам, только и останется, что лежать в постели до полудня, прочитывать по два романа в день, приглашать друг друга на чашку чая и не обременять свой ум ничем, кроме рассуждений о последнем фасоне брюк и спорами о том, из какого материала сшит костюм мистера Джонса и хорошо ли он сидит на нем.      Восхитительная перспектива - для лентяев.            О МАЛЫШАХ            О да, я много знаю о них, очень много. Я сам когда-то был одним из них, хотя и короткий срок, короче моих детских рубашечек - они-то, помню, были очень длинными и постоянно мешали мне брыкаться. Зачем только детям так много ярдов ненужной ткани? Я спрашиваю не из праздного любопытства. Мне действительно хочется получить вразумительный ответ. Я никогда не мог этого понять. Может быть, родители стыдятся, что младенец так мал, и хотят, чтобы он казался побольше? Как-то раз я заговорил на эту тему с одной кормилицей.      - Боже мой, сэр, их всегда одевают в длинные платьица, да хранит их господь! - воскликнула она.      Когда же я заметил, что, хотя подобный ответ и делает честь ее чувствам, однако едва ли разрешает мое недоумение, она сказала:      - Господи, но не одевать же бедных малюток в короткие рубашонки, сэр! - И она произнесла это таким тоном, словно в моих словах крылось неслыханное оскорбление.                  С тех пор я уже не решаюсь доискиваться разгадки этого вопроса, и, если таковая существует, она все еще остается для меня тайной. Но, право, мне вообще кажется нелепым надевать что-либо на маленьких детей. Бог свидетель, нам за всю нашу жизнь так надоедает то одеваться, то раздеваться, что, пока можно, лучше обходиться без этого. Надо думать, что хоть тех представителей рода человеческого, которые еще проводят свою жизнь в постельках, можно бы избавить от мучений. К чему будить по утрам бедных малышей только ради того, чтобы, сняв с них один ворох одежек, заменить его другим и снова уложить их в постельку, а потом, вечером, еще раз вытаскивать их оттуда лишь для того, чтоб одеть по-прежнему. А когда все это проделано, видна ли, позвольте спросить, хоть какая-нибудь разница между ночной рубашечкой и дневной?      Весьма возможно, однако, что, рассуждая подобным образом, я ставлю себя в смешное положение - со мной, говорят, это частенько бывает, - и я воздержусь от дальнейших высказываний по поводу детских рубашечек; замечу только, что неплохо бы ввести два разных фасона, чтобы отличать мальчиков от девочек.      В настоящее время это очень затруднительно. Ни их прическа, ни их платье, ни их речь не дают на то ни малейшего указания, и вам остается только гадать. К тому же, по какому-то непостижимому закону природы, вы неизменно ошибаетесь, в результате чего все родственники и знакомые начинают считать вас некоей помесью глупца и мошенника, - ведь, сказав о новорожденном мальчике "она", вы совершаете страшное преступление, которое по своей чудовищности может сравниться разве только с употреблением слова "он" в беседе о новорожденной девочке. К какому бы полу данный ребенок ни принадлежал, противоположный пол считается не заслуживающим даже презрения, так что всякое упоминание о нем воспринимается всей семьей как личная обида.      И, если только вы дорожите своим добрым именем, не пытайтесь выйти из затруднения при помощи слова "оно". Существуют разные способы достичь бесчестия и позора. Убив с полным хладнокровием большую почтенную семью и сбросив трупы в водопроводный люк, вы завоюете себе этим дурную славу во всей округе. Даже ограблением церкви вы добьетесь того, что вас невзлюбят всем сердцем, особенно приходский священник. Но если вы хотите испить до дна самую горькую чашу презрения и ненависти, какую только ваш ближний может вам предложить, - назовите милую крошку "оно" в присутствии молодой матери.      Лучший способ обращаться к малютке - это именовать его "ангелочек". Слово "ангелочек", применимое в равной мере и к мальчику и к девочке, как нельзя больше подходит для такого случая, и это определение наверняка будет принято благосклонно. Для разнообразия можно еще прибегать к словам "душечка" или "прелесть", но "ангелочек" - именно тот термин, который обеспечит вам прочную репутацию человека умного и доброжелательного. Произнося это слово, нужно предварительно хихикнуть, а затем расплыться в самой широкой улыбке. И уж во всяком случае не забудьте сказать, что у ребенка отцовский нос. Этим вы больше всего умаслите родителей (да простится мне такой вульгаризм). Сначала они притворно рассмеются и скажут: "Какой вздор!" Но тут вы должны прийти в азарт, настойчиво утверждая, что это в самом деле так. Притом ваша совесть может быть спокойна: носик малютки действительно похож на отцовский нос - по крайней мере не меньше, чем на что-либо другое, так как представляет собой просто-напросто "кнопку".      Не пренебрегайте этими советами, друзья мои. Может прийти момент, когда, зажатый с боков мамой и бабушкой, чувствуя у себя за спиной группу восхищенных (однако не вами!) молодых девушек, очутившись лицом к лицу с безволосым маленьким существом, не зная, что сказать, вы будете от всей души благодарны за любую подсказку. Для мужчины - я имею в виду холостого мужчину - нет более тяжкого испытания, чем "лицезрение младенца". Его бросает в дрожь при одном только предложении посмотреть на малютку, и вымученная улыбка, с которой он говорит, что будет этому необычайно рад, могла бы тронуть даже сердце молодой матери, не будь подобное испытание (как я склонен думать) просто женским маневром, имеющим целью отвадить от дома холостых приятелей мужа.      Это, однако, жестокая уловка, чем бы ее ни оправдывать. Вот позвонили в колокольчик и послали кого-то за кормилицей с ребенком. Это сигнал для всех присутствующих женщин с головой уйти в разговор о малышах, во время которого вы предоставлены своим собственным печальным думам и размышлениям о том, нельзя ли сейчас внезапно вспомнить о некоем важном свидании, и если да, то поверят ли вам. Но в тот самый момент, когда вы уже состряпали совершенно неправдоподобный рассказ о человеке, который ждет вас на улице, дверь открывается, и в комнату входит высокая суровая женщина, неся на руках нечто, напоминающее на первый взгляд тощий-претощий постельный валик, в котором все перья сбились на один конец. Однако инстинкт подсказывает вам, что это ребенок, и вы вскакиваете, делая жалкую попытку изобразить нетерпение. Когда иссякает поток восторженных восклицаний, которыми женщины приветствуют вышеупомянутого младенца, и из множества дам, говорящих наперебой, остается не более четырех-пяти, круг трепещущих юбок размыкается, очищая для вас свободное пространство. И вы идете вперед с таким же точно выражением лица, как если бы вас вели на скамью подсудимых на Боу-стрит,            [На Боу-стрит в Лондоне помещается полицейский суд.]            - и вот, чувствуя себя невыразимо несчастным, вы стоите и торжественно взираете на дитя. Воцаряется гробовое молчание, - вы знаете, что все ждут вашего слова. Вы мучительно ищете, что бы такое сказать, но с ужасом обнаруживаете, что утратили все свои умственные способности. Наступает минута отчаяния, и тут-то ваш злой гений не упускает случая внушить вам самое идиотское замечание, какое только может прийти человеку в голову. Взглянув на окружающих с глупой улыбкой, вы игриво говорите: "А оно, как будто, не отличается пышной шевелюрой?" С минуту вам никто не отвечает, но, наконец, величественная кормилица с важностью произносит: "Ребенку пяти недель от роду и не положено иметь длинные волосы". Снова наступает молчание, - вы чувствуете, что вам вторично предоставлена возможность высказаться, и вы пользуетесь ею, чтобы спросить, умеет ли оно ходить или чем его кормят.      К этому моменту вы уже достигли того, что все считают вас не в своем уме, и вы вызываете только жалость. Все же кормилица решает, что, сумасшедший вы или нет, но никаких поблажек допускать нельзя и вам надлежит пройти испытание до конца. Тоном верховной жрицы, свершающей религиозный обряд, она говорит, протягивая вам свой сверток; "Возьмите ее на руки, сэр". Вы слишком подавлены, чтобы сопротивляться, и робко принимаете сверток. "Держите ее пониже талии, сэр", - говорит верховная жрица, и все расступаются, с интересом наблюдая за вами, словно вы собираетесь показать какой-то фокус.      Что теперь делать, вы не знаете так же, как не знали, что надо говорить. Однако что-то делать необходимо, и единственная мысль, приходящая вам в голову, - это подбрасывать несчастного ребенка, восклицая "оп-ля, оп-ля" или что-либо столь же осмысленное. "Я бы на вашем месте не стала ее подкидывать, - говорит кормилица. - У нее от малейшей встряски расстраивается желудочек". Вы, конечно, немедленно перестаете ее подкидывать, от всей души надеясь, что не успели еще зайти слишком далеко.      И тут сам младенец, который до сих пор только смотрел на вас со смешанным чувством ужаса я отвращения, кладет конец бессмысленной сцене, принимаясь вопить истошным голосом, так что жрица бросается вперед и выхватывает его у вас, приговаривая: "Ну-ну, тише, тише! Где у нас бо-бо?" - "Вот странно! - говорите вы с заискивающим видом. - Что с ним творится?" - "Как что! Вы, должно быть, сделали ей больно! - с негодованием отвечает мамаша. - Малышка не стала бы так кричать ни с того ни с сего". Вас явно подозревают в том, что вы втыкали в младенца булавки.      Наконец плаксу удается успокоить, ребенок готов уже совсем утихомириться, но тут вдруг выскакивает какой-нибудь зловредный бездельник, указывает на вас пальцем и спрашивает: "А это кто, деточка?" - и смышленый малыш, узнав вас, снова начинает орать, еще громче прежнего.      Тогда какая-нибудь полная старая дама замечает: "Прямо удивительно, как это дети проникаются антипатией к некоторым людям". - "О, они все понимают", - подхватывает другая с загадочным видом. "Да, просто поразительно", - добавляет третья, и все искоса смотрят на вас, уверенные в том, что вы самый отъявленный негодяй; и все торжествуют, придя к блестящей мысли, что малое дитя каким-то особым чутьем разгадало вашу подлинную натуру, укрывшуюся от взрослых.      Несмотря на все свои провинности и прегрешения, дети все же небесполезные существа; конечно, они небесполезны, когда могут заполнить собою чье-нибудь пустое сердце; они небесполезны, когда по их зову солнечный луч любви внезапно озаряет отуманенные заботой лица; они небесполезны, когда своими пальчиками разглаживают морщины, превращая их в улыбки.      Забавные человечки! Сами того не ведая, они - комические актеры на великой сцене нашего мира. Они вносят юмор в слишком тяжелую драму жизни. Каждый ребенок - маленький, но решительный противник всего существующего порядка вещей - непременно делает что-нибудь неподходящее, в неподходящее время, в неподходящем месте и неподходящим образом. Молоденькая няня, которая послала Дженни посмотреть, что делают Томми и Тотти, и сказать им, чтобы они этого не делали, хорошо знала детскую натуру. Предоставьте любому нормальному ребенку удобный случай, и если он не сделает ничего недозволенного, то немедленно посылайте за докторам.      Они обладают особым талантом совершать самые смешные поступки с такой милой важностью, так невозмутимо. Когда два малыша, взявшись за руки, бесшабашно пускаются ковылять прямо в восточном направлении, в то время когда встревоженная старшая сестра громко зовет их следовать за нею на запад, - их деловой вид уморительно смешон (только, вероятно, не для старшей сестры). Они ходят вокруг солдата, уставясь с величайшим любопытством на его ноги, и пробуют пальчиком, настоящий он или нет. Вопреки всем доводам и к великому смущению своей жертвы они упрямо называют "па-па" застенчивого молодого человека в противоположном конце омнибуса. Людный перекресток представляется им самым подходящим местом, чтобы пронзительным дискантом обсуждать вопросы сугубо семейного характера. При переходе через улицу, на середине мостовой, их внезапно охватывает желание танцевать, а на пороге шумного магазина они непременно усядутся, чтобы снять с себя башмаки.      Дома им приходит в голову, что взбираться по лестнице удобнее всего с помощью самой большой трости, какая только найдется, или зонтика, предпочтительно в открытом виде. Они испытывают прилив любви к Мэри-Энн именно в ту минуту, когда эта верная служанка начищает камин графитом, и под напором чувств им необходимо немедленно заключить ее в объятия. Что касается еды, то их любимое блюдо - это уголь или мясо из кошкиного блюдца. Они нянчат киску, держа ее вниз головой, а желая выразить свою привязанность к собаке, тянут ее за хвост.      С детьми не оберешься хлопот, в доме из-за них вечный беспорядок, содержать их стоит больших денег, - и все же вы не захотите, чтобы в доме не было детей. Без их шумных голосов, без их проказливых ручонок не может быть домашнего уюта. Не слишком ли тихо будет в комнатах без топота маленьких ножек и не разойдетесь ли вы в разные стороны, если вас не позовет обратно детский голос?      Так, казалось бы, должно быть, и все же, думается мне, крошечная ручка порою разобщает взрослых, как бы вклиниваясь между ними. Неприятная задача - выступать против одного из самых чистых человеческих чувств, против материнской любви, венчающей жизнь женщины. Это - святая любовь, которую мы, толстокожие мужчины, едва ли можем до конца понять, и мне не хотелось бы, чтобы в словах моих усмотрели непочтение к ней, когда я говорю, что она, тем не менее, не должна поглощать все другие чувства. Ребенок не должен безраздельно завладевать всем вашим сердцем, подобно тому богачу, который обнес оградой источник в пустыне. Ведь рядом есть и другой путник, испытывающий жажду.      В стремлении быть хорошей матерью не забывайте быть и хорошей женой. Нет нужды посвящать все мысли и заботы только одному существу. Когда бедный Эдвин предлагает вам пойти с ним куда-нибудь, не отвечайте ему всякий раз с возмущением: "Как! оставить малютку?" Не проводите все вечера в детской и не ограничивайтесь в своих беседах исключительно коклюшем и корью. Милые женщины, когда ребенок чихает, это еще не значит, что ему непременно угрожает смерть; когда вы уходите из дому, это еще не значит, что дом должен сгореть, а няня - убежать с каким-нибудь солдатом; кошка не обязательно вскочит на грудку драгоценного ребенка, как только вы отойдете от его постели. Вы слишком изводите себя из-за своего единственного птенца, да и всех окружающих изводите. Попробуйте вспомнить и о других своих обязанностях, и на вашем хорошеньком личике разгладятся морщины, и веселье водворится в гостиной, так же как и в детской. Подумайте немножко и о своем большом ребенке. Похлопочите чуточку и вокруг него, называйте и его ласкательными именами, улыбнитесь иной раз и ему. Только своему первому ребенку отдает женщина все время. Пятерым-шестерым детям уделяется далеко не так много внимания, как единственному ребенку. Но пока они появятся, ущерб уже нанесен. Дом, в котором муж чувствует себя как бы посторонним, и жена, слишком занятая, чтобы думать о муже, успели наскучить неблагоразумному супругу, и он привык искать отдыха и друзей где-нибудь на стороне.      Ну, ну! Тише! Тише! Если я и дальше буду говорить в таком же духе, то приобрету репутацию детоненавистника. Но, бог свидетель, это не так. Да кто бы мог быть детоненавистником, глядя на невинные личики тех, что с робкой беспомощностью теснятся у великих ворот, открывающихся в мир?      Мир! Наш маленький, ограниченный мир! Каким огромным и таинственным представляется он детским глазам! Каким неисследованным материком кажется им сад позади дома! Какие удивительные открытия делают они в погребе под лестницей! С каким трепетом смотрят они на длинную улицу, гадая, где все это кончается, совсем как мы, взрослые дети, когда смотрим на звездное небо.      А какой взор устремляют они на длиннейшую из всех дорог - на длинную мглистую дорогу жизни! Сколько в нем недетской серьезности. Какой это иногда бывает жалкий, испуганный взор. Однажды вечером в трущобах Сохо я увидел маленького ребенка, сидевшего на пороге дома, - я никогда не забуду его взгляда, который я уловил при свете газового фонаря, скользившем по сморщенному личику: это был взгляд, полный тупого отчаяния, как будто из глубины мрачного двора встал перед ребенком призрак его мрачного будущего и поразил его сердце смертельным ужасом.      Бедняжки, только-только ступившие своими маленькими ножками на кремнистый путь! Мы, старые путешественники, ушедшие уже далеко по этой дороге, можем только остановиться и помахать вам рукой. Вы выходите из темной мглы, и мы, глядя назад, видим, как вы, такие крошечные на расстоянии, стоите над крутым склоном, простирая к нам руки. Помоги вам боже! Мы бы задержались и повели вас за ручку, но в ушах у нас стоит рокот великого океана, и нам нельзя мешкать. Нам нужно спешить туда, вниз, где призрачные корабли уже готовятся распустить свои черные паруса.            О ЕДЕ И ПИТЬЕ            Я всегда - еще с детства - любил процесс еды и питья, в особенности в те ранние годы мне нравилось есть. Ну и аппетит у меня тогда был, доложу я вам! На пищеварение я тоже не мог пожаловаться. Я припоминаю одного джентльмена с тусклыми глазами и синевато-багровым цветом лица, который как-то у нас обедал. Минут пять он наблюдал, словно зачарованный, за тем, как я насыщаюсь, и потом, обратившись к моему отцу, спросил:      - Ваш мальчик никогда не страдает диспепсией?      - Никогда не слышал, чтобы он жаловался на что-либо подобное, - ответил отец. - Ты когда-нибудь страдал от диспепсии, Крокодильчик? (Меня называли Крокодильчиком, хотя это вовсе не было моим настоящим именем.)      - Нет, па, - сказал я, после чего добавил: - А что такое диспепсия, па?      Мой багроволицый друг посмотрел на меня со смешанным выражением изумления и зависти. А потом тоном беспредельной жалости ко мне медленно процедил:      - Придет время - узнаешь...      Моя бедная дорогая мать частенько говаривала, что ей нравится смотреть, как я ем; с тех пор меня всю жизнь не оставляет приятное сознание, что в этой области я, видимо, доставил ей много радости. Здоровый, нормально развивающийся подросток, занимающийся всевозможными видами спорта, который к тому же всеми силами стремится к воздержанию в ученье, может обычно оправдать самые смелые ожидания касательно его гастрических возможностей.      Забавно бывает понаблюдать мальчишек за едой (тогда, разумеется, когда вам не надо за нее платить). В ребячьем представлении хорошо поесть означает уничтожить фунта полтора ростбифа, сопровождаемого пятью-шестью крупными картофелинами (предпочтительно рассыпчатого, наиболее питательного сорта) и большим количеством овощей, затем четыре толстых ломтя йоркширского пудинга, пару пончиков с коринкой, несколько зеленых яблок, на пенни орехов и с полдюжины глазированных крендельков и бутылку имбирного пива. А после этого они как ни в чем не бывало играют в лошадки.      Как они, должно быть, презирают нас, взрослых мужчин, которым необходимо спокойно посидеть и отдохнуть часа два после обеда, состоявшего из ложки прозрачного бульона и крылышка цыпленка.      Однако не все преимущества на стороне мальчиков. Мальчику недоступна сладость насыщения. Он никогда не бывает достаточно сыт. Он не может вытянуть ноги, закинуть руки за голову, закрыть глаза и погрузиться в ту нирвану блаженства, которая охватывает хорошо пообедавшего взрослого человека. Мальчишке безразлично, как он пообедал, а для мужчины обед подобен волшебному зелью, благодаря которому мир кажется ему светлее и лучше. Пообедавший в свое удовольствие человек проникается самой нежной любовью к своим ближним. Он ласково гладит кошку, называя ее "бедная киска" голосом, полным нежнейших чувств. Он жалеет уличных музыкантов и беспокоится, не холодно ли им; в эти минуты он даже перестает ненавидеть родственников своей жены.      Хороший обед выявляет все лучшее в человеке. Под его (обеда) благотворным воздействием мрачные и угрюмые становятся общительными и разговорчивыми. Желчные чопорные субъекты, которые весь день до обеденного часа ходят с таким выражением, будто питаются уксусом и английской солью, после обеда сияют улыбками, проявляют поползновение гладить маленьких детей по головке и намекать - правда, довольно неопределенно - на возможность награждения их шестипенсовыми монетами. Серьезные молодые люди оттаивают и становятся в меру жизнерадостными, а усатые юные снобы забывают доставлять неприятности всем окружающим.      Я сам после обеда становлюсь сентиментальным. Только после обеда я способен должным образом оценить любовные истории. Когда герой, сдерживая рыдания, прижимает "ее" в последнем безумном объятии к своему сердцу, мне становятся так грустно, словно я, играя в вист, сдал сам себе двойку; когда же героиня в конце концов умирает, я заливаюсь слезами. Если бы я прочел тот же рассказ рано утром, я бы только иронически усмехнулся. Пищеварение, или, точнее, неисправности пищеварения, оказывает потрясающее действие на сердце. Если я намереваюсь написать что-либо очень трогательное... я хочу сказать, если я намереваюсь попытаться написать что-либо трогательное, я за час до этого уписываю большую тарелку горячих пончиков с маслом. После этого, когда я сажусь за письменный стол, меня охватывает чувство невыразимой меланхолии. Я представляю себе любовников с разбитыми сердцами, которые расстаются навсегда у калитки на пустынной дороге в то время, как вокруг них сгущаются печальные сумерки и только далекое бренчание колокольчика на шее у какой-нибудь овечки нарушает насыщенную тоской тишину. Я вижу дряхлых стариков, которые глядят на увядшие цветы, пока их взоры не заволакивает пелена слез. Мне мерещатся хрупкие юные девушки, высматривающие кого-то у открытых окон, но "он все не идет", а безотрадные годы мчатся своей чередой и густые солнечно-золотистые косы седеют все больше и больше. Дети, которых они нянчили, стали взрослыми мужчинами и женщинами со своими собственными будничными заботами. Сверстники, с которыми они когда-то резвились, в безмолвии покоятся под колышущейся травой, а они все ждут и ждут, пока не подкрадутся и не окружат их зловещие тени неведомой вечной ночи и мир с его наивными треволнениями не исчезнет из их измученных глаз.      Я вижу бледные трупы на пенистых гребнях волн и смертные ложа, залитые горькими слезами, и забытые могилы в бездорожных пустынях. Я слышу душераздирающие вопли женщин, жалобные стоны маленьких детей, трудные рыдания сильных мужчин. И все это от горячих пончиков. А вот ведь баранья отбивная и бокал шампанского не способны были бы внушить мне ни одной меланхолической мысли.      Полный желудок - большое подспорье для поэзии; в самом деле, решительно ни одно переживание не может возникнуть натощак. У нас нет ни времени, ни склонности погружаться в чьи-то воображаемые страдания, пока мы не избавились от собственных реальных невзгод. Мы не вздыхаем над мертвыми пташками, когда судебный пристав описывает наше имущество, а когда мы ломаем голову над тем, где бы достать шиллинг, нас нисколько не волнует, холодна ли, горяча ли, или попросту прохладна улыбка нашей возлюбленной. Глупые люди... когда я столь пренебрежительно говорю "глупые люди", я имею в виду тех, кто не разделяет моих взглядов. Если есть кто-нибудь на свете, кого я презираю больше других, это тот, чье мнение не совпадает в точности с моим по всем решительно вопросам. Итак, повторяю, глупые люди, которые никогда не испытывали ни нравственных, ни физических страданий, станут утверждать, что нравственные страдания куда более мучительны, нежели физические. Какая романтичная и трогательная теория! Такая удобная для влюбленного молокососа, который свысока взирает на несчастного голодного бродягу с мертвенно бледным лицом и про себя думает: "Ах, как ты счастлив в сравнении со мною!" Такая успокоительная теория для ожиревших пожилых джентльменов, болтающих чепуху о превосходстве бедности над богатством. Все это вздор, чистейшее лицемерие. Головная боль быстро заставляет забыть о сердечной боли. Сломанный палец отгонит все воспоминания, связанные с ныне пустующим креслом. А когда человек по-настоящему голоден, он абсолютно ничего иного, кроме чувства голода, не испытывает.      Мы, гладкие, откормленные люди, не можем даже представить себе, что это значит - ощущать голод. Мы знакомы с отсутствием аппетита, когда не хочется дотронуться даже до поданных нам изысканных блюд, но мы не понимаем, что значит быть голодным до тошноты - умирать, потому что у тебя нет куска хлеба, тогда, когда другие выбрасывают его; пожирать глазами грубую пищу в грязных витринах, мечтать, не имея ни пенса в кармане, о порции горохового пудинга стоимостью в один пенс, ощущать, что сухая корка была бы восхитительным блюдом, а суповая кость - настоящим пиршеством.      Голод для нас - роскошь, нечто вроде пикантного, дразнящего аппетит соуса. Стоит, между прочим, испытать голод и жажду, хотя бы для того, чтобы изведать, какое можно получить наслаждение от еды и питья. Если вы хотите действительно получить настоящее удовольствие от обеда, отправляйтесь после завтрака на прогулку за город миль этак на тридцать и не прикасайтесь к еде, пока не вернетесь. Как заискрятся тогда ваши глаза при виде стола, накрытого белой скатертью и уставленного дымящимися блюдами! С каким вздохом удовлетворения вы поставите на стол опорожненную пивную кружку и возьметесь за нож и вилку! А как чудесно вы себя почувствуете потом, когда отодвинете свой стул, закурите сигару и обведете всех присутствующих сияющим и благосклонным взглядом.      Если, однако, вы вздумаете осуществить этот план, заранее обеспечьте для эпилога хороший обед, иначе вас ждет жестокое разочарование. Я припоминаю случай, когда мы с приятелем - это был милый старина Джо, вот кто. Ах! Как мы теряем друг друга из виду в жизненных туманах. Должно быть, лет восемь прошло с тех пор, как я в последний раз видел Джозефа Табойса. Как приятно было бы снова взглянуть на его веселое лицо, пожать его сильную руку, услышать вновь его жизнерадостный смех! К тому же он мне должен четырнадцать шиллингов... Итак, мы проводили вместе отпуск и однажды утром, рано позавтракав, собрались совершить грандиозную прогулку. На обед мы еще накануне заказали утку. "Купите большую, - сказали мы хозяйке, - мы вернемся домой страшно голодные". Когда мы выходили из дому, она подошла к нам с очень довольным видом и сообщила: "Вот я достала вам утку, джентльмены, какую вам хотелось, если вы ее одолеете, то будете просто героями". И она продемонстрировала нам солидную птицу размером с половик. Радостно усмехнувшись, мы заверили ее, что попытаемся справиться с уткой. Мы сказали это с застенчивой гордостью мужчин, уверенных в своих силах. После этого мы отправились в поход.      Само собой разумеется, мы сбились с дороги. Я всегда сбиваюсь с дороги в сельской местности, и это приводит меня в бешенство, так как совершенно бессмысленно спрашивать, куда повернуть, у тех, кого вы встречаете.      Ожидать от деревенского парня, что он знает дорогу в соседнюю деревню, так же нелепо, как требовать у прислуги в меблированных комнатах, чтобы она хорошо стелила постели. Вам приходится раза три оглушительно выкрикнуть свой вопрос, чтобы звук вашего голоса проник в его череп. После третьего раза он медленно поднимет голову и тупо уставится на вас. Вы задаете свой вопрос истошным голосом в четвертый раз, и он повторяет его за вами слово в слово. Затем он раздумывает столько времени, что вы можете сосчитать несколько раз до ста, после чего со скоростью трех слов в минуту высказывает предположение, что, "вам, скорее всего, нужно..." Но тут он замечает еще одного местного идиота, идущего по дороге, и начинает громогласно посвящать его во все ваши затруднения и спрашивать у него совета. Затем оба они в течение четверти часа или больше спорят между собой и в итоге приходят к выводу, что вам "лучше всего будет пойти прямо по дороге, затем повернуть направо, перейти дорогу у третьего перелаза, идти влево, мимо коровника старого Джимми Милчера, потом пересечь семиакровое поле и выйти через ворота у того самого стога сена, что принадлежит сквайру Граббину, а потом держаться, значит, дорожки для верховой езды, пока не дойдете до холма, на котором стояла ветряная мельница, - теперь-то ее там уже нет, - а затем повернуть направо таким манером, чтобы участок Стиггинса оказался у вас за спиной..." Тут вы бормочете "благодарю вас" и удаляетесь с мучительной головной болью, но без малейшего представления о том, в какую же сторону надо идти. Единственное, что вы из всего этого вынесли и представляете себе довольно ясно - это наличие где-то перелаза, который необходимо преодолеть, но на следующем же повороте вы видите перед собой четыре перелаза, за которыми простираются четыре дороги, ведущие в разные стороны! Мы подвергались аналогичному испытанию два или три раза. Мы пересекали поля, переходили вброд ручьи и карабкались через изгороди и стены. У нас вышла ссора на тему о том, по чьей вине мы заблудились. Мы стали сварливы, натерли себе ноги и обессилели, но на протяжении всего похода нас поддерживала мысль об утке. Как волшебное видение она парила перед нашими усталыми взорами и манила нас вперед. Мысль о ней была как трубный звук для человека, теряющего сознание. Мы вспоминали об утке и подбадривали друг друга мечтами о ней. "Идем скорей, - подгоняли мы друг друга, - а то утка пережарится".      Была минута острого соблазна, когда мы проходили мимо деревенского трактира и нас охватило сильнейшее желание завернуть туда и закусить сыром и хлебом, но мы героически сдержали себя; дескать чем сильнее проголодаемся, тем больше удовольствия получим от нашей утки.      Когда мы добрались до города, нам казалось, что мы уже чувствуем запах утки. Последнюю четверть мили мы промчались в три минуты. Добравшись до дома, мы ринулись наверх, умылись, переоделись, сбежали вниз и, торопливо придвинув стулья к столу, сидели, потирая руки, пока хозяйка снимала крышки с блюд. Как только она это сделала, я схватил нож и вилку и приступил к разрезанию утки.      Для этой птицы требовались, видимо, большие усилия. Я сражался с ней в течение пяти минут, не произведя на нее ни малейшего впечатления, а Джо, который в это время уписывал картошку, ядовито поинтересовался, не лучше ли предоставить эту работу кому-нибудь, кто знает, как за нее браться. Я пропустил мимо ушей это глупое замечание и снова атаковал утку. На этот раз мой натиск был настолько энергичным, что она покинула блюдо и укрылась от меня за каминной решеткой.      Мы вскоре извлекли ее оттуда, и я уже готовился к третьей атаке, но Джо вел себя все более несносно. Если бы он мог предвидеть, заявил он, что вместо обеда у нас будет игра в хоккей, то подкрепился бы заранее сыром и хлебом. Я слишком выбился из сил, чтобы спорить, и поэтому, с достоинством положив на стол вилку и нож, пересел на боковое место, предоставив Джо возможность сразиться с проклятой птицей. Он молча трудился некоторое время, потом пробормотал: "Черт подери эту утку", и снял пиджак.                  В конце концов нам удалось расколоть ее с помощью долота, но есть ее было невозможно, и нам пришлось пообедать гарниром и яблочным пирогом. Отведали мы и утятины, но это было равносильно попытке прожевать резину.      Убийство этого селезня было, безусловно, злодейским поступком! Но что поделаешь! Нет в нашей стране должного уважения к старости...      Я, собственно говоря, начал этот рассказ, имея в виду написать о еде и питье, но до сих пор ограничивался только первой частью вопроса. Дело в том, что питье является одним из тех занятий, относительно которых не рекомендуется демонстрировать слишком большую осведомленность. Прошли те дни, когда считалось мужественным ложиться спать вдрызг пьяным. Ныне трезвая голова и твердая рука не рассматриваются как признаки женственности. В наш развращенный век, напротив, спиртной запах, опухшее лицо, нетвердая походка и сиплый голос считаются отличительными чертами забулдыги, а не джентльмена.      Однако даже в наши дни человеческая жажда - нечто совершенно сверхъестественное. Мы постоянно пьем под тем или иным предлогом. Человек никогда не чувствует себя удовлетворенным, пока перед ним не стоит бокал. Мы пьем до еды, во время еды и после еды. Мы пьем, когда встречаемся с приятелем, а также когда расстаемся с приятелем, Мы пьем, когда говорим, когда читаем, когда думаем. Мы пьем за здоровье друг друга и портим свое собственное здоровье. Мы пьем за королеву, за армию, за дам и за все, за что только можно пить. Если бы иссяк запас этих поводов мы пили бы, вероятно, даже за здоровье наших тещ.      Кстати сказать, мы никогда ничего не едим за чье-либо здоровье, а только пьем. А почему бы не скушать когда-нибудь ватрушку за чье-либо процветание и успех?      Для меня, признаюсь, совершенно непостижима постоянная потребность выпить, которой одержимо большинство людей. Я могу еще понять тех, кто пьет, чтобы отогнать заботы или чтобы найти забвенье от тяжелых мыслей. Я могу понять, когда невежественные массы влечет к вину. О да, нас, конечно, очень шокирует пьянство - нас, живущих в уютных домах, пользующихся всеми удобствами и удовольствиями жизни, возмущает, что обитатели и сырых подвалов и холодных чердаков тянутся из своих жалких трущоб к свету и теплу кабака, где они могут хоть ненадолго унестись на потоке джина - этом подобии Леты - подальше от своего неприглядного мира.      Подумайте хорошенько, прежде чем в ужасе всплеснуть руками по поводу их безобразной жизни, какова в действительности "жизнь" этих несчастных созданий. Представьте себе ужас скотского существования, которое они влачат из года в год в тесных смрадных конурах, где они, набитые как сельди в бочке, прозябают, болеют и спят. Где визжат и дерутся покрытые грязной коростой дети, где неряшливые крикливые женщины ноют, бранятся и пускают в ход кулаки, где улица звучит похабщиной, а весь дом представляется бедламом зловония и буйства.      Подумайте о том, что этим существам, лишенным интеллекта и души, прекрасный сочный цветок жизни кажется лишь иссохшим и бесплодным сучком. Лошадь в конюшне вдыхает аромат свежего сена и с удовольствием жует спелый овес. Дворовый пес, дремля у своей конуры на солнышке, видит чудесный сон - великолепную охоту, во время которой он мчится через поле, покрытое росой, - и он просыпается с радостным лаем, чтобы лизнуть приласкавшую его руку. А ведь в беспросветную жизнь этих людей не проникает ни один солнечный луч. С той самой минуты, когда они утром сползают со своих жестких коек, до того часа, когда вечером они валятся на них снова, они не знают ни одной минуты настоящей Жизни. Отдых, развлеченье, общенье с людьми им неизвестны. Радость, грусть, смех, слезы, любовь, дружба, мечты, отчаяние для них пустой звук. С того дня, когда их детские глаза впервые увидят окружающий их мрачный мир, до того дня, когда они с проклятием закрывают их навсегда и их останки засыпают землей, они никогда не ощущают человеческого тепла. Их не волнует никакое чувство или мысль, не поддерживает никакая надежда. Во имя милосердного бога пускай же они заливают свою горькую долю вином и хоть на одно короткое мгновенье ощущают, что живут.      Да, можно сколько угодно рассуждать о чувствах, но все равно источником подлинного счастья является желудок. Кухня - это главный храм, где мы молимся. Пылающий очаг - алтарь, на котором горит неугасимый огонь весталок, а повар - наш верховный жрец. Он всемогущий и добрый волшебник. Он исцеляет все горести и заботы. Он прогоняет всякую вражду и рознь, украшает любовь. Велик наш бог, и повар - пророк его. Так будем же есть, пить и веселиться.            О ПАМЯТИ            Помню, помню, помню я,      В день холодный ноября      Черный дрозд...            Остальное я забыл. Это начало первого стихотворения, которое я когда-то учил. Потому что            Кот на скрипочке играл,      Деток танцам обучал...            не идет в счет; оно слишком легкомысленно, и ему недостает подлинных поэтических красот. Я набрал четыре пенса, декламируя "Помню, помню..." Я знал, что это было именно четыре пенса потому, что мне сказали, что если я сберегу их до тех пор, пока не накоплю еще два, то у меня будет целых шесть пенсов. Этот аргумент, хотя и бесспорный, мало на меня подействовал, и деньги были растранжирены, насколько я помню, на следующее же утро, только вот на что - в памяти не сохранилось.      Так всегда бывает с памятью: ничего не доносит она до нас полностью. Память - это капризное дитя: все ее игрушки поломаны. Помню, в раннем детстве я упал в глубокую грязною яму, но как я оттуда выбрался, об этом у меня не осталось ни следа воспоминания. Так что если бы мы полагались только на память, то пришлось бы считать, что я все еще там пребываю. Другой раз, несколько лет спустя, я был участником одной чрезвычайно волнующей любовной сцены, но единственное, что я могу сейчас ясно восстановить в памяти, это то, что в самый критический момент кто-то неожиданно открыл дверь и сказал: "Эмили, вас зовут", - таким замогильным голосом, что можно было подумать, будто за ней по меньшей мере явилась полиция. А все нежные слова, которые она мне сказала, и все восхитительные вещи, которые сказал ей я, забыты безвозвратно.      В общем, жизнь, если оглянуться назад, - всего лишь одни руины: обрушившаяся колонна там, где некогда высился массивный портал, сломанный переплет окна, у которого в былые дни сидела владетельница замка; осыпающаяся груда почернелых камней на том месте, где когда-то пылал веселый огонь, и пятна лишая и зеленый плющ, покрывающие эти развалины.      Ибо все кажется привлекательным сквозь смягчающую дымку времени. Даже печаль, ушедшая в прошлое, ныне сладостна. Дни детства представляются нам сплошным веселым праздником: одно лишь щелканье орехов, катанье обруча да имбирные пряники. А выговоры, зубная боль и латинские глаголы - все теперь забыто, особенно латинские глаголы. И мы воображаем, что были очень счастливы, когда в пору отрочества влюблялись; и нам жаль, что мы разучились влюбляться. Мы никогда не вспоминаем о сердечной тоске, или о бессонных ночах, или о внезапно пересохшем горле, когда она сказала, что никогда не может быть для нас никем кроме сестры, - будто кому-нибудь нужна лишняя сестра!      Да, свет, а не мрак видим мы, когда оглядываемся на прожитую жизнь. Солнечные лучи не оставляют теней на прошлом. Пройденный путь расстилается за нами как прекрасная ровная дорога. Мы не видим острых камней. Наш взгляд останавливают одни лишь розы, растущие по краям дороги, а острые шипы, которые ранили нас, кажутся нам из прекрасного далека нежными былинками, колеблемыми ветром. И благодарение богу, что это так - что все удлиняющаяся цепь памяти сохраняет одни лишь светлые звенья, а сегодняшняя горечь и печаль завтра вызовет только улыбку.      Кажется, словно самая яркая сторона жизни - вместе с тем самая возвышенная и лучшая, так что когда наша незаметная жизнь погружается в темную пучину забвения, все самое светлое и самое радостное исчезает последним, и еще долго остается над водою, приковывая наш взор, в то время как дурные мысли и жгучие страданья уже погребены под волнами и не тревожат нас более.      Это очарование прошлого, вероятно, и заставляет старых людей говорить так много глупостей о днях, когда они были молоды. Мир, кажется им, был тогда намного лучше, чем теперь, и все в нем гораздо больше походило на то, чем должно быть. Мальчики были тогда настоящими мальчиками, да и девочки сильно отличались от нынешних. Также и зимы больше походили на зимы, и лето вовсе не было тем подмоченным товаром, какой нам теперь подсовывают. Что же касается удивительных поступков, которые люди совершали в те времена, и необычайных событий, которые тогда происходили, то потребовалось бы трое выносливых мужчин, чтобы выдержать хотя бы половину всех этих россказней.      Я люблю слушать, как какой-нибудь милый старый джентльмен рассказывает о своем прошлом кучке желторотых юнцов, которые - он отлично знает это - не могут его опровергнуть. Еще немного времени - и он, пожалуй, начнет клясться, что, когда он был мальчиком, луна светила каждую ночь и что любимым видом спорта в школе, где он учился, было подбрасывание бешеных быков на одеяле.      И это всегда так было и всегда так будет. Старики пели ту же песню и тогда, когда наши деды были мальчишками; и нынешняя молодежь тоже, в свое время, будет досаждать подрастающему поколению подобным вздором. "Ах, вернуться бы в доброе старое время, вернуться на полвека назад!" - таков общий припев, начиная с того дня, когда Адаму пошел пятьдесят второй год. Просмотрите литературу 1835 года, и вы убедитесь, что поэты и писатели молили судьбу все о той же несбыточной милости, как делали это задолго до них немецкие миннезингеры, а до миннезингеров создатели древних скандинавских саг. О том же самом вздыхали и первые пророки и философы древней Греции. По общим отзывам, с тех пор как создан мир, он становится все хуже и хуже. Я со своей стороны могу сказать, что мир, должно быть, был восхитителен, когда его впервые открыли для публики, потому что он весьма приятен даже сейчас, если только вдоволь греться на солнышке и не злиться, когда идет дождь.      Впрочем, мир, вероятно, и правда был еще приятнее в то росистое утро первого дня творения, когда он был молод и свеж и шествующие по земле миллионы еще не вытоптали на ней траву, а гул мириадов городов не изгнал навеки тишину из вселенной. Для отцов человеческого рода жизнь текла величаво и торжественно. Босые, в свободных одеждах, они гуляли рука об руку с господом-богом под великими небесами. Они жили в шатрах, под горячей лаской солнца, среди мычащих стад. Все, в чем они нуждались, они получали из ласковых рук самой Природы. Они трудились, они говорили и думали, а огромный земной шар вращался в тишине, еще не обремененный грехом и заботой.      Те дни давно миновали. Безмятежная пора детства, проведенная человечеством в глухих лесах и на берегу журчащих рек, ушла без возврата, и человечество вступило в период возмужалости среди тревог, сомнений и надежд. Годы беззаботности и беспечной лени прошли. Надо трудиться, и следует спешить. Каков должен быть этот труд и каково участие нашей планеты в великом замысле, мы не знаем, хотя наши руки бессознательно помогают осуществлению его. Подобно крохотному кораллу, который растет под глубокими темными водами, каждый из нас трудится и бьется ради своей скромной жизненной цели, не думая об огромном сооружении, которое мы возводим, выполняя волю божью.      Так отбросим же напрасные сожаления и сетования о былых днях, которые никогда не возвратятся. Наш труд впереди, наш девиз - "Вперед!" Не будем сидеть сложа руки, созерцая прошлое, словно это готовое здание - это всего лишь фундамент. Не будем тратить напрасно время и жар душевный, думая о том, что могло бы быть, и забывая о том, что еще будет. Все ускользнет от нас, пока мы будем сидеть в бездействии, сожалея об упущенных возможностях и не обращая внимания на счастье, которое само идет к нам в руки, не видя его лишь потому, что некогда мы свое счастье утратили.      Много лет назад, когда я, покинув свое место у камелька, отправлялся по вечерам странствовать в прекрасную страну волшебных сказок, я встретил там однажды отважного рыцаря. Много опасностей он преодолел, во многих странах побывал, и все знали его как храброго и испытанного рыцаря, который не ведает страха - за исключением, пожалуй, тех случаев, когда и храбрый человек может струсить, не испытывая стыда. И вот однажды, когда наш рыцарь устало ехал по дороге, сердце его дрогнуло и сжалось в предчувствии беды, ибо путь его был труден. Темные, чудовищно огромные скалы нависли над его головой, и ему начало казаться, что они вот-вот обрушатся и погребут его под собою. По другую сторону дороги зияли пропасти и мрачные пещеры, где жили свирепые разбойники и страшные драконы с пастью, обагренной кровью. Над дорогой сгустился мрак, и стало темно, как ночью. Рыцарь не мог уже двигаться дальше и стал искать другого, менее опасного пути для своего благородного коня. Но когда обернулся наш славный рыцарь и посмотрел назад, то диву дался, ибо дорога, которой он ехал, исчезла из глаз; а позади его, у самых копыт лошади, разверзлась пропасть, дна которой не мог различить ни один человек, - такой глубокой она была. И когда увидел сэр Джэлент, что обратно ему пути нет, помолился он святому Катберту и, дав шпоры коню, смело и бодро двинулся вперед. И ничто не тревожило его более.      Так и на жизненном пути нет для нас возврата. Хрупкий мост Времени, по которому мы все проходим, с каждым шагом проваливается в вечность. Прошлое ушло от нас навсегда. Оно сжато и убрано в житницы. Оно не принадлежит нам более. Ни одного слова нельзя вернуть обратно, ни одного шага сделать вспять. Поэтому нам, как стойким рыцарям, надо смело пришпорить коня, а не проливать понапрасну слезы о том, чего мы теперь не в состоянии даже припомнить.      С каждой новой минутой начинается для нас новая жизнь. Пойдемте же радостно ей навстречу. Идти нужно, хотим мы того или нет, - так уж лучше пойдемте, устремив взор вперед, чем обратив его в прошлое.      На днях ко мне зашел один знакомый и весьма красноречиво убеждал меня изучить некую чудесную мнемоническую систему, с помощью которой человек никогда ничего не забывает. Не знаю, почему он на этом столь упорно настаивал, разве что я время от времени уношу чужой зонтик да иногда восклицаю посреди партии в вист: "Черт возьми! А я-то все время думал, что козыри - трефы!" Тем не менее я отклонил предложение моего знакомого, несмотря на все преимущества системы, которую он так убедительно мне излагал.      У меня нет желания помнить все. В жизни каждого человека есть много такого, о чем лучше забыть. Вот хоть этот давнишний случай, когда мы поступили не так честно я прямодушно, как, может быть, должны были поступить... это отклонение от прямого и честного пути - во стократ злосчастнее оттого, что нас в нем уличили... Это проявление безрассудства и подлости! Да, но ведь мы понесли наказание, что выстрадали мучительные часы позднего раскаяния, жгучих терзаний стыда, быть может презрения тех, кого мы любили. Так забудем об этом. О всемогущее Время! Своей материнской рукой сними бремя воспоминаний с наших переполненных горем сердец - ведь несчастья подстерегают нас с каждым грядущим часом, а сил у нас так немного!      Но это не значит, что все прошлое должно быть похоронено. Музыка жизни умолкнет, если оборвать струны воспоминаний. Лишь ядовитые травы, а не цветы нужно вырвать с корнем из садов Мнемозины.            [Мнемозина - в греческой мифологии богиня памяти, мать девяти муз.]            Вы помните "Духовидца" Диккенса, как он просил забвения и как, когда его молитва была услышана, он умолял, чтобы ему вернули память. Мы вовсе не хотим, чтобы все призраки былого исчезли. Мы бежим только от угрюмых привидений с холодными и злыми глазами. Пусть сколько угодно навещают нас милые добрые тени: мы не боимся их...      Увы, когда мы стареем, мир наполняется призраками. Нам нет нужды искать их по заброшенным кладбищам или спать в уединенных сараях, чтобы увидеть их печальные лица и услышать шелест их одежды в ночи. У каждого дома, каждой комнаты, каждого скрипящего кресла - свой собственный призрак. Они бродят по опустевшим углам нашей жизни, они кружатся возле нас, как сухие листья, подхваченные осенним ветром. Одни из них живы, другие умерли; но кто - мы не знаем. Когда-то мы пожимали им руки, любили их, ссорились с ними, смеялись, поверяли им наши мысли, намерения, надежды, так же как они поверяли нам свои, - казалось, что наши сердца соединены столь неразрывно, что способны бросить вызов жалкому могуществу Смерти. Теперь они ушли, потеряны для нас навеки. Их глаза уже никогда не взглянут на нас, и мы не услышим больше их голосов. Только их призраки являются нам и говорят с нами. Мы видим их не ясно, сквозь слезы. Мы простираем к ним руки, мы жаждем обнять их - и обнимаем воздух.      Призраки! Они с нами ночью и днем. Они идут рядом по шумным улицам, при ярком свете дня. Они сидят подле нас дома в сумерках. Мы видим их детские личики, глядящие на нас из окон старой школы. Мы встречаем их в рощах и на лесных прогалинах, где вместе играли подростками. Тсс... Слышите тихий смех за кустами черной смородины, далекие перекликающиеся голоса на поросших травою просеках? А вон там, мимо заснувших полей, через лес, где сгущаются вечерние тени, вьется тропинка, где я ждал ее в час заката. Но что это? Она и сейчас там, в легком белом платье (таком знакомом!); большая шляпа висит, качаясь, на ее маленькой ручке, золотисто-каштановые локоны спутаны... Пять тысяч миль отсюда! И, вероятнее всего, умерла! Но что из того? Она опять рядом со мною, я могу заглянуть в ее смеющиеся глаза и услышать ее голос...      Она исчезнет у лесной калитки, и я снова останусь один, и вечерние тени поползут через поля, и ночной ветер, стеная, пронесется мимо. Призраки! Они всегда с нами и всегда будут с нами, пока на этой печальной старой планете будут раздаваться рыдания долгих разлук, пока большие корабли будут уходить прочь от родных берегов и холодная земля тяжким бременем будет ложиться на сердца тех, кого мы любили.      Без вас, дорогие тени, мир был бы еще печальнее. Так приходите же к нам и говорите с нами, вы, призраки наших былых привязанностей! Товарищи детских лет, возлюбленные, старые друзья, все вы, смеющиеся юноши и девушки, о, придите к нам, ибо в этом мире нам так одиноко! А новые друзья и новые лица не похожи на прежние, и мы не можем любить их, как любили вас, и не можем смеяться с ними так, как с вами смеялись. А когда мы шли с вами рядом, о дорогие друзья нашей юности, мир был полон радости и света; теперь он состарился, и мы сами устали от жизни, и только вы можете вернуть ему свежесть и блеск красок.      Память - это чародейка, которая вызывает духов. Она подобна дому, где обитают привидения, где неумолчно звучит эхо чьих-то незримых шагов. Через разбитые окна мы наблюдаем скользящие тени умерших и самые печальные из них - это мы сами.      О, эти молодые, светлые лица, сколько прямодушия, честности, чистоты, сколько добрых намерений и высоких стремлений написано на них и как укоризненно смотрят они на нас своими глубокими, ясными глазами!                  Боюсь, что у них есть основания огорчаться, бедняги! С тех пор как мы научились бриться, ложь, коварство и неверие вползли в наши сердца, а ведь мы собирались стать великими и добрыми!      Хорошо, что мы не можем заглянуть в будущее. Немного найдется мальчиков четырнадцати лет, которые не почувствовали бы стыда, увидя, какими они будут в сорок.      Я люблю сидеть и беседовать с тем смешным мальчуганом, каким я был много лет тому назад. Мне кажется, что и ему это нравится, потому что он частенько приходит по вечерам, когда я сижу один с трубкой, слушая, как потрескивают в камине горящие дрова. Я вижу его серьезное личико; он смотрит на меня сквозь клубы плывущего вверх душистого дыма, и я улыбаюсь ему; он улыбается мне в ответ, по-старомодному учтиво. Мы дружески беседуем о прошлых временах; случается, что он берет меня за руку, и мы проскальзываем сквозь черные прутья каминной решетки и призрачные огненные пещеры в страну, которая лежит по ту сторону пламени. И там мы снова находим утраченные дни и странствуем по ним. Пока мы гуляем, он рассказывает мне все, что он думает и чувствует. Порою я смеюсь над ним, но тотчас же раскаиваюсь в своем легкомыслии, потому что его это явно огорчает. И к тому же мне следует питать уважение к существу, которое на столько лет старше меня - ведь он уже был мною задолго до того, как я им стал.      Вначале мы говорим немного, только смотрим друг на друга: я - вниз на его кудрявые волосы и голубой галстучек, он - вверх, задирая голову и семеня рядом. И почему-то мне кажется, что его застенчивые круглые глаза не совсем одобрительно смотрят на меня, и он потихоньку вздыхает, как будто чем-то разочарован. Но вскоре его застенчивость проходит, и он начинает болтать. Он рассказывает мне свои любимые сказки, он умеет уже множить на шесть, у него есть морская свинка, и папа ему сказал, что волшебные сказки это просто выдумки! И это очень жалко, потому что ему хотелось бы быть рыцарем и сражаться с драконом и жениться на прекрасной принцессе! Но вот ему исполняется семь лет, и он усваивает более практический взгляд на жизнь и уже предпочитает стать лодочником, чтобы зарабатывать много денег. Может быть, это связано с тем, что он как раз в это время влюбляется в молодую леди из молочной, шести лет от роду (благослови, боже, ее маленькие резвые ножки, какого бы размера они ни были сейчас!). Должно быть, он влюблен очень сильно, потому что однажды он отдает ей свое самое большое сокровище - огромный перочинный ножик с четырьмя заржавленными лезвиями и штопором, который имеет непостижимую привычку действовать самостоятельно и вонзаться в ногу своего владельца. Она - нежное маленькое создание - в благодарность тотчас обвивает ручками его шею и целует его тут же на улице. Но пошлый свет (в лице мальчишки из соседней лавки, который торчит в дверях) ядовито насмехается над этими знаками любви. И тогда мой юный друг весьма серьезно готовится влепить ему затрещину, но терпит неудачу и сам получает затрещину от мальчишки из табачной лавки.      А затем наступают школьные годы с их жестокими огорчениями и веселыми проказами, и радостным гамом, и горькими слезами, падающими на противную латинскую грамматику и дурацкие тетрадки. Именно в школе - я твердо убежден в этом - он на всю жизнь портит себе здоровье, пытаясь постигнуть немецкое произношение, и там же он узнает, какую важную роль отводит французская нация перьям, чернилам и бумаге. "Есть ли у нас перья, чернила и бумага?" - вот первый вопрос, который задает при встрече один француз другому. Как правило, тот, другой, располагает немногим, но говорит, что у дяди его брата есть и то, и другое, и третье. Но первый, оказывается, ничуть не интересуется дядей брата; теперь ему хочется знать, имеет ли эти письменные принадлежности сосед матери его собеседника. "Сосед моей матери не имеет ни перьев, ни чернил, ни бумаги", - отвечает второй, начиная приходить в ярость. "А ребенок твоей садовницы имеет перья, чернила и бумагу?" Тут уж первому некуда податься. После того как он до смерти всем надоел своими расспросами об этих злосчастных перьях, чернилах и бумаге, обнаруживается, что у ребенка его собственной садовницы ничего этого нет. Такое открытие обескуражило бы кого угодно, только не любителя французских грамматических упражнений; на это бесстыднее существо подобные вещи не производят ровно никакого впечатления. Он и не думает приносить извинения, а заявляет, что у его тетки есть банка горчицы.      Так, в приобретении более или менее бесполезных знаний, вскоре, к счастью, забываемых, проходит отрочество. Красное кирпичное здание школы исчезает из виду, и мы выходим на широкую дорогу жизни. Мой маленький друг теперь уже больше не маленький. На его короткой курточке отросли фалды. Измятое кепи, с успехом употребляемое как комбинация носового платка, посуды для питья и орудия нападения, превращается в высокий и блестящий цилиндр; вместо грифеля во рту папироса, дым которой беспокоит его, так как все время попадает в нос. Несколько позднее он пробует сигару, что более шикарно - большую черную гавану. Похоже на то, что он с ней не ладит, потому что вскоре я нахожу его в кухне склонившимся над ведром, и слышу, как он дает торжественные клятвы никогда больше не курить.      И вот уже его усики становятся видны невооруженным глазом; тогда он немедленно принимается пить коньяк с содовой и воображает себя взрослым мужчиной. Он рассказывает, что поставил "два против одного на фаворита", называет актрис "малютка Эми", "Кэт", и "Бэби" и цедит сквозь зубы, что "вчера вечером продулся в карты" с таким видом, будто промотал тысячи, хотя на самом деле сумма проигрыша едва ли превышает один шиллинг и два пенса. Потом, если зрение меня не обманывает, - потому что в стране воспоминаний всегда царят сумерки, - он вставляет в глаз монокль и натыкается на все предметы.      Его родственницы, сильно встревоженные таким поведением, молятся за него (да будут благословенны их добрые сердца!), и им мерещится суд на Олд-Бейли и виселица как единственно возможный результат такого беспутного образа жизни; и предсказание его школьного учителя, что мальчик плохо кончит, принимает размеры вдохновенного пророчества.      В этом возрасте он проявляет высокомерное презрение к слабому полу, хвастливую самоуверенность и дружески покровительственную манеру в обращении со старшими друзьями дома. В общем, надо признаться, он в это время довольно-таки несносен.      Впрочем, так продолжается недолго. Вскоре он влюбляется, и это сбивает с него спесь. Я замечаю, что башмаки его намного уменьшились в размерах, а волосы причесаны самым необычайным и восхитительным образом. Он запоем читает стихи и держит в своей комнате словарь рифм. Каждое утро Эмили Джейн находит на полу клочки разорванной бумаги и читает "о жестоких сердцах и любовных слезах", "дивных очах и лунных ночах" и еще многое в том же духе на мотив старой, избитой песни, которую юноши так любят петь, а девушки слушать, хотя они и вскидывают при этом свою хорошенькую головку, делая вид, что ничего не слышат.      Однако развитие романа проходит как будто не очень гладко, потому что он, бедняга, совершает прогулок больше и спит меньше, чем это ему полезно; и, глядя на его лицо, думаешь о чем угодно, только не о свадебных колоколах и безграничном блаженстве, которое должно затем последовать.      И здесь он покидает меня. Маленькая мальчишеская фигурка, которая все росла, по мере того как мы шли рядом, исчезает.      Я один, и дорога передо мной темна. Я спотыкаюсь, я не знаю, куда идти, ибо путь никуда не ведет и нет впереди огня.      Но вот наступает утро, и я обнаруживаю, что снова стал самим собой.                  Из сборника                  "МИР СЦЕНЫ"      1889            ГЕРОЙ            Чаще всего имя его - Джордж.      - Называй меня Джорджем! - просит он героиню.      Она называет его Джорджем (очень тихо, ведь она так молода и застенчива). Он счастлив.      Театральный герой постоянно бездельничает. Он слоняется по сцене и ввязывается в неприятности. Цель его жизни - попасть под суд за преступления, которых он не совершал; он считает, что день прожит не зря, если удается напустить туману в происшествие, и все без разговоров признают его убийцей.      Театральный герой - отличный оратор, от его красноречия даже у самого мужественного человека душа уходит в пятки. Когда герой поучает злодея, это великолепное зрелище!      Каждый театральный герой владеет "имением", которое примечательно высокой культурой хозяйства и хитроумной планировкой "помещичьего дома". Обыкновенно дом одноэтажный, но хоть он маленький и неудобный, в растительности вокруг веранды недостатка не ощущается.      Обитатели соседней деревни, по всей видимости, избрали сад перед домом героя своим постоянным местом жительства - в этом основной порок усадьбы с нашей точки зрения; но герой доволен, ибо он обрел слушателей для речей, которые произносит с парадного крыльца - это его любимое занятие.      Обычно как раз напротив дома - кабачок. Это удобно. От "имения" герою одно беспокойство. Делец он неважный, сразу видно: только попробует вести хозяйство самостоятельно, так сразу в пух и прах разоряется. Правда, обычно уже в первом действии злодей отбирает у него "имение" и таким образом избавляет его от дальнейших хлопот почти до конца пьесы, но потом ему опять приходится надевать хомут.      Справедливость требует извинить героя за то, что он, бедняга, то и дело теряет голову и совершает юридические и всякие другие ошибки. Может быть, "законы" в пьесах - это еще и не самая страшная и непостижимая тайна вселенной, но они от нее очень, очень недалеки. Было время, когда мы льстили себя надеждой, что чуточку - самую малость - смыслим в писаных и неписаных законах, но, разобрав с этой точки зрения одну-две пьесы, мы поняли, что тут мы - несмышленые дети.      Мы решили не ударить в грязь лицом и добраться до сути театральной юриспруденции. Потрудились около полугода и, наконец, почувствовали, что наш мозг (как правило, действующий безотказно) начал размягчаться; тогда мы прекратили занятия, полагая, что в конце концов дешевле обойдется, если мы назначим приличную премию, скажем, в пятьдесят или шестьдесят тысяч фунтов стерлингов за толковые пояснения.      До сих пор на премию никто не претендовал, так что предложение остается в силе.      Правда, недавно хотел нам помочь один джентльмен; мы выслушали его трактовку и еще больше запутались. Он заявил, что ему все совершенно ясно и его - он так прямо и сказал - поражает наша тупость. Потом оказалось, что он удрал из психиатрической лечебницы.      Из всего свода театральных законов вот что нам удалось уяснить.      Если человек умирает, не оставив завещания, то все его имущество переходит к первому попавшемуся злодею.      Но если человек - умирает и оставляет завещание, тогда все его имущество переходит к любому лицу, сумевшему завладеть этим завещанием.      Случайная утеря брачного свидетельства стоимостью в три с половиной шиллинга влечет за собой расторжение брака.      Чтобы осудить безукоризненно честного джентльмена за преступления, о которых он в жизни не помышлял, достаточно показаний одного злонамеренного персонажа с сомнительным прошлым.      Спустя много лет эти показания могут быть опровергнуты и обвинение снято без суда и следствия на основании одного лишь голословного заявления комика.      Если некий А. подделывает на чеке подпись Б., то по законам сцены Б. приговаривается к десяти годам каторжных работ.      Предупреждения за десять минут достаточно, чтобы аннулировать закладную.      Все судебные процессы происходят в гостиной обвиняемого, причем злодей действует сразу за адвоката, судью и присяжных заседателей и командует парочкой полицейских, которым велено во всем ему подчиняться.      Таковы некоторые из наиболее важных юридических положений, ныне действующих на сцене. Однако с каждой новой пьесой появляются новые постановления, статьи и поправки, так что мы потеряли всякую надежду как следует разобраться в этом вопросе.      Что до нашего героя, то он, конечно, теряется перед подобными законами, и злодей - единственный смыслящий в них персонаж - легко вытягивает у него денежки и пускает его по миру. Простодушный герой подписывает векселя, закладные, дарственные и тому подобные документы, воображая, что играет в бирюльки; потом оказывается, что он не в состоянии уплатить проценты; у него отбирают жену и детей и выгоняют его из дому на все четыре стороны.      Теперь он вынужден в меру своих сил добывать себе на пропитание и, разумеется, чуть ноги волочит с голоду.      Герой умеет произнести длинную речь, поплакаться о своих неприятностях, встать в красивую позу на авансцене, избить злодея, наплевать на полицию, но все это не в ходу на рынке рабочей силы, а больше делать он ничего не умеет и не любит; тут он начинает понимать, как трудно заработать на жизнь.      И все-то ему подворачивается слишком тяжелая работа. Махнув рукой на поиски подходящего занятия, он садится на шею добреньким, стареньким ирландкам и щедрым, но слабоумным молодым ремесленникам, которые покинули свои родные края, чтобы последовать за героем и наслаждаться его обществом и поучительными беседами.      Вот так, проклиная судьбу, негодуя на человечество и оплакивая свои несчастья, герой и влачит свое существование через всю середину пьесы вплоть до последнего акта.      Тут он опять становится владельцем своего "имения" и может катить в деревню, читать нравоученья и блаженствовать.      Нравоучения - это его конек, их запасы у него неистощимы. Он надут благородными мыслями, как мыльный пузырь - воздухом. Подобные же бледные, расплывчатые идеи проповедуют на благочестивых собраниях (шесть пенсов за вход). Нас преследует мысль, что где-то мы их уже слышали. В памяти всплывает длинный мрачный класс, давящая тишина, которую изредка нарушает скрип стальных перьев и шепот: "Дай конфетку, Билл. Я ведь с тобой дружу!", или погромче: "Сэр, пусть Джимми Баглс не толкается!"      Но герой считает свои изречения алмазами, только что извлеченными из философских копей.      Галерка их бурно одобряет. Галерочники - добряки, они всегда сердечно встречают старинных друзей.      И потом наставления эти такие добрые, а галерка в Англии так нравственна! На всей земле едва ли найдешь сборище людей, столь порядочных, любящих добродетель, даже когда она глупа и скучна, и ненавидящих порок в речах и поступках, как наша современная театральная галерка.      По сравнению с галеркой театра "Адельфи" древние христианские мученики кажутся суетными грешниками.      А какой силач театральный герой! С первого взгляда этого не скажешь, но подождем, пока героиня взвизгнет: "На помощь! Спаси меня, Джордж!" - или пока на него нападут полицейские. Тогда он одним махом справляется с двумя злодеями, тремя специально нанятыми хулиганами и четырьмя сыщиками.      Если от одного его удара валится с ног менее трех человек, он в тревоге, что захворал, и размышляет: "Откуда эта странная слабость?"      В любви он признается особым способом. Для этого он всегда встает за спиной любимой. Девушка (будучи, как мы упоминали, робкой и застенчивой) сразу от него отворачивается, а он хватает ее за руки и выдыхает признание ей в спину.                  Театральный герой постоянно носит лакированные ботинки безукоризненной чистоты. Временами он богат и занимает комнату с семью дверями, иногда ютится на чердаке, но лакированные ботинки на нем неизменно.      За эти ботинки можно выручить по крайней мере три с половиной шиллинга, и нам кажется, что, вместо того чтобы взывать к небесам, когда его сынок плачет от голода, ему бы следовало стянуть с ног эти ботинки и снести в заклад; герою же это не приходит в голову.      В лакированных ботинках он пересекает африканскую пустыню. На необитаемом острове, где он спасается после кораблекрушения, у него припасены лакированные ботинки. Он вернулся из долгих, трудных странствий; одежда его в лохмотьях, но на ногах новенькие сверкающие ботинки. В лакированных ботинках он скитается по австралийским дебрям, воюет в Египте, а также открывает Северный полюс.      Герой бывает золотоискателем, грузчиком, солдатом, матросом, но независимо от рода занятий он носит лакированные ботинки.      На лодке он гребет в лакированных ботинках, в них же играет в крикет; на рыбалке и на охоте он в них. В рай он пойдет только в лакированных ботинках, не разрешат - отклонит приглашение.      Герой из пьесы не выражается просто и понятно, как обыкновенный смертный.      - Ты мне будешь писать, да, милый? - спрашивает героиня перед разлукой.      Обыкновенный человек ответил бы так:      - Что за вопрос, киска, каждый день.      Но герой пьесы - это высшее существо. Он говорит:      - Любимая, видишь ли ты вон ту звезду?      Героиня взглядывает вверх и признается, что она действительно видит ту звезду; и тогда он с разгону пять минут подряд мелет ерунду насчет этой звезды и заявляет, что лишь тогда перестанет писать, когда сия бледная звезда свалится со своего места на небесном своде.      Что касается нас, то после длительного знакомства с театральными героями нам очень захотелось увидеть героя нового образца. Хорошо бы для разнообразия, чтобы он столько не болтал и не хвастался и в течение хотя бы одного дня мог позаботиться о собственной персоне и не попасть при этом в беду.            ЗЛОДЕЙ            На нем чистый воротничок, в зубах папироса; по этим признакам мы узнаем злодея. В жизни трудно бывает отличить злодея от порядочного человека, и это приводит к роковым последствиям; на сцене, как мы уже отметили, злодеи носят чистые воротнички и курят папиросы, поэтому ошибки можно не опасаться.      Счастье, что этого правила не придерживаются вне сцены, а то о порядочных людях можно было бы ужас что подумать. Ведь и мы носим чистые воротнички - иногда.      Члены нашей семьи тоже чувствовали бы себя неловко, особенно по воскресеньям.      Находчивостью злодей из пьесы, увы, не отличается. Все положительные персонажи говорят ему грубости и гадости, хлопают его по щекам и унижают напропалую в течение целого действия, а он не в состоянии ответить надлежащим образом: толкового ответа от него не жди.      - Xa-xa, после дождичка в четверг! - вот самый блистательный ответ, на какой он способен, да и эти слова он обдумывает, предварительно удалившись в уголок.      Карьера театрального злодея всегда легка и головокружительна вплоть до последней минуты каждого действия. Затем он быстро попадает в какую-нибудь неприятность, чаще всего по милости комика. История неизменно повторяется. Однако злодей всегда бывает ошарашен. По-видимому, уроки не идут ему впрок.      Всего несколько лет назад злодея наделяли стоическим характером, помогавшим ему философски переносить вечные неудачи и капризы судьбы. "Обойдется", - с надеждой говорил он. Этот жизнерадостный человек не терял бодрости духа даже в самых тяжелых обстоятельствах. Он просто, по-детски верил в провидение. "Будет и на моей улице праздник", - утешался он.      Надежда на лучшее будущее, которая выражена в прекрасных словах, приведенных выше, за последнее время оставила его. Очень жаль. Именно эту черту характера мы ценим в нем больше всего.      Любовь злодея к героине поистине величественна в своем постоянстве. Героиня - мрачная и слезливая женщина, к тому же, как правило, она обременена парой самовлюбленных и в высшей степени неприятных детей; что в ней пленительного - нам не ясно; злодей же сходит по ней с ума.      В своей любви он непоколебим. Героиня терпеть не может злодея и оскорбляет его порой далеко не по-дамски. Герой врывается и сбивает его с ног, не успеет он дойти до середины объяснения в любви; иногда комик юркнет за кулисы и насплетничает "селянам" или "гостям", как он подсмотрел такую вот душещипательную любовную сцену; те приходят и начинают измываться над злодеем (у злодея, наверное, еще задолго до конца пьесы рождается лютая ненависть к комику).      Несмотря ни на что, он продолжает мечтать о героине и клянется, что она будет ему принадлежать. Он недурен собой, и, судя по состоянию рынка, сколько угодно других девушек ухватились бы за него; но он готов пройти через самые трудоемкие и изнурительные преступления, готов принять обиды и оскорбления от первого встречного, лишь бы устроиться своим домком с этой унылой особой в качестве жены. Любовь вдохновляет его. Он грабит и поджигает, подделывает бумаги, убивает, плутует и лжет. Если б нужно было совершить еще какие-нибудь преступления, чтобы завоевать ее, - ради своей милой злодей с наслаждением совершил бы их. Но он просто не знает, чего бы еще натворить, - и все же героиня к нему холодна. Что делать?      Им обоим трудно. Жизнь этой дамы была бы во много раз счастливее, если бы злодей не любил ее так безумно, это ясно даже самому заурядному зрителю, да и у злодея жизненный путь был бы спокойнее и чище, не мешай ему глубокая преданность героине.      Вся загвоздка в том, что он встретил ее в детстве. Впервые узрев ее, когда она была еще ребенком, он полюбил ее "с той минуты и навсегда!" И - ах! - он рад гнуть спину для нее как раб, лишь бы она стала богатой и счастливой. Вероятно, он бы мог даже стать порядочным человеком.      Героиня старается его утешить. Она говорит, что возненавидела его всей душой с первой же минуты, как только этот отвратительный тип попался ей на глаза. Однажды в зловонном болоте она видела мертвую жабу, так вот, прижать к своей груди это скользкое земноводное ей будет куда приятнее, чем хоть на миг ощутить его (злодея) объятия.                  Этот нежный лепет героини еще больше распаляет злодея. Он объявляет, что все равно ее завоюет.      В менее серьезных любовных делишках злодею везет ничуть не больше.      Доставив себе удовольствие пошутить вышеописанным образом с героиней, истинной дамой его сердца, злодей время от времени пускается в легкий флирт с ее горничной или приятельницей.      Эта горничная или приятельница не теряет попусту времени на сравнения и метафоры. Она обзывает его бессердечным негодяем и дает ему затрещину.      За последние годы были попытки несколько подсластить жребий злодея, обреченного на жизнь без любви: в него страстно влюбляется дочь священника. Однако любовь всегда охватывает ее за десять лет до начала пьесы, и к первому действию успевает переродиться в ненависть; таким образом, и в этом направлении судьба злодея едва ли изменилась к лучшему.      Если рассудить здраво, то перемена чувств у этой женщины вполне оправдана. Ведь злодей увез ее совсем молоденькой из счастливого, мирного отцовского дома в этот ужасный перенаселенный Лондон. И он не женился на ней. У него не было хоть мало-мальски веской причины не жениться. В те времена она безусловно была прелестной девушкой (она и сейчас хороша: пикантная, живая дама), и всякий мужчина с удовольствием обзавелся бы такой милой супругой и жил бы с нею спокойной, тихой жизнью.      Но в злодея вселился дух противоречия.      Он самым непозволительным образом обращается с этой женщиной, хотя она не подает к этому никакого повода; наоборот, в его интересах быть с нею любезным и сохранять дружеские взаимоотношения, но из упомянутого выше духа противоречия он этого не делает. Беседуя с ней, он хватает ее за запястья и шипит свою роль ей в ухо; это щекочет и бесит ее.      Снисходителен он к ней только в одном - в вопросах туалетов. В средствах на туалеты он ее не ограничивает.      Злодей на сцене гораздо лучше злодея в жизни. Последний в своих поступках руководствуется лишь корыстными, эгоистическими побуждениями. Злодей из пьесы совершает зло, не стремясь к личным выгодам, а только из любви к этому виду искусства. Само злодейство служит ему наградой. Он упивается им.      - Насколько приятнее быть бедняком и злодеем, чем с чистой совестью владеть всеми сокровищами Индии, - говорит он про себя. Затем он кричит:      - Я буду злодеем! Я зарежу доброго старичка, хоть это мне дорого обойдется и причинит массу хлопот, я засажу героя в тюрьму и, пока он там, стану соблазнять его жену! Трудное будет дело, риску хоть отбавляй и выгоды никакой. Приду к героине в гости - она осыплет меня оскорблениями и яростно толкнет в грудь, как только я к ней приближусь. Ее златокудрое дитя скажет, что я нехороший дядя, и, возможно, не захочет даже меня поцеловать. Потом комик посрамит меня в своих куплетах, а селяне возьмут себе выходной день и начнут разгуливать около трактира и гикать и улюлюкать при моем появлении. Всем ясно, какой я злодей и в самом конце меня схватят. Так всегда бывает. Но все равно я буду злодеем, ха-ха!      В целом у злодея на сцене незавидное положение. У него самого никогда нет ни денег, ни "имения" и единственная возможность разбогатеть - это обобрать героя. Он любвеобилен, но, не имея собственной жены, вынужден строить куры чужим женам; ему не платят взаимностью, и поэтому все кончается самым печальным для него образом.      Тщательно обдумав жизнь (на сцене) и природу человека (на сцене), мы решили дать следующие советы злодеям из пьес:      Если только вы можете избежать этой участи, постарайтесь не стать злодеем. Жизнь злодея слишком полна треволнений, затраченная энергия и риск не окупаются.      Если вы похитили дочь священника и она все еще цепляется за вас, не швыряйте ее на пол посередине сцены и не обзывайте черными словами. Это раздражает; она вас невзлюбит и постарается восстановить против вас ту, другую.      Не набирайте себе слишком много сообщников; а уж если таковые у вас есть, то прекратите брань и издевательства над ними. Одного их слова достаточно, чтобы вас повесили, а вы как нарочно стараетесь их обозлить. Обращайтесь с ними вежливо и по-честному делите добычу.      Берегитесь комика. Закалывая человека или грабя сейф, вы почему-то никогда даже не обернетесь посмотреть, нет ли поблизости комика. Это непредусмотрительно. Пожалуй, лучше всего - убейте комика в самом начале пьесы.      Не влюбляйтесь в жену героя. Вы ей не нравитесь, и она не ответит на ваши чувства. Кроме того, ведь это непристойно. Почему бы вам не завести собственную жену?      И, наконец, не ходите в последнем действии на то место, где вы совершили преступление. Вечно вас туда тянет. Наверное, вас привлекает дешевизна этой экскурсии. Наш совет: поостерегайтесь. Всегда вас хватают именно там. Полицейские по опыту знают эту вашу привычку. Они не ломают себе голову, а попросту отправляются в последнем действии в старинный зал или к развалинам мельницы, где было совершено злодеяние, и ждут вашего прихода.      Бросить бы вам этот идиотский обычай - и в девяти случаях из десяти вы бы вышли сухим из воды. Итак, держитесь подальше от места преступления. Уезжайте за границу или на курорт в начале последнего действия и поживите там, пока оно не окончится. Тогда вы спасены.            ГЕРОИНЯ            У нее всегда беспросветное горе, и уж она не упустит случая сообщить вам об этом.      Слов нет, тяжелая у нее жизнь. Все как-то не ладится. И у нас с вами бывают невзгоды, но у театральной героини не бывает ничего другого. Выкроить бы ей в неделю хоть полденька без несчастий или освободиться от них на воскресенье - она бы немножко вздохнула.      Но нет, несчастья не отпускают ее ни на шаг с первого до последнего дня недели.      Мужа героини посадили в тюрьму за убийство (это самая меньшая неприятность, какая может с ним приключиться); убеленный сединами отец обанкротился и умер от горя; дом, где проведено детство, пошел с молотка, - и в довершение всего дитя героини подхватило где-то затяжную лихорадку.      Все свои страдания бедняжка приправляет обильными слезами, что на наш взгляд вполне закономерно. Но на зрителей это производит, гнетущее впечатление, так что к концу спектакля просто молишь бога, чтобы на нее не валилось столько бед.                  Слезы героиня проливает главным образом над ребенком. Ребенок постоянно находится в сырости. Удивительно, почему он не хворает ревматизмом.      Добродетельна театральная героиня до чрезвычайности! Комик провозглашает ее ангелом во плоти. В ответ героиня укоризненно улыбается сквозь слезы (улыбаться без слез она не умеет).      - Ах, что вы, - произносит она (печально, разумеется), - у меня много, очень много недостатков.      Хотелось бы, чтобы она свои недостатки побольше проявляла. А то уж слишком она хорошая, это как-то подавляет. Как посмотришь на героиню, так и радуешься, что вне сцены добродетельных женщин не так уж много. Жизнь и без того нелегкая штука, а если бы добродетельных женщин вроде театральной героини было больше, она стала бы совсем невыносимой.      Единственная радость в жизни героини - это прогуляться в метель без зонтика и без шляпы. Мы знаем, что шляпка у нее есть (весьма элегантная вещичка); мы заметили ее на гвозде за дверью в комнате у героини; но, отправляясь погулять ночью во время метели (сопровождаемой громом), героиня всегда заботливо оставляет ее дома. Наверное, ее беспокоит, как бы шляпка не испортилась от снега, а она женщина аккуратная.      Всякий раз она берет с собой ребенка. По ее мнению, метель действует освежающе. Ребенок не согласен с этой точкой зрения. Он заявляет, что ему холодно.      Портит ей удовольствие во время таких прогулок только снег: всякий раз подстережет и гоняется за ней по пятам. Нет героини на сцене - стоит дивный вечер; но вот она выходит на порог - и сразу же поднимается вьюга. Снег валит все время, пока она на сцене; не успеет она уйти, как опять устанавливается ясная погода, которая и держится до конца представления.      Распределение снега по отношению к этой бедной даме крайне несправедливо. Наиболее густой снег идет именно в той части улицы, где устроилась посидеть героиня. Нередко героиня усаживается в самой гуще снегопада, а в это время на другой стороне улицы сухо, как в пустыне. Перейти дорогу героине почему-то никогда не приходит в голову.      Однажды необычайно злостный снежный вихрь, преследуя героиню, сделал три круга по сцене и, наконец, вместе с ней удалился (направо).      От такой метели, ясное дело, не убережешься. Театральная метель готова подняться за вами по лестнице и нырнуть вместе с вами под одеяло.      У театрального снегопада есть еще одна странность: все время сквозь снег светит луна. Светит она только на героиню и следует за ней по пятам вместе с метелью.      Только люди, знакомые с театром, способны постичь, что это за изумительное произведение природы - луна. Слегка знакомит вас с луной астрономия, но, сходив всего несколько раз в театр, вы узнаете о ней гораздо больше. Тут вы обнаружите, что луна шлет свои лучи только на героев и героинь, да изредка посветит на комика; с появлением злодея она моментально закатывается.      Театральная луна закатывается поразительно быстро. Вот она еще плывет во всей своей красе по безоблачному небу, и вдруг, не успеешь оглянуться, ее уже нет. Будто повернули выключатель. Даже голова кружится, пока не привыкнешь.      Нрав у героини скорее задумчивый, чем веселый.      Она веселится, воображая, что перед ней дух матери или призрак отца, или вспоминая своего усопшего малютку.      Но так бывает только в самые радостные минуты. Обычно же рыдания отнимают у нее уйму времени, и ей некогда предаваться столь легкомысленным размышлениям.      Говорит она красноречиво, причем уснащает свою речь замечательными метафорами я сравнениями, - не очень изящными, но зато убедительными, - в нормальных условиях такую жену не стерпеть. Но герой на некоторое время избавляется от этой опасности, которая безусловно постигла бы менее удачливого жениха: в день свадьбы его обыкновенно приговаривают к десяти годам каторги.      У героини бывает брат, и все всегда думают, что он ее любовник. В жизни трудно встретить брата и сестру, которые дали бы повод самому недоверчивому человеку принять их за любовников. Но зато на сцене брат и сестра до того нежничают, что ошибиться не мудрено.      И вот произошла ошибка: вбегает супруг, застает их во время поцелуя и приходит в бешенство; героиня и не думает обернуться и сказать:      - Что ты, дурачок, ведь это мой брат!      Кажется, просто и разумно, но театральной героине это не по душе. Нет, она изо всех сил продолжает вводить всех в заблуждение, что дает ей возможность погоревать втихомолку.      Погоревать - вот это она обожает.      Замужество театральной героини следует считать неудачным.      Если бы ей вовремя дали хороший совет, она осталась бы в девушках. Правда, у мужа героини самые благие намерения. И он любит ее, это ясно. Однако в мирских делах он профан и неудачник. Хоть пьеса и кончается благополучно, но мы все-таки не советуем героине рассчитывать, что это счастье надолго. Судя по поведению и деловым качествам героя на протяжении пяти действий, мы склонны усомниться, способен ли он в дальнейшем стать чем-нибудь получше, чем несчастным горемыкой.      В конце концов ему возвращают "права" (которых он бы не потерял, будь у него на плечах голова, а не котелок с возвышенными мыслями), злодей закован в цепи, и герой с героиней поселяются в уютном доме по соседству с домом комика.      Но это неземное блаженство быстро кончится. Театральный герой создан для горькой доли, и можно поспорить, что и месяца не пройдет, как снова грянет беда. Ему подсунут еще одну закладную на "имение"; а потом, помяните наши слова, он забудет, подписывал он эту бумагу или нет, - вот и наступил конец счастью.      Он начнет, не глядя, ставить свою подпись на всевозможных документах, и одному богу известно, в какую еще историю он впутается; тут приедет еще одна жена: оказывается, он обвенчался с ней ребенком и совсем о ней забыл.      Потом в деревне обнаружат очередного мертвеца, герой и тут ввяжется - вот увидите - и устроит так, что его обвинят в убийстве, и все начнется сначала.      Нет, мы бы посоветовали героине поскорее отделаться от героя, выйти замуж за злодея и уехать на жительство за границу, в такое место, куда комик не явится валять дурака.      Вот тогда она заживет припеваючи.            АДВОКАТ            Очень старый, очень высокий и очень худой. Седые волосы. Костюм самый допотопный, какой только можно вообразить. Густые нависшие брови и гладко выбритое лицо. Подбородок, должно быть, сильно чешется, так как он постоянно скребет его. Любимое восклицание: "Тэк-с, тэк-с!.."      В жизни нам приходилось слышать о разных служителях закона: есть среди них и молодые, и щеголеватые, и невысокие ростом, зато на сцене они неизменно очень худые и очень старые. Помнится, самый юный адвокат, которого мы когда-либо видели на сцене, выглядел лет на шестьдесят, а самый старый лет на сто сорок пять, а то и больше.      Между прочим, определить возраст людей на сцене по их наружности - задача нелегкая. Частенько престарелая дама лет семидесяти оказывается матерью четырнадцатилетнего мальчика, а господин средних лет, муж молодой жены, производит впечатление девяностолетнего старца.      Иной раз вам кажется, что перед вами солидная, весьма почтенная, пожилая дама, а потом выясняется, что это нежное, невинное и легкомысленное созданье - гордость своей деревни или предмет восторга целого батальона. А необыкновенно тучный, страдающий одышкой старый джентльмен, весь вид которого свидетельствует о том, что последние сорок лет он слишком много ел и слишком мало упражнял свои мускулы, - это не благородный отец, как вы решили, судя по чисто внешним признакам, а безрассудный мальчишка самого необузданного нрава.      Да, как ни странно, у него только два недостатка - молодость и легкомыслие.      А задатки у него хорошие, и он, без сомнения, с годами остепенится. Все молодые люди по соседству без ума от него, девушки его обожают.      - Вот он, - говорят они, - дорогой Джек, старина Джек, дружище Джек, Джек - заводила в наших юношеских играх, Джек, своей детской непосредственностью покоряющий сердца. Да здравствует наш танцор Джек, наш весельчак Джек!      С другой стороны, только по мере развития действия вы начинаете понимать, что дама, которой на вид нельзя дать и восемнадцати, - это весьма пожилая особа, мать героя уже довольно зрелого возраста.      Опытный знаток сцены никогда не делает поспешных выводов из того, что видит, он ждет, пока ему все растолкуют.      На сцене адвокат никогда не имеет собственной конторы. Он совершает все возложенные на него дела в доме клиента. Он готов проехать сотни миль только для того, чтобы дать своему клиенту юридический совет по самому незначительному поводу.      Ему и в голову не приходит, что проще написать письмо. Сумма "дорожных издержек" в списке его расходов должна быть поистине громадной.      Два события в жизни его клиентов доставляют ему особенное удовольствие. Во-первых, когда клиент неожиданно приобретает состояние и, во-вторых, когда он неожиданно его теряет.      В первом случае, узнав приятную новость, адвокат из пьесы бросает все свои дела и спешит в другой конец страны, чтобы сообщить радостную весть. Он появляется в скромном жилище любимца фортуны и вручает слуге визитную карточку, после чего его немедленно приглашают в гостиную. Он входит с таинственным видом и садится слева, клиент - справа. Обыкновенный адвокат в подобных случаях прямо переходит к цели своего визита и в простых, деловых выражениях излагает существо вопроса, начав с того, что он имеет честь выступать от имени и т. д. и т. п. На сцене адвокат не прибегает к таким наивным приемам. Он смотрит на клиента и говорит:      - У вас был отец.      Клиент вздрагивает. Откуда, черт возьми, этот бесстрастный, одетый в черное, худой старик с проницательным взглядом знает, что у него был отец? Клиент пытается увильнуть, запинается, но спокойный и непроницаемый адвокат пронизывает его холодным взглядом, и клиент беспомощен. Запираться бесполезно. Удивленный сверх всякой меры, сбитый с толку осведомленностью странного гостя в его самых интимных делах, бедняга признается: да, у него действительно был отец. Адвокат улыбается спокойной, торжествующей улыбкой, почесывает подбородок и продолжает:      - Если я правильно осведомлен, у вас была также и мать.      Тщетны все попытки ускользнуть от сверхъестественной проницательности этого человека, и клиент откровенно признается, что и мать у него тоже была.      После этого адвокат, словно поверяя величайшую тайну, излагает своему клиенту всю его (клиента) историю, начиная с колыбели, а также историю его ближайших родственников. Словом, не проходит и тридцати, в крайнем случае сорока минут после появления на сцене этого старика, а его клиент уже начинает догадываться в чем дело.      Но поистине счастлив адвокат на сцене, когда его клиент разоряется. Он сам приезжает сообщить о катастрофе (этой приятной обязанности он никому не уступит) и прилагает все усилия к тому, чтобы выбрать самую неподходящую минуту для подобного сообщения. Больше всего он любит появляться в день рожденья старшей дочери, когда дом полон гостей. Он приходит чуть ли не в полночь и наносит удар в тот самый момент, когда все садятся ужинать.      У адвоката на сцене нет никакого представления о том, в какое время суток люди занимаются делами. Его единственная забота - доставить им как можно больше неприятностей.                  Если ему не удается сделать свое дело в день рожденья, он ждет свадьбы. В утро венчанья он встает ни свет ни заря и спешит в церковь с намерением во что бы то ни стало нарушить церемонию. Появиться среди веселой толпы счастливых людей, гостей и близких, и сокрушить их, в одно мгновенье сделать несчастными - что может быть приятней для адвоката на сцене?      Он чрезвычайно общителен и, кажется, считает своим профессиональным долгом рассказывать каждому встречному случаи из частной жизни своих клиентов. Его хлебом не корми, только дай ему возможность поболтать с едва знакомыми людьми о вверенных ему семейных тайнах.      На сцене вообще все поверяют свои и чужие секреты совершенно незнакомым людям. Стоит только двоим появиться на пять минут на сцене, как они тут же принимаются рассказывать друг другу историю своей жизни. На сцене слова: "Присядьте, я расскажу вам мою историю", - так же обычны, как: "Зайдем выпьем по рюмочке", - в обыкновенной жизни.      В пьесе всякий порядочный адвокат непременно качал на коленях героиню еще ребенком (мы хотим сказать, когда ребенком была героиня) - тогда она была вот такая, совсем крошка. Это тоже, по-видимому, входит в его профессиональные обязанности. Хорошему адвокату разрешается целовать всех милых девушек в пьесе, а горничных слегка трепать по щечке. Да, хорошо быть хорошим адвокатом на сцене!      Если в пьесе случается что-нибудь печальное, порядочный адвокат смахивает слезу. Он отворачивается, сморкается и уверяет, что ему в глаз попала муха. Эти трогательные черты его характера всегда находят живой отклик в публике и неизменно вызывают аплодисменты.      На сцене ни один хороший адвокат никогда и ни при каких обстоятельствах не бывает женатым человеком (как полагают наши знакомые замужние дамы, хороший женатый мужчина вообще большая редкость). В молодости он любил мать героини. "Святая была женщина" (за этими словами обычно следует смахивание слезы и возня с носовым платком), теперь она умерла и пребывает в раю, среди ангелов. Между прочим, джентльмен, который стал ее мужем, не совсем уверен в последнем, но адвокат твердо стоит на своем.      В драматической литературе легкого жанра личность адвоката представлена иначе. В фарсе это обычно молодой человек. У него собственная квартира и жена (на счет последнего можете не сомневаться). Жена и теща проводят большую часть дня в его конторе, стараясь оживить это мрачное скучное место и превратить его в уютный уголок.      У него только одна клиентка, молодая приятная дама. Правда, ее прошлое весьма сомнительно, да и нынешнее ее поведение небезупречно. И все же эта дама - единственное занятие нашего бедняги, а следовательно, и единственный источник его дохода. Казалось бы, при таких обстоятельствах семья адвоката должна оказывать ей самый радушный прием. Но не тут-то было: жена и теща питают к ней лютую ненависть, так что наш адвокат вынужден прятать свою клиентку в ведерко для угля или запирать ее в несгораемый шкаф всякий раз, как заслышит на лестнице знакомые женские шаги.      Не хотелось бы нам стать клиентом такого адвоката. Юридические дела утомляют нервную систему, даже при самых благоприятных обстоятельствах, но если их ведет адвокат из фарса - это, увы, свыше наших сил.            РЕБЕНОК            Он такой милый, спокойный, так приветливо с вами разговаривает.      Когда мы бываем у своих семейных друзей, нам приходится сталкиваться с настоящими детьми, такими, какими они бывают в жизни. Ребенка приводят со двора и представляют вам с таким видом, будто знакомство с ним для вас весьма полезно. Он весь в песке, в чем-то липком. Ботинки у него грязные, и он, конечно, вытирает их о ваши новые брюки. А глядя на его волосы, можно подумать, что он стоял на голове в помойке.      Он с вами разговаривает, но не приветливо, - какое там! а скорее, я бы сказал, дерзко.      А вот ребенок на сцене совсем другой. Он чистенький, аккуратненький. Вы можете спокойно трогать его, с него ничего не посыплется. Лицо у него так и блестит от мыла и воды. По рукам его сразу видно, что такие удовольствия, как куличи из глины или деготь, ему незнакомы. А волосы выглядят даже неестественно - такой у них приглаженный и приличный вид. Ботинки у него и то зашнурованы.                  Вне театра мне нигде не приходилось встречать таких детей, если не считать одного случая: это было на Тоттенхем-Корт-роуд, он стоял на круглой деревянной подставке перед мастерской портного в костюме за пятнадцать шиллингов и девять пенсов.      А я-то в своем невежестве думал, что на свете и нет таких детей, как ребенок на сцене, но, видите, ошибся.      Ребенок на сцене нежен с родителями и нянькой, почтителен с теми, кого ему положено слушаться; как тут не предпочесть его настоящему! Своих родителей он не называет иначе как "милый, дорогой папочка" и "милая, дорогая мамочка", а к няньке всегда обращается "милая нянюшка". Я знаю одно юное создание - самое настоящее, - это мой племянник. Отца своего он величает (за глаза) "старик", а няньку - "старая перечница". И почему не бывает в жизни детей, которые говорят "милая, дорогая мамочка" и "милый, дорогой папочка"?      Во всех отношениях ребенок на сцене стоит выше обыкновенного. Ребенок на сцене не станет как угорелый носиться по дому с пронзительными криками и воплями, так что у всех голова идет кругом.      Ребенок на сцене не проснется в пять часов утра, чтоб поиграть на дудке. Ребенок на сцене не станет изводить вас своим нытьем, требуя, чтобы вы купили ему велосипед. Ребенок на сцене не задаст вам сразу двадцать сложнейших вопросов о вещах, в которых вы мало что смыслите, и не будет потом допытываться, почему вы ничего не знаете и почему вас ничему не научили, когда вы были маленьким.      Ребенок на сцене никогда не протирает штаны до дыр, так что надо ставить заплаты. Ребенок на сцене всегда спускается с лестницы на ногах.      Ребенок на сцене никогда не притащит домой сразу шестерых товарищей - поиграть в саду в лошадки, - а потом не будет просить, нельзя ли оставить их к чаю. Ребенок на сцене никогда не подцепит коклюш, или корь, или еще какую-нибудь болезнь, которые одна за другой цепляются к детям и надолго укладывают их в постель, так что дом превращается в сущий ад.      Свое назначение в жизни ребенок на сцене видит в том, чтобы терзать свою мать вопросами об отце, которые он всегда задает не вовремя. Когда дом полон гостей, ему непременно нужно узнать, где его "дорогой папочка" и почему он покинул "дорогую мамочку", хотя всем присутствующим известно, что несчастный отец отбывает два года исправительных работ или доживает свои последние дни перед смертной казнью. И всем становится так неловко.      Он всегда над кем-нибудь измывается, этот ребенок на сцене. Так и смотри, как бы он чего не натворил. Расстроив мать, он выискивает какую-нибудь молодую особу с разбитым сердцем, которую только что жестоко разлучили с возлюбленным, и громким фальцетом спрашивает, почему она не выходит замуж; болтает о любви, о семенных радостях, о молодых людях и вообще о вещах, которые способны разбередить раны бедной девушки. И так, пока не доведет ее до отчаяния.      После этого до самого конца пьесы он такое вытворяет, что все кругом только диву даются. Почтенных старых дев он допрашивает, не хочется ли им иметь детей, лысых стариков - почему они сбрили волосы, а других престарелых джентльменов - отчего у них красный нос и всегда ли он у них был такого цвета.      Бывают в пьесах такие положения, когда лучше не вдаваться в подробности происхождения ребенка; но именно тут-то и оказывается, что этому пострелу, в котором живет дух противоречия, совершенно необходимо вдруг в разгаре званого вечера выяснить, кто его отец!      Все обожают ребенка на сцене. Каждый по очереди прижимает его к груди и проливает над ним слезы.      Никому - на сцене, конечно, - ребенок не надоедает. Никто не велит ему "заткнуться" или "убраться вон". Никто никогда не даст ему подзатыльника.      Когда обыкновенный ребенок бывает в театре, он замечает все это и, конечно, преисполняется зависти к ребенку на сцене.      Зрители души не чают в ребенке на сцене. Его наивность исторгает у них слезы, его трагедия хватает их за сердце, а полные пафоса речи, которые он произносит, - например, кто посмеет обидеть его мать, будь то злодей, полицейский или еще кто-либо, - взбудораживают их, словно звуки трубы; а его невинные шутки по всеобщему признанию считаются образцом истинного юмора в драматическом искусстве.      Но есть люди, настолько странно устроенные, что они не понимают ребенка на сцене, не сознают его пользы, не чувствуют, как он прекрасен. Не будем возмущаться такими людьми. Лучше пожалеем их.      Я знавал человека, который страдал таким недостатком. Он был женат, и судьба оказалась к нему очень милостивой, очень щедрой: она наградила его одиннадцатью детьми, и все до одного пребывали в добром здравии. Самому маленькому было одиннадцать недель от роду, близнецам шел пятнадцатый месяц, и у них уже прорезывались коренные зубы. Младшей девочке было три года, мальчикам - их было пятеро - соответственно семь, восемь, девять, десять и двенадцать лет. Хорошие мальчуганы, но... сами знаете, мальчишки есть мальчишки. Мы и сами были такими. Две старшие девочки, по словам матери, были очень милые, только, к сожалению, часто ссорились.      Более здоровых ребятишек я не встречал. В них было столько энергии, жизнерадостности!      Однажды вечером мы зашли к моему приятелю. Он был очень не в духе. Дело было в каникулы, погода стояла сырая, и он сам и дети целый день сидели дома. Входя в комнату, мы услышали, как он говорил жене, что, если каникулы скоро не кончатся, а близнецы не поторопятся со своими зубами, он уйдет из дому и не вернется. Больше он не в состоянии выдержать этот содом.      Жена отвечала ему, что не видит никаких причин для недовольства. Она уверена, что ни у одного отца нет детей с таким добрым сердцем.      Ему наплевать на их сердце, возразил наш друг. Их ноги, руки, легкие - вот что сводит его с ума.      Он сказал, что пойдет с нами немного прогуляться, иначе он опасается за свой рассудок.      Он предложил пойти в театр, и мы направились на Стрэнд. Закрыв за собой дверь, наш друг сказал, что мы не можем себе представить, какое облегчение на время избавиться от этих сорванцов. Он, право же, очень любит детей, но считает, что человеку не следует иметь слишком много даже того, что он очень любит. Он пришел к выводу, что быть с детьми двадцать два часа в сутки достаточно для кого бы то ни было. Больше, до возвращения домой, он не желает видеть ни единого ребенка, не желает слышать даже звука детского голоса. Ему хотелось бы забыть, что на свете вообще существуют дети.      Мы добрались до Стрэнда и зашли в первый попавшийся театр. Поднялся занавес, и нашим взорам представился ребенок; он стоял на сцене в ночной рубашке и громко звал мать.      Наш друг взглянул на него, что-то произнес и бросился вон. Мы за ним. Пройдя немного, мы завернули в другой театр.      Здесь на сцене было двое детей. Несколько взрослых стояли возле них и, согнувшись в почтительных позах, внимали им. Похоже было, что дети что-то проповедуют.      Проклиная все на свете, мы опять обратились в бегство и направились в третий театр. Но там были только дети. Чья-то детская труппа давала не то оперу, не то пантомиму, не то еще что-то в этом роде.      Наш друг объявил, что больше он не пойдет ни в один театр. Он слышал, что существуют какие-то мюзик-холлы, и стал просить нас сводить его туда, но не говорить об этом жене.      Расспросив полисмена, мы узнали, что действительно есть такие заведения, и повели нашего друга в мюзик-холл.      Первое, что мы увидели там, - это два маленьких мальчика, выделывающих какие-то трюки на перекладине.      Наш друг уже собрался было повторить тот же прием: выругаться и обратиться в бегство, но мы удержали его. Если он немного потерпит, уверяли мы, он, без сомнения, увидит взрослых артистов. Он высидел номер с мальчиками и еще один, с их маленькой сестренкой на велосипеде, и стал ждать следующего.      Но следующим оказался какой-то вундеркинд, который пел и танцевал в четырнадцати разных костюмах. Мы опять бежали.      Наш друг заявил, что идти домой в таком состоянии он не может: он убьет близнецов. Поразмыслив немного, он решил пойти послушать музыку. Ему кажется, сказал он, что музыка могла бы успокоить и облагородить его душу - она заставила бы его почувствовать себя христианином, чего в данный момент он не ощущает.      Мы были недалеко от Сент-Джеймс Холла и решили зайти туда.      Зал был переполнен, и мы с трудом пробрались к нашим местам. Наконец мы уселись и обратили взоры к эстраде.      "Чудо, мальчик-пианист - всего десяти лет!" давал свой концерт.      Наш друг поднялся и сказал, что все кончено, что лучше он пойдет домой.      Мы спросили, не хочет ли он зайти еще куда-нибудь поразвлечься, но он ответил, что не хочет. По сути говоря, сказал он, для человека, у которого есть одиннадцать собственных детей, ходить в наше время куда-нибудь развлекаться - это пустая трата денег.            КРЕСТЬЯНЕ            Они такие чистенькие. Нам приходилось видеть крестьян в жизни, обычно они неопрятны, а некоторые просто до неприличия грязны. Крестьянин же на сцене выглядит так, что можно подумать, будто он весь свой заработок тратит на мыло и помаду для волос.      Они всегда где-нибудь поблизости, за углом, или, вернее, за двумя углами; они выходят на сцену двумя группами и сходятся на середине, а дойдя до нужного места, улыбаются.      Что может сравниться с улыбкой крестьян на сцене! У кого еще вы увидите столь абсолютно бессмысленное и умильно идиотское выражение лица.      Они такие счастливые! Они совсем не похожи на счастливых людей, но мы знаем, эти крестьяне счастливы, потому что они сами так говорят. В подтверждение своих слов они танцуют: три шажка направо, три - налево. Они не могут не танцевать, ведь они так счастливы!      Когда крестьянам особенно весело, они становятся в полукруг, кладут руки друг другу на плечи и до тошноты раскачиваются из стороны в сторону. Но так они веселятся, только когда уже совсем не в силах сдержать своей радости.      Крестьяне на сцене никогда не работают. Иногда мы видим, как они идут на работу, иногда - как возвращаются с работы, но еще никто никогда не видел их за работой. Они не могут позволить себе работать - ведь они измажут свою одежду.      Они очень душевные люди, эти крестьяне на сцене. У них, кажется, никогда нет своих собственных забот, но отсутствие собственных забот возмещается тем, что они проявляют интерес в триста лошадиных сил к делам, не имеющим к ним никакого отношения. Что особенно возбуждает их интерес - это сердечные дела героини. Они могут слушать об этом целый день. Крестьяне жаждут узнать, что сказала ему она и что ответил ей он, и они повторяют это друг другу.      Вы сами, когда бывали влюблены, несомненно пересказывали вашим знакомым все трогательные беседы между вами и вашей возлюбленной, но друзья ваши обычно не проявляли к этому особого интереса. Более того, постороннему человеку могло показаться, что вашим друзьям надоело вас слушать. И, прежде чем вы успевали рассказать даже четверть того, что хотели, ваш собеседник норовил улизнуть от вас под тем предлогом, что ему обязательно надо было встретиться с кем-то или спешить на поезд. О, как часто в те дни вам не хватало сочувствия крестьян со сцены! Они уселись бы в кружок, стараясь не пропустить ни слова из вашего волнующего рассказа, они радовались бы вместе с вами и подбадривали вас смехом и выражали сочувствие печальным "о!", а почувствовав, что они вам надоели, они бы ушли, напевая песню о том, что слышали.      Между прочим, крестьянам на сцене свойственна эта замечательная черта характера - быстро и беспрекословно подчиняться малейшему желанию любого из героев.      - Оставьте меня, друзья мои, - говорит героиня, собираясь прослезиться, и не успевает она отвернуться - крестьяне уже исчезли: половина направо, очевидно направляясь к заднему ходу пивной, половина налево, и видно, как они прячутся там за водокачкой, в ожидании, пока не понадобятся еще кому-нибудь.      Крестьяне на сцене говорят мало; их основное назначение - слушать. Когда они уже не могут узнать ничего нового о сердечных делах героини, они любят, чтобы им рассказывали длинные и запутанные истории о том, как много лет тому назад причиняли зло людям, о которых крестьяне и понятия не имеют. Они слушают с таким видом, будто все понимают и легко разбираются в этих историях. Зрителя явно завидуют такой их способности.      Но уж если крестьяне на сцене заговорят, они быстро наверстывают упущенное время. Они начинают все сразу и так неожиданно, что зритель буквально ошеломлен. Все говорят. Никто не слушает. Понаблюдайте за любой парой. Оба стараются говорить как можно громче. Они достаточно наслушались других - нельзя же требовать, чтоб они слушали друг друга. Но беседовать в таких условиях, должно быть, затруднительно. А как они ухаживают! Так нежно! Так идиллически!      Мне доводилось видеть, как ухаживают крестьяне в жизни, и я всегда замечал, что у них исключительно трезвый и простой подход к делу - это было чем-то похоже на флирт парового катка с коровой. Но на сцене это выглядит так воздушно! У нее коротенькие юбочки, и чулочки гораздо чище, и они лучше сидят, чем на крестьянках в жизни, и сама она лукава и застенчива. Она все время отворачивается от него и заливается серебристым: смехом. А он румяный и кудрявый, в такой красивой жилетке! Как же ей не полюбить его! Он такой нежный и преданный. Он обнимает ее за талию, но она увертывается, обегает его и подходит с другой стороны. О, как это очаровательно!                  Крестьяне на сцене любят ухаживать у всех на глазах. Некоторые люди мечтают об укромном месте для свидания, где никто не помешает им. Я сам принадлежу к таким людям. Но крестьянин на сцене - более общительная натура. Ему для ухаживаний подавай лужок перед пивной или площадь в базарный день.      Эти крестьяне на сцене - чрезвычайно преданный народ. Никакого обмана, никакого непостоянства, никаких нарушенных обещаний. Если в первом действии кавалер в розовом ухаживает за дамой в голубом, то в последнем - розовый и голубая поженятся. Он остается верным ей, а она ему на протяжении всей пьесы.      Девушки в желтом могут приходить и уходить, девушки в зеленом могут смеяться и танцевать - кавалер в розовом не замечает их. Его цвет - голубой, и он не покидает его ни на минуту. Он стоит рядом с дамой в голубом и сидит рядом с ней. Он пьет с ней, улыбается ей, смеется с ней, танцует с ней, выходит на сцену с ней, уходит с ней. Когда наступает время говорить, он говорит с ней, и только с ней, и она говорит с ним, и только с ним. Поэтому у них и нет ни ревности, ни ссор. Но нам бы хотелось, чтоб в их отношениях было какое-то разнообразие.      В деревнях на сцене нет женатых и поэтому, конечно, нет детей (счастливое местечко! Эх, найти бы такое, да провести там месяц!). На сцене во всех деревнях одинаковое количество мужчин и женщин, все они примерно одного возраста, и каждый молодой человек влюблен в какую-нибудь девушку. Но они никогда не женятся. Они много об этом говорят, но никогда этого не делают. Хитрые бестии! Они слишком хорошо видят, что из этого получается у героев пьесы.      Крестьянин на сцене любит выпить. И когда он пьет, ему хочется, чтоб все об этом знали. Вы обычно спокойно выпиваете свои полпинты в баре, но его это не устраивает. Он любит выйти с кружкой на улицу и петь о ней и проделывать всякие трюки: например, перевернуть ее себе на голову.      Но заметьте, несмотря на все это, он пьет весьма умеренно. Его нельзя назвать пьяницей. Обычно он выпивает одну маленькую кружку эля, не больше.      У крестьянина на сцене очень развито чувство юмора, и его легко развеселить. Его даже немножко жалко, когда видишь, как он буквально покатывается со смеху от самой невинной шутки. О, как бы такой человек оценил настоящую остроту! Может быть, когда-нибудь он и услышит ее! Однако настоящая острота, вероятно, убьет его!      Постепенно вы начинаете любить крестьянина на сцене. Он такой добрый, такой по-детски наивный, такой неземной. Он воплощает в себе идеал христианства.            СТАРИЧОК            Он потерял жену. Но ему известно, где она: среди ангелов!      Она не ушла совсем, потому что у героини ее волосы.      - Ах, у тебя волосы, как у твоей матери! - Старичок ощупывает голову дочери, стоящей перед ним на коленях. Присутствующие утирают слезу.      Все на сцене о нем самого лучшего мнения, однако дальше первого действий его не терпят. Обычно он умирает в первом действии.      Если нет уверенности, что он умрет без посторонней помощи, его убивают.                  Не везет этому старому джентльмену. К какому бы делу он ни пристроился, оно обречено на провал. Если он управляющий или директор банка, то еще до конца первого действия банк вылетает в трубу. Именно его фирма всегда бывает на грани краха. Если вы узнаете, что старичок вздумал поместить все свои сбережения в какую-нибудь компанию, можете с уверенностью предсказать ее банкротство, даже если эта компания всегда считалась солидной и процветающей.      И нет силы на земле, способной спасти эту компанию после того, как старичок стал ее акционером.      Представьте, будто мы живем в пьесе и приглашены участвовать в финансировании некоего предприятия. Начать нужно с вопроса: "Старичок участвует?" Если да, то и говорить не о чем.      Иногда старичок доводится кому-нибудь опекуном, это помогает ему дольше сопротивляться нападкам судьбы. Отважный он человек; не падает духом и продолжает борьбу, пока тянутся денежки, вверенные его попечению. Он не сдается до последнего пенни.      И вдруг его осеняет: ведь неизвестно, как истолкуют окружающие то, что он столько лет купался в роскоши на чужие деньги. Люди - эти пустые, бездушные люди - могут объявить, что это мошенничество, и станут обращаться с ним, как с заядлым жуликом.      От подобных мыслей старичку не по себе.      Но, право же, обществу не следует на него ополчаться. Мы убеждены, что нет в мире другого человека, столь горящего желанием возместить убытки (немедленно после разоблачения); чтобы исправить дело, старичок с удовольствием пожертвует счастьем дочери и выдаст ее замуж за злодея.      А у злодея, между прочим, в карманах хоть шаром покати. Где там вызволять из беды других, он и собственные-то долги не в состоянии заплатить. Этого старичок не сообразил.      Тщательно изучив характеры персонажей, мы умозаключили, что старичок - это состарившийся театральный герой. Есть в нем что-то от простака, от беспомощного идиота, от раздражающего своей тупостью кретина, чем он необычайно смахивает на героя.      Сдается нам, что именно в такого старичка суждено превратиться герою.      Возможно, мы ошибаемся, но таково наше мнение.                  Из сборника                  "ДНЕВНИК ОДНОГО ПАЛОМНИЧЕСТВА И ШЕСТЬ ОЧЕРКОВ"      1891            ТРОГАТЕЛЬНАЯ ИСТОРИЯ            А вот вы-то, старина, и напишете мне трогательную историю для рождественского номера, если только захотите, конечно, - обратился ко мне редактор "Еженедельного журнала", едва я успел сунуть голову в его кабинет в одно солнечное июльское утро несколько лет тому назад. - Томас жаждет написать комический скетч. Он говорит, что на прошлой неделе подслушал одну шутку и решил ее обработать. Мне, очевидно, придется написать веселую любовную историю про человека, которого все считают погибшим, а он вдруг в сочельник возвращается и женится на любимой девушке. На сей раз я надеялся избежать этого, да, боюсь, не смогу. Мигза я попрошу написать рассказ, призывающий к милосердию. Я думаю, он у нас самый опытный человек по этой части, а Весельчак может настрочить статью о рождественских счетах и расстройстве желудка. У него здорово получаются этакие откровенные статейки; и пишет он, понимаете ли, с таким видом, будто сам не знает, на что намекает.      Весельчак, надо заметить, было прозвище на редкость чувствительного и серьезного сотрудника нашего журнала, настоящая фамилия которого была Бегергенд.      К рождеству Весельчак становился особенно сентиментальным. Всю неделю перед этим святым праздником его буквально распирало от чувства доброты и любви ко всему человечеству. Он приветствовал почти незнакомых людей таким взрывом восторга, какой другому бывает трудно выказать даже при встрече с богатой родственницей, и осыпал их такой массой добрых пожеланий, всегда, впрочем, обильных и дешевых в это время года, и с такой непоколебимой уверенностью в их исполнении, что от него отходили, с тяжелым чувством, словно были ему чем-то обязаны.      Встретить старого друга в это время было для него прямо-таки опасно. От избытка чувств он лишался дара речи, и казалось, что он вот-вот лопнет.      В самый день рождества он уж обычно не мог подняться с постели благодаря множеству сентиментальных тостов, провозглашенных накануне. Я никогда не видал человека, который бы провозглашал столько сентиментальных тостов, как Весельчак. Он пил и за "добрые старые святки", и за "милую старую Англию", потом он пил за здоровье своей матери и всех других родственников, и за "прекрасный пол", и за "старых друзей", или он предлагал тост "за дружбу" вообще, "да не остынет она навеки в сердце настоящего британца", или "за любовь - да будет она вечно светиться в главах наших возлюбленных и жен", или даже "за солнце, вечно сияющее за облаками, дорогие мои друзья, где мы не можем видеть его и где оно не приносит нам никакой пользы". Вот какая бездна чувства была у этого человека.      Но его любимым тостом, вызывавшим в нем особенное красноречие и печаль, был тост "за отсутствующих друзей". У него, по-видимому, было особенно много "отсутствующих друзей", и, надо отдать ему справедливость, он никогда не забывал их. Где и когда бы вино ни попадало ему в руки, "отсутствующие друзья" Весельчака уж наверно были обеспечены заздравным тостом, а его присутствующие друзья, если только проявляли достаточно такта и терпения, - речью, способной нагнать меланхолию на целую неделю.      Одно время говорили, что, всякий раз как Весельчак провозглашает этот тост, он неизменно обращает свой взор в сторону местной тюрьмы, но когда установили, что он поминает добрым словом не только своих, но и чужих отсутствующих друзей, об этом перестали толковать.      Тем не менее всем нам порядком надоели эти "отсутствующие друзья", кем бы они нам ни приходились. Весельчак положительно пересаливал. Все мы высокого мнения о своих друзьях (когда их, нет с нами, как правило - более высокого, чем тогда, когда они налицо), но мы не хотим, чтобы нам все время напоминали о них. На рождественском вечере, на юбилейном обеде или на собрании пайщиков, когда обстановка и торжественна и печальна, они вполне уместны, но Весельчак выводил их на сцену в самое неподходящее время. Я никогда не забуду, как он однажды предложил тост за их здоровье на свадьбе. Это была превеселая свадьба. Все шло великолепно, и все были в наилучшем настроении. Завтрак близился к концу, и все необходимые тосты были уже провозглашены. Молодым было время уезжать, и мы уже подумывали о том, не бросить ли им вслед горсть риса и туфлю и тем самым окончательно благословить их, как вдруг Весельчак поднялся с места с мрачным выражением лица и бокалом в руке. Я тотчас догадался, в чем дело, и попытался ударить его ногой под столом. Не подумайте, что я хотел свалить его с ног, хотя если бы я и сделал это, меня бы наверное оправдали. Я только хотел толкнуть его под столом так, чтобы никто не заметил.      Однако я промахнулся. Правда, я кого-то толкнул, но, очевидно, не Весельчака, так как он и вида не подал. По всей вероятности, это была новобрачная, сидевшая рядом с ним. Больше попыток я не делал, и он беспрепятственно стал распространяться на свою любимую тему.      - Друзья, - начал он дрожащим от волнения голосом, и в глазах его блеснула слеза, - прежде чем мы расстанемся, - иные из нас, быть может, навсегда, - прежде чем эта невинная молодая чета, возложившая на себя сегодня бремя супружеской жизни, покинет свой мирный приют, чтобы встретить горькую печаль и разочарования нашей унылой жизни, я хотел бы предложить один тост, которого еще никто не провозглашал.      Здесь он утер вышеупомянутую слезу, а гости приняли торжественный вид и старались щелкать орехи как можно тише.      - Друзья, - продолжал он, все более и более переходя на выразительный минорный тон, - среди нас мало найдется таких, кому бы не случалось в свое время узнать, что значит потерять из-за смерти ли, или разлуки дорогого, любимого человека, а может быть, даже двоих или троих.      При этих словах он всхлипнул, а в конце стола тетушка молодого супруга, старший сын которой недавно покинул родину на деньги родственников, с условием, что он никогда не вернется, начала тихо плакать, роняя слезы в мороженое.                  - Вот эта прекрасная девушка, что сидит возле меня, - продолжал Весельчак, прочистив горло и нежно кладя руку на плечо новобрачной, - как вы все знаете, несколько лет назад лишилась матери. Леди и джентльмены, что может быть ужаснее, чем смерть матери!      Это, конечно, возымело свое действие, и молодая разрыдалась. Супруг, желая поправить дело, но будучи, естественно, сам смущен и взволнован и стараясь успокоить ее, шепнул, что это, быть может, к лучшему и что никто из знавших покойницу не пожелал бы, чтобы она воскресла, на что его новоиспеченная жена с негодованием заявила, что если он уж так рад смерти ее матери, то жаль, что он не сказал ей этого раньше, тогда она ни за что не вышла бы за него замуж, и он умолк, погрузившись в раздумье.      Подняв глаза, чего я до той минуты старательно избегал, я, к несчастью, встретился взглядом со своим коллегой - журналистом, сидевшим напротив, и мы оба захохотали, заслужив тем самым репутацию людей бесчувственных и грубых, каковою, наверное, пользуемся и по сей день.      Весельчак, единственный человек за этим некогда праздничным столом, у которого не было написано на лице, что он готов провалиться сквозь землю, продолжал говорить с явным удовольствием.      - Друзья, - сказал он, - можно ли забыть дорогую мать на этом радостном вечере? Можно ли забыть родную мать, отца, брата, сестру, ребенка или друга? Нет, леди и джентльмены! Так давайте же в разгаре нашего веселья подумаем и об этих утраченных странствующих душах: давайте же между чашей вина и веселой шуткой вспомним "отсутствующих друзей".      Бокалы осушили под аккомпанемент сдавленных рыданий и тихих стонов, и свадебные гости встали из-за стола, чтобы умыть лицо и успокоиться. Молодая жена, отвергнув услуги мужа, была подсажена в карету отцом и уехала, очевидно полная недобрых предчувствий относительно своего будущего счастья в обществе такого бессердечного чудовища, каким только что показал себя ее супруг!      С тех пор Весельчак сам стал "отсутствующим другом" этого дома.      Да, но я отвлекся от своей трогательной истории.      - Смотрите не опоздайте с ней, - сказал мне редактор, - обязательно принесите мне ее к концу августа. В этом году я думаю пораньше выпустить рождественский номер. В прошлом году, как вы знаете, мы провозились с ним до октября. Я не хочу, чтобы "Клиппер" опять опередил нас!      - Ну что ж, хорошо, - ответил я беззаботно, - я ее скоро настрочу: у меня на этой неделе не особенно много работы, и я сейчас же начну.      По пути домой я старался придумать какой-нибудь трогательный сюжет, но ни одна трогательная мысль не приходила мне на ум. Комические образы теснились у меня в голове, пока она совсем не распухла, и если бы я не успокоил себя последним номером "Панча", меня, вероятно, хватил бы удар.      "Нет, как видно, я сейчас не настроен на мелодраму, - подумал я. - Что толку мучить себя! Впереди еще много времени, подожду лучше, пока мне не взгрустнется".      Но дни шли за днями, а мне становилось все веселей и веселей. К середине августа дело стало принимать серьезный оборот. Если мне не удастся каким бы то ни было образом настроить себя на грустный лад в течение ближайшей недели или десяти дней, то рождественскому номеру "Еженедельного журнала" нечем будет растрогать британскую публику, и его репутация первоклассного журнала для семейного чтения будет непоправимо испорчена!      В те дни я был добросовестным молодым человеком. Раз я обязался написать трогательный рассказ на четыре с половиной колонки к концу августа, то какого бы умственного или физического напряжения это мне ни стоило, эти четыре с половиной колонки должны быть написаны.      Я всегда считал, что расстройство желудка - хорошая почва для грустных размышлений. И вот несколько дней я питался исключительно горячей вареной свининой, йоркширским пудингом и пирожными, а на ужин ел салат из омаров. В результате мне стали являться комические кошмары. Мне снились слоны, пытающиеся взобраться на дерево, и церковные старосты, пойманные за игрой в орлянку в воскресенье, и я просыпался, хохоча, как безумный.      Мои надежды на расстройство пищеварения не оправдались, и я взялся за чтение всей патетической литературы, какую только мог найти. Но это не помогло. Маленькая девочка из стихотворения Вордсворта "Нас семеро" только раздражала меня, мне хотелось ее отшлепать. Разочарованные пираты Байрона нагоняли на меня скуку. Когда в каком-нибудь романе героиня умирала, я радовался, а когда автор говорил, что его герой с той поры уж больше не улыбался, я ему не верил.      Как последнее средство я перечитал одну-две вещички из своей собственной стряпни. Мне стало стыдно за себя, но я нисколько не загрустил, по крайней мере это была не та грусть, какой я добивался. Тогда я скупил лучшие образцы юмора, какие когда-либо издавались, и одолел их все до одного. Они порядочно понизили мой тонус, но недостаточно. Веселое настроение не покидало меня.      В субботу вечером я вышел и нанял уличного певца, чтобы он пел мне сентиментальные баллады. Он честно заработал свои деньги (пять шиллингов). Он спел мне все заунывные песни, какие только были в Англии, Шотландии, Ирландии и Уэльсе, и еще несколько переведенных немецких, и через полтора часа я уже бессознательно порывался танцевать в такт различных мелодий. Я придумал для песенки "Старый Робин Грэй" несколько прелестных "па" с оригинальным отбрасыванием левой ноги в конце каждого куплета.      В начале последней недели я пошел к своему редактору и изложил ему положение вещей.      - Что это с вами? - спросил он. - Раньше вам такие вещи удавались. А думали ли вы о бедной девушке, любящей молодого человека, который уезжает и не возвращается, а она ждет его и ждет, не выходит замуж, и никто не знает, что ее сердце разбито?      - Конечно, - ответил я несколько раздраженно. - Неужели вы думаете, что я не знаю самых элементарных сюжетов?      - Ну, что ж, - заметил он, - не подходит?      - Нет. Когда в наши дни только и слышишь что о неудачных браках, можно ли вызвать жалость к тем, кому посчастливилось избежать супружеской жизни?      - Гм, - пробормотал он в задумчивости, - а как насчет ребенка, который просит, чтобы никто не плакал, и умирает?      - Ну, и хорошо, что от него избавились! - со злостью ответил я. - На свете слишком много детей. Посмотрите, как они шумят и сколько денег идет на одну их обувь.      Мой редактор согласился со мной, что я совсем не в таком настроении, чтобы писать трогательный детский рассказ.      Он спросил, думал ли я о старике, плачущем над поблекшими любовными письмами накануне рождества, и я ответил, что думал и считаю его старым идиотом.      - А не подошла бы история про собаку? - продолжал он. - Что-нибудь о мертвой собаке, это всегда популярно.      - Только не на рождество, - возразил я.      Очередь дошла до обманутой девушки, но, подумав, этот сюжет отклонили, так как он уже слишком не подходил для страниц "Спутника семьи", как звучал подзаголовок нашего журнала.      - Ну, вот что, подумайте еще денек-другой, - сказал мне редактор, - а то мне не хочется обращаться к Дженнису. Он может писать трогательно, но как ломовой извозчик, и нашим читательницам не всегда нравятся его выражения.      Я решил пойти посоветоваться с одним из моих друзей, очень знаменитым и популярным автором. Да, да, одним из самых знаменитых и популярных писателей того времени. Я очень гордился его дружбой, потому что он был поистине великий человек, великий, возможно, не в серьезном понимании этого слова, не так велик, как настоящие великие люди - люди, которые сами не знают, что они велики, но великий с житейской точки зрения. Когда выходила его книга, сто тысяч экземпляров раскупали в первую же неделю, а когда ставилась его пьеса, она делала полные сборы. И о каждом новом его произведении говорили, что оно еще умнее, и прекраснее, и великолепнее, чем все предыдущие.      Где бы ни говорили на английском языке, всегда можно было услышать его имя. Куда бы он ни вошел, всюду его чествовали, приветствовали, превозносили. Описания его очаровательного дома, его очаровательных высказываний и поступков, его очаровательной особы встречались в каждой газете.      Шекспир и наполовину не был так знаменит в свое время, как NN - в свое.      К счастью, он еще не уехал из города, и когда меня провели в его роскошно обставленный кабинет, он сидел у окна и курил послеобеденную сигару.      Он предложил мне сигару из той же коробки. От сигар NN не отказываются. Я знаю, что он платит полкроны за штуку и покупает их сотнями, поэтому я взял сигару, закурил и, усевшись напротив него, поведал ему свое горе.      Он не сразу заговорил после того, как я кончил, и я уже подумал было, что он не слушал меня, когда, глядя в открытое окно, туда, где за дымным городом, солнце, уходя, словно оставило за собой небесные ворота полуотворенными, - он вынул изо рта сигару и сказал.      - Хотите я вам расскажу одну действительно трогательную историю? Она недлинная, но достаточно грустная.      Он говорил так серьезно, что любой ответ казался неуместным, и я промолчал.      - Это история о человеке, потерявшем самого себя, - продолжал он, все еще вглядываясь в угасающий свет дня, словно читал там свой рассказ, - о человеке, который стоял у собственного смертного одра и видел себя умирающим медленной смертью и знал, что он умер - навсегда.      - Жил однажды бедный мальчик. У него было мало общего с другими детьми. Ему нравилось бродить в одиночестве, думать и мечтать целыми днями. Не то чтобы он был угрюм или не любил товарищей, но только что-то внутри его все время нашептывало его детскому сердцу, что он должен познать нечто большее, чем другие. И какая-то невидимая рука уводила его в уединенные места, где он мог свободно предаваться своим размышлениям.      Даже в шуме и суете многолюдной улицы он слышал тихие, но твердые голоса, рассказывавшие ему о работе, которую в один прекрасный день ему доверят, о работе для бога, которая дается лишь очень немногим; он будет помогать божьим детям на земле, будет делать их сильнее, честнее и лучше. И когда вокруг никого не было, он становился на колени, простирал ручонки к небу и благодарил бога за этот большой обещанный ему дар - честно трудиться на пользу людей; и он молился, чтобы всегда быть достойным этого доверия и в радостном ожидании грядущей работы маленькие горести жизни проносились мимо него, как щепки по течению быстрой реки, и, по мере того как он рос, голоса звучали все более четко, пока, наконец, он ясно не увидел перед собою свою работу, как путник с вершины холма видит тропинку в долине.      Так прошли годы, он стал взрослым и мог уже начать трудиться.      Тогда пришел злой демон и стал искушать его, - демон, который уже погубил немало людей получше его и погубит еще немало великих людей, - демон мирского успеха. И демон нашептывал ему на ухо пагубные слова, а он, да простит его бог, он слушал.      - Какая польза будет тебе от того, что ты станешь высказывать великие истины и благородные мысли? Чем мир тебе заплатит за это? Разве величайшие учители и поэты земли - люди, отдавшие свою жизнь на благо человечества, получали что-нибудь в награду кроме презрения, насмешек и нищеты? Посмотри вокруг! Разве заработок этих немногих честных тружеников не нищенские гроши в сравнении с богатством, которое льется рекой на тех, кто пляшет под дудку толпы? Да, настоящих певцов почитают после их смерти - тех, кого еще помнят, а мысли, когда-то порожденные их мозгом - все равно, помнят ли самих певцов, или нет, - расходятся все более и более широкими кругами по океану человеческой жизни. Но какая польза от этого им, умершим с голоду? Ты талантлив, гениален, ты можешь завоевать богатство, роскошь, власть, мягкую постель и изысканную пищу. Ты можешь стать великим в глазах толпы, ты можешь прославиться и славе своей внимать собственными ушами. Трудись для толпы, и толпа тебе сразу заплатит, а платы от богов придется ждать долго.      И демон одолел его, и он пал.      И, вместо того чтобы служить богу, он стал рабом людей. Он писал для толпы то, что ей нравилось, и она рукоплескала и бросала ему деньги, а когда он нагибался, чтобы собрать их, он улыбался, снимал шляпу и говорил ей, как она щедра и великодушна.      И вдохновение художника, подобное вдохновению пророка, покинуло его, и он стал ловким торгашом, единственным желанием которого было узнавать вкусы публики и угождать ей.      - Только скажите мне, что вам нравится, - кричала его душа, - и я буду писать это для вас, добрые люди! Вы хотите опять слышать старую ложь? Вы по-прежнему любите старые, отжившие условности, истасканные формулы жизни и злые мысли, как гниющие сорняки заражающие воздух?      - Петь ли вам детские песенки, которые вы слышали сотни тысяч раз? Защищать ли для вас ложь и называть ее истиной? Убивать ли для вас правду, или прославлять ее?      - Как мне льстить вам сегодня, и завтра, и послезавтра? Только скажите, что вы хотите слышать от меня, чтобы я мог говорить и думать то, что вам угодно, добрые люди, и заслужить ваши пенсы и рукоплескания!      Таким образом он стал богат, и знаменит, и велик, и носил он красивые платья, и ел изысканные блюда, как обещал ему демон, и слуги ему прислуживали, были у него и лошади и кареты; и он был бы счастлив - настолько счастлив, насколько такие вещи могут сделать человека счастливым, - только в глубине его письменного стола лежала (и никогда у него не хватало храбрости разорвать ее) маленькая пачка пожелтевших рукописей, написанных детской рукой, напоминавших ему о бедном мальчике, который ходил когда-то по истоптанным мостовым города и не мечтал о другом величии, чем судьба божьего посланника на земле, и который умер и был погребен навеки много лет назад.            Это была очень грустная история, но не совсем то, что нужно читателям на рождество. Поэтому в конце концов мне все-таки пришлось обратиться к девушке с разбитым сердцем!            ЧАСЫ            Есть два вида часов. Одни, которые всегда врут и знают это и кичатся этим; другие, которые всегда ходят верно, - кроме тех случаев, когда вы им доверяетесь, а тогда они подводят вас так, как даже трудно ожидать от часов в цивилизованной стране.      Помню, как одни часы этого последнего типа, висевшие у нас в столовой, когда я был ребенком, однажды зимой подняли нас всех в три часа ночи. Без десяти минут четыре мы уже кончали завтракать, а в начале шестого я пришел в школу, сидел на крыльце и горько плакал, думая, что пришел конец света: все кругом словно вымерло.      Человек, который способен жить в одном доме с такими часами, не подвергаясь риску погубить свою душу, хотя бы раз в месяц высказывая им напрямик свое мнение о них, либо может конкурировать с Иовом - старая, известная фирма, - либо не знает достаточно бранных слов, чтобы стоило начинать ругаться.      Мечта всей жизни у часов этого типа - соблазнить вас ввериться им и попробовать попасть по ним на поезд. Несколько недель подряд они будут идти безукоризненно - настолько, что, если вы заметите несоответствие между ними и солнцем, вы будете скорее склонны думать, что что-нибудь неладно с солнцем, чем что часы нужно отдать в починку. Вы убеждены, что, если б эти часы ушли вперед хотя бы на четверть секунды или отстали бы на одну восьмую мгновения, это разбило бы им сердце и они бы умерли от горя.      С этой детской верой в безупречную точность их хода вы, в одно прекрасное утро, собираете вокруг себя все свое семейство, целуете детей, обтирая после этого рот, запачканный вареньем, тычете пальцем в глаз малютки, обещаете не забыть заказать угля, машете зонтиком, посылая последний нежный привет, и отправляетесь на вокзал.      Я лично никогда не мог решить, что досаднее: мчаться две мили что есть духу и, добежав до станции, убедиться, что до отхода поезда остается еще три четверти часа, или же все время идти не торопясь, поболтаться у кассы, беседуя с каким-нибудь местным идиотом, затем, с развальцем, не спеша, выйти на платформу и - увидеть поезд, уходящий у вас из-под самого носа.      Часы второго типа, - обыкновенные, то есть часы, которые всегда идут неправильно, - сравнительно безобидны. Вы заводите их в определенное время и раза два в неделю передвигаете стрелки, чтобы "отрегулировать" ход (с таким же успехом вы могли бы попытаться "регулировать" времяпрепровождение лондонской уличной кошки). Но все это вы проделываете не из эгоистических побуждений, а, так сказать, из чувства долга по отношению к самим часам, - из потребности сознавать, что, что бы ни случилось, вы-то уж во всяком случае сделали все от вас зависящее и никто не имеет права вас винить.      Вам и в голову не приходит ждать от них благодарности, и потому вы не испытываете разочарований. Вы спрашиваете, который час. Горничная отвечает:      - Часы в столовой показывают четверть третьего.      Но вы не поддаетесь обману. Вы знаете, что на самом деле теперь десятый час вечера; и, припоминая, что четыре часа назад - курьезный факт! - эти же самые часы шли всего на сорок минут вперед, кротко дивитесь, как они с тех пор сумели зайти так далеко, и поражаетесь их энергии.      Я сам обладатель часов, которые по своей независимости, разнообразию настроений и легкомысленному нежеланию считаться с условностями могут дать несколько очков вперед любому из приборов, предназначенных для измерения времени. Просто как часы они оставляют желать многого, но как живая, самодействующая загадка - полны интереса и разнообразия.      Один мой знакомый утверждал, что его часы ни для кого не годны, кроме как для него, так как он - единственный, кто умеет понимать их указания. Он уверял, что часы эти превосходные и на них можно вполне положиться, надо только знать их, изучить систему их хода. Постороннего же человека они легко могут ввести в заблуждение.      - Так, например, - объяснял он, - когда они бьют пятнадцать раз, а стрелки показывают двадцать минут двенадцатого, я знаю, что теперь на самом деле без четверти восемь.      Да, где уж случайному наблюдателю разобраться в таких тонкостях!      Но главная прелесть моих часов - именно в неизменной неопределенности их указаний. Они идут без всякой системы и метода: это - чистейшей воды эмоционализм. В один прекрасный день на них нападает шаловливое настроение, и они, как ни в чем не бывало, за одно утро уходят вперед на три часа; на другой день они изнемогают от усталости и еле тащатся, за каждые четыре часа отстают на два и, наконец, среди дня совсем останавливаются: жизнь им до того опостылела, что они не в состоянии ничего делать; а к вечеру, глядишь, опять повеселели и без всякого завода пошли дальше.                  Я не люблю распространяться об этих часах, потому что, когда я говорю о них только правду, люди уверяют, будто я преувеличиваю.      Когда вы прилагаете все усилия, чтоб говорить только правду, ужасно обидно и досадно, если вам не верят и думают, что вы преувеличиваете. У вас даже появляется желание преувеличить, чтоб дать почувствовать разницу. Меня по крайней мере часто одолевало такое искушение, и если я удерживался, то лишь благодаря воспитанию, полученному мною в детстве.      Надо очень следить за собою и никогда не позволять себе преувеличивать, иначе это входит в привычку.      И привычка-то это вульгарная. В былое время, когда преувеличивали только поэты и приказчики в мануфактурных лавках, человек, "склонный скорей переоценивать, чем недооценивать факты", слыл умным и даже оригинальным. Но теперь "переоценивают" все. Искусство преувеличивать уже не считается роскошью в современном воспитании: оно входит в число обязательных предметов, совершенно необходимых для битвы жизни.      Преувеличивают все. Преувеличивают все - от количества ежегодно продаваемых велосипедов до количества язычников, которые ежегодно обращаются в христианство, уповая на спасение души и обилие виски. На преувеличении зиждется наша торговля, наше искусство и литература, наша общественная жизнь и существование нашего государства. Школьниками мы преувеличиваем наши драки, и наши отметки, и долги наших отцов. Взрослыми людьми мы преувеличиваем ценность наших товаров, наши чувства, наши доходы - за исключением тех случаев, когда к нам является податной инспектор: тут мы преувеличиваем наши расходы, - мы преувеличиваем наши добродетели и даже наши пороки и, будучи на самом деле очень скромными и кроткими, притворяемся отчаянными смельчаками и разбойниками с большой дороги.      Мы так низко пали, что теперь уже не только преувеличиваем, но и силимся поступать соответственно, чтобы оправдать нашу ложь. Мы называем это "поддерживать видимость"; сколько горечи в этой иронии и какой это удачный термин для обозначения нашего ребяческого безрассудства!..      Если мы имеем сто фунтов годового дохода, мы говорим, что имеем двести. Кладовая наша, быть может, пуста, и плиту нечем топить, но мы счастливы, если "свет" (шестеро знакомых и любознательная соседка) верит, что мы располагаем ста пятьюдесятью фунтами в год. А когда у нас есть пятьсот фунтов, мы упоминаем о тысяче, и всемогущий и возлюбленный нами "свет" (на этот раз уже не шесть, а шестнадцать знакомых и из них двое, ездящих в собственных экипажах) готов верить, что мы тратим в год не менее семисот фунтов или хотя бы имеем долгов на эту сумму; но мясник и булочник, беседовавшие по этому поводу с нашей горничной, осведомлены куда лучше.      С течением времени, научившись этому фокусу, мы уже распускаем все паруса и сорим деньгами, как индийские раджи, или, вернее, делаем вид, что сорим, ибо теперь мы уже умеем покупать кажущееся на кажущееся и приобретать видимость богатства при помощи видимости денег. И милый старый "свет" (благослови его Сатана, как свое родное детище, - в чем я и не сомневаюсь - сходство неоспоримое, во всех деталях) свет смотрит и рукоплещет, и смеется нашей лжи, и поддерживает обман, и втайне радуется при мысли о том ударе, который рано или поздно должен нанести нам тяжкий, как у Тора, молот Истины.            [Тор - бог грома в скандинавской мифологии.]            И все веселятся, как на празднике ведьм, пока не забрезжит серое утро.      Истина и факты устарели, друзья мои; они несовременны, ими способны жить только скучные и вульгарные люди. Мы все теперь поумнели. Что нам реальность! - подавайте нам видимость. Мы презираем серо-бурую твердую землю и строим нашу жизнь и наши воздушные замки в такой прекрасной с виду радужной стране грез и химер.      Для нас самих, засыпающих и просыпающихся по ту сторону радужного моста, в таком замке нет никакой красоты - один лишь холодный, влажный туман и вдобавок неотступный страх, что вот-вот золотое облачко растает и мы упадем на жесткую твердую землю и, без сомнения, ушибемся.      Но что такое наш страх, наше тяжелое самочувствие, когда наш призрачный замок в облаках кажется другим прекрасным и радужным! Труженики полей смотрят на нас снизу вверх и завидуют нам. Раз они убеждены, что нам стоит завидовать, как же нам не быть довольными. Ведь нас же учили жить для других, а не для себя, - и мы добросовестно поступаем так, как нас учили.      О, мы очень самоотверженны и лояльны в своей преданности этому новоиспеченному царьку, детищу Принца Обмана и Принцессы Претензии. Не было еще на свете деспота, внушавшего такую слепую преданность. Ни один земной властелин не имел такого обширного царства.      Человек, по натуре своей, должен перед чем-нибудь преклоняться. Он озирается кругом, и что, в пределах его кругозора, покажется ему самым великим и прекрасным, перед тем он и падает ниц. Для того, кто впервые увидел свет в девятнадцатом веке, может ли быть во всей вселенной образ благородней, чем фигура Лжи в краденом платье, умной, ловкой, бездушной, бесстыдной? Это ли не идеал его души? И он падает ниц, и лобызает ее костлявые ноги, и клянется ей в верности до гроба.      Да, Король Притворства - поистине могущественный самодержец. Так будем же строить храмы из черных теней, где можно поклоняться ему, надежно укрывшись от дневного света. Вознесем его высоко на бутафорском щите. Да здравствует наш трусливый, двоедушный владыка - достойный вождь для таких воинов, как мы. Да здравствует Царь Лжи, помазанник божий. Да здравствует бедный Король Видимости, перед которым весь мир преклоняет колени!      Но только эту видимость действительно надо "поддерживать". И даже очень старательно. В нашем бедном кумире нет ведь ни жил, ни костей. Если мы примем руки, он опадет, превратится в кучу старых лохмотьев, которые подхватит сердитый ветер и унесет с собою. А мы осиротеем. Будем же проводить свою жизнь в том, чтобы поддерживать его, служить ему, возвеличивать его, надувать его воздухом и ничем, пока он не лопнет - и мы с ним вместе.      Потому что всякий пузырь когда-нибудь да лопнет, особенно если он слишком уж раздулся, - на то он и пузырь. Но пока что он властвует над нами, и мир, чем дальше, тем больше становится миром преувеличения, и лжи, и притворства, и тот, кто всех искусней преувеличивает, и притворяется, и лжет, - тот и больше и сильнее всех.      В мире точно на ярмарке - каждый стоит перед своим балаганом и бьет в барабан, указывая на ярко раскрашенные картинки и зазывая публику:      - Эй, господа почтенные, к нам заходите, покупайте наше мыло, и вы никогда не будете казаться старыми, или бедными, или несчастными; и у вас вырастут волосы на лысине и даже там, где никогда не росли. Только наше мыло настоящее. Остерегайтесь подделок.      - Покупайте мою микстуру все, у кого болит голова, или живот, или ноги, у кого разбиты физиономии или сердца, или у кого сварливая теща; пейте по бутылочке в день, и все как рукой снимет.      - Заходите в мою церковь все вы, желающие попасть после смерти на небо, подписывайтесь на мою еженедельную копеечную газетку, платите за место и, умоляю, не слушайте моего заблуждающегося брата, вон там, напротив. Мой путь - единственный путь к спасению.      - О, голосуйте за меня, мои благородные, разумные избиратели! Дайте нашей партии стать у власти, и мир преобразится, и не будет в нем места ни скорби, ни греху. Для каждого свободного, независимого избирателя, специально для него, у нас изготовлена с иголочки новая Утопия, приспособленная к его идеям, и просторное, сверхнеуютное чистилище, куда он может послать всех, кто ему не угоден. Не упускайте такого случая!      - О, внемлите моей философии: она - самая лучшая, самая глубокая! О, внемлите моим песням: они - сладчайшие в мире! О, покупайте мои картины: это настоящее искусство; все остальное никуда не годится! О, читайте мои книги: они - самые умные, самые интересные!      - Я - лучший в мире сыровар. Я - величайший полководец. Я - умнейший государственный деятель. Я - величайший поэт. Я - искуснейший фокусник. Я - лучший редактор. Я - величайший патриот. Мы - первая нация в мире. Мы - единственный хороший народ. Одна наша религия истинная.      Батюшки! Как все мы кричим, бьем в барабан и выхваляем свой товар! И никто не верит ни единому нашему слову, и люди спрашивают друг друга: "Как нам узнать, который из этих хвастунов самый умный и самый великий?"      И отвечают друг другу: "Ни одного тут нет ни умного, ни великого. Умные и великие люди не здесь: им не место среди этих взбесившихся шарлатанов и крикунов. Люди, которых вы видите здесь, не более как горластые петухи. Кто из них кричит всех громче и дольше, тот, должно быть, и лучше всех: это единственное мерило их достоинств".      Что же нам остается делать, как не кричать по-петушиному? И кто из нас всех громче и дольше кричит, выхваляя себя, на этой навозной куче, которую мы называем миром, тот и выше и краше всех.      Однако я отвлекся. Я хотел рассказать вам о наших часах.      Это была фантазия моей жены - приобрести эти часы. Мы обедали у Баглсов, а Баглс только что купил часы; они ему попались в Эссексе - так он выразился. Баглсу вечно что-нибудь "попадается". Он способен стать перед старинной деревянной резной кроватью, весящей около трех тонн, и сказать: "Да, недурная вещица. Она мне попалась в Голландии". Как будто он нашел ее на дороге, незаметно поднял и сунул в зонтик, чтобы никто не видел.      Баглс все время трещал о своих часах. Это были славные старинные часы, - футов восемь в вышину, в резном дубовом футляре; звучное, басистое, торжественное тиканье их было приятным аккомпанементом к послеобеденной беседе и придавало комнате особый уют и достоинство.      Мы долго обсуждали его покупку, и Баглс рассказывал, как ему нравится это медлительное, серьезное движение маятника и как, когда он сидит наедине с этими часами в вечерней тишине, с ним словно беседует мудрый старый друг, повествуя ему о былых временах, когда и люди были другие, и думали, и жили по-другому.      Часы эти произвели большое впечатление на мою жену. На обратном пути она была задумчива и молчалива, а когда мы поднялись к себе наверх, сказала мне: "Почему бы и нам не купить такие часы?" Это было бы чем-то вроде старого друга, который заботится обо всех нас, - ей казалось бы даже, что он присматривает за малюткой.      У меня есть один человек в Норхемптоншире, у которого я иногда покупаю подержанную мебель, и я обратился к нему. Он немедля ответил, что у него есть как раз то, что мне нужно. (У него всегда все есть. Мне в этом отношении везет.) Чудеснейшие старинные часы, каких ему давно уже не встречалось; он прилагал фотографию и подробное описание и спрашивал, можно ли прислать их мне на дом.      По фотографии и подробному описанию мне показалось, что это именно то, что мне нужно, и я написал ему: "Присылайте".      Три дня спустя раздался стук в дверь. Разумеется, это бывало и раньше, но я рассказываю только о том, что имеет отношение к часам. Горничная доложила, что меня спрашивают внизу двое мужчин, и я вышел к ним.      Это были носильщики. Заглянув в накладную, я убедился, что это мне прислали часы, и небрежно бросил: "Ах да, хорошо, снесите их наверх".      Носильщики возразили, что они очень сожалеют, но в том-то и беда, что они не знают, как им снести это наверх.      Я спустился вниз и увидал втиснутый клином поперек площадки ящик, по первому впечатлению - тот самый, в котором была в свое время доставлена в Лондон Игла Клеопатры.            [Игла Клеопатры - обелиск, вывезенный в начале XIX века из Египта и установленный в Лондоне, на набережной Темзы.]            Оказывается, это и были мои часы.      Я принес топор и лом, мы принаняли двух дюжих оборванцев и впятером работали полчаса, пока ящик, наконец, не поддался нашим усилиям, после чего движение по лестнице восстановилось, к великому удовольствию других жильцов.      После этого мы внесли часы наверх, собрали их, и я поставил их в углу столовой.      Вначале они обнаруживали сильную наклонность валиться вперед и падать на людей, но благодаря тому, что я не жалел гвоздей, винтов и дощечек, жизнь в одной комнате с ними сделалась возможной, но к этому времени я совершенно выбился из сил и, перевязав свои раны, улегся спать.      Среди ночи меня разбудила жена: она была очень встревожена тем, что часы пробили тринадцать раз, и спрашивала меня: как, по-моему, кому из наших близких это предвещает смерть?      Я ответил, что не знаю, но надеюсь, что - соседскому псу.      Жена уверяла, что у нее предчувствие - это умрет малютка. Я всячески старался утешить ее, но не мог, пока, наконец, она не наплакалась вдоволь и не уснула.      Все утро я убеждал ее, что она, вероятно, ошиблась, и она, наконец, подарила меня улыбкой. Но под вечер часы снова пробили тринадцать.      Все ее страхи возобновились. Теперь она была убеждена, что и малютка и я обречены на смерть и что ей суждено остаться бездетной вдовой. Я попытался обратить это в шутку, но она еще больше огорчилась, уверяя, что и я думаю то же самое и только притворяюсь легкомысленным, чтоб успокоить ее; но она постарается быть мужественной.      Больше всего она бранила Баглса.      Ночью часы снова повторили свое мрачное предсказание; на этот раз жена решила, что опасность грозит ее тетке Марии, и, по-видимому, примирилась с этим. Но все-таки жалела, что я купил часы, и сокрушалась о моей страсти наполнять дом всевозможным хламом.      На следующий день часы четыре раза били по тринадцати раз, и это развеселило жену, - она сказала, что если все мы умрем, то это еще не так страшно. По всей вероятности, разразится эпидемия и унесет нас всех. Она была почти довольна этим.      А часы между тем приговорили к смерти не только всех наших родственников и друзей, но и соседей.      Несколько месяцев подряд они целыми днями проделывали одно и то же, пока, наконец, нам не надоела эта бойня и в окрестностях нашего дома не осталось ни единой живой души.      Тогда они, видимо, сами решили начать новую жизнь и стали бить уже безобидно, по тридцати девяти и по сорока одному разу. Любимое число их - тридцать два, однажды они отбили целых сорок девять ударов. Больше сорока девяти они никогда не били. Не знаю почему - никогда не мог понять, - но только не били.      И бьют-то они не через правильные промежутки времени, а когда им заблагорассудится. Иной раз бьют три и четыре раза в течение одного часа, а то целых полдня не бьют совсем.      Что называется, чудаковатые часы, с придурью.      Мне не раз приходило в голову отдать их в починку и превратить в порядочные, знающие свое время часы, но я как-то привык к ним и полюбил в них это насмешливое, ироническое отношение к времени.      Почтения они к нему не питают и как будто нарочно стараются оскорбить его. Например, в половине третьего пробьют тридцать два; а через двадцать минут бьют час!      Или они действительно прониклись презрением к своему господину и хотят дать ему это почувствовать? Говорят, нет героя для его слуги. Быть может, мутному взору своего старого слуги и суровое Время с его каменным ликом кажется слабым и смертным - лишь несколько более долговечным, чем другие смертные? Быть может, эти часы, тикая и тикая столько лет подряд, убедились в ничтожности Времени, которое представляется таким великим и могущественным нашему робкому человеческому взору?      Быть может, угрюмо посмеиваясь и отбивая по тридцати пяти и по сорока ударов, они говорят ему: "Я тебя знаю, Время. Хоть ты и кажешься богоподобным и грозным, но на самом деле что ты, как не призрак - греза, - как и все мы? И даже меньше того, потому что вот ты прошло, и нет тебя. Не бойтесь же его, бессмертные люди. Время - лишь тень мира на фоне Вечности".                  Из книги                  "НАБРОСКИ ДЛЯ РОМАНА"      1891            ГЛАВА ПЕРВАЯ            Проводя как-то вечер в кругу приятелей, я пришел домой и сказал жене, что собираюсь писать роман. Жена отнеслась к моей идее весьма сочувственно и даже удивилась, как я не додумался до этого раньше.      - Ты только посмотри, - прибавила она, - до чего глупы теперь все романы; я уверена, что и ты мог бы написать роман. (Этельберта, конечно, хотела сказать нечто для меня лестное, но она недостаточно следит за своими выражениями и порой ее можно понять превратно.)      Когда я сообщил ей, что мой приятель Джефсон собирается со мной сотрудничать, она сказала "а-а!" - в котором звучало сомнение; когда же я прибавил, что Селкирк Браун и Деррик Мак-Шонесси тоже будут помогать, она ответила таким "а-а-а!" - в котором не звучало никакого сомнения и которое показывало, что у нее исчез всякий практический интерес к этому делу.      А все из-за того, что мои сотрудники - все трое - холостяки. У нее сильнейшее предубеждение против класса холостяков.      Разве может холостяк быть полезным писателем! Если мужчина не хочет жениться, значит он просто развратник, которого нельзя и близко подпускать к перу; если же он хочет жениться, но не знает, как это сделать, как завершить достойно свой собственный роман, значит он просто дурак, и где уж ему сочинять романы для других!      Я постарался ей растолковать, в чем особые преимущества нашей затеи.      - Понимаешь, - начал я, - в обычном, заурядном романе выражены, как правило, идеи только одного человека. У нас же над этим романом будут совместно трудиться четверо умных людей. Публика, таким образом, получит возможность приобрести мысли и взгляды всех четверых по той же цене, по какой идут идеи одного лишь автора. Если английский читатель знает свое дело, эта книга пойдет нарасхват. Другого такого случая можно ждать годами.      Этельберта нашла это весьма вероятным.      - Кроме того, - продолжал я, все больше и больше увлекаясь своей темой, - для читателя эта книга будет поистине находкой еще и в другом отношении. Мы не собираемся говорить в ней о своих повседневных делах. Наша задача - втиснуть в этот роман весь запас остроумия и мудрости, накопленный каждым из нас четверых, если книга может все это вместить. За этим романом не последует другой. Это невозможно; нам больше не о чем будет писать. Это для нас окончательная распродажа нашего умственного багажа. Все свои знания мы вложим в этот роман.      Этельберта поджала губы и сказала что-то про себя, после чего заметила вслух, что издание, вероятно, будет однотомное.      Скрытая в ее словах насмешка задела меня за живое. Я напомнил жене, что уже давно существует многочисленная группа специально обученных людей, призванных отпускать колкости по адресу писателей и их произведений, - с этим делом, насколько мне известно, они справляются без посторонней помощи. И я намекнул, что каждый писатель надеется найти сочувствие хотя бы у себя дома.      Этельберта отвечала, что я должен сам понимать, кого она имеет в виду. Она заявила, что и не думает намекать на меня и что Джефсон тоже достаточно разумный человек (Джефсон помолвлен), но она просто не понимает, зачем вмешивать в это дело каждого встречного-поперечного. (Ни о каком "встречном-поперечном" и речи не было. Откуда она его выкопала?) Ей непонятно, какой толк от Брауна и Мак-Шонесси. Что могут знать о жизни и природе человеческой два закоренелых холостяка? О Мак-Шонесси в особенности она была того мнения, что ежели понадобится записать абсолютно все, что он знает, это не займет и одной страницы.      К подобной оценке его знаний она пришла не сразу. В первый день знакомства они отлично поладили, и когда, проводив его до калитки, я вернулся в гостиную, жена встретила меня словами: "Какой удивительный человек этот Мак-Шонесси! Он знает все на свете".      Это весьма точная характеристика Мак-Шонесси. Он действительно знает все. Мне еще не приходилось встречать человека с таким запасом всевозможных сведений. Иногда это сведения правильные, но в большинстве случаев они примечательны именно своей ненадежностью. Откуда он их добывает - это тайна, известная ему одному.      Этельберта была еще очень молода, когда мы с ней обзавелись своим домом. Наш первый мясник, помню, чуть было раз и навсегда не лишился покупательницы из-за того, что назвал ее "мисс" и сказал, чтобы она передала что-то своей маме. Этельберта пришла домой вся в слезах. Она заявила, что, может быть, она и не годится в жены, но ей непонятно, как может судить об этом мясник. У нее тогда еще не было опыта в домашних делах, и, сознавая это, она была благодарна каждому, кто давал ей полезный совет. Когда появился Мак-Шонесси, он затмил для нее даже прославленную миссис Битон.            [Автор известного руководства по домашнему хозяйству.]            Он знал все, что нужно знать по дому, начиная с того, как чистить научным способом картофель, и кончая тем, как лечить кота от судорог. Этельберта, бывало, внимала ему с таким видом, словно на нее, фигурально выражаясь, сыпалась манна небесная, и за один вечер получала столько сведений, сколько требуется, чтобы расшатать домашнее хозяйство на целый месяц.      Он объяснил ей, как нужно разжигать очаг. В Англии, заявлял он, очаг разжигают так, что это противоречит всем законам природы, и он показал ей, как это делают в Крымской Татарии или другом подобном месте, ибо только там умение разжигать очаг стоит на должной высоте. Он доказывал, что, заимствуя метод Крымской Татарии, можно достичь необычайной экономии во времени и труде, не говоря уж о топливе; и тут же на месте обучил ее этому, а она немедля отправилась на кухню и объяснила все Аменде.      Аменда, наша единственная служанка, была на редкость бесстрастной особой и в некоторых отношениях образцовой прислугой. Она никогда не возражала. Нам не приходилось слышать, чтобы у нее было о чем-нибудь свое собственное мнение. Она принимала наши идеи беспрекословно и проводила их в жизнь с педантической точностью и без малейшего чувства ответственности, благодаря чему от нашего домашнего законодательства сильно отдавало воинской дисциплиной.      Когда Этельберта излагала ей метод Мак-Шонесси, она стояла и внимательно слушала. Выслушав все до конца, она только сказала: "Значит, так его и разжигать?" - "Да, Аменда, теперь мы всегда будем разжигать его таким способом".      "Хорошо, мэм", - промолвила Аменда с полнейшим безучастием, и на этом в тот вечер дело и кончилось.      На следующее утро мы входим в столовую и видим, что стол накрыт к завтраку очень аккуратно, но завтрака нет. Мы подождали. Прошло десять минут, четверть часа, двадцать минут. Тогда Этельберта позвонила. В ответ появилась Аменда, спокойная и почтительная.      - Аменда, вы знаете, что мы всегда завтракаем в половине девятого?      - Да, мэм.      - А вы знаете, что сейчас около девяти?      - Да, мэм.      - Так что же, завтрак готов?      - Нет, мэм.      - А он когда-нибудь будет готов?      - Вы знаете, мэм, - отвечала Аменда с доброжелательной откровенностью, - сказать по правде, он, кажется, никогда не будет готов.      - Почему? Разве уголь не загорается?      - Нет, загораться-то он загорается...      - Тогда почему же нет завтрака?      - Потому что только отвернешься - он уже опять не горит.      Аменда никогда ничего не сообщала сама. Она отвечала на заданный ей вопрос, и больше ни звука. Как-то раз, когда я не успел еще привыкнуть ко всем ее повадкам, я вызвал ее из кухни и спросил, знает ли она, который час. Она ответила: "Да, сэр", - и исчезла. Через полминуты я вышел и позвал ее снова.      - Что ж вы, Аменда, - сказал я укоризненно, - прошло уже десять минут, а вы мне еще не сказали, который час.      - Разве вы просили сказать? - любезно осведомилась она. - Тогда извините. Я думала, вы интересуетесь, знаю ли я сама, который час, - сейчас половина пятого.      Но вернемся к очагу. Этельберта спросила, пыталась ли Аменда разжигать его снова.      - Да, мэм, - отвечала девушка. - Я пыталась четыре раза. - И она с готовностью предложила: - Если хотите, мэм, я попробую еще.      Это была самая исполнительная прислуга из всех, когда-либо служивших у нас.      Этельберта заявила, что она сейчас пойдет и разожжет огонь сама, и велела Аменде стоять и смотреть, как она это делает. Меня это заинтересовало, и я тоже пошел с ними. Этельберта подоткнула платье и взялась за дело. Мы с Амендой стояли и наблюдали.      Через полчаса разгоряченная, измазанная и слегка раздраженная Этельберта сдала позиции. Очаг глядел на нас все тем же холодным, насмешливым взором, каким он встретил наше появление.      Тогда попытался я. Я честно сделал все, что мог. Я жаждал добиться успеха. Во-первых, я хотел завтракать. Во-вторых, я хотел иметь право сказать, что я разжег очаг по способу Мак-Шонесси. Мне казалось, что тот, кто сумеет это сделать, совершит подвиг, которым можно гордиться. Разжечь огонь даже обычным способом - весьма нелегко; проделать же это, невзирая на такую помеху, как правила Мак-Шонесси, было бы достижением, о котором приятно вспомнить. В случае удачи я собирался ходить по всей округе и хвастать своим умением.      Но меня постигла неудача. Я поджег массу других предметов, в том числе половик и кота, которому всюду надо совать свой нос, но вещества внутри плиты оказались огнеупорными. Мы с Этельбертой уселись по обе стороны нашего унылого очага и, глядя друг на друга, думали о Мак-Шонесси, пока Аменда не разрядила нашего отчаяния одним из тех своих практических предложений, которые она время от времени нам преподносила, не заботясь, одобрим мы их или нет.      - Может, мне разжечь его по-старому, - сказала она, - хотя бы на сегодня?      - Разжигайте, Аменда, - сказала Этельберта, поднимаясь. И добавила: - Пожалуй, мы всегда будем разжигать его по-старому.      В другой раз Мак-Шонесси учил нас готовить кофе по-арабски. Аравия, должно быть, очень неопрятная страна, если там часто готовят кофе. Он перепачкал две кастрюли, три кувшина, одну скатерть, одну терку, один половик, три чашки и себя. Из этого получилось кофе на двоих; сколько же всего понадобится, если будут гости, - страшно даже подумать.      То, что кофе нам не понравился, Мак-Шонесси приписал нашему испорченному вкусу - результат долгой привычки к напитку более низкого качества. Он выпил обе чашки сам, после чего был вынужден отправиться домой в кэбе.      Помню, была у него в те времена тетушка, таинственная старая леди, которая мирно доживала свой век где-то в тихом уголке и причиняла неисчислимый вред друзьям Мак-Шонесси. То, чего не знал он, - те два или три вопроса, по которым он не был специалистом, - знала эта его тетушка. "Нет, - скажет он, бывало, с подкупающей прямотой, - нет, это дело такое, что сам я ничего не могу посоветовать. Но, - непременно добавит он, - я сделаю вот что: я напишу своей тетушке и спрошу у нее!"      Дня через два он заходил к вам снова, на этот раз уже с тетушкиным советом; и, если вы были молоды и неопытны или просто глупы от рождения, вы следовали этому совету.      Однажды она прислала нам через Мак-Шонесси средство для истребления черных тараканов. Дом, который мы тогда занимали, был старый и очень живописный, но, как у многих живописных старых домов, преимущества у него были, главным образом, внешние. В его скрипучем остове было множество дыр, щелей и трещин. Лягушки, выйдя вечерком на прогулку и повернув случайно не в ту сторону, вдруг с удивлением обнаруживали, что они прыгают посреди нашей столовой, что, видимо, было им так же неприятно, как и нам. Многочисленное сборище крыс и мышей, необычайных любителей акробатики, пользовалось нашим домом как гимнастическим залом; а кухня после десяти часов вечера превращалась в клуб черных тараканов. Они пробирались туда сквозь щели в полу и стенах и беззаботно резвились там до утра.                  Аменда ничего не имела против крыс и мышей. Она говорила, что ей интересно наблюдать за их повадками. Но черных тараканов она почему-то не любила. И, узнав от Этельберты, что тетушка Мак-Шонесси дала нам от них верное средство, Аменда возликовала.      Мы закупили все необходимое, состряпали смесь и разбросали ее по кухне. Тараканы явились и принялись за еду. Она, видимо, пришлась им по вкусу. Они подобрали все до крошки и были явно раздосадованы, что больше ничего нет. Но они не думали умирать.      Обо всем этом было доложено Мак-Шонесси. Он улыбнулся зловещей улыбкой и тихо, но весьма многозначительно произнес: "Пусть едят!"      Оказывается, это был один из тех коварных ядов, которые действуют медленно. Этот яд не убивает сразу, он постепенно разрушает организм таракана. День ото дня он все сильнее будет чувствовать общее недомогание и упадок духа, но так и не сможет понять, что же это такое с ним творится; и вот, наконец, однажды утром мы придем в кухню и увидим, что он лежит там холодный и недвижимый.      Итак, мы продолжали готовить эту смесь и рассыпали ее по кухне каждый вечер, и черные тараканы со всего квартала сбегались к нам толпами. Каждую ночь они прибывали все в большем количестве. Они приводили с собой знакомых и родственников. Чужие тараканы - тараканы из других домов, не имеющие на нас абсолютно никаких прав, - прослышав об угощении, являлись к нам несметными полчищами и объедали наших тараканов. К концу недели во всей округе не оставалось ни одного таракана, способного двигаться, которого мы не заманили бы к себе на кухню      Мак-Шонесси говорил, что это хорошо. Одним махом мы очистим всю окрестность. Целых десять дней тараканы усиленно поглощают этот яд, и теперь конец не за горами. Я был рад это слышать, ибо начинал уже находить столь безграничное гостеприимство обременительным. Яд стоил дорого, а тараканы оказались отменными едоками.      Мы зашли на кухню посмотреть, что у них там делается. Мак-Шонесси вид их показался подозрительным, и он заявил, что они начинают сдавать. Мне же казалось, что таких здоровых и бодрых тараканов я никогда не видел.      Один из них действительно умер. В тот самый вечер его застали на месте преступления, когда он пытался удрать с непомерно большой порцией яда. Трое или четверо его собратьев свирепо на него набросились и убили его.      Но это был, насколько мне известно, единственный таракан, для которого средство Мак-Шонесси оказалось смертельным. Что до остальных, они только жирели и лоснились. Некоторые так раздобрели, что едва ползали. В конце концов их несколько поубавилось, когда мы прибегли к какому-то обычному средству из керосиновой лавки.      Но с помощью яда Мак-Шонесси тараканов развелось у нас видимо-невидимо, и о полном их истреблении нечего было и думать.      Последнее время я что-то ничего не слышал об этой тетушке. Быть может, кто-нибудь из закадычных друзей Мак-Шонесси узнал, наконец, ее адрес, поехал и убил ее. Если это так, мне бы хотелось пожать ему руку.      Недавно я пытался излечить Мак-Шонесси от его пагубной страсти давать советы, пересказав ему одну весьма печальную историю, рассказанную мне в Америке неким джентльменом, с которым я ехал в поезде. На полпути из Буффало в Нью-Йорк мне вдруг пришло в голову, что ехать пароходом гораздо интереснее, и я решил в Олбени сойти с поезда и пересесть на пароход. Но я не знал расписания, а путеводителя у меня с собой не было. Я огляделся, ища, кого бы расспросить. У соседнего окна сидел пожилой человек добродушного вида и читал книгу, обложка которой была мне знакома. Я решил, что это человек знающий, и подошел к нему.      - Извините, что я отрываю вас, - начал я, садясь напротив него, - не могли бы вы мне сообщить, как ходят пароходы между Олбени и Нью-Йорком?      - Пожалуйста, - отвечал он, глядя на меня с приветливой улыбкой. - У нас всего три пароходных линии. Есть линия Хеггарти, но по ней можно доехать только до Кэтскилла. Затем пароходы на Покипси, они ходят через день. А еще есть тут местное сообщение по каналу.      - Ясно, - сказал я. - Как бы вы мне посоветовали...      Он с криком вскочил на ноги и стоял, сверля меня кровожадным взглядом.      - Негодяй! - прошипел он с яростью. - Вот вы чего добивались! Я вам так сейчас всыплю, что вам придется просить совета у врача! - И он выхватил шестизарядный револьвер. Я чувствовал, что мое самолюбие задето не на шутку. И еще я чувствовал, что если наша беседа продолжится, у меня будет задето не только самолюбие. Поэтому я без единого слова отошел от него и направился к другому концу вагона, где занял удобную позицию у самой двери, за спиной какой-то тучной леди.      Я все еще размышлял о случившемся, как вдруг, подняв голову, увидел, что мой почтенный знакомый пробирается ко мне. Я встал и взялся за ручку двери. Врасплох он меня не застанет. Но он улыбнулся успокаивающе и протянул руку,      - Я подумал, - сказал он, - что, возможно, я был сейчас несколько резковат. Мне бы хотелось, если позволите, объяснить вам, в чем дело, - когда вы услышите мой рассказ, вы, конечно, поймете и простите меня.      В нем было нечто такое, что внушало доверие. В вагоне для курящих мы отыскали свободный уголок. Я заказал "сухое виски", а он - какой-то странный напиток собственного изобретения. Мы закурили сигары, и он заговорил.      - Тридцать лет тому назад, - начал он, - я был молодым человеком, который очень верил в себя и желал добра другим. Я не воображал, что я гений. Я даже не считал себя исключительно выдающимся и талантливым. Но мне действительно казалось, - и чем больше я размышлял о делах моих ближних, тем все более в этом убеждался, - что я наделен практическим здравым смыслом в совершенно необычайной степени. Сознавая это, я написал небольшую книгу, которую озаглавил "Как стать счастливым, богатым и мудрым", и издал ее на свои средства. Выгоды я не искал. Я только желал принести пользу.      Книга не вызвала той сенсации, которой я ожидал. Разошлось каких-нибудь двести или триста экземпляров, после чего продажа почти прекратилась.      Признаюсь, я был сначала разочарован. Но затем я рассудил, что если люди не пользуются моими советами, это потеря скорее для них, чем для меня, и на том успокоился.      Однажды утром, примерно год спустя, когда я сидел у себя в кабинете, вошел слуга и доложил, что внизу ожидает какой-то человек, который очень хочет меня видеть.      Я сказал, чтобы его послали ко мне в кабинет, и вот он ко мне явился.      Это был человек простой, но с живым и открытым лицом, и держался он весьма почтительно. Я жестом пригласил его сесть. Он выбрал себе стул и присел на самый краешек.      - Вы уж, пожалуйста, извините, сэр, что я к вам так, без приглашения, - начал он, обдумывая каждое слово и вертя в руках шляпу. - Я ведь проехал миль двести, а то и больше, чтобы вас увидеть, сэр.      Я выразил по этому поводу свое удовольствие, и он продолжал:      - Мне сказали, сэр, что вы и есть тот самый джентльмен, который написал эту книжечку, "Как стать счастливым, богатым и мудрым".      Он неторопливо перечислил все три пункта, с любовью останавливаясь на каждом. Я признал, что это действительно мое произведение.      - Да, эта книга, сэр, просто замечательная, - продолжал он. - Сам-то я не особо привык мозгами ворочать - об этом и говорить нечего, - зато уж который человек с понятием, я его сразу вижу. Вот и теперь, прочитал я эту книжечку и говорю сам себе: "Знаешь что, Джосия Хэккит (так меня звать, сэр), если тебе чего невдомек, не ломай ты зря голову. Эта глупая голова, ей только дай волю - она заведет тебя невесть куда. Поезжай-ка ты лучше к тому джентльмену, который написал эту самую книгу, да спроси у него совета, как быть. Он человек добрый, это всякий скажет, и он тебе чего-нибудь посоветует. А с этим советом иди себе вперед на всех парах и не оглядывайся! Такой человек, он получше тебя знает, чего тебе надо, да и не только тебе - он знает, чего надо каждому". Так я и сказал сам себе, - и вот я тут.      Он остановился и вытер лоб полотняным зеленым платком. Я просил его продолжать.      Оказалось, что сей достойный молодой человек хочет жениться, но не знает, на ком. Он держал на примете - так он выразил свою мысль - двух молодых женщин, и у него были основания верить, что они отвечают ему более чем обычной благосклонностью.      Но он никак не мог решить, которая из двух будет для него лучшей женой, - обе они превосходные и весьма достойные юные особы. Одна из них, Джулиана, единственная дочь отставного капитана дальнего плавания и, по словам Джосии, славная девчушка. О другой, Ханне, я узнал, что она немного постарше и подороднее. Это старшая дочь в большой семье. Отец у нее человек набожный, он торгует строевым лесом, и дела у него идут хорошо. Джосия спрашивал, на которой из них я советовал бы ему жениться.      Я был польщен. И не удивительно. Этот Джосия Хэккит приехал издалека, чтобы услышать от меня мудрое слово. Он был готов, более того, он стремился вверить мне счастье всей своей жизни. В том, что он поступает разумно, я нисколько не сомневался. Я всегда считал, что выбор жены требует такой хладнокровной и беспристрастной оценки, какой не в состоянии дать ни один влюбленный. Разумнейшему из людей я без колебаний предложил бы в подобном случае свой совет. Отказывать же в нем этому бедному простодушному малому было бы просто жестоко.      Он вручил мне фотографии обеих обсуждаемых особ. На обороте каждой я сделал кое-какие пометки, чтобы точнее определить, какая из девушек более достойна занять вакансию, о которой идет речь. Я обещал всесторонне обдумать эту проблему и написать ему дня через два.      Его благодарность была трогательна.      - Да вы не трудитесь писать письмо, сэр, - сказал он, - вы только черкните на клочке бумаги "Джулия" или "Ханна" - и вложите в конверт. Я пойму. На ней и женюсь. - Он стиснул мне руку и ушел.      Я очень много размышлял над выбором жены для Джосии. Я хотел, чтобы он был счастлив.      Джулиана, конечно, прелестная девушка. "В уголках ее рта таится веселость, вызывающая в воображении звук серебристого смеха. Действуй я по первому побуждению, я бросил бы Джулиану в объятия Джосии.      Но, рассуждал я, для жены нужны более надежные качества, чем одна лишь красота да веселый нрав. Ханна не столь очаровательна, но, по всей видимости, энергична и благоразумна - качества весьма необходимые для жены бедняка. Ее отец известен своим благочестием, дела у него идут хорошо - это несомненно человек бережливый. Он, должно быть, исподволь внушал своей дочери правила экономии и добродетели; и со временем она может получить в наследство кругленькую сумму. Она самая старшая в большой семье. Конечно, ей часто приходится помогать матери. Она сумеет хорошо вести хозяйство и воспитывать детей.      С другой стороны, отец Джулии - бывший капитан. Моряки, как известно, народ распущенный. Вероятно, и у себя дома он привык употреблять такие выражения и высказывать такие взгляды, которые не могли не оказать вредного влияния на формирование характера подрастающей девочки. Джулиана его единственное дитя. А единственный ребенок редко вырастает хорошим человеком. Ему слишком многое позволяется. Хорошенькая дочка отставного капитана наверняка избалована.      Мне надлежало помнить и о том, что Джосия, судя по всему, человек слабохарактерный. Ему нужна сильная рука. У Ханны же во взгляде есть нечто такое, что неминуемо наводит на мысль о сильной воле.      К концу второго дня я решился. На листке бумаги я написал "Ханна", вложил листок в конверт и отправил по почте.      Через две недели я получил письмо от Джосии. Он благодарил меня за совет, но добавлял, между прочим, что лучше бы я написал: "Джулия".      Однако он уверен, что мне виднее, - и к тому времени, как я получу это письмо, они с Ханной будут мужем и женой.      Это письмо меня встревожило. Я начал раздумывать, ту ли девушку я выбрал. Что, если Ханна совсем не такая, как я думаю? Как ужасно это будет для Джосии. Какие у меня факты, чтобы строить предположения? Откуда мне знать, что Ханна не ленивая девушка с дурным характером, вечный камень на шее у бедной труженицы матери и постоянное бельмо на глазу у младших братьев и сестер?      Откуда мне известно, что она хорошо воспитана? Быть может, ее отец - это закоренелый старый плут, как многие притворно благочестивые люди. Чему же в таком случае могла она у него научиться? Разве только лицемерию.      С другой стороны, как могу я знать, что веселое ребячество Джулианы не превратится в ласковую жизнерадостную женственность? Ее отец, вопреки моим сведениям о моряках, может оказаться достойным подражания образцом для всех отставных капитанов. Возможно, у него имеется и небольшой капиталец, вложенный в какое-нибудь выгодное дело. И Джулиана его единственное дитя! Какое право я имел лишать Джосию любви такого прелестного юного создания?      Я взял ее фотографию с письменного стола. Мне показалось, что большие глаза глядят на меня с укором. Я видел, как сразу все изменилось в далеком маленьком домике Джулианы, когда весть о женитьбе Джосии упала тяжелым камнем в безмятежные воды ее жизни. Я видел ее на коленях перед креслом отца, видел, как седовласый загорелый старик нежно гладит эту золотистую головку, вздрагивающую у него на груди от беззвучных рыданий. Я просто не знал, куда деваться от угрызений совести.      Я отложил Джулию и взял Ханну - мою избранницу. Мне показалось, что она смотрит на меня с торжествующей недоброй усмешкой. Мною начинало овладевать чувство какой-то неприязни к Ханне.      Я противился этому чувству изо всех сил. Я говорил себе, что это предубеждение. Но чем больше я с ним боролся, тем сильнее оно становилось. Я уже твердо знал, что со временем оно из неприязни перейдет в отвращение, из отвращения в ненависть. И это была женщина, которую я обдуманно избрал как спутницу жизни для Джосии!      Целый месяц я не знал покоя. Ни одного письма я не решался вскрыть, боясь, что оно от Джосии. При каждом стуке я вскакивал с места и озирался вокруг, ища, где бы спрятаться. Каждый раз, как мне в газетах попадался заголовок "Семейная трагедия", меня бросало в холодный пот. Я боялся прочесть, что Джосия и Хаяна убили друг друга та, умирая, проклинали меня.      Но время шло, а Джосия не появлялся и не писал. Страхи мои понемногу утихали, и возвращалась уверенность в том, что интуиция меня не обманула. Быть может, я сделал доброе дело для Джосии и Ханны, и они благословляют меня. Три года прошли спокойно, и я уже начинал забывать, что есть на свете семья Хэккит.      И вот он явился снова. Однажды вечером я пришел домой и застал его у себя. Взглянув на него, я понял, что оправдались худшие из моих опасений. Я жестом пригласил его в кабинет. Он вошел и уселся на тот же самый стул, на котором сидел три года назад. Перемена в нем была разительна; он выглядел старым и измученным. Вся его поза говорила о безнадежной покорности судьбе. Несколько минут прошло в молчании; он теребил свою шляпу, как при первой нашей беседе, а я делал вид, что привожу в порядок письма и газеты у себя на столе. Наконец, чувствуя, что никакие слова не будут тягостнее этого молчания, я повернулся к нему.      - У вас, как видно, не все благополучно, Джосия? - спросил я.      - Да, сэр, - отвечал он спокойно. - Не сказать, что все в полном порядке. Эта ваша Ханна такая, что только держись!      В голосе у него не было и тени упрека. Он просто констатировал печальный факт.      - Но она хорошая жена в других отношениях, - настаивал я. - Конечно, у нее есть свои недостатки. Они есть у каждого из нас. Но она энергична. Ведь вы не станете отрицать, что она энергична!      Мне непременно нужно было найти в Ханне что-нибудь хорошее, но, кроме этого одного, я ничего не мог придумать.      - Да, это у нее есть, - согласился он. - Даже слишком, при нашей-то тесноте. Понимаете, сэр, - продолжал он, - она у меня с норовом, Ханна-то; да еще у ней мамаша, - с этой тоже бывает трудновато.      - Мамаша! - воскликнул я. - Она-то здесь при чем?      - Как же, сэр, - отвечал он, - она теперь живет с нами, с тех пор как дом у них остался без хозяина.      - Где же отец Ханны? Он что, умер?!      - Не совсем так, сэр, - отвечал он. - Он сбежал еще прошлый год с одной молодой учительницей из воскресной школы и вступил в секту мормонов. Все так и ахнули.      Я застонал.      - А его торговое дело, - спросил я, - торговля строевым лесом, кто теперь вместо него?      - А-а, вы об этом! - отвечал Джосия. - Ну, это пришлось продать, чтобы заплатить его долги хотя бы частично.      Я высказал предположение, что это было, конечно, ужасным ударом для такой большой семьи. Она, вероятно, распалась и все разбрелись кто куда.      - Да нет, сэр, - отвечал он простодушно, - они не очень-то разбрелись. Они все живут с нами. Да это что, сэр, - продолжал он, видя, каким взглядом я смотрю на него. - Конечно, сэр, вы тут ни при чем. У вас, должно, и своих-то забот хватает. А я пришел вовсе не жаловаться. Это будет плохая благодарность за всю вашу доброту ко мне.      - Как живет Джулия? - спросил я. У меня уже не было ни малейшей охоты спрашивать о его собственных делах.      Улыбка пробилась сквозь печаль, застывшую у него на лице.      - О, она! - произнес он более оживленным тоном, чем прежде. - Сразу легче на душе, как подумаешь о ней, как-то сразу легче. Она вышла за моего друга, за молодого Сэма Джессопа. Я нет-нет да и загляну к ним тайком от Ханны. Бог ты мой, в этом маленьком домике чувствуешь себя как в раю. Сэм, он то и дело надо мной подшучивает. "Ну, уж если кто и был настоящий простофиля, так это ты, Джосия", - это он мне, сэр, частенько говорит. Мы ведь с ним старые приятели, с Сэмом-то, вот он и рад подразнить меня малость. - Улыбка исчезла, и он прибавил, вздыхая: - Да, я часто думаю, сэр, вот было бы славно, если б вы тогда порешили насчет меня и Джулианы.      Я почувствовал, что нужно во что бы то ни стало повернуть его мысли в сторону Ханны. Я сказал:      - Вероятно, вы с женой все еще живете на старом месте?      - Да, - отвечал он, - жить-то живем, да что толку. В эдакой теснотище разве житье!      Он сказал, что не знает, как бы он ухитрился прожить, если бы не помощь отца Джулии. Оказывается, поведение капитана во всем этом деле было скорее поведением ангела, чем какого-нибудь другого известного Джосии существа.      - Нельзя сказать, что он из таких умных людей, как вы, сэр, - объяснял он. - Это не такой человек, к которому пойдешь за советом, как, например, к вам, сэр; но все-таки он славный старик. Это как раз напоминает мне, сэр, - продолжал он, - для чего я сюда приехал. Я знаю, это очень дерзко с моей стороны просить вас, сэр, но...      Я прервал его.      - Джосия, - сказал я, - я признаю свою вину в том, что постигло вас. Вы просили у меня совета, и я вам его дал. Кто из нас больший дурак, мы обсуждать не будем. Все дело в том, что я его действительно дал, - а я не такой человек, чтобы уклоняться от ответственности. Чего бы вы ни просили, вы все получите, если это для меня в пределах возможного.      Он весь сиял от благодарности.      - Я знал, сэр, - говорил он, - я звал, что вы мне не откажете. Я и Ханне сказал. Я сказал: я пойду к этому джентльмену и скажу ему. Я пойду к нему и скажу, что мне очень нужен его совет.      - Его что? - спросил я.      - Его совет, - повторил Джосия, очевидно удивленный моим тоном, - по одному маленькому вопросу, который я никак не могу решить.      Я думал, что он надо мной издевается, но я ошибался. Этот человек сидел передо мной и добивался от меня совета, как лучше распорядиться суммой в тысячу долларов, предложенных ему взаймы отцом Джулии; что выгоднее купить на эти деньги: прачечную или бар. Одного ему было мало (я имею в виду совет); ему нужен был еще один, и он придумывал доводы, почему я не должен ему отказывать. Выбор жены, заявлял он, это совсем другое дело. Тогда ему, возможно, и не следовало просить у меня совета. Но теперь, когда речь идет о выборе торгового предприятия, - по такому делу можно обратиться за советом к любому деловому человеку. Оказывается, он недавно перечитывал мою книгу, "Как стать счастливым и т. д.", и если человек, написавший эти строки, не может сделать выбора между соответствующими достоинствами одной определенной прачечной и одного определенного бара, находящихся в одном и том же городе, - что ж, тогда ему остается сказать только одно, что знание и мудрость не имеют в этом мире никакого практического применения.      И действительно, это было очень просто - дать совет по такому вопросу. Конечно, о деле подобного рода я, человек опытный, мог составить более здравое суждение, нежели сей бедный тупоголовый агнец. Отказывать ему в помощи было бы бессердечно. Я обещал разобраться в этом деле и известить его о результатах.      Он вскочил и потряс мне руку. Он сказал, что даже не пытается меня благодарить; слова покажутся слишком бледными. Он смахнул слезу и ушел.      Я столько думал об одном этом тысячедолларовом деле, как будто собирался основать целый банк. Я не хотел, чтобы повторилась история с Ханной. Я прочел все газеты, которые оставил у меня Джосия, но этого мне было мало. Я отправился тайком в город Джосии и обследовал оба предприятия на месте. Я тайно, но тщательно наводил справки, по всей округе. Я прикидывался простодушным малым с небольшими средствами и втирался в доверие к служанкам. Я опросил половину города под тем предлогом, что пишу очерки по истории торговли Новой Англии и хотел бы получить некоторые сведения о деятельности местных жителей, и в заключение неизменно спрашивал каждого, какой бар он чаще всего посещает и где ему стирают белье. Я прожил в этом городе две недели. Почти все свободное время я проводил в баре. На досуге я пачкал свое белье, чтобы его можно было отдать в прачечную.      В результате этого расследования я пришел к выводу, что эти два предприятия, с точки зрения коммерческой, ничем друг от друга не отличаются. Вопрос сводился к тому, которое из них больше подходит для семейства Хэккит.      Я пустился в размышления. Содержатель бара подвергается большему соблазну. Человек слабой воли, постоянно окруженный пьянчужками, рискует и сам пристраститься к вину. А Джосия исключительно безвольный человек. К тому же у него сварливая жена и с ними живут все ее родственники. Ясно, что предоставить Джосии свободный доступ к спиртным напиткам было бы безумием.      Что касается прачечной, она внушала мне мысли успокоительные. Работы там всегда столько, что ее с избытком хватит на всех родственников Ханны. Вот где их можно заставить зарабатывать себе на хлеб. Ханна могла бы расходовать свою энергию, гладя белье, а Джосия стоял бы рядом и вертел каток. Воображению моему рисовалась милая сердцу картина домашнего уюта. Я рекомендовал прачечную.      В следующий понедельник Джосия написал, что он купил прачечную. Во вторник я прочел в "Коммершел Интеллидженс", что одной из наиболее примечательных особенностей настоящего времени является необычайный рост прибылей собственников отелей и баров, имеющий место по всей Новой Англии. В четверг, в списках банкротов я насчитал не менее четырех фамилий владельцев прачечных; и газета добавляла, в виде пояснения, что американское прачечное дело, ввиду быстрого роста китайской конкуренции, находится фактически при последнем издыхания. Я пошел и напился.      Жизнь стала для меня проклятием. Днем я думал о Джосии. Ночью я видел его во сне. Мало того, что я был причиной его семейных невзгод, теперь я лишил его еще и средств к существованию, сведя на нет щедрость доброго старого капитана. Я стал казаться самому себе сущим дьяволом, вечно преследующим этого простого, но достойного человека, чтобы причинять ему зло.      Шли годы; я ничего не слыхал о Джосии, и бремя мое, наконец, свалилось с меня.      И вот, лет через пять, я увидел его снова.      Он подошел сзади, когда я открывал ключом дверь, и тронул меня за плечо дрожащей рукой. Была темная ночь, но газовый фонарь светил ему прямо в лицо. Я узнал это лицо, несмотря на багровые пятна и мутный взгляд. Я грубо схватил его за руку, втащил в дом и поволок вверх по лестнице к себе в кабинет.      - Садитесь, - прошипел я, - и выкладывайте сразу самое худшее.      Он начал было искать свой любимый стул. Я почувствовал, что если я в третий раз увижу его на этом самом стуле, я сделаю что-нибудь ужасное с ними обоими. Я вырвал из-под него стул, и он плюхнулся на пол, заливаясь слезами. Так, сидя на полу, он и начал рассказывать хриплым, прерывающимся от икоты голосом.      В прачечной дела шли все хуже и хуже. К городу подвели новую железнодорожную линию, отчего изменилась вся его топография. Деловая и жилая части города постепенно переместились в северу. Место, где стоял раньше бар, - тот самый, от которого я отказался ради прачечной, - это место стало теперь торговым центром города. Человек, купивший бар вместо Джосии, продал его и на этом разбогател. Южный же район (где находится прачечная) расположен, оказывается, на болоте и пребывает в весьма антисанитарном состоянии. Осмотрительные домашние хозяйки, естественно, не желают отдавать свое белье в такое место.      Пришли и другие беды. Ребенок - любимец Джосии, единственный свет его жизни, - упал в котел и сварился. Мамашу Ханны угораздило сунуться в паровой каток, она стала калекой, и за ней приходится ухаживать день и ночь.      Под гнетом стольких несчастий Джосия начал искать утешения в вине, и теперь он горький пьяница. Этого он и сам не может себе простить, и, рассказывая, он заливался слезами. Он заявил, что в таком веселом месте, как бар, он мог бы стать сильным и смелым; но в этом вечном запахе мокрого белья и мыльной пены было нечто такое, что лишало его мужества.      Я спросил, что говорит обо всем этом капитан. Он снова залился слезами и отвечал, что капитана больше нет. Это, прибавил он, как раз напоминает ему о цели его прихода. По завещанию великодушного старика он получил пять тысяч долларов. Он хочет, чтобы я ему посоветовал, куда их поместить.      Первым моим побуждением было убить его на месте. Теперь я жалею, что этого не сделал. Но тогда я кое-как сдержался и предложил ему на выбор любой из двух возможных вариантов: либо быть выброшенным из окна, либо без лишних слов убираться через дверь.      Он отвечал, что вполне готов отправиться через окно, если сначала я скажу, поместить ли ему деньги в Компанию по добыче селитры на Огненной Земле или в Объединенный Тихоокеанский банк. У него уже нет никакого интереса к жизни. Единственное, что его интересует - знать, что эта небольшая сумма лежит в надежном месте и после его смерти принесет пользу его детям.      Он умолял меня сказать, какого я мнения о селитре. Я отвечал, что не желаю говорить на эту тему. Из этого он заключил, что я не очень-то высокого мнения о селитре, и заявил, что пойдет и вложит деньги в Объединенный Тихоокеанский банк. Я сказал, чтобы он непременно это сделал, если ему так хочется. Он замолчал, видимо обдумывая мои слова. Затем хитро улыбнулся и сказал, что, кажется, он меня понимает. Это очень любезно с моей стороны. Он вложит все до последнего доллара в Компанию по добыче селитры на Огненной Земле.      Он с трудом поднялся и хотел идти. Я его удержал. Я знал так же верно, как то, что утром взойдет солнце, что банк, в который я ему посоветую, или он подумает, что я советую (это одно и то же) вложить деньги, - этот банк рано или поздно лопнет. В Компании по добыче селитры на Огненной Земле хранились все сбережения моей бабушки. Не мог же я допустить, чтобы исчезли капиталы у моей единственной и уже столь престарелой родственницы. Что касается денег Джосии, их можно поместить куда угодно. Он все равно их потеряет. Я посоветовал ему купить акции Объединенного Тихоокеанского банка. Он так и сделал.      Объединенный Тихоокеанский банк держался восемнадцать месяцев. Потом он заколебался. Весь финансовый мир недоумевал. Это был один из самых надежных банков в стране. Люди спрашивали, отчего бы это могло быть. Я-то хорошо знал отчего, но я никому не говорил.      Банк отчаянно сопротивлялся, но судьба его была предрешена. Прошло еще девять месяцев - и он лопнул.      Едва ли нужно говорить, что селитра все это время шла в гору с невероятной быстротой. Бабушка умерла миллионершей и все деньги завещала благотворительным учреждениям. Знай она, что я спас ее от разорения, она, возможно, проявила бы больше признательности.      Через несколько дней после краха банка Джосия явился ко мне. На этот раз он привел все свое семейство. Их было шестнадцать человек.      Что мне оставалось? Шаг за шагом я довел этих людей до нищеты. Я пустил по ветру их счастье и надежды на будущее. Самое меньшее, что я мог для них сделать, - это позаботиться о том, чтобы они по крайней мере не терпели нужды в самом необходимом.      Это было семнадцать лет назад. Я все еще забочусь о том, чтобы они не нуждались в самом необходимом; и совесть моя успокаивается, когда я вижу, что они, кажется, довольны своей судьбой. Их теперь двадцать два человека, и к весне мы ждем еще одного.      - Вот моя история, - сказал он. - Теперь вы, быть может, поймете мое внезапное волнение, когда вы спросили у меня совета. Я вообще теперь не даю советов ни по каким вопросам.      Я рассказал эту историю Мак-Шонесси. Он согласился, что она весьма поучительна, и сказал, что постарается ее запомнить. Он сказал, что постарается ее запомнить, чтобы рассказать кое-кому из своих приятелей, для которых она послужит хорошим уроком.            ГЛАВА ВТОРАЯ            Когда мы собрались первый раз, нам, говоря по совести, не удалось как следует поработать над романом. Все из-за Брауна. Ему непременно понадобилось рассказать о собаке. Это был старый-престарый рассказ о том, как некий пес каждое утро являлся в булочную, держа в зубах монету в один пенс, взамен которой он получал пенсовую сдобную булочку. Однажды лавочник решил надуть бедного пса, рассчитывая, что он все равно ничего не поймет, - и подсунул ему булочку в полпенса. Пес пошел и привел полицейского. У этого анекдота уже седая борода, но Браун услышал его в тот день впервые, - и долго не мог успокоиться. Я часто удивляюсь, где это Браун был последние сто лет. Если вы встречаете его на улице, он хватает вас за рукав и кричит: "Я знаю такую историю! - это что-то необыкновенное!" - и начинает вам рассказывать, захлебываясь от восторга и смакуя подробности, об одной из наиболее известных проделок старика Ноя или другой подобный анекдот, который, должно быть, еще Ромул рассказывал Рему. Скоро кто-нибудь поведает ему историю Адама и Евы, и он вообразит, что напал на новый сюжет, который можно использовать для романа.      Эти предания седой старины он преподносит слушателям как случаи из своей жизни или - на худой конец - из жизни своего троюродного брата. Есть такие необычайные, волнующие происшествия, которые непременно приключаются с каждым из ваших знакомых, а если кто из них и не был главным действующим лицом, то уж наверняка был свидетелем. Мне еще не приходилось встречать человека, который не видел бы собственными глазами, как некий джентльмен свалился с империала омнибуса и угодил прямо в тележку мусорщика. Вероятно, чуть ли не каждый из жителей Лондона сваливался в свое время с омнибуса в тележку мусорщика и каждого выгребали из мусора лопатой.      Есть еще сказка об одной леди, муж которой заболел внезапно ночью в отеле. Жена стремглав бросается вниз по лестнице, влетает в кухню, делает крепкий горчичник и мчится с ним наверх. Впопыхах она врывается в чужую комнату и, откинув одеяло, нежно прикладывает горчичник к груди чужого мужа. Мне так часто об этом рассказывали, что теперь, когда я ложусь спать в отеле, мне как-то не по себе. Каждый, от кого я слышал эту историю, спал, конечно, в соседней комнате и проснулся, когда бедняга взвыл от прикосновения горчичника. Таким-то образом он (рассказчик) и узнал об этом происшествии.      Браун пытался нас уверить, что доисторическое животное, о котором он нам рассказал, принадлежало его шурину, и очень обиделся, когда Джефсон проворчал sotto voce, {вполголоса (итал.)} что Браун - это уже двадцать восьмой человек, заявляющий, что собака принадлежала его шурину, не говоря о тех ста семнадцати, каждый из которых был сам хозяином этой собаки.      Затем мы пытались приступить к работе, но Браун уже выбил нас из колеи на целый вечер. Надо быть зловредным человеком, чтобы взяться рассказывать о собаках в присутствии тех, кто не обладает сверхчеловеческой выдержкой. Стоит лишь одному припомнить какой-нибудь интересный случай - и уже никто не устоит перед соблазном рассказать нечто еще более занимательное.      Я слышал одну историю, за достоверность которой не ручаюсь, - мне рассказывал ее судья. К одному умирающему пришел пастор. Этот благочестивый и добрый человек, желая как-нибудь подбодрить несчастного, рассказал ему анекдот о собаке. Едва он кончил, умирающий сел в постели и прохрипел: "Это что! Я знаю историю похлеще. Был у меня когда-то пес: большущий, с коричневой шерстью, такой поджарый..."      У него не хватило сил продолжать. Он упал на подушки, и доктор, подойдя к нему, увидел, что через несколько минут все будет кончено.      Добрый старый пастор поднялся и пожал его безжизненно повисшую руку.      - Мы еще встретимся, - ласково проговорил он.      Больной глянул на него с надеждой и благодарностью.      - Вот хорошо, - чуть слышно пробормотал он. - Не забудьте мне напомнить про этого пса.      И он тихо скончался, а на губах у него так и осталась светлая улыбка.      Браун, который уже рассказал о собаке и сидел вполне довольный собой, заявил, что пора подумать о героине романа, но нам было не до этого - мы думали только о собаках, перебирая в памяти все когда-либо слышанное и прикидывая, которую из этих достоверных историй можно рассказать, не рискуя быть поднятым на смех.      Особенно не терпелось Мак-Шонесси: он сосредоточенно хмурился и беспокойно ерзал на стуле. Браун, в заключение своей пространной речи, которую никто не слушал, произнес не без самодовольства:      - Чего же вам еще? Сюжет совершенно оригинальный, и герои тоже.      Тогда Мак-Шонесси не выдержал:      - Тут заговорили о сюжетах, и мне вспомнилась одна история. - Он придвинулся вместе со стулом поближе к столу. - Я вам не рассказывал, какая у нас была собака в Норвуде?      - Это не про бульдога? - тревожно осведомился Джефсон.      - Да, это был бульдог, - подтвердил Мак-Шонесси, - но, по-моему, я о нем еще ни разу не рассказывал.      Мы знали по опыту, что возражать бесполезно, и дали ему полную волю.      - Последнее время, - начал он, - когда мы жили в Норвуде, у нас в округе участились кражи со взломом, и папаша решил, что пора, наконец, завести собаку. Он слыхал, что лучший сторож - это бульдог, и выбрал из представителей данной породы самого свирепого и кровожадного с виду пса.      Увидя такую образину, мать встревожилась.      - Неужели ты позволишь этому зверю разгуливать по всему дому? - воскликнула она. - Он кого-нибудь загрызет. Ты только посмотри на него!      - Вот я и хочу, чтоб он кого-нибудь загрыз, - отвечал отец, - пускай расправляется с ворами.      - Ну зачем ты так говоришь, Томас, - возражала мать, - это совсем на тебя не похоже. Каждый имеет право охранять свою собственность, но никто не имеет права отнимать жизнь у ближнего своего.      - Если ближний желает быть в добром здравии, пускай не лезет к нам в окно, - вспылил отец. - Этот пес будет сидеть в буфетной, и если вор сунется на кухню - пусть пеняет на себя.      Чуть ли, не месяц старики препирались из-за этой собаки. Отец говорил, что у матери слишком чувствительное сердце, а мать говорила, что отец слишком мстительный человек. Бульдог же день ото дня ходил все более мрачный.      Однажды ночью мать будят отца:      - Томас, там внизу вор, я уверена. Я хорошо слышала, как открылась кухонная дверь.      - Значит, пес уже прикончил его, - бормочет отец. Он спал и ничего не слышал.      - Томас, - сурово говорит мать, - ты думаешь я могу тут спокойно лежать, когда моего ближнего убивает свирепый зверь?! Если ты не пойдешь и не спасешь этого человека, я пойду сама.      - Вот наказание! - ворчит отец, с трудом отрывая голову от подушки. - Вечно ей мерещатся какие-то шорохи. Вы, женщины, для того, видно, и ложитесь в постель, чтобы слушать, не крадется ли вор. - Однако для ее спокойствия он натягивает брюки и носки и спускается в кухню. Тут он убеждается, что на этот раз мать была права: в доме действительно вор, окно кладовой растворено, в кухне свет. Отец подкрадывается к приотворенной двери и заглядывает в кухню. Там за столом сидит вор и уплетает холодный ростбиф, закусывая огурчиками, а около него, заглядывая ему в лицо с преданной улыбкой, от которой волосы встают дыбом, сидит этот четвероногий идиот и виляет хвостом.                  Отец был так огорошен, что, забыв всякую осторожность, громко заговорил:      - Ах ты, чтоб тебя... - И он употребил выражение, которое, друзья мои, я не решаюсь произносить в вашем обществе.      Грабитель вскочил, бросился к окну и исчез, а пес был явно недоволен отцом за то, что он спугнул вора.      Утром мы отвели собаку к тому дрессировщику, у которого ее купили.      - Как вы думаете, для чего мне нужна была эта собака? - спросил отец, стараясь говорить спокойно.      - Вы сказали, - отвечал дрессировщик, - что вам нужен хороший сторож для дома.      - Вот именно, - подтвердил отец. - Мне тоже кажется, что прихлебателя воров я у вас не просил. Помнится, я вовсе не говорил, что мне нужна собака, которая приветствует вора, когда он лезет в окно, и сидит с ним рядом, пока он ужинает, чтобы ему не было скучно. - И отец подробно изложил события прошедшей ночи.      Дрессировщик согласился, что у отца действительно есть повод для недовольства.      - Я знаю, в чем тут дело, сэр, - сказал он. - С вашей собачкой занимался мой парень Джим, и он, постреленок, видно, учил ее ловить крыс, а не воров. Вы ее оставьте у меня на недельку, сэр, - я это дело исправлю.      Через неделю он привел бульдога обратно.      - Теперь уж он не станет лизать вору пятки, - заявил дрессировщик. - Конечно, это не такой, как иногда, знаете, бывает, особенно умственный пес, но все-таки я немножко вправил ему мозги.      Отец пожелал проверить это на практике, и за шиллинг мы наняли человека, который забрался к нам в кухню через окно, а дрессировщик в это время держал бульдога на цепи. Собака не шелохнулась, пока человек не вышел на середину кухни. Тут она рванулась вперед - и, не будь цепь так крепка, парню бы дорого достался этот шиллинг.      Отец мог теперь спать спокойно; зато тревога матеря за сохранность местных грабителей соответственно возросла.      Месяц за месяцем проходили без всяких событий, и вдруг наш дом приглянулся еще одному вору. На этот раз никто не сомневался, что собака честно зарабатывает себе на пропитание. Из кухни доносились крики и топот. Там что-то с грохотом падало, сотрясая весь дом.      Отец схватил револьвер и помчался вниз, я за ним. В кухне творилось что-то невообразимое. Столы и стулья были опрокинуты, а на полу лежал человек и, хрипя, еле слышно взывал о помощи. Над ним стоял бульдог и держал его зубами за горло.      Отец приставил револьвер к уху распростертого на полу человека, а я с неимоверным трудом оттащил от него нашего избавителя и привязал к водопроводной трубе. Потом зажег свет.      Тогда мы увидели, что на полу лежит полицейский.      - Боже мой! - воскликнул отец, роняя револьвер. - Как вы сюда попали?      - Меня еще спрашивают, как я сюда попал! - произнес полицейский уже сидя. В голосе его звучало безмерное и вполне понятное негодование. - Я-то попал сюда, как положено, в порядке несения службы - вот как! Вижу, в окно лезет вор, - я, конечно, за ним.      - Ну и как, вы его схватили? - спросил отец.      - Что?! - чуть не взвизгнул полицейский. - Как же я мог его схватить, когда этот проклятый пес повалил меня и держит за горло, а вор закуривает трубку и преспокойно уходит через дверь.      Утром бульдога решили продать.      Мать уже успела к нему привязаться, потому что он позволял малышу тянуть себя за хвост, и ей не хотелось, чтобы его продавали. Она говорила, что песик не виноват. Это просто недоразумение. Почти одновременно в дом врываются два человека. Не мог же он броситься на обоих сразу. Хорошо еще, что он успел схватить одного. Правда, он выбрал не вора, а полицейского, - что, конечно, неприятно, - но это может случиться с каждой собакой.      Отец, однако, был уже настроен против бедного животного и на той же неделе поместил в "Фильд" объявление, в котором он, обращаясь к ворам и взломщикам, говорил, что ежели какой-нибудь предприимчивый представитель этого сословия желает беспрепятственно проникать в чужие дома - пусть купит нашего бульдога.      После Мак-Шонесси наступила очередь Джефсона, и он рассказал трогательную историю об одной обездоленной дворняжке, которая однажды, переходя Стрэнд, попала под омнибус и сломала ногу. Студент медик, проходя мимо, подобрал ее и отнес в больницу Черинг-Кросс. Там ей вправили кость и не отпускали ее до тех пор, пока к ней не вернулось прежнее здоровье.      Бедняжка умела ценить заботу и внимание, - в больнице еще не бывало такого пациента. Все очень сожалели, когда ее выписали.      Однажды утром, неделю или две спустя, врач, живущий при больнице, увидел из окна эту собаку. Когда она подошла поближе, он заметил у нее в зубах медную монету. Как раз в это время у края тротуара продавали с тележки конину, и собака остановилась было в нерешительности.      Однако более благородное побуждение восторжествовало; подойдя к больничной ограде и встав на задние лапы, она опустила монету в кружку для пожертвований.      На Мак-Шонесси эта история произвела большое впечатление. Он был просто подавлен душевным величием дворняжки. Это, говорил он, бедный изгнанник, бездомный бродяга, у которого, быть может, за всю его жизнь не было и пенни за душой, - и кто знает, когда ему опять улыбнется счастье. По мнению Мак-Шонесси, этот собачий пенни - дар более щедрый, нежели крупный чек богача.      Теперь все три моих сотрудника горели желанием приступить к работе над романом, но это уже было не по-товарищески. Я-то ведь еще ничего не рассказал!      Много лет назад я знавал одного терьера, черного, с рыжими подпалинами. Он проживал в том же доме, что и я; этот пес никому не принадлежал. Он уволил своего хозяина (если когда-либо имел такового, что весьма сомнительно, учитывая его крайне независимый характер) и теперь распоряжался собой по своему усмотрению. Спал он у нас в холле, а ел со всеми по очереди. Стоило кому-нибудь из жильцов сесть за стол - наш пес уже тут как тут.      В пять часов утра он успевал перекусить вместе с юным Холлисом, подручным механика, которому приходилось вставать в половине пятого и наспех готовить себе кофе, чтобы к шести поспеть на завод. В восемь тридцать ему перепадала уже более солидная порция за завтраком у мистера Блэра на втором этаже; при случае он не прочь был отведать жареных почек в компании с Джеком Гэдбатом, который вставал поздно и завтракал в одиннадцать.      Затем наш пес куда-то исчезал и появлялся только к пяти часам, когда я обычно ел отбивную котлету и пил чай. Где он бывал и что делал до пяти, никто не знал.      Гэдбат клялся, что он два раза встречал нашего пса на Трэднидл-стрит и видел собственными глазами, как пес выходил из конторы биржевого маклера.      На первый взгляд это казалось невероятным, но, поразмыслив, мы решили, что какая-то доля правдоподобия в этом есть, ибо у нашего пса была необычайная страсть приобретать и копить медные монеты.      Жажда богатства совершенно его преображала. Этот пес был уже в летах, с большим чувством собственного достоинства, но стоило показать ему пенни - и он тут же бросался ловить себя за хвост и вертелся до тех пор, пока уже сам не мог толком уразуметь, где у него хвост, а где голова.      Он научился проделывать различные трюки и по вечерам давал нам представления, переходя из комнаты в комнату, а закончив свою программу, станет бывало, перед нами на задние лапы и служит. Жильцы наши потакали ему во всем. В год он, должно быть зарабатывал по нескольку фунтов стерлингов.      Однажды я видел, как он стоял в толпе зевак и глядел на ученого пуделя, который у самых наших дверей выступал перед публикой под шарманку. Пудель сперва стоял на голове, потом прошелся на передних лапах держа задние высоко над головой. Зрители хохотали от души, и когда пудель, окончив представление, пошел по кругу с деревянной миской в зубах, люди охотно бросали ему монеты.      Наш пес вернулся домой и немедля приступил к занятиям. Через три дня он уже мог, не хуже пуделя, стоять на голове и ходить на передних лапах и, дав первое представление, заработал шесть пенсов. Это, должно быть, ужасно тяжело - стоять на голове в таком преклонном возрасте и прыгать, как щенок, когда кости ноют от ревматизма. Но ради денег он шел на все. Я уверен, что за восемь пенсов он, не задумываясь, продал бы душу дьяволу.      Этот пес хорошо разбирался в монетах. Если вы держали в одной руке пенни, а в другой монету в три пенса и протягивали ему обе монеты на выбор, он, непременно хватал трехпенсовую монету, а потом чуть не плакал с досады, что ему не достался также и пенни. Вы могли безбоязненно оставить его в комнате, где лежит бараний окорок, но если вы забыли в этой комнате свой кошелек, - можете его не искать.      Иногда - правда, не особенно часто - он тратил немного денег. Он обожал бисквитные пирожные и время от времени, после нескольких удачных выступлений, разрешал себе полакомиться пирожным, а то и двумя. Но платить за них он терпеть не мог, и почти всегда дело кончалось тем, что он удирал с монетой в зубах и с пирожным в желудке. План его действий был прост. Он заходит в лавку, держа монету на виду и глядя в глаза хозяину невинным и кротким взглядом. Подойдя вплотную к прилавку с пирожными и не сводя с них умильного взора, он начинает жалобно скулить, и кондитер, думая, что перед ним честный пес, берет одно из пирожных и бросает ему.      Хватая пирожное, пес неизбежно роняет пенни, и вот тут-то между псом и хозяином лавки начинается борьба за обладание монетой. Хозяин хочет подобрать ее с пола. Пес наступает на нее лапой и угрожающе рычит. Если он успевает покончить с пирожным, пока лавочник не позвал на помощь, он хватает монету и улепетывает. Сколько раз он, бывало, еле приползает домой, объевшись пирожными в разных кондитерских, - и все еще держа в зудах тот самый пенни, с которым начал свой обход.      Вскоре об, этих бесчестных проделках узнали все жители квартала и почти никто из местных лавочников больше не желал иметь с ним дела. Только самые сильные и проворные еще отваживались его обслуживать.      Тогда он несколько расширил свое поле деятельности, забегая в районы более отдаленные, куда еще не дошла его дурная слава. И выбирал он такие лавки, где торговали пугливые женщины или старые ревматики.      Говорят, деньги - корень зла. У этого аса они отняли последние остатки чести.      В конце концов деньги отняли у него жизнь. Вот как это случилось. Однажды вечером он выступал в комнате Гэдбата, где мы сидели и курили, беседуя, и юный Холлис в припадке великодушия бросил ему монету, думая, что это шесть пенсов. Пес схватил ее и юркнул под диван. Мы удивленно переглянулись, не зная, что и подумать. Вдруг Холлиса осенило - он полез в карман, достал кошелек и начал считать деньги.      - Черт подери! - воскликнул он. - Я дал этому прохвосту целых полсоверена! Эй, Крошка!      Но Крошка и не думал вылезать - он, пятясь, отступал под диваном все дальше и дальше. Тогда, видя, что никакими уговорами его оттуда не вытащишь, мы решили вытащить его за шиворот.      Тащили мы его довольно долго - он упирался, злобно рыча и крепко зажав в зубах монету Холлиса. Сначала мы вступили с ним в мирные переговоры, предложив ему взамен шестипенсовую монету. Он воспринял это как личное оскорбление, считая, видимо, что предложить ему подобный обмен - это все равно, что обозвать его дураком. Тогда мы пообещали ему шиллинг он и ухом не повел, затем полкроны - но на его физиономии не отразилось ничего, кроме скуки.      - Кажется, Холлис, придется тебе распрощаться с этим полсовереном, - сказал, посмеиваясь, Гэдбат.      Нам всем, кроме Холлиса, было очень весело. Его же это приключение, видимо, ничуть не забавляло, и, забрав собаку у Гэдбата, он пытался вырвать монету силой.      Крошка, до конца верный своему принципу никогда добровольно не расставаться с деньгами, держался, как скала. Чувствуя, однако, что его добыча медленно, но верно от него ускользает, он сделал последнее отчаянное усилие - и проглотил монету. Она застряла у него в горле, и он стал задыхаться.      Тут мы не на шутку встревожились за нашего пса. Это был забавный малый, и мы вовсе не желали ему зла. Холлис бросился к себе в комнату и вернулся с длинными щипцами, и мы крепко держали беднягу, пока Холлис старался вытащить у него из горла злополучную монету.      Но бедный Крошка не понял наших намерений. Он был уверен, что мы только я думаем, как бы украсть у него вечернюю выручку, и яростно сопротивлялся. От этого монета еще крепче застряла у него в горле, и, несмотря на все наши усилия, он умер - еще одна жертва ненасытной золотой лихорадки.      Однажды мне приснились сокровища. Это был очень странный сон, и я долго не мог его забыть. Мне снилось, что я и какой-то мой друг - друг очень близкий - живем вместе в незнакомом мне старом доме. Кажется, в этом доме нет никого, кроме нас двоих. Как-то раз, бродя по длинным извилистым коридорам, я обнаруживаю потайную дверь. Я открываю эту дверь и вхожу в комнату. Там стоят сундуки, окованные железом. Я с трудом приподымаю одну за другой тяжелые крышки - и вижу, что все сундуки доверху полны золота.      Тогда я тихо выскальзываю из комнаты, закрываю потайную дверь, снова задергиваю перед ней выцветшую портьеру и крадучись иду обратно по коридору пугливо озираясь в полумраке.      Друг, которого я любил, подходит ко мне, и мы бродим вместе, взявшись за руки. Но я его ненавижу.      Целый день я не отхожу от него ни на шаг или украдкой следую за ним по пятам, боясь, как бы он не обнаружил тайника. Ночью я лежу без сна, следя за каждым его движением.      Но однажды я уснул, а проснулся - его нет. Я быстро взбегаю наверх по узкой лестнице, бегу по коридору. Вижу, портьера отдернута, потайная дверь приоткрыта, и там, в комнате, друг, которого я любил, стоит на коленях перед раскрытым сундуком - и золото слепит мне глаза.      Он стоит на коленях ко мне спиной, и я шаг за шагом подкрадываюсь к нему. У меня в руке нож с крепким изогнутым лезвием. Вот я уже совсем близко, и замахнувшись, я вонзаю нож ему в спину.      Падая навзничь, он толкает дверь - и она с лязгом захлопывается. Я хочу ее открыть - и не могу. Я бью кулаками по этой окованной железом двери и кричу изо всех сил, а мертвец глядит на меня и скалит зубы. Из-под двери пробивается в комнату свет - и угасает, снова появляется - и снова гаснет, а я, безумствуя от голода, грызу дубовые крышки сундуков.      Тут я просыпаюсь и чувствую, что я и в самом деле голоден, и вспоминаю, что я вчера не обедал, потому что у меня болела голова. Накинув халат, я отправляюсь в кухню на поиски съестного.      Говорят, что сновидение - это комплекс мыслей, мгновенно возникающих под влиянием того внешнего обстоятельства, от которого мы просыпаемся. Как многие другие научные гипотезы, эта тоже иногда соответствует истине. Я часто вижу один и тот же сон почти без всяких изменений. Снова, и снова мне снится, что меня вдруг приглашают в театр "Лайсиум" играть одну из главных ролей в какой-то пьесе.      Каждый раз мне приходится подводить бедного мистера Ирвинга;            [Ирвинг Генри (1838-1905) - английский режиссер и актер, постановщик многих трагедий Шекспира, исполнитель ролей Гамлета, Макбета и др.]            это, конечно, нехорошо, но он сам виноват. Никто его не просил меня уговаривать и торопить. Сам-то я предпочел бы остаться в постели, я так ему и сказал. Но он требует, чтобы я немедленно одевался и ехал в театр. Я ему объясняю, что я совершенно не умею играть на сцене. Он говорит, что это неважно, об этом нечего беспокоиться. Я что-то возражаю, но мистер Ирвинг просит меня приехать в театр хотя бы ради него, и, чтобы не обидеть его отказом и выпроводить из спальни, я соглашаюсь, хотя и против воли. На сцене я выступаю всегда в одном и том же костюме: в своей ночной рубашке (хотя генерала Банко я играл в пижаме), и еще не было случая, чтобы я помнил хоть одно слово своей роли. Как мне удается доиграть до конца, я и сам не знаю. Потом появляется Ирвинг и поздравляет меня, но мне не совсем ясно, за что он меня хвалит: за талантливую игру или за то, что я успел улизнуть со сцены, не дожидаясь, пока обломок кирпича, пущенный с галерки, попадет мне в голову.      Когда бы я ни проснулся после этого сна, одеяло у меня на полу, а сам я дрожу от холода. Именно от холода мне и снится, что я разгуливаю по сцене "Лайсиума" в одной рубашке. Но почему я должен появляться в таком виде непременно на сцене, это мне непонятно.      Есть еще один сон, который я, кажется, видел раза два или три, а может, мне только приснилось, что он мне уже когда-то снился, так тоже иногда бывает. В этом сне я иду по очень широкой и очень длинной улице лондонского Ист-Энда. Такой странной улицы я там никогда не видел. Омнибусы и трамваи разъезжают по ней, вся она запружена ларьками и ручными тележками, и всюду люди в засаленных фуражках стоят и зазывают покупателей. Но по обе стороны улицы тянется тропический лес. Здесь перемешаны достопримечательности Кью и Уайтчепела.            [Кью - лондонский ботанический сад; Уайтчепел - район Лондона к востоку от Сити, тесно застроенный и населенный главным образом мелкими торговцами.]            Кто-то идет со мною рядом, но кто - я не вижу; мы пробираемся лесом, путаясь ногами в переплетшихся лозах дикого винограда, а между стволами исполинских деревьев то и дело мелькает многолюдная улица.      В самом конце она круто сворачивает в сторону, и когда я подхожу к этому повороту, мне вдруг становится страшно, не знаю почему. Здесь, в узком тупике, стоит дом, в котором я жил еще ребенком, а теперь там кто-то ждет меня и хочет мне что-то сказать.      Я бросаюсь бежать от этого дома. Идет блэкуоллский омнибус, я бегу ему наперерез, хочу остановить лошадей - и вдруг вижу, что это уже не лошади, а лошадиные скелеты, и они галопом уносятся от меня прочь. Ноги у меня будто налиты свинцом, а какое-то существо рядом со мной, которого я не вижу, хватает меня за руку и тащит обратно к дому.      Оно заставляет меня войти в дом, дверь за нами захлопывается - и гул прокатывается по комнатам. Я узнаю эти комнаты: когда-то, давным-давно, я здесь смеялся и плакал. Ничто не изменилось. Стулья сиротливо стоят на своих местах. Вязанье матери валяется на коврике перед камином, куда, лет тридцать тому назад, затащил его однажды котенок.      Я взбираюсь на верхний этаж, где была моя детская. В углу стоит моя кроватка, по полу разбросаны кубики (я никогда не клал на место свои игрушки). В комнату входит какой-то старик, сгорбленный, весь в морщинах, в поднятой руке он держит лампу. Я вглядываюсь ему в лицо и вижу, что это я сам. Входит кто-то другой, и этот другой - тоже я. Они идут один за другим - и комната наполняется все новыми и новыми лицами, а сколько их еще на лестнице! Они заполонили весь этот заброшенный дом. Одни лица старые, другие молодые, есть среди них приятные, они улыбаются мне, но есть и противные, их много, и они злобно на меня косятся. И каждое из этих лиц - мое собственное лицо, но ни одно из них не похоже на другое.      Я не знаю, почему мне так страшно видеть самого себя, но я в ужасе убегаю из этого дома, и все эти лица бросаются за мной в погоню. Я бегу быстрее и быстрее, но я знаю, что мне все равно от них не убежать.            Обычно каждый из нас - герой своих сновидений, но иногда мне снятся такие сны, в которых я совсем не участвую, - только слежу за событиями, как сторонний наблюдатель, бессильный что-либо изменить. Один такой сон особенно врезался мне в память, и я даже подумывал, не сделать ли из него рассказ. Но нет, пожалуй тема слишком уж тягостная.      Мне снится толпа людей, и в этой толпе среди многих лиц я вижу лицо женщины. Недоброе лицо, но удивительно красивое. Озаренное мерцающим светом уличных фонарей, оно поражает своей зловещей красотой. Свет гаснет.      Опять я вижу это лицо где-то совсем в другом месте, и оно еще прекраснее, чем прежде, потому что теперь в глазах светится доброта. В них глядят другие глаза, ясные и чистые. Лицо мужчины склоняется к лицу женщины ближе и ближе, и когда губы касаются губ, лицо женщины вспыхивает румянцем. Снова я вижу эти два лица, не знаю где - и не знаю, сколько времени прошло. Мужчина уже немного старше, но лицо у него все еще молодое и прекрасное, и когда женщина глядит ему в глаза, ее лицо озаряется каким-то внутренним светом, и кажется, что это лицо ангела. Но порой женщина остается одна, и тогда снова пробивается наружу ее недобрая усмешка.      Теперь я начинаю видеть яснее. Я вижу комнату, в которой они живут. Она очень бедно обставлена. В одном углу старенькое фортепьяно, около него стол, на котором стоит чернильница и разбросаны бумаги. Но за столом никого нет. Женщина сидит у раскрытого окна.      Снизу доносится шум большого города. Слабые отблески огней проникают в темную комнату. Женщина вдыхает запах улицы.      Она то и дело оглядывается на дверь и прислушивается, потом опять поворачивается к окну, и я замечаю, что как только она взглянет на дверь, лицо ее сразу светлеет, но стоит ей повернуться к окну - и в глазах у нее загораются прежние зловещие огоньки.      Вдруг она вскакивает и озирается с таким ужасом, что мне даже во сне становится страшно, и я вижу у нее на лбу крупные капли пота. Постепенно выражение ее лица меняется - и снова передо мной та женщина, которую я видел когда-то ночью в толпе. Она закутывается в старый плащ и крадучись выходит из комнаты. Я слышу ее шаги на лестнице. Они все глуше и глуше. Вот она открывает входную дверь - и в дом врывается гул. Звук ее шагов тонет в грохоте улицы.      Время плывет и плывет в моем сновидении. Картина за картиной возникает и меркнет. Все они тусклы и расплывчаты, но вот из тумана выступает длинная безлюдная улица. На мокром тротуаре блики от фонарей. Вдоль стен крадется какая-то фигура в пестрых лохмотьях. Лица не видно - она идет ко мне спиной. Из темноты выскальзывает другая фигура. Я вглядываюсь в это лицо и вижу: это то самое лицо, на которое с такой любовью глядела когда-то женщина, - давным-давно, когда мой сон только начинался. Но нет уже в этом лице ни прелести, ни чистоты - теперь оно старое и такое же порочное, как у той женщины, когда я видел ее последний раз. Фигура в пестрых лохмотьях замедляет шаг. Мужчина идет за ней следом и догоняет ее. Они останавливаются и о чем-то говорят. В этом месте нет ни одного фонаря, и лица женщины все еще не видно. Они молча идут рядом. Вот они подходят к таверне, перед входом в которую висит яркий газовый фонарь; тут женщина оборачивается - и я вижу, что это героиня моего сна. Опять мужчина и женщина глядят в глаза друг другу.            В другом сновидении, в котором я тоже не участвовал, одному человеку явился ангел (или дьявол, не помню точно) и предсказал, что, стоит ему полюбить хоть одно живое существо, стоит только подумать о ком-нибудь с нежностью - будь то жена или ребенок, знакомый или родственник, друг или случайный попутчик, - и в то же мгновение рухнут все его планы и проекты, люди с презрением отвернутся от него, и самое имя его будет забыто. Но если рука его не приласкает ни одно живое существо, если ни для кого не найдется у него в сердце теплого уголка, тогда его ждет удача, он преуспеет во всех своих делах, и день за днем будут расти его богатства, будет крепнуть его могущество.      И человек благодарен за предсказание, потому что он честолюбив и больше всего на свете милы ему деньги, слава и власть. Его любит женщина, - и она умирает, так и не дождавшись от него ни единого слова любви. Улыбки детей вспыхивают на его пути и гаснут, все новые и новые лица появляются и исчезают.      Но нет ни капли нежности в прикосновении его руки; нет ни капли нежности у него во взгляде; нет ни капли нежности у него в сердце. И судьба к нему благоволит.      Проходят годы - и, наконец, только одно препятствие остается у него на пути: печальное личико ребенка. Дитя любит его, как любила когда-то женщина, и глаза ребенка глядят умоляюще. Но он, стиснув зубы, отворачивается.      Девочка день ото дня чахнет, и однажды, когда он сидит у себя в конторе, управляя своими предприятиями, к нему приходят и говорят, что она умирает. Он идет к ней и стоит у ее кроватки, ребенок открывает глаза и глядит на него; он подходит ближе - и детские ручонки тянутся к нему, будто умоляя. Но лицо у него точно каменное, - и худенькие руки ребенка бессильно падают на сбившееся одеяло, а печальные глаза неподвижно глядят перед собой. Какая-то женщина тихо наклоняется и закрывает эти глаза. Тогда он уходит опять к своим проектам и планам.      Но среди ночи, когда в огромном доме тишина, он украдкой пробирается в ту комнату, где все еще лежит девочка, и откидывает скрывающую ее белую простыню.      "Мертвая, мертвая", - бормочет он. Он берет на руки маленькое тельце и прижимает его к груди. Он целует холодные губы, целует холодные щеки, целует окоченевшие ручонки.      Но тут мой сон теряет всякий признак правдоподобия, ибо мне снится, что мертвая девочка так всегда и лежит у себя в комнате под простыней и нет на этом детском личике никаких следов разрушения.      Меня это на миг озадачивает, но я тут же забываю, что надо удивляться, ибо когда Фея Снов рассказывает нам сказки, мы совсем как малые дети, - сидим и слушаем, раскрыв рот, и верим каждому слову, хотя подчас и удивляемся, что бывают на свете такие чудеса.      Каждую ночь, когда в доме все спят, бесшумно открывается одна и та же дверь, и человек, войдя, затворяет ее за собой. Каждую ночь он откидывает белую простыню, берет на руки мертвое тельце и часами ходит с ним по комнате, прижимая его к груди, целуя и убаюкивая, как мать.      Когда первые лучи рассвета заглядывают в окно, он кладет мертвое дитя обратно в кроватку, аккуратно покрывает его простыней и выскальзывает из комнаты.      Удача и успех неизменно ему сопутствуют, день ото дня растут его богатства и крепнет его могущество.            ГЛАВА ТРЕТЬЯ            С героиней мы замучились. Браун пожелал сделать ее дурнушкой. Для Брауна главное в жизни - быть оригинальным, а чтобы быть оригинальным, он пользуется таким методом: все на свете делает наоборот. Если подарить Брауну небольшую планету и разрешить ему вытворять с ней все, что заблагорассудится, - день будет превращен в ночь, лето в зиму. Мужчинам и женщинам придется разгуливать по его планете на головах и пожимать руки ногами, деревья вырастут корнями вверх, старый петух примется нести яйца, а куры влезут на забор и закукарекают. Тогда Браун отступит в сторону и скажет: "Обратите внимание, какой оригинальный мир! Сотворил его я, замысел тоже мой!"      А сколько есть на свете людей, у которых понятие об оригинальном точь-в-точь такое, как у Брауна!      Знаю я одну девочку из древнего рода потомственных политических деятелей. У нее так резко выражена наследственность, что она не умеет мыслить самостоятельно. Есть у нее сестра постарше, а уж эта, по счастью, удалась в мать, и маленькая сестренка во всем ей подражает. Если старшая сестра съедает за ужином две порции рисового пудинга, маленькая тоже съедает две порции. Если старшей не хочется есть и она не ужинает, тогда и младшая ложится спать голодная.      Мать этих девочек далеко не в восторге от достоинств политических деятелей, и поэтому отсутствие твердости в характере дочери ее огорчает.      Однажды вечером она усадила младшую дочку на колени и завела с ней серьезный разговор.      - Пора уже тебе стать самостоятельной, - сказала она. - Ты вечно повторяешь все за Джесси, как какая-нибудь глупышка. Нужно быть хоть немного оригинальной.      Девочка сказала, что постарается, и, погруженная в размышления, отправилась к себе.      На следующее утро на стол поставили рядышком блюдо с почками и блюдо с копченой рыбой. Нужно сказать, что девочка обожала копченую рыбу, а почки ненавидела больше, чем горькое лекарство. Уж по этому-то вопросу она имела вполне определенное собственное мнение.      - Тебе, Джесси, почек или рыбы? - Мать обратилась сначала к старшей дочери.      Джесси на секунду задумалась, - сестренка заволновалась и замерла, не отрывая от нее глаз.      - Рыбы, мамочка, - ответила, наконец, Джесси; младшая отвернулась, чтобы скрыть слезы.      - Трикси, тебе рыбки, конечно? - спросила мать, ничего не заметив.      - Нет, мамочка, спасибо. - Маленькая героиня подавила рыдания и дрожащим голосом произнесла. - Дай мне почек.      - Как, ты же терпеть не можешь почки? - изумилась мать.      - Да, мамочка, я их не очень люблю.      - А рыбку любишь?      - Да, мамочка.      - Так почему тебе не взять рыбки?      - Из-за Джесси, мне ведь надо быть оригинальной, - и бедняжка залилась слезами, обнаружив, что оригинальность обойдется ей недешево.      Мы втроем дружно отказались принести себя в жертву на алтарь брауновой страсти к оригинальному. Решили удовольствоваться обычной хорошенькой особой.      - Добродетельна она или порочна? - спросил Браун.      - Порочна, - бойко ответил Мак-Шонесси. - Твое мнение, Джефсон?      - Как вам сказать, - вынув трубку изо рта, произнес Джефсон своим грустным, утешающим голосом, всегда одинаковым, независимо от того, проезжается ли он насчет свадьбы, или повествует о похоронах, - не совсем порочная. Порочная, но с добродетельными порывами, причем умеет сдерживать свои добродетельные порывы.      - Странно, - задумчиво промурлыкал Мак-Шонесси, - почему это порочные люди всегда интереснее добродетельных?      - Ничего мудреного, - ответил Джефсон. - От порочных людей вечно ждешь неожиданностей. Чувствуешь себя как на иголках. Разница здесь ничуть не меньше, чем между объезженной, остепенившейся клячей и веселым жеребенком, из которого не успели выбить дурь. Нет ничего спокойнее, как проехаться на кляче, но зато на жеребенке вам обеспечена гимнастика. Так и здесь: если ваша героиня насквозь добродетельна, то с первой же главы роман можно захлопнуть, потому что все равно всем заранее известно, что с ней произойдет, какие бы вы замысловатые приключения ни изобретали. Ведь такой героине раз и навсегда назначено совершать одно и то же, а именно правильные поступки.      И наоборот, никогда толком не знаешь, что стрясется с порочной героиней. У нее на выбор чуть ли не пятьдесят разных выходов из затруднения, и мы с трепетом ждем, что ей окажется по душе: она может пойти и по единственной правильной дорожке и свернуть на одну из остальных сорока девяти!      - Нет, - заявил, я, - все-таки немало и таких добродетельных героинь, что читаешь про них и не оторвешься.      - Бывает, но редко, только когда они чего-нибудь натворят, - возразил Джефсон. - Постоянно безупречная героиня раздражает не меньше, чем Сократ в свое время, наверное, раздражал Ксантиппу, или чем примерный ученик - остальных ребят в классе. Возьмите эту набившую оскомину героиню романов восемнадцатого века: она идет на свидание с возлюбленным лишь для того, чтобы сообщить, что не может ему принадлежать, и при этом без передышки обливается горючими слезами. Она не упускает случая побледнеть при виде крови, и всякий раз в самый неподходящий момент падает без чувств в объятия героя. Она ни за что не хочет выйти замуж без согласия отца, но, зная, что ее избранника отец не одобряет, упорно стремится замуж именно за этого человека. Превосходная девица, но тоска от нее, как от знаменитости в домашнем кругу.      - Да разве эти женщины добродетельны? - заметил я. - Какая-то глупая голова объявила их идеалом добродетели, а ты и рад!      - Допускаю, - ответил Джефсон, - но, представьте, я и сам не знаю, что такое добродетельная женщина. На мой взгляд сей предмет слишком глубок и сложен, чтобы о нем мог судить простой смертный. Женщины, про которых я говорил, являются порядочными по мерке, принятой обществом того века, когда писались эти самые романы. Учтите, что добродетель - величина непостоянная. В каждой стране идеалы добродетели разные, да и с течением времени они меняются, и зависит это именно от таких, как ты говоришь, "глупых голов". Вот, например, в Японии "добродетельной" считается девушка, продающая свою честь, чтобы иметь возможность хоть немножко украсить жизнь своих престарелых родителей. А в тропиках есть некие гостеприимные острова, где "добродетельная" жена так старается, чтобы гость мужа чувствовал себя как дома, что только диву даешься, до чего она доходит. В библейские времена Иаиль превозносили за то, что она убила спящего человека, а Сарра ни капельки не упала в глазах своего народа, когда свела Агарь с Авраамом. В Англии восемнадцатого века идеалом женской добродетели считалась сверхъестественная тупость и меланхолия, превосходящая всякие границы, впрочем это и по сей день так; писатели, - а они всегда были наиболее подобострастными почитателями общественного мнения, - так и лепили своих куколок по принятым моделям. В наши дни стало модно "посещать трущобы", и все наши образцовые героини бросились в трущобы "помогать бедным".      - Как хорошо, что есть бедные, - неожиданно заметил Мак-Шонесси, задрав ноги на камин и так сильно откинувшись назад вместе со стулом, что мы сразу оживились и с интересом уставились на него. - Я считаю, что мы, сочинители, даже не представляем себе, до какой степени мы обязаны беднякам. Куда бы годились наши ангельские героини и благородные герои, не будь на свете бедняков? Например, нужно показать, что девчурка и прелестна на вид и добродетельна. Что мы делаем? Нацепляем ей на руку корзинку с деликатесами и бутылками вина, на голову - хорошенькую летнюю шляпку, и отправляем ее к бедным. Как мы доказываем, что герой, по всем признакам отъявленный негодяй, на самом деле славный юноша? Попросту сообщаем читателям, что он жалеет бедных.      В Стране Фантазии от бедняков большая польза, но и в действительной жизни не меньше. Скажем, знаменитый артист не платит долга в лавку, хоть и получает восемьдесят фунтов в неделю. Что утешает лавочника? Статейки в театральных газетах, где в подробностях расписывается, как неизменно щедр по отношению к бедным этот прекрасной души человек. Или, положим, удачно завершается какой-нибудь особенно ловкий обман. Что заглушает тихий, но надоедливый голос нашей совести? Благородное решение пожертвовать десять процентов чистой прибыли на бедняков.      Подкрадывается старость, пора серьезно подумать о том, чтобы обеспечить себе приличное существование на том свете. Что делает человек? Он внезапно становится благотворителем бедных. Исчезни бедные - куда ему деваться со своей благотворительностью? Знать, что бедняки всегда будут с нами, - вот наше утешение. Бедняки - это лестница, по которой мы карабкаемся на небеса.      Все немного помолчали, причем Мак-Шонесси энергично, почти свирепо, дымил трубкой, а потом Браун сказал:      - Я расскажу вам одну забавную историю, она как раз касается нашей темы. Мой двоюродный брат был агентом по продаже имений в небольшом провинциальном городке. В списках у него числился давно пустовавший чудесный старинный дом. Уже и надежда всякая пропала когда-нибудь сбыть его с рук, как вдруг однажды к конторе подкатывает дама преклонных лет, пышно разодетая, и принимается расспрашивать именно об этом доме. Оказалось, что незадолго до этого, проезжая мимо, она обратила внимание на очаровательную усадьбу и ее живописные окрестности. Ей как раз хотелось найти подобный тихий уголок, чтобы спокойно дожить там остаток своих дней. Дом, который ей так понравился, по-видимому, ее бы устроил.      Брат был счастлив, что наклевывается покупатель. Они тут же покатили в поместье за восемь миль от города и вместе обошли все владения. Брат соловьем разливался об их достоинствах: здесь тихо и уединенно, близко - но не слишком близко - от церкви, и до деревни рукой подать.      Все указывало на благоприятный исход дела. Дама была в восхищении от красивой местности, дом и усадьба привели ее в восторг. По ее мнению, и цена была вполне разумной.      - А теперь, мистер Браун, - сказала она, когда они уже подошли к воротам, - расскажите, какие бедные люди живут здесь в округе.      - Бедные люди? - переспросил брат. - Здесь нет бедных.      - Нет бедных! - воскликнула дама. - Нет бедных ни в деревне, ни где-нибудь поблизости?      - Вы не найдете бедняка на пять миль вокруг, - гордо ответил он. - Видите ли, сударыня, население у нас в графстве редкое, но чрезвычайно преуспевающее. Этот приход особенно отличается, здесь, кого ни возьмете, все живут, что называется, зажиточно.      - О, как жаль! - разочарованно протянула дама, - Если бы не это, я бы непременно тут поселилась.      - Позвольте, сударыня! - вскричал брат, которому впервые пришлось столкнуться со спросом на бедняков. - Я надеюсь, вы не хотите сказать, что вам нужны бедняки! Мы всегда считали это огромным преимуществом данного поместья, - здесь ничто не ранит взоров и не оскорбляет чувств самых впечатлительных обитателей.      - Дорогой мистер Браун, - сказала дама, - я буду откровенна. Я уже не молода и не могу утверждать, что прожила всю свою жизнь праведно. Мне хочется добродетельной старостью искупить - э-э - безрассудства молодых лет, и поэтому совершенно необходимо, чтобы меня окружали достойные моего внимания бедняки. Я так надеялась, что в этих очаровательных местах я найду столько же бедных и несчастных, как и повсюду, и тогда я не задумываясь купила бы дом. Теперь придется опять заняться поисками.      Брат был поражен и опечален.      - В городе живет сколько угодно бедняков, среди них много интересных. Вы можете их всех целиком взять на свое попечение. Возражений не встретится, поверьте.      - Благодарю, - ответила дама, - но город - это, право, так далеко. Беднякам нужно жить поближе, чтобы поездка к ним не утомляла, иначе нет смысла.      Брат еще разок пораскинул умом. Он не собирался дать покупательнице улизнуть. Вдруг его осенило.      - Я нашел выход, - сказал он. - На том конце деревни есть болотистый, совершенно ни на что не пригодный участок. Давайте выстроим там десяток дешевых домиков - даже лучше, если в них будет холодно и сыро, - добудем бедняков и вселим туда.      Дама подумала и решила, что идея хороша.      - Бедных можно будет подобрать по вкусу, - продолжал брат подливать масла в огонь. - Мы достанем для вас чистеньких, симпатичных, благородных бедняков, вы останетесь довольны.      Кончилось тем, что дама приняла предложение и составила список бедняков, каких ей хотелось иметь поблизости. Она наметила прикованную к постели старушку (предпочтительна принадлежность к англиканской церкви), парализованного старичка, слепую девушку, которой нужно читать вслух, бедного атеиста, желающего обратиться в истинную веру, двух калек, пьяницу - отца семейства, который не отказывался бы от серьезных бесед, неприятного пожилого мужчину, с которым требуется много терпенья, две больших семьи и четыре обычных супружеских пары.      Брат извелся, пока раздобыл пьяницу-отца. Большинство пьяниц-отцов, с которыми он вел переговоры, решительно возражали против каких бы то ни было бесед. После долгих поисков был, наконец, найден маленький человечек, который, узнав о требованиях и благотворительных намерениях дамы, решил определиться на свободное место, и напиваться раз в неделю. Он сказал, что больше одного раза в неделю обещать для начала не может, потому что, увы, с рождения питает отвращение к спиртным напиткам, а теперь ему придется это чувство преодолевать. Как только он немножко привыкнет, дело пойдет на лад.      Не обошлось без волнений и с неприятным пожилым мужчиной.      Трудно было найти нужную степень неприятности. Некоторые были как-то уж слишком неприятны. В конце концов брату посчастливилось наткнуться на опустившегося извозчика с передовыми, радикальными взглядами, который потребовал контракта на три года.      План оказался превосходным и действует до сих пор. Пьяница - отец семейства окончательно поборол нелюбовь к крепким напиткам. Вот уже три недели он беспробудно пьян, а недавно начал избивать свою жену. Неприятный тип честно выполняет свои обязательства и стал просто проклятием всей деревни. Остальные тоже исполняют свои роли прекрасно. Дама посещает их каждый день и изо всех сил благотворительствует. Ее прозвали "Леди Щедрая", и все ее благословляют.      Окончив свой рассказ, Браун поднялся и с видом человека, собирающегося вознаградить кого-то за доброе дело, налил себе виски с содовой. Мак-Шонесси откашлялся и заговорил.      - Я тоже знаю историю на эту тему, - сказал он. - Случилось это в маленькой йоркширской деревне, в тихом почтенном месте, где людям казалось, что жизнь течет очень медленно. Но однажды приехал новый помощник священника, и деревня пробудилась от спячки. Это был приятный молодой человек, и, поскольку вдобавок он имел порядочный собственный доход, за ним безусловно стоило поохотиться. И вот все незамужнее женское население деревни как по команде устремилось в погоню.      Однако обычные женские чары не оказывали на него никакого действия. Помощник священника был серьезным молодым человеком и как-то, когда при нем заговорили о любви, заявил, что для него обыкновенная женская красота и обаяние - ничто. Сердце его может тронуть только женская добродетель - милосердие, любовь к беднякам.      Тогда невесты призадумались. Они поняли, что пошли по ложному следу, изучая модные картинки и практикуясь складывать губы сердечком. Козырем были "бедняки".      Но здесь возникла серьезная трудность. Во всем приходе был только один бедняк - сварливый старикашка, живший в полуразрушенном домике за церковью. И вот пятнадцать женщин в полном соку (одиннадцать девушек, три старых девы и одна вдова) пожелали делать ему "добро".      Мисс Симондс, одна из старых дев, первая его заарканила и принялась кормить дважды в день наваристым бульоном; затем его стала потчевать вином и устрицами вдова. К концу недели причалили и остальные охотницы и доверху набили его студнем и цыплятами.      Старик ничего не мог понять. Он привык к тому, что изредка получал мешочек угля и вдобавок лекцию о его собственных грехах да иногда ему перепадала бутылка отвара из одуванчиков. Внезапный фонтан изобилия, ниспосланный ему провидением, удивил его до крайности. Но он помалкивал и продолжал поглощать все, что мог. К концу месяца он так растолстел, что через черный ход своего дома уже не пролезал.      Конкуренция среди женщин день ото дня разгоралась, и старик заважничал и стал просто несносен. Он заставлял своих дам убирать у него, варить обед, а надоест возня в доме - отсылал работать в сад.                  Женщины роптали и даже стали поговаривать о забастовке, но что они могли поделать? Ведь он был единственным бедняком во всей округе, и ему это было прекрасно известно. Он держал монополию и, как всякий монополист, злоупотреблял своим положением.      Он рассылал их с поручениями. Посылал купить "табачку" за их собственный счет. Однажды поручил мисс Симондс принести пива к ужину. Она было возмутилась, но последовало предупреждение, что если она будет задирать нос, то ей придется уйти и больше не возвращаться. Не сходит за пивом она, найдется много желающих. Мисс Симондс знала, что это так, и отправилась.      Раньше ему, бывало, читали хорошие книжки на возвышенные темы. Теперь он поставил точку. Сказал, что в его возрасте не потерпит больше этой святой чепухи. Ему хотелось чего-нибудь пикантного. Пришлось читать вслух французские романы и рассказы про пиратов, начиненные настоящими матросскими выражениями. И нельзя было выпустить ни слова, иначе поднимался скандал.      Он сообщил, что любит музыку, и вот несколько девиц в складчину купили ему фисгармонию. Все мыслили, что теперь можно будет петь ему гимны и играть классические мелодии, но это была ошибка. Старик мыслил иначе - он требовал песенок вроде "Отпразднуем старушкин день рождения" и "Другим глазом она подмигнула" и чтобы все подхватывали припев и пританцовывали - пришлось покориться.      Трудно сказать, куда бы завела их подобная тирания, но в один прекрасный день власть тирана преждевременно пала. В этот день помощник священника несколько неожиданно обручился с очень красивой каскадной певичкой, гастролировавшей в соседнем городе. После обручения он ушел в отставку по настоянию своей невесты, не пожелавшей стать женой священника. Она говорила, что, "хоть лопни", никогда не могла понять, зачем нужно по воскресеньям посещать бедных.      Сразу после свадьбы помощника священника короткая, но блестящая карьера бедняка окончилась. Его отправили в работный дом дробить камни.            В конце своего рассказа Мак-Шонесси снял ноги с камина и принялся возвращать к жизни затекшие икры; и тут пришла очередь Джефсону плести свои истории.      Но никому из нас не хотелось смеяться над рассказами Джефсона, потому что они были не о благотворительности богатых к бедным, - добродетели, которая быстро приносит большие проценты, - но о доброте бедных людей к бедным, а это ведь гораздо менее выгодное капиталовложение, да и вообще дело совершенно другого рода.      К беднякам - я говорю не о крикливых бедняках-профессионалах, а о скромных, борющихся за свое существование бедняках, - мы все должны питать истинное уважение. Мы чтим их, как чтим раненого солдата.      В непрекращающейся войне между Человечеством и Природой бедняки всегда стоят впереди. Они умирают в канавах, и мы с флагами, под дробь барабанов, проходим по их телам.      Трудно думать о них без чувства стыда за то, что живешь в безопасности и покое, а они принимают на себя все самые тяжелые удары. Как будто сидишь притаившись в палатке, а в это время твои товарищи сражаются и умирают на передовой.      Там они молча падают и истекают кровью. Природа своей страшной дубинкой "Выживает сильнейший" и Цивилизация своим жестоким кнутом "Спрос и предложение" избивают бедняков, и они шаг за шагом отступают, борясь до конца - молча, угрюмо; картина эта не так уж живописна, чтобы можно было назвать ее героической.      Помню, как однажды субботним вечером я увидел на ступеньках небольшой лавчонки старого бульдога. Он лежал совершенно спокойно и, казалось, дремал, но вид у него был свирепый, и никто его не трогал. Люди входили и выходили, перешагивая через него, иногда кто-нибудь случайно его задевал, и тогда он начинал дышать тяжелее и чаще.      Наконец один покупатель почувствовал под ногами что-то липкое; оказалось, что он стоял в луже крови. Нагнувшись посмотреть, откуда кровь, он заметил, что темная широкая струя стекает со ступеньки, на которой лежит собака.      Тогда он наклонился и осмотрел собаку. Она сонно открыла глаза, взглянула на него, оскалила зубы, что могло означать и радость и недовольство тем, что ее побеспокоили, и умерла.      Собралась толпа, мертвое тело собаки перевернули на бок и увидели громадную зияющую рану в животе, откуда текла кровь. Хозяин лавки рассказал, что собака пролежала там больше часа.      Я знал бедняков, которые умирали так же мрачно и молча, - это не те бедняки, которых знаете вы, моя затянутая в перчатки Леди Щедрая, или вы, мой великолепный сэр Саймон Благотворительный, вам их знать не захочется; они не ходят процессиями со знаменами и кружками для милостыни, они не орут вокруг ваших бесплатных столовых и не распевают гимнов на ваших душеспасительных чаепитиях; никто не ведает об их бедности, пока не начнется дознание по делу о скоропостижной смерти, - это молчаливые, гордые люди, с утра до ночи борются они со Смертью, и когда, наконец, она, победив, швыряет их на гнилой пол темного чердака и душит, - умирают, стиснув зубы.      Как-то, когда я жил в Ист-Энде в Лондоне, я знавал одного мальчишку. Его никак нельзя было назвать милым мальчиком. Далеко было ему до чистеньких ребятишек со страниц религиозного журнала, а однажды на улице его остановил матрос и отругал за то, что он уж слишком неделикатно выразился.      Жил он со своей матерью и пятимесячным братом, хилым и болезненным ребенком, в подвале за углом улицы Трех Жеребят. Я не могу точно сказать, что случилось с отцом. Кажется, его "обратили" и отправили в показательное турне по стране. Мальчонка в качестве рассыльного зарабатывал шесть шиллингов в неделю, а мать сметывала брюки. В те дни, когда она чувствовала себя прилично, заработок ее был не меньше десяти пенсов, а то и целый шиллинг. Но, к сожалению, бывали дни, когда четыре голые стены начинали плясать вокруг нее, а свечка вдруг превращалась в слабое пятнышко света где-то далеко-далеко; и так как это случалось довольно часто, то доходы семьи временами значительно падали.      Однажды вечером стены закружились вихрем, все быстрее и быстрее, и умчались совсем, свеча метнулась вверх и превратилась в звезду; тогда женщина почувствовала, что пришла пора закончить свое шитье.      - Джим, - сказала она очень тихо, так что ему пришлось наклониться, - поищи в матраце, там найдешь два фунта денег. Я их давно припрятала. Это мне на похороны. Джим, позаботься о ребеночке. Смотри не отдавай его в приют.      Джим обещал.      - Скажи: пусть накажет меня бог, Джим.      - Пусть накажет меня бог, мама.      Устроив свои земные дела, женщина теперь была готова, и Смерть пришла.      Джим сдержал клятву. Он нашел деньги и похоронил мать, затем погрузил все свое хозяйство на тачку и переехал на более дешевую квартиру - это была половина старого сарая, за которую он платил два шиллинга в неделю.      Полтора года прожил он там с ребенком. По утрам он носил малыша в ясли, вечером после работы забирал его и за это да за капельку молока, что давали малышу, платил четыре пенса в день. Трудно сказать, как он умудрялся жить сам, да еще кормить ребенка больше чем полдня на оставшиеся два шиллинга в неделю. Я только знаю, что ему это удавалось, и ни одна живая душа не помогала ему, мало того, никто и не знал, что здесь требовалась помощь. Он, укачивая ребенка, порой часами шагал по комнате, время от времени купал его, а по воскресеньям даже выносил погулять.      Несмотря на весь этот уход, несчастный малютка в конце указанного времени "сковырнулся", по выражению Джима.      На дознании коронер страшно накричал на Джима.      - Если бы ты сделал так, как полагается, - возмущался он, - может, удалось бы сохранить ребенку жизнь. - Видимо, он полагал, что ребенку от этого было бы лучше. (Странные бывают взгляды у коронеров.) - Почему ты не обратился к попечителю?      - Потому что мне не нужно помощи, - угрюмо ответил Джим. - Я обещал матери, что не отдам его в приют, и не отдал.      По счастью, это случилось как раз во время затишья в прессе, и вечерние газеты подхватили историю Джима и принялись расписывать ее, не жалея красок. Помню, Джим стал просто героем. Добросердечные люди писали и настаивали, чтобы кто-нибудь - домовладелец, или правительство, или кто-то в этом роде сделали бы что-нибудь для Джима. И все в один голос обвиняли приход. Думаю, что в конце концов, протянись эта история еще хоть немного, из нее бы и вышел для Джима какой-нибудь толк. Но, к сожалению, в самый разгар событий подвернулось пикантное дело о разводе, и Джима вытеснили из газет и забыли.            Я рассказал эту историю после истории Джефсона, и когда кончил, то оказалось, что почти час ночи и заниматься нашим романом уже поздно.            ГЛАВА ШЕСТАЯ            Кошки, - заявил Джефсон, когда мы с ним как-то поутру уселись в лодке обсуждать сюжет нашего романа, - кошки - вот кого я уважаю. Среди всего населения земли только у кошек да у еретиков есть настоящая совесть. Попробуй последить за кошкой, когда она занята одной из своих гнусных проделок (если она от тебя в этот момент не улизнет): сразу бросается в глаза, как она озабочена тем, чтобы ее не застигли на месте преступления; а попадется - вмиг сделает вид, что совершенно ни при чем, что у нее и в мыслях ничего дурного не было, то есть, вообще-то говоря, кое-что она, конечно, думала предпринять, но совершенно в другом роде. Порой приходишь к выводу, что у кошек есть даже душа.      Как раз сегодня утром я наблюдал за твоей рыжей пятнашкой. Она ползла по крыше каюты позади ящиков с цветами, подкрадываясь к дрозденку, сидевшему на связке каната. Глаза ее горели плотоядным огнем, каждое движение ловкого тела изобличало убийцу. Когда она уже пригнулась для прыжка, судьба, вопреки обыкновению, вдруг пощадила слабого и привлекла внимание рыжей ко мне - тут она впервые меня заметила. Эта произвело на нее такое же впечатление, как на библейского преступника - небесное знамение. Миг - и она переродилась. Кровожадная хищница, рыщущая в поисках жертвы, исчезла. На ее месте сидел длиннохвостый пушистый ангел, обратив в небеса свой взор, который на треть выражал невинность, а на две трети - восторг по поводу прелестной природы. Мне захотелось узнать, что делала киска. Да разве я не видел - она играла комком земли! Неужели я настолько скверного о ней мнения, что мог подумать, будто она собиралась умертвить эту милую пташку - храни ее бог!                  А вот, смотрите, видавший виды кот крадется ранним утром домой. Ночь он провел на крыше, о которой идет худая слава. До чего же ему не хочется привлекать к себе внимание!      - Ай-яй-яй, - едва слышно бормочет он, - подумать только, что так поздно! Как летит время в веселой компании! Хоть бы никого из знакомых не встретить, - очень неприятно, что уже рассвело!      Неподалеку он замечает полицейского и сразу останавливается под покровом тени.      "Ну, что ему надо, и вдобавок около самой нашей двери? - думает кот. - Ведь не войдешь, пока он тут околачивается. Он наверняка меня узнает; а такие, как он, всегда не прочь посплетничать со служанками".      Кот прячется за столбом и выжидает, время от времени осторожно выглядывая из-за укрытия. Однако полицейский, по-видимому, обосновался прочно и надолго, и кот теряет терпение.      - Вот бестолочь! - ворчит он возмущенно. - Умер он, что ли? Почему он не проходит, сам же вечно велит всем проходить! Безмозглый осел!      В этот момент слышится далекий возглас: "Молоко!" - и кот мечется в тревоге.      - Дьявольщина, вот проклятье! Весь дом будет на ногах, пока я доберусь до кухни! Ну, что же, ничего не поделаешь. Рискну.      Он внимательно оглядывает себя и на секунду приостанавливается.      "Недурно бы почиститься и пригладиться, - размышляет он, - эти люди всегда рады придраться и невесть что вообразить".      - Эх, была не была, - добавляет он, встряхиваясь, - другого выхода нет, вручу свою судьбу провидению, оно меня всю жизнь выручало. Вперед!      Кот принимает скорбный вид и застенчиво, скромными шажками трусит к дому. Нет сомнения, ему хочется изобразить дело так, будто он ночь напролет трудился по поручению Общества по надзору за нравственностью, а теперь возвращается домой, и сердце у него надрывается от ужасов, которые ему довелось наблюдать.      Никем не замеченный он влезает в окно и только-только успевает наспех прилизать шерсть, как на лестнице слышатся шаги кухарки. Когда она входит в кухню, кот спит крепким сном, свернувшись на половике около очага. От шума открываемых ставней кот пробуждается. Он встает и, позевывая и потягиваясь, выходит на середину кухни.      - Как, уже утро? - сонно мурлычет он. - Ох-хо-хо! Ну, и славно же я выспался, кухарка, и сон видел чудесный про бедную мою маму.      Кошки! Так ты их называешь? Нет, они поистине христиане, только ног у них не две, а четыре.      - Конечно, - сказал я, - кошки удивительно изворотливый народ, но похожими на человека их делают не только моральные и религиозные убеждения. Есть у них еще одно дивное качество, достойное самого человека: это уменье наилучшим образом устроить свои делишки. У одних моих друзей был большой черный кот, теперь он тоже временами у них гостит. Мои друзья вырастили его из котенка, по-своему привязались к нему, хотя внешне своих чувств особенно не проявляли, и, конечно, особой любви во взаимоотношениях кота и хозяев не замечалось.      Однажды по соседству появилась пушистая дымчатая кошка, питомица некоей старой девы; на кошачьей вечеринке под садовой стеной состоялась встреча.      - Как у вас с жильем? - спросила дымчатая,      - О, вполне прилично.      - Хозяева - симпатичные люди?      - Да, ничего, как и все люди.      - Хорошо относятся? Заботятся и все такое прочее?      - Да, о да! Пока не жалуюсь.      - А какой провиант?      - Как обычно, знаете ли, кости, объедки, а иногда для разнообразия собачьи сухари.      - Кости и собачьи сухари! Уж не хотите ли вы сказать, что едите кости?      - Конечно, когда дают. А почему бы и нет?      - О, дух египетской Изиды, кости и собачьи сухари! Неужели вам никогда не дают парных цыплят, сардины или котлетки из молодого барашка?      - Цыплята! Сардины! О чем вы говорите? Что такое сардины?      - Что такое сардины! О дитя мое (она была светской кошкой и поэтому всегда так величала друзей - джентльменов чуть постарше себя), дитя мое, эти ваши люди просто постыдно с вами обращаются. Давайте присядем и потолкуем. На чем вас укладывают спать?      - На полу.      - Так я и думала. И, конечно, дают пить воду и снятое молоко?      - М-да, молоко действительно жидковато.      - Воображаю, какой кошмар! Мой милый, вы должны немедленно покинуть ваших хозяев.      - Но куда мне идти?      - Куда угодно.      - Но кто меня возьмет?      - Кто угодно, только нужно умело взяться. Как вы полагаете, сколько раз я меняла своих хозяев? Семь раз! И каждый раз устраиваюсь все удачнее. А знаете ли вы, где я родилась? В свином хлеву. Нас было трое: мама, я и маленький братец. По вечерам мама оставляла нас одних, а приходила обычно уже на рассвете. Как-то утром она не пришла. Мы ждали долго, а ее все не, было. Очень хотелось есть. Потом мы с братом улеглись рядышком, поплакали и уснули.      Вечером выглянули в щелку - видим, мама возвращается через поле. Ползла она очень медленно, всем телом припадая к земле. Мы ее окликнули, она тихо ответила "уррр", а шагу почему-то не прибавила.      Она вползла и повалилась на бок, мы со всех ног бросились к ней, потому что просто умирали от голода. Долго сосали, а мама все время нас облизывала.      Так я и заснула около нее, а ночью проснулась от холода. Прижалась к ней покрепче - стало еще холоднее, она вся была мокрая и липкая, в какой-то темной жидкости, вытекавшей из бока. Я тогда не понимала, что это такое, потом пришлось узнать.      Случилось это, когда мне едва исполнилось четыре недели. С тех пор я сама забочусь о себе: так уж повелось в этом мире, дитя мое. Сначала мы с братом по-старому жили в хлеву и кое-как перебивались. Суровое это было время: два крошечных существа боролись за свою жизнь; но мы все-таки выдержали. Спустя месяца три я как-то забрела дальше, чем обычно, и вот вижу: посреди поля стоит домик. Заглянула через открытую дверь - изнутри веяло теплом и уютом, и я вошла - нервы у меня всегда были крепкие. Около очага играли дети, они чудесно меня приняли, обогрели и приласкали. Я никогда ничего подобного не испытывала - и осталась. В те времена я думала, что живу по меньшей мере во дворце.      Возможно, я и по сей день не изменила бы этого мнения, не загляни я как-то случайно во время прогулки по деревне в комнатку позади лавки. Пол там был покрыт ковром, а возле камина лежал половичок. Я и не представляла, что на свете бывает такая роскошь. Тогда я вознамерилась сделать эту лавку своим домом - и добилась этого.      - Каким образом? - спросил черный кот, заинтересовавшись.      - Это делается просто: входишь и садишься. Дитя мое, смелость - вот магическое "Сезам, откройся" для любой двери. Если кошка трудится, не жалея сил, она погибает от голода, если у кошки светлая голова, ее сбрасывают с лестницы, как дуру, если кошка отличается самым порядочным поведением, ее топят, как мерзавку, но зато смелая кошка, спит на бархатной подушечке и к обеду получает сливки и конину. Вот так и я - решительно вошла и потерлась о ноги старичка хозяина. Он и его супруга до глубины души были тронуты моей "доверчивостью", как они выразились, и с восторгом меня приютили. По вечерам я выходила на прогулку в поле и нередко слышала, как меня звали дети из маленького домика. Разыскивали они меня несколько недель подряд, а самый младший так и засыпал в слезах при мысли, что меня, может, и в живых нет: очень эти ребятки меня любили.      Со своими друзьями лавочниками я делила кров почти целый год, а потом перешла на жительство к поселившимся неподалеку другим людям, - вот у кого была действительно отличная повариха. Тут мне было хорошо, но, к несчастью, дела хозяев пришли в упадок, они лишились и большого дома и поварихи и перебрались в квартиру подешевле, ну, а мне смысла не было прозябать.      Пришлось подыскивать новенькое местечко. Неподалеку жил странный старик. Говорили, будто он богат, но, несмотря на это, его не любили. Он как-то отличался от других людей. Дня два-три я все прикидывала, как поступить, и, наконец, решила попытать счастья у старика. Может быть, от одиночества он мною заинтересуется, а нет, так и уйти недолго.      Я оказалась права. "Жаба" - прозвище ему было дано деревенскими мальчишками - баловал меня, как никто. Нынешняя моя хозяюшка также немало вокруг меня выплясывала, но у нее все-таки есть и другие интересы в жизни, а Жаба никого, кроме меня, не любил, даже самого себя. Он сначала просто глазам своим не поверил, когда я прыгнула к нему на колени и потерлась об его безобразное лицо,      - Кошечка, - сказал он, - да знаешь ли ты, что никто никогда не приходит ко мне по собственному желанию, ты первая. - И на его маленьких красных глазках выступили слезы.      С Жабой я прожила два года и была счастлива. Потом он слег, появились какие-то незнакомые люди, до меня никому не было дела. Жаба любил, чтобы я ложилась около него на постель, и он тогда поглаживал меня длинными, высохшими пальцами. Вначале я часто выполняла его прихоть. Но вы сами понимаете, с больным не очень-то весело, да и воздух в комнате нездоровый; приняв все это во внимание, я пришла к выводу, что пора двигаться дальше.      Сбежать было не так просто. Жабе все время хотелось, чтобы я была рядом, и меня без конца тащили к нему, потому что ему от этого будто бы делалось легче. Наконец мне все-таки удалось вырваться, и, оказавшись за дверью, я уж постаралась увеличить расстояние между собой и домом, чтобы обезопасить себя, потому что Жаба, конечно, пока жив, не успокоится и не откажется от надежды залучить меня обратно.      Встал вопрос, куда идти. Мне предложили на выбор два или три дома, но ни один из них меня полностью не устраивал. В одном доме, где я остановилась на денек для пробы, оказалась собака; в другом - мне бы там очень подошло - оказался младенец. Смотрите, никогда не селитесь в доме, где есть младенец. Ребенку постарше можно дать сдачи, если он потянет вас за хвост или наденет бумажный мешок на голову, и никто за это не осудит. "Так тебе и надо, - скажут ревущему сорванцу, - нечего дразнить несчастное существо". Но попробуйте сопротивляться, если вас ухватит за горло младенчик и примется выковыривать вам деревянной ложкой глаза, - и бессердечным животным обзовут и загоняют по всему саду. Нет, у меня правило: там, где живет младенец, не живу я.      Я испробовала три или четыре семьи и в конце концов обосновалась у одного банкира. С практической точки зрения были предложения и более выгодные. Например, я могла устроиться в трактире, где совершенно не ограничивают в еде и черный ход открыт всю ночь. Но у банкира (он был еще и церковным старостой, а его жена снисходила до улыбки только на шутки епископа) дом был солидный и респектабельный, и я чувствовала, что такая атмосфера окажет благотворное влияние на мою нервную систему. Дитя мое, вам могут встретиться циники, которые издеваются над респектабельностью, не слушайте их. Респектабельность сама по себе вознаградит вас - и это будет настоящее, ощутимое вознаграждение. Может быть, она не выразится в тонких блюдах и в мягких постелях, но она даст вам нечто лучшее, основательное. У вас всегда будет сознание, что вы в отличие от прочих смертных живете правильно, идете верным путем и к верной цели, насколько это зависит от нашей изобретательности. Не позволяйте настраивать себя против респектабельности. Я твердо верю, что она приносит самое большое удовлетворение в жизни, и притом обходится очень дешево.      Около трех лет провела я в этом семействе, и когда пришлось расстаться, была искренне огорчена. Я бы и не ушла от них, но однажды в банке что-то произошло, и банкир вынужден был срочно отбыть в Испанию, после чего пребывание в доме стало просто невыносимым. Какие-то возмутительные люди шумели, ломились в дверь, скандалили в прихожей, а по ночам в окна швыряли кирпичи.      Я тогда была в интересном положении, и вся эта неурядица сильно влияла на состояние моего здоровья. Поэтому, распростившись с городом, я вернулась на лоно природы и поселилась в семействе графа.      Хозяева мои вращались в великосветском обществе, но я бы предпочла, чтобы они были попроще. Ведь я так привязчива и обожаю, когда окружающие носят меня на руках. А мои аристократы хоть и относились ко мне неплохо, но держались на расстоянии и уделяли мне мало внимания. Скоро мне надоело расточать любезности людям, которые этого не ценят и не отвечают взаимностью.      От них я перешла к торговцу картофелем, удалившемуся от дел. С точки зрения социальной я опустилась рангом ниже, но зато меня ждали удобства и понимание. Семья была как будто исключительно приятной, и как будто я им чрезвычайно пришлась во вкусу. Я говорю "как будто", потому что из дальнейших событий стало ясно, что это далеко не так. Шесть месяцев спустя они уехали, бросив меня на произвол судьбы. Они даже не поинтересовались, не имею ли я желания ехать с ними. Им и в голову не пришло подумать о моем благополучии. Очевидно, им было все равно, что со мной станется. Никогда не ожидала я встретить такой эгоизм, такое наплевательское отношение к старой дружбе. Всякая вера в человеческую порядочность - и так не слишком прочная - у меня теперь поколеблена.      Теперь уж я никому не позволю обмануть меня. Мою нынешнюю хозяйку рекомендовал мне один приятель, который не так давно жил у нее. Он считал ее превосходной кошатницей. Ушел он только из-за ее требования, чтобы в десять часов вечера он был дома, а это шло вразрез с его планами. Мне же все равно, я не очень-то жалую эти полуночные ассамблеи; которые почему-то пользуются у нас таким успехом. Набегает столько котов и кошек, что не получаешь никакого удовольствия, и рано или поздно непременно появляется какой-нибудь хулиган. Итак, я предложила свои услуги хозяйке, она с благодарностью согласилась. Только не по душе она мне, да и едва ли я ее когда-нибудь полюблю. Глупа старушка, надоедлива. Правда, она очень привязана ко мне, и если ничего особенно привлекательного не подвернется, я, пожалуй, у нее останусь.      Такова, мой милый, история моей жизни вплоть до сего дня. Я рассказала вам все это, чтобы показать, насколько легко, как это говорится, "втереться в дом". Выберите дом по душе и жалобно помяукайте у черного хода. Откроют дверь - быстрей вбегайте и тритесь о первую попавшуюся ногу. Тритесь покрепче и доверчиво заглядывайте в глаза. Я приметила, ничто на людей так не действует, как доверчивость. Она им нравится, потому что это для них редкость. Всегда старайтесь смотреть доверчиво. Но на всякий случай приготовьтесь и к неожиданностям. Если вы сомневаетесь в хорошем приеме, предварительно слегка вымокните. Как это ни странно, но люди предпочитают мокрую кошку сухой; почему-то всегда получается, что мокрую кошку впустят и пригреют, а сухую норовят окатить из шланга. Да, еще не забудьте: если вам предложат черствую корку хлеба, постарайтесь, если сможете, ее съесть. У человека всегда все внутри переворачивается при виде кошки, глодающей сухую корочку.      Черному коту, принадлежащему моим друзьям, пришлись по душе мудрые советы приятельницы. По соседству поселилась бескошатная супружеская пара. Кот решил ими заняться. В первый же дождливый день он отправился в поле и просидел там битых четыре часа. Вечером, промокнув до костей и наголодавшись, он пришел к намеченной двери и замяукал. Одна из горничных открыла дверь, он шмыгнул ей под юбки и потерся об ее ноги. Горничная взвизгнула, сверху прибежали узнать в чем дело хозяин и хозяйка.      - Это бездомный кот, мэм, - сказала девушка.      - Немедленно вон, - сказал хозяин.      - О нет, не надо, умоляю, - сказала хозяйка.      - Бедняжка, он весь мокрый, - сказала горничная.      - Наверное, голодный, - сказала кухарка.      - Посмотрим, дайте-ка ему сухого хлеба, - съязвил хозяин; он писал для газет и вообразил, что знает все на свете.      Дали черствую корку. Кот жадно проглотил ее и с благодарностью потерся о светлые брюки хозяина.      Тут хозяин устыдился самого себя, а также своих брюк.      - Ну что ж, пусть живет, если хочет, - сказал он.      Кота устроили с комфортом, и он остался.      Тем временем его законные хозяева перевернули все вверх дном. Пока кот был с ними, его не замечали, но когда он исчез, все принялись горевать безутешно. Кота не стало, и вдруг оказалось, что именно он был тем единственным существом, который придавал дому уют. Вокруг происшествия сгущались темные тучи подозрений. Сначала исчезновение кота считали тайное, затем тайна начала принимать зловещие очертания преступления. Жена открыто обвиняла мужа в том, что он никогда не любил бедное животное - уж теперь-то он мог бы вместе с садовником поведать правду о последних минутах несчастной жертвы. Супруг отвергал обвинение с таким жаром, что первоначальное подозрение укрепилось еще больше.      Притащили бульдога и с пристрастием обследовали. Бульдогу повезло, ибо за последние два дня на его счету не было ни одной драки. Если бы на нем нашли хоть малейшие следы свежей крови, бедняге несдобровать бы.      Больше всех пострадал младший сын. За три недели до происшествия он нарядил кота в платьице и возил в коляске по всему саду. Мальчик уже успел позабыть о случившемся, но правосудие, правда с запозданием, все же настигло его. Провинность внезапно вспомнили, когда чувство скорби о потерянном любимце достигло предела, и поэтому все сразу же почувствовали облегчение, как только мальчишке надрали уши и услали без промедления в постель.      По прошествии двух недель кот обнаружил, что в жизни его существенных улучшении не наступило, и вернулся к старым хозяевам. Те вначале не могли прийти в себя от изумления и долго не могли уразуметь, кот ли это вернулся, или его дух явился к ним для утешения. Когда он у них на глазах проглотил полфунта сырого мяса, они, наконец, поняли, что кот материален; тут все стали подхватывать его на руки и прижимать к сердцу. Обкармливали его и всячески ублажали в течение целой недели. Затем страсти улеглись, кот опять занял в доме прежнее положение, обиделся и пошел к соседям.      Соседи за это время успели без кота соскучиться, поэтому они встретили его возвращение взрывом великой радости. Это навело его на счастливую мысль. Нужно было стравить оба семейства, что он и сделал. Он по очереди проводил по полмесяца то в одной, то в другой семье и жил припеваючи. Дом, куда он возвращался, ликовал, все пуще прежнего старались склонить его на постоянное жительство. Внимательно изучались его капризы, любимые блюда всегда держались наготове.      В конце концов выплыло наружу, в каком направлении он пропадал, и у забора разразилась страшная ссора. Мой приятель обвинил журналиста в переманивании кота. Журналист возразил, что несчастное создание прибежало к его двери вымокшее до костей и полумертвое от голода, и добавил, что некоторым должно быть стыдно: держат в доме животное и до такой степени бездушно к нему относятся. Ссоры из-за кота происходят в среднем дважды в неделю. В ближайшее время, очевидно, дело дойдет до рукопашной.      Мой рассказ поразил Джефсона. Он сидел задумчивый и притихший. Я спросил, не рассказать ли ему еще что-нибудь, и, поскольку возражений не последовало, я продолжал (не поручусь, что он не спал, но в тот момент подобная мысль как-то не пришла мне в голову).      Я рассказал о бабушкиной кошке, которая, прожив безгрешно одиннадцать лет и взрастив семью примерно из шестидесяти шести персон, не считая тех, кто умер в детстве и в бадье с водой, вдруг на старости лет спилась и в нетрезвом виде погибла (какая ирония судьбы!) под колесами телеги пивовара. Как-то я прочел в брошюре, где говорилось о пользе умеренности в употреблении спиртных напитков, что ни одно бессловесное животное ни за что не возьмет в рот и капли алкоголя. Мой вам совет: если вы хотите, чтобы эти животные не сбились с пути истинного, уберите их лучше подальше от алкоголя. Был один пони... Но при чем здесь пони? Ведь мы толкуем о кошке моей бабушки.      Причиной ее падения послужил кран от пивной бочки - он протекал. Под кран ставили блюдечко, куда капало пиво. И вот однажды кошке захотелось пить; не найдя ничего более подходящего для утоления жажды, она лизнула чуточку из блюдца - ей понравилось, она лизнула еще, ушла на полчасика, вернулась и прикончила остатки. Потом уселась рядом и стала ждать, пока блюдце опять наполнится.      С того дня вплоть до самой своей кончины она, кажется, ни разу не была вполне трезвой. Дни она просиживала на кухне, в пьяном оцепенении уставившись на огонь. Ночи она проводила в подвале с пивом.      Бабушка была озадачена и даже расстроилась не на шутку. Она вывела из употребления бочку и завела вместо нее бутылки. Кошка, обреченная, таким образом, на вынужденную трезвенность, полтора дня бродила по дому как неприкаянная, пребывая в печальном и сварливом настроении. Затем она исчезла и вернулась к одиннадцати часам вечера пьяная в стельку.      Нам так и не удалось узнать, где она побывала и как она умудрилась напиться; но с тех пор каждый день у нее была одна и та же программа действий. Утром она изобретала способ ускользнуть от нашего бдительного надзора, а поздно вечером, шатаясь, брела домой в таком виде, что мне не хочется пачкать бумагу его описанием.      Ужасный конец, о котором я уже упоминал, наступил вечером в субботу. Она, вероятно, была пьяна не на шутку, потому что, как рассказывал пивовар, поскольку уже стемнело, да и лошади еле волочили ноги от усталости, телега двигалась вперед со скоростью, только слегка превышающей скорость улитки.      Мне думается, что бабушка не только не опечалилась, а скорее, наоборот, почувствовала облегчение. Когда-то она очень любила свою кошку, но ее поведение за последнее время охладило бабушкины чувства. Мы, дети, устроили похороны в саду под шелковицей, бабушка же сказала, чтобы мы не смели класть никакого надгробного камня и даже холмика насыпать не разрешила. Вот так и лежит наша кошка в могиле безо всякого почета, как настоящая пьянчуга.      Потом я рассказал Джефсону про другую кошку, которая тоже жила у нас в доме. Это была самая образцовая мать из всех матерей, каких я знавал. Без семьи она не была счастлива. Насколько я помню, у нее всегда было семейство в той или иной стадии роста. Ей было все равно, что из себя представляла ее семья. Не была котят - в таком случае ее вполне устраивали щенки или крысята. По душе ей было все, что можно было вымыть и накормить. Если бы доверить ей цыплят, вероятно она и их бы успешно вырастила.      Все интересы этой кошки ограничивались материнством, на большее ее не хватало. Она не различала своих и чужих детей. В ее глазах всякое юное существо было котенком. Однажды мы подсунули в ее потомство щенка спаниеля. Никогда не забуду ее изумления, когда она впервые услышала лай. Надавав ему пощечин, она уселась, поглядывая на провинившегося с выражением такого горестного негодования, что, честное слово, за сердце брало.      - Так-то ты намерен стать гордостью своей матери, - говорил ее вид. - Очень милое утешение в старости - смотреть на безобразие, какое ты учинил. А уши-то, уши шлепают по всей физиономии. Представить не могу, где только ты набираешься подобных манер.      Песик был очень славный. Он и мяукать старался, и умываться лапой, и пробовал не вилять хвостом, но все его добрые намерения были тщетными. Трудно сказать, что представляло собой более грустную картину: щенок, силившийся стать благовоспитанным котенком, или его приемная мать, скорбевшая по поводу того, что ребенок оказался настолько невосприимчивым.      Как-то раз дали мы ей на воспитание бельчонка. В это время у нее была собственная семья, но она с восторгом усыновила новичка, решив, что появился еще одни котенок, хотя никак не могла сообразить, как это она проглядела его с самого начала. Вскоре бельчонок стал ее любимцем. Она восхищалась цветом его шерсти, а хвост сына был ее материнской гордостью. Беспокоило только, что хвост постоянно торчал дыбом у него над головой. По полчаса приходилось придерживать его лапой и прилизывать вниз, чтобы он улегся, как положено. Но стоило снять лапу - хвост опять задирался кверху. Я не раз слышал, как она при этом плакала от досады.      Как-то заглянула в гости соседняя кошка, и разговор сразу же перешел на бельчонка.      - Прекрасный оттенок, - отметила приятельница, критически взглянув на предполагаемого котенка, который сидел на задних лапках и расчесывал свои усики; из всех приятных вещей, которые говорят в таких случаях, она могла от чистого сердца сказать только это.      - Да, цвет у него прелестный, - горделиво воскликнула наша кошка.      - Мне не очень нравятся его ноги, - заявила приятельница.      - Вы правы, - задумчиво сказала мать. - Ножки - это его слабое место. Я сама замечаю, что ноги у него нехороши.      - Возможно, они еще пополнеют, - доброжелательно добавила приятельница.      - Ах, конечно, я тоже надеюсь! - К матери вернулось радужное настроение, которое она на мгновение утратила. - Конечно, с возрастом они станут у него нормальными. А на хвост его посмотрите. Скажите, видели вы когда-нибудь котенка с более очаровательным хвостом?      - Да, прекрасный хвост, - согласилась вторая, - только почему вы ставите его торчком поверх головы?      - Я тут ни при чем, он сам лезет вверх. Не могу понять, в чем дело. Вероятно, постепенно это пройдет, и он примет правильное положение.      - Ужасно, если он так и останется, - заметила приятельница.      - Нет, я уверена, все будет в порядке, следует только прилизывать его почаще. Такие хвосты нужно долго и очень тщательно прилизывать.      Соседка ушла, и мамаша несколько часов подряд приводила хвост в порядок; потом, когда она, наконец, сняла лапу, - хвост, подобно стальной пружине, опять взмыл над головой бельчонка; тогда она загрустила и взглянула на сына с чувством, понятным лишь тем из моих читательниц, которые сами побывали в роли матери.      "За что, - казалось, говорила она, - за что на меня свалилось такое горе?"      Как только я кончил свое повествование, Джефсон встрепенулся.      - Видно, ты и твои друзья не испытывали недостатка в самых выдающихся кошках, - заметил он.      - Представь себе, - сказал я, - нашему семейству исключительно везло с кошками.      - Поистине, исключительно, - согласился Джефсон, - такие удивительные кошачьи истории, какими ты то и дело меня потчуешь, я слышал только от тебя да еще от одного человека.      - Ого, - в моем голосе, кажется, появилась ревнивая нотка, - кто это такой?      - Один моряк, - сказал Джефсон. - Познакомились мы в трамвае по дороге в Хэмпстед и мало-помалу разговорились про умственные способности животных.      - Так вот, сэр, - сказал он, - конечно, у мартышек есть смекалка. Я видал таких, что заткнут за пояс некоторых олухов, с какими я ходил в плаванье, да и про слонов тоже можно сказать, что они хорошо соображают, если только верить всему, что про них рассказывают. А я наслушался про них разных небылиц!      Ну, слов нет, у собак тоже есть голова на плечах, да я и не говорю, что они безголовые. Но одно я вам скажу: если потребуется честно, хладнокровно поразмыслить, безо всяких там вывертов, - подайте мне кошку. Тут ведь дело в чем, сэр: собака - она невесть как высоко ставит человека, воображает, что умнее в мире никого нет, вот ведь как она думает; и, не жалея сил, старается всех об этом оповестить. Так что ничего удивительного, что для нас собака самый разумный зверь. А кошка - у нее особое мнение о человеке. Она много слов не тратит, но и без того ясно, что у нее на уме, остального и слушать не захочется. Вот нам и кажется, что у кошки нет соображения. Настроились против кошек, так и пошли по неверному курсу. Признайтесь по совести, ведь нет той кошки, которая не сумела бы забежать с подветренной стороны и удрать от собаки. Вы видели когда-нибудь, как собака рвется с цепи, чтобы разодрать в клочья кошку, а та преспокойно сидит себе в трех четвертях дюйма и умывается? Наверняка видали. Ну, так у кого из этих двух больше сметки? Кошка знает, что стальная цепь не растягивается. А собаке-то, кажется, уж сам черт велел знать про цепочки в сто раз больше кошек, и все-таки она уверена - стоит погромче полаять, цепочка-то и вытянется.      Вам небось на раз приходилось по ночам беситься из-за кошачьих концертов, выскакивать из постели, распахивать окно и орать на этих негодяев не своим голосом? Вопли вы издаете такие, что и у мертвецов пошли бы мурашки, и руками размахиваете как на сцене. А они? Хоть на дюйм они при этом сдвинутся? Как бы не так. Они только обернутся и посмотрят на вас. "Повопи, повопи, дружок, скажут, приятно слышать: чем громче, тем веселее". Что делать? Тогда вы хватаете щетку, или башмак, или подсвечник я делаете вид, что сейчас в них запустите. Они видят, что вы приготовились, видят предмет в вашей руке, но не трогаются с места ни на крошку. Они соображают, что бы не намерены швырять ценные вещи за окно с риском или совсем их потерять, или испортить. У них у самих хватает ума, и нам они отдают должное, считая, что и у нас в головах кое-что есть. Не верите - в следующий раз попробуйте, покажите кошке кусок угля или половину кирпича - такое, что, по ее мнению, не жаль выбросить. Не успеешь замахнуться, как кошки и след простыл.      А что касается знания жизни, то собаки по сравнению с кошками просто грудные младенцы. Вам не приходилось болтать по пустякам при кошке?      Я ответил, что кошки часто присутствовали, когда я рассказывал всякую всячину, но я как-то до сих пор не обращал особого внимания на их поведение.      - При случае попробуйте, сэр, - сказал мой собеседник, - не пожалеете. Если при кошке рассказать какую-нибудь историю и она выслушает все от начала до конца и не выразит никаких признаков неудовольствия, то потом эту историю можно спокойно рассказывать самому верховному судье Великобритании.      - У меня есть один приятель, - продолжал он, - Вильям Кули. Мы его прозвали "Правдивый Билл". Он ничем не хуже любого матроса, какой ходил по шканцам, но когда он начинает плести свои басни, то я бы вам не советовал на него полагаться. Так вот у этого Билла есть собака, и я видал, как он при ней нес такую несуразицу, что кошка вылезла бы из шкуры от негодования, а собака ничего, верила. Однажды вечером мы с Биллом сидели у его девчонки, и он нас накормил такой историей, что по сравнению с ней солонина, дважды побывавшая в плаванье, покажется парным цыпленком. Я смотрел, что будет с собакой. Она от начала до конца все прослушала, не сморгнув, только уши навострила. То и дело она оглядывалась с выражением удивления или восторга, будто хотела сказать: "Удивительно, правда?", "Подумать только!", "Да неужели?", "Ну, это уж совсем из ряда вон!" Это была дура, а не собака, ей можно было рассказывать все, что угодно.      Меня возмущало, что Билл держит зверя, который только поощряет его, поэтому, когда он окончил, я сказал:      - Как-нибудь вечерком загляни ко мне, расскажешь эту историю еще разок.      - Зачем? - спросил Билл.      - Просто мне взбрело в голову, - ответил я. Я хотел, чтобы его послушала моя старая кошка. Но этого я ему не открыл.      - Ладно, - сказал Билл, - ты мне только напомни. - Билл любил поболтать языком, хлебом его не корми.      Денька два спустя он пришвартовывается к моей каюте, и я ему напоминаю о его обещании. С места в карьер он начинает. Нас было человек шесть, все расселись вокруг него, а моя кошка сидела у огня и наводила красоту. Только он вошел во вкус, как она перестала умываться и посмотрела на меня озадаченно, точно хотела сказать: "Что здесь происходит? Проповедь?" Я дал ей знак помалкивать, и Билл поплыл дальше со своей историей. Как только он дошел до акул, она медленно обернулась и взглянула на него. Выражение ее морды было такое, скажу я вам, что даже уличный разносчик устыдился бы. Такое человеческое выражение, что, честное слово, я на момент даже забыл, что бедняга не умеет говорить. Казалось, с губ у нее сейчас сорвется: "Ты бы еще рассказал, как ты глотал якорь!" Я сидел точно на сковородке и все ждал: вот-вот она скажет это вслух. Только тогда я и вздохнул спокойно, когда она отвернулась от Билла.      Несколько минут она сидела смирно, и казалось, в ней шла внутренняя борьба. Я не знаю кошки, которая умела бы так сдерживаться или страдать втихомолку. Сердце переворачивалось, глядя на нее.      Наконец Билл дошел до того места, где они вдвоем с капитаном распахивают акулью пасть и юнга ныряет внутрь вниз головой и вылавливает непереваренные золотые часы и цепочку, которые носил боцман, незадолго до того упавший за борт; в этот момент кошка взвизгнула и повалилась на бок, задрав лапы.      Сначала я подумал, что она умерла, но мало-помалу она оправилась и вроде взяла себя в руки, чтобы дослушать все до конца.      Через некоторое время, однако, Билл опять довел ее до крайности, и на этот раз она решила, что с нее хватит. Она поднялась и повернулась к нам.      - Извините меня, джентльмены, - сказала она (по крайней мере так мне показалось), - быть может, вы привыкли к такой чепухе, и вам это на нервы не действует. А я не могу. Я чувствую, мой организм больше не выдерживает этой дурацкой болтовни, поэтому, если вы не возражаете, я уйду, пока меня не стошнило.      Тут она направилась к выходу, я распахнул для нее дверь, и она вышла.      Так что кошка не собака, ее болтовней не надуешь.