Джером К. Джером                  Избранные произведения. Том 2            ------------------------------------------------      Джером К. Джером      Избранные произведения в 2-х т.      М.: ГИХЛ, 1957. Том 2, 496 с.      Переводы под редакцией М. Лорие      Иллюстрации И. М. Семенова      OCR: sad369 (4.12.2005)      ------------------------------------------------            СОДЕРЖАНИЕ            РАССКАЗЫ            Истории, рассказанные после ужина, 1891. Перевод И. Бернштейн      Из сборника "Джон Ингерфилд и другие рассказы", 1894      Памяти Джона Ингерфилда и жены его Анны. Перевод В. Хинкиса      Аренда "Скрещенных ключей". Перевод И. Красногорской      Из сборника "Наброски лиловым, голубым и зеленым", 1897      Человек, который хотел руководить. Перевод В. Тамохина      Человек, который сбился с пути. Перевод В. Артемова      Рассеянный. Перевод Н. Ромм      Человек, который не верил в счастье. Перевод Р. Померанцевой      Падение Томаса Генри. Перевод Н. Ромм      Портрет женщины. Перевод В. Хинкиса      Из сборника "Еще праздные мысли", 1898      О великой ценности того, что мы намеревались сделать. Перевод Н. Дынник      О том, что не надо слушаться чужих советов. Перевод В. Тамохина      Из сборника "Наблюдения Генри", 1901      Дух маркизы Эплфорд. Перевод И. Бернштейн      Сюрприз мистера Милберри. Перевод Каяндера      Из книги "Томми и Кє", 1904      Как зародился журнал Питера Хоупа. Перевод З. Журавской      Мистер Клодд назначает себя издателем журнала. Перевод З. Журавской      Младенец вносит свой вклад. Перевод З. Журавской      Из сборника "Праздные мысли в 1905 г. ", 1905      Следует ли женатому человеку играть в гольф? Перевод В. Хинкиса      Должны ли мы говорить то, что думаем, и думать то, что говорим? Перевод И. Бернштейн      Почему мы не любим иностранцев. Перевод В. Хинкиса      Из сборника "Жилец с третьего этажа", 1907      Душа Николаса Снайдерса, или Скряга из Саардама. Перевод В. Ногина      Миссис Корнер расплачивается. Перевод В. Аргунова      Чего стоит оказать любезность. Перевод Н. Дынник      Из сборника "Ангел, автор и другие", 1908      Философия и демон. Перевод Н. Ромм      Слишком много открыток. Перевод Р. Померанцевой      Цивилизация и безработица. Перевод А. Барановой      Из сборника "Мальвина Бретонская", 1916      Улица глухой стены. Перевод В. Лифшиц      Лайковые перчатки. Перевод Е. Семеновой            ИСТОРИИ, РАССКАЗАННЫЕ ПОСЛЕ УЖИНА      1891            НАША КОМПАНИЯ            ВВЕДЕНИЕ            Был канун рождества.      Я начинаю так, потому что это - единственно правильный, добропорядочный, респектабельный способ начинать такие рассказы, а я воспитан в единственно правильном, добропорядочном, респектабельном духе и приучен всегда совершать единственно правильные, добропорядочные, респектабельные поступки; эта привычка очень сильна во мне.      Разумеется, просто ради информации указывать точную дату в данном случае нет никакой необходимости. Искушенный читатель и без меня знает, что был канун рождества. В рассказе с привидениями дело всегда происходит в канун рождества.      Канун рождества привидения отмечают весьма торжественно. В канун рождества они устраивают свой ежегодный праздник. В канун рождества всякий в Стране Привидений, кто хоть что-нибудь из себя представляет, - или, пожалуй, относительно привидений правильнее будет сказать: всякий, кто ничего из себя не представляет, - выходит на землю, чтоб себя показать и на других посмотреть, чтобы прогуляться немного и похвастаться своим саваном или иным могильным туалетом, позлословить насчет того, кто как одет, и поязвить на тему о том, у кого какой цвет лица.      "Рождественский парад" - я думаю, они сами употребляют именно этот термин - это такое торжество, к которому готовятся заранее и которого ждут с нетерпением во всей Стране Привидений, в особенности всякие важные особы, вроде злодейски умерщвленных баронов и преступных графинь, а также графов, из тех, что пришли в Англию вместе с Вильгельмом Завоевателем, перерезали своих родичей и умерли в состоянии буйного помешательства.      Во всех углах духи с большим старанием упражняются в глухих стонах и дьявольских усмешках. За много недель начинают они репетировать вопли, от которых стынет кровь, и жесты, от которых ужас проникает до мозга костей. Заржавевшие цепи и окровавленные кинжалы подвергают тщательному осмотру и приводят в полный порядок; а саваны и гробовые покровы, отложенные с прошлого года и бережно хранимые в сундуках, снова извлекают наружу, вытряхивают, чинят и проветривают.      Да, волнующее это время, ночь под рождество!      В ночь на 26 декабря, как вы, вероятно, могли заметить, привидения не появляются. Надо полагать, сочельника им более чем достаточно, они не привыкли к волнениям. Всю неделю после рождества привидения-джентльмены ходят с тяжелой головой и дают себе торжественные обещания на будущий год оставаться в сочельник дома; а духи-леди раздражительны и взвинчены и, когда к ним обращаются, готовы в любой момент разразиться слезами и выбежать из комнаты без всякой к тому причины.      Привидения попроще, те, кому не надо заботиться о том, чтобы их поступки соответствовали их высокому положению, иногда все-таки появляются в неурочное время: в канун Всех святых, в Иванов день; а некоторые даже выходят на землю просто по поводу событий местного масштаба - например, чтобы отпраздновать годовщину со дня повешения чьего-нибудь дедушки или чтобы предсказать какое-нибудь несчастье.      Ох, и любит же предсказывать несчастья средний британский дух! Отправьте его возвестить кому-нибудь беду - и он счастлив. Дайте ему ворваться в мирное жилище и перевернуть там все вверх дном предзнаменованием похорон, или предвестием банкротства, или намеком на предстоящее бесчестье, или на какое-нибудь другое ужасное несчастье, о котором ни один нормальный человек не захотел бы знать заранее, раз уж тут все равно ничем не поможешь, - и он чувствует, что сочетает приятное с полезным. Он никогда бы не простил себе, если б в его бывшей семье с кем-нибудь случилась беда, а он не появился бы там месяца за два до этого события, не выделывал бы всяких дурацких фокусов на лужайке перед домом или не балансировал на спинке чьей-нибудь кровати.      А бывают еще очень молодые или очень совестливые привидения с потерянным завещанием или какой-либо тайной, тяготеющей над ними; эти являются постоянно, круглый год; или же какой-нибудь неугомонный покойник, преисполненный негодования по поводу того, что местом его погребения оказалась мусорная куча или деревенский пруд, - он целому приходу не даст житья, являясь каждую ночь, пока кто-нибудь не устроит ему за свой счет похороны по первому разряду.      Но это все исключения. Как я уже сказал, средний добропорядочный дух выходит прогуляться раз в год, в канун рождества, и с него довольно.      Почему именно в канун рождества, я и сам никогда не мог понять. Из всех дней в году это самое неподходящее время для прогулок - холодное, грязное, сырое. И потом, на рождество всегда набивается полон дом живых родственников, так что забот и без того хватает и никто не испытывает нужды в общении с умершими родными, печально и сонно бродящими по комнатам.      Наверно, есть что-то такое в душной, замкнутой атмосфере рождества, какой-то особый праздничный дух, который привлекает к себе духов, все равно как сырость после летнего дождя вызывает появление лягушек и улиток.      И мало того, что сами привидения всегда бродят по земле в канун рождества, - в канун рождества живые люди всегда сидят и разговаривают о привидениях.      Всякий раз, как пять-шесть человек, говорящих по-английски, рассядутся в сочельник вечером у камина - они сразу же принимаются рассказывать друг другу истории о привидениях. Мы не успокоимся, пока не выслушаем в канун рождества несколько рассказов о призраках. Это - веселое, праздничное время, вот нам и приятно размышлять о могилах, трупах, убийствах и кровопролитиях.      Во всех наших рассказах о встречах с привидениями очень много общего, но это уж конечно не наша вина, а вина самих привидений, которые не желают испробовать какой-нибудь новый номер и упорно придерживаются старой, испытанной программы. В результате, стоит вам однажды в канун рождества выслушать шесть рассказов о приключениях, в которых замешаны призраки, и больше вам уж никогда не нужно слушать историй с привидениями. Если после этого вам кто-нибудь опять будет рассказывать о привидениях, вы почувствуете себя так, как будто посмотрели две веселые комедии или прочитали два юмористических журнала: повторение окажется несколько утомительным.      Вам непременно расскажут про некоего молодого человека, который однажды на рождество гостил в имении у своих друзей, и как раз в канун рождества его помещают на ночь в западном крыле дома. Посреди ночи дверь в его комнату тихо отворяется, и кто-нибудь - обычно леди в ночной сорочке - медленно подходит к нему и садится на край кровати. Молодой человек думает, что это, должно быть, какая-нибудь гостья или дальняя родственница хозяев, страдая от бессонницы и одиночества, зашла к нему в комнату поболтать, хотя раньше он как будто ее и не встречал. Он и не подозревает о том, что это привидение: он такой простодушный. Однако она так и не заговаривает с ним, а когда он опять смотрит на то место, где она только что сидела, - ее уже нет!      На следующее утро за завтраком молодой человек излагает собравшимся эти обстоятельства и спрашивает каждую из присутствующих дам, не она ли была его ночной посетительницей. Но все дамы заверяют его, что это не они; а хозяин, страшно побледнев, умоляет не говорить больше на эту тему, что представляется молодому человеку на редкость странной просьбой.      После завтрака хозяин отводит молодого человека в угол и объясняет ему, что ночью он видел призрак одной леди, которая была убита в этой самой кровати - или которая сама там кого-нибудь убила, - какой именно вариант будет использован, не имеет значения: привидением можно стать, или если убьешь кого-нибудь, или если тебя самого кто-нибудь убьет, - кому что нравится. Пожалуй, привидение-убийца популярнее, но, с другой стороны, убитому легче пугать людей: он может показывать свои раны и испускать стоны.      Еще рассказывают про гостя-скептика. Кстати сказать, в историях такого рода всегда бывает запутан гость. Привидение невысоко ценит своих родных, оно предпочитает уделять внимание гостю, тому гостю, который, выслушав вечером в канун рождества страшный рассказ хозяина, начинает смеяться и говорит, что он вовсе не верит в духов и что эту ночь, если ему позволят, он готов провести в той самой комнате, где, по словам рассказчика, появляется привидение.      Все отговаривают его от этого опрометчивого поступка, но он упорствует в своем безрассудстве, подымается в Желтую комнату (или какого бы она там ни была цвета) с легким сердцем и со свечой в руке, желает всем спокойной ночи и закрывает дверь.      На следующее утро оказывается, что за ночь он весь поседел.      Он никому не говорит о том, что видел, - это было слишком ужасно.      Рассказывают также про храброго гостя, который видит привидение, и знает, что это привидение, и следит за тем, как оно появляется в комнате и затем уходит сквозь стену, после чего, поскольку становится очевидным, что привидение не собирается возвращаться и, следовательно, дальнейшее бодрствование бессмысленно, гость засыпает.      Он никому не говорит о том, что видел привидение, чтобы не пугать людей без нужды, - некоторые очень волнуются, когда слышат о привидениях, - но сам решает дождаться следующей ночи и посмотреть, появится ли оно опять.      И оно появляется опять, но на этот раз он встает с кровати, одевается, причесывается и идет за ним; и обнаруживает потайной ход, ведущий из его комнаты вниз в пивной погреб, - ход, которым, без сомнения, нередко пользовались в недоброе старое время.      Затем следует молодой человек, который проснулся со странным чувством среди ночи и увидел, что около постели стоит его богатый холостой дядюшка. Богатый дядюшка улыбается какой-то роковой улыбкой и исчезает. Молодой человек сразу же встает и смотрит на часы. Они стоят, так как он забыл их завести, и стрелки показывают половину пятого.      На следующий день он узнает, что, как это ни странно, его богатый дядюшка, которому он приходился единственным наследником, женился на вдове с одиннадцатью детьми, и произошло это всего два дня тому назад ровно без четверти двенадцать.      Молодой человек даже не пытается объяснить это необычайное совпадение. Он может только поручиться, что все, им рассказанное, является истинной правдой.      А еще рассказывают, как некий джентльмен, возвращаясь домой поздно вечером с обеда в масонской ложе, замечает свет в развалинах старого монастыря, тихонько подкрадывается и смотрит в замочную скважину. Он видит, как дух "серой сестры" целуется с духом коричневого монаха, и он до такой степени шокирован и перепуган, что тут же лишается чувств, и назавтра его находят лежащим в состоянии полной беспомощности у самой двери; говорить он еще не может, но крепко сжимает в руке свой верный старый ключ.      Все эти вещи происходят в канун рождества, и рассказывают о них тоже в канун рождества. В современном английском обществе ни один рассказ с привидениями не может быть рассказан ни в какое другое время, кроме вечера 24 декабря.      В силу всего вышеозначенного я понимаю, что, приступая к изложению печальных, но доподлинных историй с привидениями, которые я привожу ниже, нет никакой надобности уведомлять читателей, знакомых с англосаксонской литературой, о том, что все это было рассказано, и события, о которых говорится, происходили - в канун рождества.      Тем не менее я это делаю.            ПРИ КАКИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ МЫ НАЧАЛИ СВОИ РАССКАЗЫ            Это было в канун рождества! В канун рождества у моего дядюшки Джона; в канун рождества (что-то слишком уж много канунов рождества для одной книги. Я и сам это чувствую. Это становится чересчур однообразным даже для меня. Но я не вижу, как можно было бы теперь этого избежать) в доме № 47, Лэбернхэм-Гроув, Тутинг! В канун рождества, в гостиной, слабо освещенной свечами (бастовали рабочие газовой компании), где пляшущее пламя бросало причудливые тени на очень пестрые обои, в то время как снаружи, на пустынных улицах, бушевала свирепая буря, и ветер, подобно какому-то беспокойному духу, летел со стонами через площадь и с воем сворачивал за угол у молочной лавки.      Мы только что поужинали и теперь беседовали и курили, не вставая из-за стола.      Ужин был очень хорош - бесспорно, прекрасный ужин. Впоследствии в связи с этим ужином в нашей семье возникли кое-какие недоразумения. Распространялись слухи обо всей этой истории вообще и о моей в ней роли в частности, высказывались мнения, которые не так уж удивили меня - потому что я знаю своих родственников, - но которые сильно меня огорчили. Что до моей тети Марии, я даже не знаю, когда мне снова захочется с ней увидеться. Уж она-то могла бы знать меня получше.      Но та несправедливость, - вопиющая несправедливость, как я докажу потом, - которая была допущена по отношению ко мне, не помешает мне быть справедливым по отношению к другим, даже к тем, кто жестоко оскорбил меня. Я ведь отдаю должное паштету из телятины, которым кормила нас тетя Мария, и жареным омарам, за которыми последовали сдобные ватрушки собственного тетиного изготовления, тепленькие (на мой взгляд, есть холодные ватрушки глупо - весь вкус пропадает) и запитые старым элем дяди Джона, - и признаю, что все это было очень вкусно. Я и тогда отдал должное ужину, сама тетя Мария вынуждена была признать это.      После ужина дядюшка сварил немного пунша на виски. Ему я тоже отдал должное, дядя Джон сам это говорил. Он сказал: "Рад видеть, что пунш тебе понравился".      Вскоре после ужина тетя ушла спать, оставив дядю в обществе старого доктора Скраблза, помощника приходского священника, нашего депутата в совете графства мистера Сэмюэля Кумбза, Тедди Биффлза и меня. Мы решили, что еще не время сдаваться, и дядюшка сварил вторую чашу пунша; и я полагаю, что мы все отдали должное пуншу - во всяком случае я-то отдал, это я точно знаю. У меня это прямо страсть какая-то - всегда поступать по справедливости.      Потом мы долго еще сидели, и доктор сварил пунш на джине, для разнообразия, хотя я лично большой разницы не почувствовал. Но все это было хорошо, и мы были очень счастливы - все были так любезны друг с другом.      Дядя Джон рассказал нам одну очень смешную историю. О, это в самом деле была смешная история! Я не помню сейчас, о чем она была, но знаю, что тогда она очень меня позабавила; я, кажется, еще никогда так не смеялся. Даже удивительно, что я не могу припомнить эту историю, - ведь он рассказывал нам ее четыре раза! И только по нашей вине не рассказал в пятый. После этого доктор спел нам очень забавную песню, где ему по ходу дела надо было подражать голосам домашних животных и птиц. Правда, он спутал их немного. Он кричал ослом, когда речь шла о петухе, а изображая свинью, кукарекал. Но мы прекрасно поняли, что он имел в виду.      Я начал было рассказывать один очень интересный анекдот, но вскоре с некоторым удивлением заметил, что никто не обращает на меня ни малейшего внимания. Сначала я подумал, что с их стороны это довольно невежливо, но потом до меня дошло, что, оказывается, все это время я говорил про себя, а не вслух, так что они, конечно, вовсе и не знали, что я им что-то рассказываю, и, наверно, никак не могли понять, что означают мои красноречивые жесты и оживленное выражение лица. Вот уж действительно презабавнейшая ошибка! Никогда прежде со мной не случалось ничего подобного.      Потом помощник нашего священника стал показывать карточные фокусы. Он спросил нас, не приходилось ли нам когда-нибудь видеть игру, которая называется "три листика". Он сказал, что это такое измышление ума, при помощи которого низкие, бессовестные люди, постоянные посетители скачек и тому подобных злачных мест, обманом отнимают деньги у неразумных юношей. Он сказал, что это очень простой фокус: все зависит от ловкости рук. Ловкость рук обманывает глаз. Он сказал, что покажет нам этот жульнический прием, чтобы мы были начеку и не попадались на удочку. Достав из чайницы дядюшкину колоду карт, он вытащил из нее три карты, две простые и одну картинку, сел на коврик перед камином и объяснил нам, что он будет делать.      Он сказал:      - Вот я беру эти три карты в руки - так - и показываю их вам. А затем я их спокойно положу на коврик рубашкой вверх и попрошу вас показать, где лежит картинка. И вам будет казаться, что вы знаете, которая из них картинка. - И он проделал все это.      Старый мистер Кумбз - он у нас также церковный староста - сказал, что картинка в середине.      - Вам кажется, что вы ее видели, - сказал помощник нашего священника, улыбаясь.      - Мне совершенно ничего не "кажется", - ответил мистер Кумбз. - Я вам говорю, что она в середине. Я ставлю полкроны за то, что она в середине.      - Вот видите, это как раз то, о чем я вам говорил, - сказал помощник нашего священника, поворачиваясь к нам. - Вот таким способом завлекают в сети неразумных юношей и выманивают у них деньги. Они уверены, что знают карту, им кажется, что они ее видели. Они не уловили той истины, что ловкость рук обманывает их глаз.      Он сказал, что знал молодых людей, которые отправлялись на лодочные гонки или на крикетный матч с несколькими фунтами в кармане и возвращались домой еще засветло без гроша за душой, потеряв все свои деньги в этой безнравственной игре.      Он сказал, что возьмет полкроны мистера Кумбза, потому что это послужит мистеру Кумбзу очень серьезным уроком и, быть может, окажется в будущем средством для спасения денег мистера Кумбза; а два шиллинга шесть пенсов он отдаст в церковный фонд.      - Насчет этого вы не волнуйтесь, - возразил мистер Кумбз. - Подумайте лучше о том, как бы вам не взять полкроны из церковного фонда.      И он положил деньги на среднюю карту и открыл ее.      Как ни странно, но это была действительно дама.      Все мы очень удивились, а помощник нашего священника в особенности      Он сказал, что иногда, правда, бывает, что человек угадывает карту... случайно.      Помощник нашего священника сказал, что это - самое худшее из зол, которые человек может себе причинить, потому что когда попытаешь счастья и с первого раза выиграешь, то входишь во вкус этой так называемой игры и увлекаешься до того, что готов снова и снова рисковать своими деньгами, пока, наконец, не будешь вынужден оставить поле сражения разорившимся, погибшим человеком.      Потом он опять стал показывать нам свой фокус. На этот раз мистер Кумбз сказал, что дама легла с краю, у ведерка с углем, и хотел положить на эту карту пять шиллингов.      Мы стали смеяться над ним и отговаривать его. Но он не желал слушать никаких советов и настаивал на своем.      Помощник нашего священника сказал тогда, что, ну что ж, очень хорошо, он его предупредил. Если он (мистер Кумбз) твердо решил оказаться в дураках, пусть он (мистер Кумбз) делает как хочет.      Помощник нашего священника сказал, что он возьмет эти пять шиллингов и внесет недостающую сумму обратно в церковный фонд.      Мистер Кумбз положил две полукроны на ту карту, что лежала ближе к ведерку с углем, и открыл ее.      Хотите верьте, хотите нет, но это опять была дама!      После этого дядя Джон поставил флорин и тоже выиграл.      А потом мы все стали играть, и все выигрывали. То есть все, кроме помощника священника. Ему здорово досталось за эти четверть часа. Никогда не видел человека, которому бы так отчаянно не везло в карты. Он каждый раз проигрывал.      После этого дядюшка стал опять варить пунш, причем допустил забавную оплошность: забыл влить виски. Ох, и посмеялись же мы над ним! И в наказание заставили его потом добавить двойную порцию виски.      Да, мы как следует позабавились в тот вечер!      А потом, очевидно, дело так или иначе дошло до привидений, потому что мое следующее воспоминание относится к тому моменту, когда мы рассказываем друг другу истории с привидениями.            РАССКАЗ ТЕДДИ БИФФЛЗА            Первую историю рассказал Тедди Биффлз. Я даю ему возможность повторить ее здесь слово в слово.      (Не спрашивайте меня, как я сумел запомнить в точности его слова - застенографировал ли я их тогда, или же рассказ был у него записан и он вручил мне рукопись позднее, чтобы я опубликовал ее в этой книге, - я все равно не скажу, даже если вы и спросите. Это - секрет производства.)      Биффлз озаглавил свой рассказ -            ДЖОНСОН И ЭМИЛИ, ИЛИ ВЕРНЫЙ ДУХ            Я был еще совсем мальчишкой, когда впервые познакомился с Джонсоном. Я приехал домой на рождественские каникулы, и в сочельник мне позволили лечь спать попозже. Когда я открыл дверь своей маленькой спальни и хотел войти, я столкнулся лицом к лицу с Джонсоном, который как раз выходил оттуда. Он прошел сквозь меня и с протяжным жалобным воем скрылся через окно на лестнице.      В первый момент я перепугался - ведь я был еще школьником в то время и никогда прежде не видел привидений - и даже боялся сначала ложиться. Но, поразмыслив, я вспомнил, что духи могут причинить вред только грешникам, и, поплотнее укутавшись в одеяло, заснул.      Утром я рассказал родителю о том, что видел.      - Да, да, это старик Джонсон, - сказал он. - Ты его не бойся, он здесь живет. - И он рассказал мне историю этого бедняги.      Оказалось, что Джонсон, когда он был еще живой, любил в юности дочку прежнего съемщика нашего дома, очень красивую девушку по имени Эмили. Фамилии ее отец не знал. Джонсон был слишком беден, чтоб жениться на ней, поэтому он, поцеловав ее на прощание, сказал, что скоро вернется, и уехал в Австралию добывать себе состояние.      Но тогда Австралия была не то, что теперь. На диких землях, поросших кустарником, путешественников было мало, а если они и попадались, то обычно того движимого имущества, что удавалось обнаружить на трупе, едва лишь хватало на то, чтобы окупить необходимые похоронные издержки. Так что Джонсону понадобилось почти двадцать лет для того, чтобы сколотить себе состояние. Тем не менее задача, которую он себе поставил, была, наконец, разрешена, и тогда, счастливо улизнув от полиции, он покинул колонию и, полный радости и надежды, вернулся в Англию за своей невестой.      Он добрался сюда и нашел этот дом заброшенным и безмолвным. Все, что могли ему сказать соседи, сводилось к тому, что однажды туманным вечером, вскоре после его отъезда, вся семья тихо и скромно удалилась в неизвестном направлении и с тех пор никто ничего о них не знает, хотя и домовладелец и большинство местных торговцев не раз подавали заявления о розыске.      Бедный Джонсон, обезумев от горя, разыскивал свою пропавшую возлюбленную по всему свету. Но ему так и не удалось ее найти, и после долгих лет бесплодных поисков он вернулся, чтобы провести остаток дней своих в том самом доме, где в давно минувшие счастливые времена он вкушал блаженство в обществе своей обожаемой Эмили.      Он жил там совсем один и дни и ночи бродил по пустым комнатам, плача и призывая свою Эмили, а когда бедный старикан умер, дух его продолжал его дело.      Он уже был там, когда мой отец снял этот дом, и агент даже снизил из-за него арендную плату на десять фунтов в год.      После этого я тоже постоянно встречал Джонсона в любое время ночи. Сначала мы обходили его и сторонились, чтобы дать ему пройти, но потом, когда мы к нему привыкли и можно уже было отбросить эти церемонии, мы стали проходить прямо сквозь него. Нельзя сказать, чтоб он нам особенно мешал.      К тому же это было доброе, безобидное старое привидение, и мы все ему очень сочувствовали и жалели его. А у женщин он одно время был просто любимчиком. Их так трогала его верность.      Но мало-помалу он стал нам надоедать. Уж очень он был печальный. В нем не было ничего жизнерадостного и веселого. Его было жалко, но он вызывал раздражение. Он мог часами сидеть на лестнице и плакать. И когда бы вы ни проснулись ночью, вы непременно слышали, как он слоняется по коридорам и комнатам со стонами и вздохами, так что уснуть снова было не так-то легко. А когда у нас бывали гости, он имел привычку усаживаться в дверях гостиной и громко рыдать. Особого вреда от этого никому не было, но настроение у всех, конечно, портилось.      - Ох, и осточертел же мне этот старый дурак, - сказал родитель однажды вечером (папа, как вы знаете, может быть очень резким, если его вывести из себя), когда Джонсон особенно надоел нам: он расстроил партию в вист, так как засел в каминной трубе и вздыхал оттуда до тех пор, пока уже никто не помнил козырей и даже не знал, с какой масти пошли. - Придется нам как-нибудь отделаться от него. Только вот не знаю - как.      - Ну, - сказала мать, - можешь не сомневаться, что нам от него не избавиться до тех пор, пока он не отыщет могилу Эмили. Только это ему и нужно. Найдите ему могилу Эмили, отведите его туда, и там он и останется. Это единственное, что мы можем сделать, помяните мое слово.      Мысль эта была вполне здравой, но трудность заключалась в том, что мы знали о местоположении могилы Эмили не больше, чем сам дух Джонсона. Отец предложил подсунуть бедняге могилу какой-нибудь другой Эмили, но, по воле судьбы, на много миль вокруг не было похоронено ни одной Эмили. Я никогда не думал, что есть округи, где бы совершенно не было покойных Эмили.      Подумав немного, я тоже отважился внести предложение.      - А что, если нам подделать, что-нибудь такое для старика Джонсона? - сказал я. - Он, кажется, парень простодушный. Наверно, он бы поверил. Во всяком случае, почему не попробовать.      - Ей-богу, так мы и сделаем! - воскликнул мой отец.      На следующее же утро мы пригласили рабочих, они насыпали в дальнем конце сада небольшой холмик и установили надгробный камень с такой надписью:            Незабвенной памяти Эмили      Ее последние слова были: "Передайте Джонсону, что я его люблю".            - Это должно ему понравиться, - сказал в раздумье папа, когда работа была кончена. - Я очень надеюсь, что понравится.      И надежды его оправдались.      В тот же вечер мы заманили старого духа туда и... в общем, это было одно из самих жалостных зрелищ, которые я когда-либо видел: Джонсон бросился на могилу и зарыдал. Папа и старый Сквибинз, садовник, глядя на него, плакали, как малью дети.      С тех пор Джонсон больше ни разу не потревожил нас в доме. Каждую ночь он проводит теперь рыдая над могилой и, видимо, вполне счастлив.      Там ли он по сей день? Конечно! Я отведу вас туда и покажу его в следующий раз, когда вы у нас будете. Его обычное время с 10 вечера до 4 утра, по субботам - с 10 до 2.            ИНТЕРЛЮДИЯ. РАССКАЗ ДОКТОРА            Я горько плакал, слушая эту историю, - молодой Биффлз рассказывал ее с таким чувством. Все мы впали после этого в раздумье, и я заметил, что даже старый доктор потихоньку смахнул слезу. Однако дядя Джон сварил еще одну чашу пунша, и мы постепенно утешились.      А доктор через некоторое время даже повеселел и рассказал нам о духе одного из своих пациентов.      Не могу передать вам его историю. Очень жаль, но не могу. Все говорили потом, что это была самая лучшая история - самая страшная и жуткая, - но я сам ничего в ней не понял. Она показалась мне несколько отрывочной...      Он начал свой рассказ как полагается, а потом что-то как будто бы произошло, а потом он уже его кончал. Не могу понять, куда он дел середину своего рассказа.      Я знаю, однако, что кончилось все тем, что кто-то что-то нашел. И это привело на память мистеру Кумбзу одну очень интересную историю, приключившуюся на старой мельнице, которую арендовал некогда его зять.      Мистер Кумбз сказал, что расскажет нам эту историю, и, прежде чем кто-нибудь смог его остановить, он уже начал.      Мистер Кумбз сказал, что его рассказ называется -            МЕЛЬНИЦА С ПРИВИДЕНИЯМИ, ИЛИ РАЗРУШЕННЫЙ ДОМ            Ну, все вы, конечно, знаете моего зятя мистера Паркинса (так начал мистер Кумбз, вынув изо рта свою длинную глиняную трубку и засунув ее за ухо; мы не знали его зятя, но сказали, что знаем, - для экономии времени), известно вам и то, что однажды он снял в аренду старую мельницу в Сэррее и поселился там.      Надо вам также знать, что много лет назад на этой самой мельнице жил один злобный старый скряга, который там и умер и - по слухам - оставил все свои деньги запрятанными в каком-то тайнике. Вполне естественно, что всякий, кто арендовал после него эту мельницу, пытался их найти, но никто не добился успеха, а местные мудрецы говорили, что никто ничего не найдет до тех пор, пока дух скупого мельника не проникнется в один прекрасный день симпатией к какому-нибудь арендатору и не откроет ему место, где спрятаны сокровища.      Мой зять не придавал особого значения этой истории, считая все это бабушкиными сказками, и, в отличие от своих предшественников, не делал никаких попыток отыскать спрятанное золото.      - Разве только доходы были тогда совсем не те, что теперь, - говорил мой зять, - а то не думаю, чтобы мельник мог хоть что-нибудь скопить, каким бы скрягой он ни был, а если и мог, то во всяком случае не так много, чтобы стоило заниматься поисками.      И все-таки совсем отделаться от мысли о кладе он не мог.      Однажды вечером он лег спать. В этом еще, конечно, не было ничего необычного. Он часто ложился спать по вечерам. Но что действительно было примечательно, так это то, что в тот самый момент, когда часы на деревенской колокольне пробили двенадцатый раз, мои зять вдруг проснулся и почувствовал, что больше не может заснуть.      Джо (его звали Джо) сел в кровати и огляделся.      В ногах его кровати стояло нечто совершенно неподвижное, окутанное тенью.      Оно переместилось, свет луны упал на него, и мой зять увидел, что это была фигура высохшего маленького старичка в панталонах до колен и с косичкой на затылке.      В тот же миг в голове у него мелькнула мысль о спрятанном сокровище и старом скряге.      "Он пришел показать мне, где оно лежит", - подумал мой зять и тут же принял решение не тратить на себя всех денег, а выделить небольшую сумму для того, чтобы делать добро другим.      Видение направилось к дверям, мой зять надел брюки и последовал за ним. Дух спустился в кухню, приблизился к печке, постоял там, вздохнул и исчез.      На следующее утро Джо привел двух каменщиков и велел им разбирать печку и дымоход, а сам взял большой мешок из-под картошки, чтобы класть туда золото, и стоял рядом. Они разворотили полстены, но не нашли даже четырехпенсовика. Мой зять не знал, что и подумать.      На следующую ночь старик появился опять и опять повел его на кухню. Однако на этот раз, вместо того чтобы идти к очагу, он остановился и вздохнул прямо посреди кухни. "А, теперь мне понятно, что он хочет сказать, - подумал мой зять. - Оно под полом. Зачем же этот старый идиот останавливался около печки и заставил меня предположить, что оно в трубе?"      Весь следующий день ушел на то, чтобы поднять все половицы в кухне; но при этом удалось найти лишь трехзубую вилку, да и та была со сломанным черенком.      На третью ночь дух, нимало не смущаясь, явился снова и в третий раз устремился в кухню. Добравшись туда, он поглядел на потолок и исчез. "Гм, видно, не очень-то много ума набрался он там, откуда пришел, - бормотал Джо, возвращаясь рысцой в свою комнату. - Мог бы, кажется, в первый же раз это сделать".      Однако теперь не было как будто никаких сомнений относительно того, где лежит сокровище, и сейчас же после завтрака мой зять с помощью своих домочадцев начал разбирать потолок.      Они разобрали его весь, дюйм за дюймом, и обнаружили примерно столько же сокровищ, сколько можно рассчитывать найти в порожней пивной бутылке.      На четвертую ночь, когда, как обычно, появился дух, мой зять так разозлился, что запустил в него своими башмаками, и башмаки, пролетев сквозь привидение, разбили зеркало.                  На пятую ночь, когда Джо проснулся в двенадцать, что уже стало у него привычкой, привидение стояло на своем обычном месте, и вид у него был подавленный и очень несчастный. В его больших, грустных глазах было какое-то молящее выражение, и мой зять был тронут.      "В конце-то концов, - подумал он, - наверно, дуралей старается как может. Он, должно быть, забыл, куда на самом деле запрятал сокровище, и теперь пытается вспомнить. Дам ему возможность попробовать еще раз".      Дух заметно обрадовался и преисполнился благодарности, увидев, что Джо готовится за ним последовать; он отправился на чердак, указал рукой на потолок и исчез.      "Ну, на этот раз, надеюсь, он попал в точку", - сказал мой зять; и на следующий же день работа закипела.      Три дня ушло у них на то, чтобы полностью разобрать крышу, и единственное, что они щипли, было птичье гнездо, завладев которым, они покрыли дом брезентом, дабы предохранить его от сырости.      Казалось бы, это должно было отучить беднягу искать клады, но где там!      Он сказал, что тут что-то есть, иначе привидение не стало бы все время приходить, и что раз уж он зашел так далеко, то дойдет до конца и разгадает тайну, чего бы ему это ни стоило.      Ночь за ночью вставал он с постели и следовал за призрачным старым обманщиком по всему дому. Каждую ночь старик указывал ему новое место, и каждый раз на утро мой зять принимался разрушать мельницу в указанном месте в поисках клада. По прошествии трех недель на мельнице не осталось ни одной комнаты, пригодной для жилья. Все стены были разворочены, половицы подняты, потолки проломаны. И тут визиты призрака прекратились так же внезапно, как начались; и мой зять получил возможность на досуге отстраивать мельницу заново.      Что побудило старого призрака сыграть такую глупую шутку с человеком семейным да к тому же исправным налогоплательщиком? А этого я уже сказать не могу.      Некоторые говорили, что дух злобного старика хотел наказать моего зятя - зачем тот в него поначалу не верил; другие утверждали, что это, наверно, был призрак какого-нибудь скончавшегося местного водопроводчика или стекольщика, которому, естественно, было приятно видеть, как ломают и портят дом.      Но толком никто ничего не знал.            ИНТЕРЛЮДИЯ            Мы выпили еще пунша, а потом помощник нашего священника рассказал нам одну историю.      Я ничего не мог понять из его рассказа, так что не смогу передать его вам. Никто из нас ничего не мог понять в его рассказе. Это был вполне хороший рассказ, если судить по материалу. В нем было огромное количество сюжетов, а событий столько, что хватило бы на дюжину романов. Никогда прежде я не слышал рассказа, в котором уместилась бы такая уйма событий и столько различных персонажей.      Мне кажется, что в этот рассказ были включены все люди, с которыми рассказчик когда-либо был знаком, которых когда-либо встречал, о которых когда-либо слышал. Их там были целые сотни. Через каждые пять секунд он вводил в повествование свежую партию действующих лиц, а с ними - новехонький, с иголочки, набор событий.      Это был примерно такой рассказ      - Ну, и тогда мой дядя вышел в сад и взял свое ружье, но, разумеется, его там не оказалось, а Скроггинз сказал, что он в это не верит.      - Во что не верит? Какой Скроггинз?      - Скроггинз! Да ведь он же был тот второй человек, это была его жена.      - Какая жена? При чем еще она тут?      - Господи, я же вам рассказываю. Это она нашла шляпу. Она приехала в Лондон со своей кузиной - ее кузина приходится мне золовкой, а вторая племянница вышла замуж за человека по фамилии Эванс, а Эванс, когда все было кончено, занес ящик к мистеру Джейкобсу, потому что отец Джейкобса видел этого человека, когда он был жив, а когда он умер, Джозеф...      - Послушайте, оставьте в покое Эванса и ящик. Что произошло с вашим дядюшкой и ружьем?      - С ружьем? С каким ружьем?      - Да с тем ружьем, которое ваш дядя всегда хранил в саду и которого там не оказалось. Что он с ним сделал? Застрелил, что ли, из него кого-нибудь из этих людей - Джейкобсов, или Эвансов, или Скроггинзов, или Джозефсов? Потому что, если так, то это было хорошее и полезное дело и мы будем рады о нем услышать.      - Нет, что вы! Как он мог? Его ведь живьем замуровали в стену, и когда Эдуард Четвертый заговорил с аббатом на эту тему, моя сестра сказала, что при ее состоянии здоровья она не может и не хочет, потому что это угрожает жизни ребенка. Они окрестили его Хорейшио в память об ее собственном сыне, который был убит при Ватерлоо до того, как родился, и сам лорд Нэпир сказал...      - Послушайте, вы знаете, о чем вы говорите? - спросили мы его в этом месте.      Он сказал, что нет, но зато он знает, что в этом рассказе каждое слово - правда, потому что его тетушка сама это видела. Здесь мы накрыли его скатертью, и он уснул.      И тогда рассказал свою историю дядюшка.      Дядюшка сказал, что это - доподлинная история. Она называлась -            ПРИВИДЕНИЕ В ГОЛУБОЙ КОМНАТЕ            - Я не хочу вас пугать, - начал дядя необыкновенно внушительным, чтобы не сказать замогильным, голосом, - и, если вы предпочитаете, чтобы я не упоминал об этом, я не буду, но факт остается фактом: в этом самом доме, где мы сейчас сидим, есть привидения.      - Что вы говорите! - воскликнул мистер Кумбз.      - Какой смысл спрашивать, что я говорю, когда вы слышали, что я сказал? - заметил дядя слегка обиженным током. - Я говорю вам: в доме есть привидения. Регулярно в канун рождества в Голубой комнате (так в дядином доме называют комнату рядом с детской) появляется дух одного грешника, который когда-то в сочельник убил куском угля человека - из тех, что славят Христа на улице.      - Как он это сделал? - спросил мистер Кумбз с нескрываемым интересом. - Это трудно?      - Я не знаю, как он это сделал, - ответил мой дядя, - он не открыл своего приема. Тот человек расположился как раз напротив парадной двери и запел рождественскую балладу. Предполагают, что в момент, когда он разинул рот, чтобы взять си-бемоль, кусок угля, брошенный грешником из окна, влетел ему в глотку, застрял там и задушил его.      - М-да, тут нужна меткость, но попробовать, безусловно, стоит, - задумчиво пробормотал мистер Кумбз.      - Но, увы, это было не единственное его преступление, - прибавил мой дядя. - До этого он убил корнетиста.      - Не может быть! Неужели это установлено? - воскликнул мистер Кумбз.      - Разумеется, установлено, - ответил дядя раздраженно, - во всяком случае, это настолько достоверно, насколько можно ожидать в подобных случаях. Вы сегодня что-то очень придирчивы. Косвенные улики были неоспоримы. Бедняга корнетист поселился по соседству едва ли за месяц до этого. Старый мистер Бишоп, который содержал тогда "Веселых парней" и от которого я знаю эту историю, говорил, что он никогда не встречал более трудолюбивого и энергичного корнетиста. Он, корнетист, знал только две песенки, но мистер Бишоп говорил, что громче и дольше он не мог бы играть, даже если бы знал сорок. Песенки, которые он умел играть, назывались "Энни Лори" и "Родина, милая родина!", и мистер Бишоп говорил, что первую из них даже ребенок мог узнать в его исполнении.      Этот музыкант - этот бедный, одинокий артист - имел обыкновение регулярно каждый вечер приходить на нашу улицу и играть по два часа сряду, стоя как раз напротив этого дома. В один из таких вечеров люди видели, как он, вероятно по приглашению, вошел в этот самый дом, но никто никогда не видел, чтоб он отсюда вышел!      - А горожане не пробовали предложить вознаграждение тому, кто его обнаружит? - спросил мистер Кумбз.      - Ни полпенни, - ответил мой дядя.      - Однажды летом, - продолжал он, - сюда прибыл немецкий оркестр с намерением - как было указано в афишах - остаться здесь до осени. На следующий же день по приезде они всей компанией - люди здоровые и крепкие, что называется молодцы как на подбор, - были приглашены на обед все тем же грешником и, проведя последовавшие за этим сутки в постелях, оставили город в самом плачевном состоянии, страдая от резей и несварения желудка. А приходский врач, который их лечил, выразил сомнение по поводу того, сможет ли когда-нибудь кто-либо из них опять что-нибудь сыграть.      - Вы... Вы не знаете рецепта? - спросил мистер Кумбз.      - К сожалению, нет, - ответил дядя, - но говорят, что главной составной частью был свиной паштет, купленный в станционном буфете.      - Остальные преступления этого человека я забыл, - продолжал мой дядя. - Когда-то я знал их все, но теперь память у меня никуда не годится. Тем не менее я, вероятно, не погрешу против истины, если выскажу предположение, что он не совсем непричастен к кончине и воспоследовавшему за ней погребению джентльмена, который играл ногами на арфе; точно так же, я полагаю, нельзя утверждать, что нет никакой связи между ним и одинокой могилой безвестного итальянца шарманщика, как-то раз посетившего эти места.      - Каждый сочельник, - проговорил мой дядя, и тихий внушительный звук его голоса, казалось, проник сквозь жуткую завесу молчания, которое, подобно тени, незаметно подобралось к нам и воцарилось в гостиной, - каждый сочельник дух этого грешника посещает Голубую комнату в этом самом доме. Там, с полуночи до первых петухов, под приглушенные вопли и стоны, под раскаты злобного хохота и потусторонние звуки ужасных ударов ведет он свирепую призрачную битву с духами корнетиста и злодейски убитого рождественского певца, которым время от времени приходят на помощь тени немецких оркестрантов; и все это время тень задушенного арфиста играет своими призрачными ногами на разбитой призрачной арфе безумные адские мелодии.      Дядя сказал, что в сочельник Голубая комната как спальня выбывает из строя.      - Тише! - произнес мой дядя, предостерегающе подняв руку и указывая на потолок, и мы прислушались, затаив дыхание. - Слышите? Они сейчас там - в Голубой комнате!      Я встал с места и сказал, что я буду спать сегодня в Голубой комнате.      Но прежде чем рассказать вам свою собственную историю - историю о том, что со мной произошло в Голубой комнате, - я хотел бы предпослать ей здесь -            ОБЪЯСНЕНИЕ ЛИЧНОГО ХАРАКТЕРА            Я нахожусь в крайней нерешительности относительно того, рассказывать ли вам эту мою собственную историю. Дело в том, что она не похожа на другие истории, которые я рассказывал, или, вернее, которые рассказывали Тедди Биффлз, мистер Кумбз и мой дядюшка, - это правдивая история. Это вам не то, что рассказывают люди в канун рождества, сидя у огня и попивая пунш, - это изложение событий, действительно имевших место.      Собственно, это даже и не "рассказ" в общепринятом смысле слова, это отчет. Я чувствую, что он будет несколько неуместен в книге подобного рода. Он больше подходит для какого-нибудь жизнеописания или учебника истории.      И еще одно обстоятельство мешает мне приступить к рассказу: дело в том, что это история исключительно обо мне самом. Рассказывая ее, я вынужден буду все время говорить о себе, а этого мы, современные писатели, очень не любим. Если есть у нас, представителей новой литературной школы, хоть одно похвальное стремление, то это - стремление никогда никому не показаться хоть в малейшей степени эгоцентричным.      Я лично, как мне говорят, захожу в своей скромности - в этой стыдливой скрытности касательно всего, что имеет отношение к моей собственной персоне, - даже слишком далеко; и многие ругают меня за это.      Ко мне приходят и говорят:      - Ну что это такое? Почему вы ничего не пишете о себе? Вот о чем нам хотелось бы почитать! Расскажите нам что-нибудь о себе самом!      Но я всегда отвечаю: "Нет". Не потому, конечно, что считаю это предметом неинтересным. Я лично не знаю другой темы, которая могла бы оказаться более увлекательной для человечества в целом или, во всяком случае, для его культурной части. Но я не делаю этого из принципа. Люди искусства так не поступают. Это было бы дурным примером для молодежи. Я знаю, что другие писатели (не все) делают это, а я не буду... как правило, конечно.      Поэтому при обычных условиях я бы вовсе не стал рассказывать эту историю. Я сказал бы себе: "Нет! Это - хорошая история, это поучительная история, это необычайная, сверхъестественная, захватывающая история; и я знаю, публика была бы рада ее услышать, и мне бы хотелось изложить ее здесь, но - в ней рассказывается обо мне самом, о том, что я говорил, и что видел, и как я поступал, а на это я пойти не могу. Моя скромная, антиэгоцентрическая натура не позволит мне так много говорить о самом себе".      Но обстоятельства, о которых пойдет здесь речь, нельзя назвать обычными, и в силу некоторых соображений я, при всей своей скромности, даже рад случаю рассказать эту историю.      Как я уже отметил вначале, в нашей семье были кое-какие недоразумения по поводу этого ужина в сочельник, и, в частности, по отношению ко мне в связи с моим участием в событиях, о которых я сейчас расскажу, была допущена большая несправедливость.      Для того чтобы восстановить свою репутацию, для того чтобы рассеять облако клеветы и кривотолков, бросающее тень на мое доброе имя, я чувствую, будет лучше всего, если я, с полным чувством собственного достоинства, просто изложу факты, чтобы беспристрастные люди сами могли обо всем судить.      Моя основная цель - признаюсь чистосердечно - состоит в том, чтобы очистить себя от незаслуженного позора. Побуждаемый этим стремлением - а я считаю, что это похвальное и благородное стремление, - я преодолел свое обычное отвращение к рассказам о самом себе и поэтому могу начать то, что здесь озаглавлено -            МОЯ СОБСТВЕННАЯ ИСТОРИЯ            Как только дядюшка кончил свой рассказ, я, как я уже говорил, поднялся и сказал, что буду спать сегодня в Голубой комнате.      - Ни за что! - вскричал дядя, вскочив со стула. - Ты не должен подвергаться этой смертельной опасности. Кроме того, постель там не постлана.      - Наплевать на постель, - ответил я. - Мне приходилось жить в меблированных комнатах для джентльменов, и я привык спать в постелях, которые оставались непостланными круглый год. Я принял решение, и вы мне не мешайте. Я молод и вот уже месяц живу с чистой совестью. Духи не причинят мне вреда. А может быть, я даже окажу им какую-нибудь услугу и заставлю их за это уйти или вести себя тихо. И потом, мне бы хотелось самому все увидеть.      Сказав это, я опять сел. (Каким образом мистер Кумбз попал на мой стул с другого конца комнаты, где он сидел весь вечер, и почему он даже не подумал принести извинения, когда я уселся прямо на него, и зачем было Биффлзу делать вид, что он - мой дядя, и, внушив мне это ложное представление, заставлять меня в течение трех минут трясти его руку и заверять его, что я всегда относился к нему как к родному отцу, - все это я и по сей день не в силах понять.)      Они пытались отговорить меня от этой, как они выражались, безрассудной затеи, но я оставался непоколебим и требовал, чтоб мне дали возможность воспользоваться моим правом. Ведь я был "гость". А "гость" в сочельник всегда ночует в комнате с привидениями, это его привилегия.      Они сказали, что, конечно, если я ставлю вопрос так, то им нечего мне ответить; поэтому они зажгли мне свечку и все вместе проводили меня наверх.      Я был в крайне приподнятом настроении, - от того ли, что готовился совершить благородный поступок, или благодаря сознанию собственной правоты вообще - не мне судить, но в тот вечер я шел по лестнице, преисполненный необыкновенной жизнерадостности. Когда я поднялся на площадку, то едва мог остановиться: у меня было такое чувство, что мне хочется подняться еще выше, на чердак. Однако с помощью перил мне удалось сдержать свое честолюбивое стремление, я пожелал всем спокойной ночи, вошел в комнату и закрыл за собой дверь.      Неполадки начались сразу же. Свечка вывалилась из подсвечника, прежде чем я отпустил ручку двери. И она продолжала вываливаться из подсвечника каждый раз, как я поднимал ее и запихивал обратно. Никогда не встречал такой скользкой свечки. Наконец, я решил обойтись без подсвечника и стал носить свечку в руке, но и тут она ни за что не желала стоять прямо. Тогда я разозлился и вышвырнул ее в окно, а потом разделся и лег - в темноте.      Я не заснул - спать мне ничуть не хотелось, я лежал на спине и глядел в потолок, размышляя о разных вещах. Жаль, что я не могу припомнить ни одной из тех мыслей, что приходили мне тогда в голову, они были очень остроумны. Я сам смеялся над ними так, что вся кровать тряслась.      Я пролежал таким образом с полчаса и совсем уже забыл о привидениях, как вдруг, случайно окинув взглядом комнату, я заметил в кресле у огня духа, который имел на редкость самодовольный вид и курил длинную глиняную трубку.      В первый момент я, как большинство людей в подобных обстоятельствах, подумал, что я сплю. Я сел в постели и протер глаза.      Нет! Сомнений быть не могло, это - привидение. Я видел сквозь него спинку кресла. Оно посмотрело в мою сторону, вынуло изо рта призрак своей трубки и кивнуло.      Самым удивительным для меня во всей этой истории было то, что я не испытывал ни малейшей тревоги. Если я и почувствовал что-нибудь, увидев его, так это, пожалуй, удовольствие. Все-таки общество.      Я сказал:      - Добрый вечер. И холодная же стоит погода!      Он сказал, что сам он этого не заметил, но охотно мне верит.      Несколько секунд мы оба молчали, а потом, стараясь быть как можно любезнее, я спросил:      - Я полагаю, что имею честь обратиться к духу джентльмена, у которого произошел несчастный случай с одним из тех певцов, что славят в сочельник Христа на улице?      Он улыбнулся и сказал, что с моей стороны очень мило припомнить это. Один такой крикун - не бог весть какая заслуга, но все же и это на пользу.      Я был несколько обескуражен его ответом. Я ожидал услышать стон раскаяния. Дух же, казалось, наоборот, был очень собою доволен. Я подумал тогда, что раз уж он так спокойно отнесся к упоминанию об этом случае, то, наверное, его не оскорбит, если я задам ему вопрос о шарманщике. История этого бедняги меня живо интересовала.      - Скажите, пожалуйста, правда ли, - начал я, - что вы были замешаны в убийстве итальянского крестьянина, забредшего как-то в наш город со своей шарманкой, которая играла только шотландские песенки?      Он вспылил.      - Замешан, говорите? - вскричал он в негодовании. - Кто осмелился утверждать, что помогал мне в этом деле? Я умертвил парня собственноручно. Мне никто не помогал. Я один все сделал. Покажите-ка мне человека, который это отрицает.      Я успокоил его. Я заверил его, что у меня никогда и в мыслях не было сомневаться в том, что он единственный и подлинный убийца, и я пошел еще дальше, спросив его, что он сделал с телом корнетиста, которого он убил.      Он сказал:      - К которому из них относится ваш вопрос?      - О, значит, их было несколько? - спросил я.      Он улыбнулся и самодовольно кашлянул. Он сказал, что ему бы не хотелось показаться хвастуном, но если считать вместе с тромбонами, то их было семеро.      - Господи ты боже мой! - воскликнул я. - Вот уж, наверно, пришлось вам потрудиться!      Он ответил, что не пристало ему, конечно, говорить так, но что действительно, по его мнению, редко какое английское привидение из средних слоев общества имеет больше оснований с удовлетворением оглядываться на свою жизнь, прожитую с такой пользой для человечества.      После этого он несколько минут сидел молча, попыхивая своей трубкой, а я внимательно разглядывал его. Никогда прежде, насколько я мог припомнить, не приходилось мне видеть, как привидение курит, и мне было очень интересно.      Я спросил его, какой табак он предпочитает, и он ответил:      - Дух сорта Кэвендиш.      Он объяснил мне, что дух того табака, который человек курит при жизни, остается в его распоряжении и после смерти. Он сказал, что он лично выкурил при жизни массу Кэвендиша, так что теперь он хорошо обеспечен духом этого табака.      Я заметил про себя, что это весьма полезные сведения, и решил, пока жив, курить как можно больше.      Я подумал, что начать можно сейчас же, и сказал, что, пожалуй, выкурю с ним трубочку для компании; он сказал: "Валяй, старик". Я протянул руку, достал из кармана своего сюртука необходимые принадлежности и закурил.      После этого у нас завязался дружеский разговор, и он рассказал мне обо всех своих преступлениях.      Он сказал, что однажды ему случилось жить рядом с молодой леди, которая обучалась игре на гитаре, в то время как напротив жил джентльмен, игравший на виолончели. И он, с дьявольской изобретательностью, познакомил этих двух ничего не подозревавших молодых людей и убедил их уехать и обвенчаться против воли родителей и взять с собой свои инструменты; они так и сделали, и не успел еще кончиться их медовый месяц, как она уже проломила ему виолончелью голову, а он изуродовал ее на всю жизнь, пытаясь заткнуть ей глотку гитарой.      Мой новый друг рассказал мне о том, как он заманивал к себе в дом уличных торговцев пышками и впихивал в них их собственные изделия до тех пор, пока животы у них не лопались и они не умирали. Он сказал, что обезвредил таким способом десятерых.      Девиц и молодых людей, декламирующих на вечерах длинные и нудные стихотворения, а также неоперившихся юнцов, которые бродят ночами по улицам и играют на гармошках, он обычно отравлял пачками, по пятнадцати за раз, чтобы дешевле обходилось; а уличных ораторов и лекторов, толкующих о вреде спиртных напитков, он запирал по шестеро в небольшой комнате, ставил каждому по стакану воды и по кружке для пожертвований и предоставлял им заговаривать друг друга до смерти.      Его было просто приятно слушать.      Я спросил, когда, по его мнению, должны прибыть остальные духи - духи уличного певца и корнетиста и немцев оркестрантов, о которых говорил дядя Джон. Он улыбнулся и ответил, что никто из них никогда больше сюда не вернется.      Я сказал:      - Как? Значит, это неправда, что они встречаются здесь с вами каждый сочельник и учиняют скандалы?      Он ответил, что так было раньше. Каждый сочельник вот уже двадцать пять лет он сражался с ними в этой самой комнате, но больше они уже не будут беспокоить ни его, ни жителей дома. Одного за другим он их всех положил на обе лопатки, вывел из строя и сделал абсолютно непригодными для дальнейших выходов на землю. В этот самый вечер, незадолго до того, как я поднялся наверх, он покончил с последним немцем оркестрантом и выбросил остатки в оконную щель. Он сказал, что из него уже никогда не выйдет ничего такого, что можно было бы назвать привидением.      - Но вы-то сами, я надеюсь, будете приходить как обычно? - спросил я. - Им здесь было бы очень жаль лишиться вас.      - Да не знаю, - ответил он. - Теперь уж и незачем вроде приходить. Если только, конечно, - добавил он любезно, - здесь не будет вас. Я приду при условии, что в следующий сочельник вы опять будете ночевать в этой комнате.      - Вы мне понравились, - продолжал он, - вы не убегаете с визгом при виде обыкновенного призрака, и волосы у вас не становятся дыбом. Вы не представляете себе, - сказал он, - до чего мне надоело видеть, как у людей волосы встают дыбом.      Он сказал, что это его раздражает.      Тут со двора донесся легкий шум, он вздрогнул и почернел, как смерть.      - Вам дурно! - вскричал я, выскакивая из постели и подбегая к нему. - Скажите, что мне для вас сделать? Хотите, я выпью немного брэнди, а вас попотчую его духом?      Минуту он молчал, напряженно прислушиваясь, затем издал вздох облегчения, и тень опять прилила к его щекам.      - Ничего, все в порядке, - пробормотал он. - Я думал, что это петух.      - Что вы! Для петуха еще слишком рано, - сказал я. - Ведь сейчас только середина ночи.      - О, этим проклятым птицам все равно, - с горечью ответил он. - Они с таким же удовольствием кричат в середине ночи, как и во всякое другое время, - и даже с большим, если знают, что этим испортят кому-нибудь вечер. Я считаю, что они это делают нарочно.      Он рассказал мне, как один его приятель, призрак человека, убившего сборщика платы за водопровод, имел обыкновение посещать дом на Лонг-Эйкр, в подвале которого был устроен курятник, и как всякий раз, когда мимо проходил полисмен и свет от его фонаря падал на решетчатое подвальное окно, старый петух воображал, что это - солнце, и тут же начинал кукарекать как сумасшедший, в результате чего бедный дух бывал, разумеется, вынужден растаять, и были случаи, когда он возвращался домой еще до того, как пробьет час ночи, посылая ужасные проклятия петуху, из-за которого его визит на землю продолжался всего каких-нибудь сорок минут.      Я согласился, что это очень несправедливо.      - Сплошная бессмыслица, - продолжал он в сердцах, - понять не могу, о чем только думал старик, когда создавал все это. Я ему много раз говорил: назначьте специальное время, и пусть все этому подчиняются - скажем, четыре часа утра летом и шесть зимой. Тогда хоть будешь знать, на каком ты свете.      - А что вы делаете, если поблизости нет петуха? - спросил я.      Он уже собирался мне ответить, но вдруг опять вздрогнул и прислушался. На этот раз я отчетливо услышал, как в соседнем доме, у мистера Баулса, дважды прокричал петух.      - Ну, вот, пожалуйста, - сказал он, поднимаясь и протягивая руку за шляпой. - Вот с такими вещами нам приходится мириться. Интересно, который час?      Я посмотрел на свои часы и сказал, что половина четвертого.      - Так я и думал, - проворчал он. - Я сверну шею этой чертовой птице, если только доберусь до нее.      И он собрался уходить.      - Если бы вы могли подождать минутку, - сказал я, снова слезая с кровати, - я бы прошелся с вами.      - Это было бы очень любезно с вашей стороны, - заметил он в нерешительности, - но не жестоко ли тащить вас на улицу?      - Отнюдь нет, - ответил я, - я с удовольствием прогуляюсь. - Тут я частично оделся и взял в руки зонтик, он ухватил меня под руку, и мы вместе вышли на улицу.      У самых ворот мы встретили Джонса, местного констебля.      - Добрый вечер, Джонс, - сказал я (в сочельник я всегда настроен приветливо).      - Добрый вечер, сэр, - ответил он, как мне показалось, несколько нелюбезно. - Осмелюсь спросить, что вы здесь делаете?      - Да ничего, - объяснил я, описав зонтиком дугу в воздухе, - просто вышел, чтоб проводить немного своего приятеля.      - Какого приятеля?      - Ах да, конечно, - засмеялся я, - я забыл. Для вас он невидим. Это призрак джентльмена, который убил уличного певца. Я пройдусь с ним до угла.      - Гм, я бы на вашем месте не стал этого делать, сэр, - сказал Джонс сурово. - Советую вам попрощаться с вашим приятелем здесь и вернуться в дом. Может быть, вы не вполне отдаете себе отчет в том, что вы вышли на улицу в одежде, которая состоит лишь из ночной сорочки, пары ботинок и шапо-кляка? Где ваши брюки?      Мне не понравился тон, которым он со мной говорил. Я сказал:      - Джонс! Мне не хотелось бы этого делать, но боюсь, что придется сообщить куда следует о вашем поведении: вы, мне кажется, выпили лишнего. Мои брюки находятся там, где им и полагается быть - на мне. Я отчетливо помню, что я их надел.      - Нет, сейчас они, во всяком случае, не на вас, - заявил он.      - Прошу прощения, но говорю вам, они на мне, - ответил я. - Я думаю, я-то должен это знать.      - Я тоже так думаю, - сказал он. - Но вы, видимо, не знаете. А теперь пройдемте со мной в дом, и давайте прекратим все это.      В это самое время в дверях появился дядя Джон, по-видимому, разбуженный нашей перебранкой, и в ту же минуту в окне показалась тетя Мария в ночном чепце.      Я объяснил им ошибку констебля, стараясь по возможности не переводить разговор в серьезный план, дабы не причинить полицейскому неприятностей, и обратился к привидению, чтобы оно подтвердило мои слова.      Оно исчезло! Оно оставило меня, не сказав ни слова - даже не попрощавшись!      Исчезнуть таким образом было так нехорошо с его стороны, что, потрясенный, я зарыдал. Тогда дядя Джон подошел ко мне и увел меня в дом.      Добравшись до своей комнаты, я обнаружил, что Джонс был прав. Я действительно не надел брюк. Они по-прежнему висели на спинке кровати. Вероятно, в спешке, стараясь не задерживать духа, я совсем забыл о них.      Таковы реальные факты, которые, как может видеть всякий нормальный благожелательный человек, не дают ни малейших оснований для возникновения клеветнических слухов.      И тем не менее подобные слухи распространяются. Некоторые личности отказываются понять изложенные здесь простые обстоятельства иначе, как в свете, одновременно и ложном и оскорбительном. Мои родные - плоть от плоти и кровь от крови моей - порочат меня и чернят клеветой.      Но я ни к кому не питаю зла. Как я уже говорил, я просто излагаю события с целью очистить свою репутацию от недостойных подозрений.                  Из сборника                  "ДЖОН ИНГЕРФИЛД И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ"      1894            ПАМЯТИ ДЖОНА ИНГЕРФИЛДА И ЖЕНЫ ЕГО АННЫ            Повесть из жизни старого Лондона в двух главах            ГЛАВА ПЕРВАЯ            Если вы доедете на метро до Уайтчепел-роуд (Восточная станция) и, сев в один из желтых трамвайных вагонов, которые ходят оттуда по Коммершал-роуд мимо харчевни "Джорджа", где стоит (или стоял некогда) высокий флагшток, под которым сидит (или сидела некогда) пожилая торговка свиными ножками - полтора пенса штука, - доберетесь до того места, где арка железнодорожного моста наискось пересекает путь, сойдете и свернете направо в узкий, шумный переулок, ведущий к реке, а затем снова направо, в еще более узкий переулок, который легко узнать по трактиру на одном углу (явление вполне обычное) и лавке торговца подержанным морским товаром на другом, где необычайно жесткие и неудобные одежды гигантских размеров раскачиваются на ветру, напоминая привидения, - то доберетесь до запущенного кладбища, обнесенного оградой и окруженного со всех сторон унылыми, перенаселенными домами. Невесело выглядят эти старые домишки, хотя жизнь так и кипит у их вечно открытых дверей. Сами они и старая церковь среди них словно утомлены этим непрекращающимся шумом. Быть может, простояв здесь столько лет, прислушиваясь к глубокому молчанию мертвых, они находят голоса живых назойливыми и бессмысленными.      Заглянув сюда сквозь ограду со стороны реки, вы увидите в тени закопченного крыльца столь же закопченной церкви (в том случае, если солнце сумеет пробиться сюда и отбросить вообще какую бы то ни было тень в этом царстве вечных сумерек) необычайно высокий и узкий надгробный камень, некогда белый и прямой, а ныне расшатанный и покосившийся от времени. На камне высечен барельеф, в чем вы сами убедитесь, если подойдете к нему, воспользовавшись воротами на противоположной стороне кладбища. Барельеф, - насколько его еще возможно рассмотреть, ибо он сильно пострадал от времени и грязи, - изображает распростертого на земле человека, над которым склонился кто-то другой, а немного поодаль находится еще какой-то предмет с очертаниями столь неясными, что его можно с одинаковым успехом принять и за ангела и за столб.      Под барельефом высечены слова (ныне уже наполовину стершиеся), которые и послужили заглавием для нашего рассказа.      Если вам случится воскресным утром бродить в тех местах, куда долетают звуки надтреснутого колокола, сзывающего немногочисленных старомодного вида прихожан, движимых силой привычки, на богослужение под эти покрытые плесенью своды, и разговориться со стариками, сидящими иногда в своих длинных сюртуках с медными пуговицами на низком камне у поломанной решетки, то они, возможно, расскажут вам эту повесть, как рассказали ее мне очень давно, так давно, что об этом и вспоминать не хочется.      Но на тот случай, если вы не пожелаете утруждать себя или если старикам, хранившим в памяти эту историю, надоело болтать и их уже никогда больше не удастся вызвать на разговор, а вы все-таки захотите ее услышать, я решился записать ее для вас.      Но я не в состоянии передать эту историю так, как мне ее рассказали, ибо для меня это была лишь легенда, которую я услышал и запомнил, чтобы потом пересказать за деньги, в то время как для них это было нечто имевшее место в действительности и, подобно нитям, вплетенное в ткань их собственной жизни. Во время рассказа лица, которых я не мог видеть, проплывали среди толпы, оборачивались и смотрели на них, и голоса, которых я не мог слышать, говорили с ними сквозь шум улицы, так что в слабых, дребезжащих звуках их речи трепетно звучала глубокая музыка жизни и смерти, и мой история по сравнению с их рассказом не больше, чем болтовня какой-нибудь кумушки по сравнению с повествованием человека, грудью испытавшего всю тяжесть битвы.            Джон Ингерфилд, хозяин салотопенного завода, Лавандовая верфь, Лаймхаус, происходит из скупого, практичного рода. Первый представитель этого рода, которого взор Истории, проникая сквозь густой туман минувших столетий, способен различить сколько-нибудь отчетливо, - длинноволосый, загорелый в морских странствиях человек, которого люди зовут по-разному, Инге или Унгер. Дикое Северное море пришлось ему пересечь, чтобы добраться сюда. История повествует о том, как вместе с небольшим отрядом свирепых воинов высадился он на пустынном берегу Нортумбрии; вот он стоит, вглядываясь в глубь страны, и все его достояние находится у него за спиной. Оно состоит из двуручной боевой секиры стоимостью что-нибудь около сорока стюк в деньгах того времени. Однако бережливый человек, наделенный деловыми способностями, даже из малого капитала сумеет извлечь большую прибыль. За срок, который людям, привыкшим к нашим современным темпам, покажется непостижимо коротким, боевая секира превратилась в обширные земельные угодья и тучные стада, продолжавшие затем размножаться с быстротой, какая и не снилась нынешним скотоводам. Потомки Инге, по-видимому, унаследовали таланты своего предка, ибо дела их процветают, а достояние приумножается. Этот род сплошь состоит из людей, делающих деньги. Во все времена, из всего на свете, всеми средствами делают они деньги. Они сражаются ради денег, женятся ради денег, живут ради денег и готовы умереть ради денег.      В те времена, когда самым ходким и ценным товаром на рынках Европы считались сильная рука и твердый дух, все Ингерфилды (ибо имя "Инге", давно укоренившееся на йоркширской почве, измененное и искаженное, стало звучать именно так) были наемниками и предлагали свою сильную руку и твердый дух тому, кто платил больше. Они знали себе цену и зорко следили за тем, чтобы не продешевить; но, заключив сделку, они храбро сражались, потому что это были стойкие люди, верные своим убеждениям, хотя убеждения их и были не слишком возвышенны.      Шло время, и люди узнали о несметных сокровищах за океаном, ожидающих храбрецов, которые сумеют покорить морские просторы; и спящий дух старого норманского пирата пробудился в их крови, и дикая морская песня, которой они никогда не слышали, зазвучала в их ушах; и они построили корабли, и поплыли к берегам Америки, и, как всегда, завладели огромными богатствами.      Впоследствии, когда Цивилизация начала устанавливать и вводить более суровые правила в игре жизни и мирные пути обещали стать прибыльнее насильственных, Ингерфилды сделались солидными и трезвыми торговцами и купцами, ибо их честолюбивые помыслы передавались из поколения в поколение неизменными, а различные профессии были лишь средством для достижения одной цели.      Пожалуй, это люди суровые и жестокие, но справедливые - в том смысле, в каком сами они понимали справедливость. Они пользуются славой хороших мужей, отцов и хозяев; но при этом невольно приходит на ум, что к ним питают скорее уважение, чем любовь.      Эти люди взыскивали долги до последнего фартинга, но и не были лишены сознания собственных обязанностей, долга и ответственности, - мало того, им случалось даже проявлять героизм, что присуще великим людям. История сохранила память о том, как некий капитан Ингерфилд, возвращаясь с несметными сокровищами из Вест-Индии, - какими путями довелось ему собирать свои богатства, пожалуй, лучше здесь особенно подробно не разбирать, - был настигнут в открытом море королевским фрегатом. Капитан королевского фрегата вежливо обращается к капитану Ингерфилду с просьбой быть настолько любезным и немедленно выдать одного человека из команды, который так или иначе стал нежелательным для друзей короля, с тем чтобы он (упомянутое нежелательное лицо) был незамедлительно повешен на нок-рее.      Капитан Ингерфилд вежливо отвечает капитану королевского фрегата, что он (капитан Ингерфилд) с величайшим удовольствием повесит любого из своей команды, кто этого заслуживает, но права своего не уступит ни королю Англии, ни кому бы то ни было другому на всем божьем океане. Капитан королевского фрегата заявляет на это, что, если нежелательное лицо не будет незамедлительно выдано, он, к своему величайшему сожалению, вынужден будет отправить капитана Ингерфилда вместе с его кораблем на дно Атлантического океана. Ответ капитана Ингерфилда гласит: "Именно это вам и прядется сделать, прежде чем я выдам одного из моих людей", - и он атакует огромный фрегат с такой яростью, что после трехчасового боя капитан королевского фрегата считает за благо возобновить переговоры и отправляет новое послание, учтиво признавая доблесть и воинское искусство капитана Ингерфилда и предлагая, чтобы тот, сделав достаточно для поддержания своей чести и доброго имени, пожертвовал теперь ничтожной причиной раздора, получив таким образом возможность скрыться вместе со своими богатствами.      - Передайте своему капитану, - кричит в ответ Ингерфилд, понявший теперь, что, кроме денег, есть и другие ценности, за которые стоит сражаться, - что "Дикий гусь" уже перелетал моря с животом, набитым сокровищами, и если богу будет угодно, то перелетит и на этот раз, но что хозяин и матросы на этом корабле вместе плавают, вместе сражаются и вместе умирают!      После этого королевский фрегат открывает еще более яростную стрельбу, и ему, наконец, удается привести в исполнение свою угрозу. Ко дну идет "Дикий гусь", ибо окончена последняя охота, ко дну идет он, зарывшись носом в воду, с развевающимися флагами, и вместе с ним идут ко дну все, кто еще остался на палубе; они и поныне лежат на дне Атлантического океана, хозяин и матросы, бок о бок, охраняя свои сокровища.      Этот случай, достоверность которого не подлежит сомнению, убедительно свидетельствует о том, что Ингерфилды, люди жестокие и жадные, стремящиеся приобрести скорее деньги; чем любовь, и предпочитающие холодное прикосновение золота теплым чувствам родных и близких, все же носят глубоко в своих сердцах благородные семена мужества, которые, однако, не смогли дать всходы на бесплодной почве их честолюбия.      Джон Ингерфилд, герой нашей повести, - типичный представитель своего древнего рода. Он понял, что очистка масла и сала хотя и не слишком приятное, но чрезвычайно прибыльное дело. Он живет в веселые времена короля Георга III, когда Лондон быстро становится городом ярко освещенных ночей. Спрос на масло, сало и тому подобные товары постоянно возрастает, и молодой Джон Ингерфилд строит большой салотопенный завод и склад в новом предместье Лаймхаус, расположенном между вечно оживленной рекой и пустынными полями, нанимает множество рабочих, вкладывает в это дело свой твердый дух и процветает.      Все годы своей молодости он трудится и наживает деньги, пускает их в оборот и снова наживает. Достигнув средних лет, он становится богатым человеком. Основная задача его жизни - накопление денег - в сущности выполнена: его предприятие прочно стало на ноги и будет расширяться дальше, требуя все меньше надзора. Настала пора подумать о второй важной задаче, о том, чтобы обзавестись женой и домом, ибо Ингерфилды всегда были добрыми гражданами, достойными отцами семейств и хлебосольными хозяевами, устраивавшими пышные приемы для своих друзей и соседей.      Джон Ингерфилд, сидя на жестком стуле с высокой спинкой в своей строго, но солидно обставленной столовой на втором этаже и неторопливо потягивая портвейн, держит совет с самим собой.      Какой она должна быть?      Он богат и может позволить себе приобрести хороший товар. Она должна быть молода и красива, чтобы стать достойным украшением роскошного дома, который он снимет для нее в модном квартале Блумсбери, подальше от запаха масла и сала. Она должна быть хорошо воспитана, с приятными, изысканными манерами, чтобы очаровывать его гостей и снискать ему доверие и уважение; и, главное, она должна быть из хорошей семьи с достаточно развесистым родословным древом, в тени которого можно было бы скрыть Лавандовую верфь от глаз общества.      Остальные присущие или не присущие ей качества не слишком его интересуют. Разумеется, она будет добродетельна и умеренно благочестива, как это и полагается женщине. Недурно также, если у нее окажется мягкий и уступчивый характер, но это не так уж важно, во всяком случае поскольку это касается его: Ингерфилды не принадлежали к тому типу мужей, на которых жены срывают свой норов.      Решив про себя, какова должна быть его жена, он перешел к обсуждению с самим собой вопроса о том, кто ею будет. Круг его знакомств в обществе довольно узок. Методически он перебирает в памяти всех, мысленно оценивая каждую знакомую девицу. Некоторые из них очаровательны, некоторые - хороши собой, некоторые - богаты; но среди них нет ни одной, которая хоть сколько-нибудь приближалась бы к столь заботливо созданному им идеалу.      Мысль о невесте постоянно у него на уме, и он размышляет об этом в перерывах между делами. В свободные минуты он записывает имена, по мере того как они приходят ему на память, на листе бумаги, который специально для этой цели приколот на крышке его конторки, с внутренней стороны. Он располагает их в алфавитном порядке, а внеся в список всех, кого только удается вспомнить, критически пересматривает его, делая пометки против каждого имени. В результате ему становится ясно, что жену следует искать не в числе его знакомых.      У него есть друг, или, скорее, приятель, старый школьный товарищ, превратившийся в одну из тех любопытных мух, которые во все времена, жужжа, вьются в самых избранных кругах и о которых, поскольку они не блещут ни оригинальностью или богатством, ни особым умом или воспитанием, люди невольно думают: "И как это, черт побери, удалось им проникнуть туда!" Однажды, случайно встретившись с этим человеком на улице, он берет его под руку и приглашает к обеду.      Как только они остаются одни за бутылкой вина и грецкими орехами, Джон Ингерфилд, задумчиво раскалывая твердый орех между пальцами, говорит:      - Вилл, я собираюсь жениться.      - Прекрасная мысль, право же, я в восторге, - отвечает Вилл, интересуясь этой новостью несколько менее, чем тонким букетом мадеры, которую он любовно потягивает. - На ком?      - Пока еще не знаю, - отвечает Джон Ингерфилд.      Приятель лукаво смотрит на него поверх стакана, не уверенный, следует ли ему рассмеяться, или же отнестись к словам Джона сочувственно.      - Я хочу, чтобы ты нашел для меня жену.      Вилл Каткарт ставит стакан и изумленно глядит на хозяина через стол.      - Я рад бы помочь тебе, Джек, - запинаясь, мямлит он встревоженным тоном, - богом клянусь, рад бы; но, право же, я не знаю ни одной женщины, которую я мог бы тебе рекомендовать, - богом клянусь, ни одной не знаю.      - Ты встречаешь их множество: я хочу, чтобы ты поискал такую, которую мог бы рекомендовать.      - Разумеется, мой милый Джек! - отвечает Вилл, облегченно вздыхая. - До сих пор я никогда не думал о них в таком смысле. Не сомневаюсь, мне удастся найти как раз такую девушку, какая тебе нужна. Я приложу все усилия и дам тебе знать.      - Буду тебе весьма признателен, - спокойно произносит Джон Ингерфилд. - Теперь твоя очередь оказать мне услугу, Вилл. Ведь я тебе оказал услугу в свое время, если помнишь.      - Я никогда не забуду этого, милый Джек, - бормочет Вилл, чувствуя себя несколько неловко. - Это было так великодушно с твоей стороны. Ты спас меня от разорения, Джек: я буду помнить об этом до конца своих дней - богом клянусь, до конца дней.      - Тебе незачем утруждать себя в течение столь долгого времени, - возражает Джон с едва уловимой улыбкой на твердых губах. - Срок векселя истекает в конце следующего месяца. Тогда ты сможешь выплатить долг и забыть об этом.      Вилл чувствует, что стул, на котором он сидит, почему-то становится неудобным, а мадера как бы теряет свой аромат. У него вырывается короткий нервный смешок.      - Черт побери, - говорит он. - Неужели так скоро? Я совершенно забыл о сроке.      - Как хорошо, что я напомнил тебе, - отвечает Джон, и улыбка на его губах становится отчетливее.      Вилл ерзает на стуле.      - Боюсь, милый Джек, - говорит он, - что мне придется просить тебя возобновить вексель, всего на месяц или на два, мне чертовски неприятно, но в этом году у меня очень туго с деньгами. Дело в том, что я сам не могу получить денег со своих должников.      - Это в самом деле очень неприятно, - отвечает его друг, - потому что я отнюдь не уверен, что смогу возобновить вексель.      Вилл смотрит на него с некоторой тревогой. - Но что же мне делать, если у меня нет денег?      Джон Ингерфилд пожимает плечами.      - Не хочешь же ты сказать, милый Джек, что засадишь меня в тюрьму?      - А почему бы и нет? Ведь сажают же туда других людей, которые не в состоянии уплатить долгов.      Тревога Вилла Каткарта возрастает до невероятных размеров.      - Но наша дружба! - восклицает он, - наша...      - Мой милый Вилл, - перебивает его Ингерфилд, - немного найдется друзей, которым я одолжил бы триста фунтов и не попытался получить их обратно. И уж, разумеется, ты не в их числе.      - Давай заключим сделку, - продолжает он. - Найди мне жену, и в день свадьбы я верну тебе этот вексель и дам, пожалуй, еще сотни две впридачу. Если к концу следующего месяца ты не представишь меня женщине, которая достойна стать и согласна стать миссис Джон Ингерфилд, я откажусь возобновить вексель.      Джон Ингерфилд снова наполняет свой стакан и радушно пододвигает бутылку гостю, который, однако, вопреки своему обыкновению не обращает на нее внимания, а пристально разглядывает пряжки на своих башмаках.      - Ты это серьезно? - спрашивает он наконец.      - Совершенно серьезно, - следует ответ. - Я хочу жениться. Моя жена должна быть леди по рождению и воспитанию. Она должна быть из хорошей семьи, достаточно хорошей для того, чтобы заставить общество забыть о моей фабрике. Она должна быть молода, красива и обаятельна. Я всего лишь делец. Мне нужна женщина, способная взять на себя светскую сторону моей жизни. Среди моих знакомых такой женщины лет. Я обращаюсь к тебе, потому что ты, как мне известно, близко связан с тем кругом, в котором ее следует искать.      - Будет довольно трудно найти леди, отвечающую всем этим требованиям, которая согласилась бы на подобные условия, - произносит Каткарт не без ехидства.      - Я хочу, чтобы ты нашел такую, которая согласится, - возражает Джон Ингерфилд.      С наступлением вечера Вилл Каткарт покидает хозяина, серьезный и озабоченный; а Джон Ингерфилд в раздумье прохаживается взад и вперед по пристани, ибо запах масла и сала стал для него сладок, и ему приятно созерцать лунные блики на грудах бочонков.      Проходит шесть недель. В первый же день седьмой недели Джон достает вексель Вилла Каткарта из большого сундука, где он хранился, и кладет его в ящик поменьше, который стоит у конторки и предназначен для более срочных и неотложных документов. Два дня спустя Каткарт пересекает грязный двор, проходит через контору и, войдя в святилище своего друга, прикрывает за собой дверь.      С ликующим видом он хлопает мрачного Джона по спине.      - Нашел, Джек! - восклицает он. - Это было нелегкое дело, я тебе скажу: пришлось выспрашивать недоверчивых пожилых вдов, подкупать доверенных слуг, добывать сведения у друзей дома. Черт возьми, после всего этого я мог бы поступить на службу к герцогу в качестве главного шпиона всей королевской армии!      - Хороша ли она собой? - интересуется Джон, не переставая писать.      - Хороша ли! Милый Джек, да ты влюбишься по уши, как только увидишь ее. Пожалуй, немного холодна, но ведь это как раз то, что тебе нужно.      - Из хорошей семьи? - спрашивает Джон, подписывая и складывая оконченное письмо.      - Настолько хорошей, что сначала я не смел и мечтать о ней. Но она здравомыслящая девушка без всяких этаких глупостей, а семья бедна, как церковная крыса. Так вот - дело в том, что мы с ней стали самыми добрыми друзьями, и она сказала мне откровенно, что хочет выйти замуж за богатого человека, безразлично, за кого именно.      - Это звучит многообещающе, - замечает предполагаемый жених со своей своеобразной сухой улыбкой. - Когда я буду иметь счастье увидеться с ней?      - Сегодня вечером мы пойдем с тобой в Ковент-Гарден, - отвечает Вилл. - Она будет в ложе леди Хетерингтон, и я тебя представлю.                  Итак, вечером Джон Ингерфилд отправляется в театр Ковент-Гарден, и кровь в его жилах бежит лишь чуточку быстрее, чем тогда, когда он отправляется в доки для закупки масла; он украдкой осматривает предлагаемый товар с противоположного конца зала, одобряет его, представлен ей и после более близкого осмотра одобряет ее еще больше, получает приглашение бывать в доме, бывает довольно часто и всякий раз чувствует себя все более удовлетворенным ценностью, добротностью и другими достоинствами товара.      Если Джон Ингерфилд требовал от своей жены единственно, чтобы она была красивой светской машиной, то в этой женщине он безусловно обрел свой идеал. Анна Синглтон, единственная дочь неудачливого, но необычайно обаятельного баронета сэра Гарри Синглтона (по слухам, более обаятельного вне своей семьи, чем в ее кругу), оказалась прекрасно воспитанной девушкой, полной величавой грации. С ее портрета кисти Рейнольдса, который и поныне висит над деревянной панелью на стене одного из старых залов в Сити, смотрит на нас лицо поразительно красивое и умное, но вместе с тем необычайно холодное и бессердечное. Это лицо женщины, уставшей от мира и в то же время презирающей его. В старых семейных письмах, строки которых сильно выцвели, а страницы пожелтели, можно найти немало критических замечаний по поводу этого портрета. Авторы писем жалуются на то, что если в портрете вообще имеется какое-либо сходство с оригиналом, то Анна, по-видимому, сильно изменилась по сравнению с годами девичества, ибо они помнят, что тогда ее лицу было свойственно веселое и ласковое выражение.      Те, кто знал ее впоследствии, говорят, что такое выражение вернулось к ней в конце жизни, а многие даже отказываются верить, что красивая, презрительно усмехающаяся леди, изображенная на портрете, - та самая женщина, которая с нежностью и участием склонялась над ними.      Но во время странного сватовства Джона Ингерфилда это была Анна Синглтон, изображенная на портрете сэра Джошуа, и от этого она еще больше нравилась Джону Ингерфилду.      Сам он не связывал с женитьбой никаких чувств, и она также, что значительно упрощало дело. Он предложил ей сделку, и она приняла предложение. По мнению Джона, ее отношение к браку было вполне обычным для женщины. У очень молодых девушек голова набита романтическим вздором. И для него и для нее лучше, если она избавилась от этого.      - Наш союз будет основан на здравом смысле, - сказал Джон Ингерфилд.      - Будем надеяться, что опыт удастся, - ответила Анна Синглтон.            ГЛАВА ВТОРАЯ            Но опыт не удается. По законам божеским мужчина должен покупать женщину, а женщина - отдаваться мужчине за иную плату, нежели здравый смысл. Здравый смысл не имеет хождения на брачном рынке. Мужчины и женщины, появляющиеся там с кошельком, в котором нет ничего, кроме здравого смысла, не имеют права жаловаться, если, вернувшись домой, они обнаружат, что заключили неудачную сделку.      Джон Ингерфилд, предлагая Анне стать его женой, питал к ней не больше любви, чем к любому роскошному предмету обстановки, который он приобретал в то же время, и даже не пытался притворяться. Но, если бы он и попытался, она все равно бы ему не поверила; ибо Анна Синглтон в свои двадцать два года познала многое и понимала, что любовь - это лишь метеор на небе жизни, а настоящей путеводной звездой является золото. Анна Синглтон уже изведала любовь и похоронила ее в самой глубине души, а на могиле, чтобы призрак не мог подняться оттуда, навалила камни безразличия и презрения, как это делали многие женщины до и после нее. Некогда Анне Синглтон пригрезилась чудесная история. Это была история, старая, как мир, а может быть, и еще старше, но ей она тогда казалась новой и прекрасной. Здесь было все, что полагается: юноша и девушка, клятвы в верности, богатые женихи, бессердечные родители, любовь, стоившая того, чтобы ради нее бросить вызов всему миру. Но однажды в ее сон из страны яви залетело письмо, беспомощное и жалостливое: "Ты знаешь, что я люблю только тебя, - было написано в нем, - сердце мое до самой смерти будет принадлежать тебе. Но отец угрожает прекратить выплату моего содержания, а ты же знаешь, что у меня-то нет ничего, кроме долгов. Некоторые считают ее красивой, но может ли она сравниться с тобой? О, почему деньгам суждено быть нашим вечным проклятием?" - и множество других подобных же вопросов, на которые нет ответа, множество проклятий судьбе, богу и людям и множество жалоб на свою горькую долю.      Анна Синглтон долго читала это письмо. Окончив и перечтя его еще раз, она встала, разорвала листок на куски и со смехом бросила в огонь, и, когда пламя, вспыхнув, угасло, она почувствовала, что жизнь ее угасла вместе с ним: она не знала, что разбитые сердца могут исцеляться.      Когда Джон Ингерфилд сватается к ней и ни слова не говорит о любви, упоминая лишь о деньгах, она чувствует, что вот, наконец, искренний голос, которому можно верить. Она еще не потеряла интереса к земной стороне жизни. Приятно быть богатой хозяйкой роскошного особняка, устраивать большие приемы, променять тщательно скрываемую нищету на открытую роскошь. Все это ей предлагают как раз на тех самых условиях, которые она и сама бы выдвинула. Если бы ей предложили еще и любовь, она бы отказалась, зная что ей нечего дать взамен.      Но одно дело, когда женщина не желает привязанности, и другое - когда она ее лишена. С каждым днем атмосфера роскошного дома в Блумсбери все сильнее леденит ей сердце. Гости по временам согревают его на несколько часов и уходят, после чего там становится еще холоднее.      Она старается быть безразличной к мужу, но живые существа, соединенные вместе, не могут быть безразличны друг к другу. Ведь даже две собаки на одной сворке вынуждены думать друг о друге. Муж и жена должны любить или ненавидеть, испытывать симпатии или антипатии в зависимости от того, насколько тесны или свободны связывающие их узы. По обоюдному желанию узы их брака настолько свободны, насколько позволяет приличие, и поэтому ее отвращение к нему не выходит за пределы вежливости.      Она честно выполняет взятые обязательства, ибо у Синглтонов тоже есть свой кодекс чести. Ее красота, очарование, такт, связи помогают ему делать карьеру и удовлетворять свое честолюбие. Она открывает ему двери, которые в ином случае остались бы для него закрытыми. Общество, которое в ином случае прошло бы мимо него с презрительной усмешкой, сидит за его столом. Ее желания и интересы неотделимы от его. Свой долг жены сна выполняет во всем, стремится угодить ему, молча сносит его редкие ласки. Все, что предусмотрено сделкой, она выполнит до конца.      Он, со своей стороны, также играет свою роль с добросовестностью делового человека; более того: если вспомнить, что, угождая ей, сам он не испытывает никакого удовольствия, - даже не без великодушия. Он всегда внимателен и почтителен к ней, постоянно проявляет учтивость, которая не менее искренна оттого, что не является врожденной. Каждое высказанное ею желание выполняется, каждое выражение неудовольствия принимается во внимание. Зная, что его присутствие действует на нее угнетающе, Джон Ингерфилд старается не докучать ей чаще, чем это необходимо.      По временам он спрашивает себя, и не без оснований, что дала ему женитьба, действительно ли шумная светская жизнь - это самая интересная игра из тех, которыми можно заполнить досуг, и, наконец, не был ли он счастливее в своей квартире над конторой, чем в этих роскошных, сверкающих комнатах, где он всегда выглядит и ощущает себя незваным гостем.      Единственное чувство, которое породила в нем близость с женой, - это чувство снисходительного презрения. Так же как нет равенства между мужчиной и женщиной, так не может быть и уважения. Она - совершенно иное существо. Он способен смотреть на нее либо как на нечто высшее, либо как на нечто низшее. В первом случае мужчина в большей или меньшей степени влюблен, а любовь была чужда Джону Ингерфилду. Даже используя в своих целях ее красоту, очарование, такт, он презирает их как оружие слабого пола.      Так и живут они в своем большом доме, Джон Ингерфилд и жена его, Анна, далекие и чужие друг другу, и ни один не проявляет желания узнать другого поближе.      Он никогда не говорит с ней о своих делах, а она никогда не спрашивает. Чтобы вознаградить себя за те немногие часы, на которые ему приходится отрываться от дел, он становится суровее и требовательнее; он делается более строгим хозяином, неумолимым кредитором, жадным торговцем, выжимая из людей все до последнего, лихорадочно стремясь стать еще богаче, чтобы иметь возможность потратить больше денег на игру, которая с каждым днем становится для него все более утомительной и неинтересной.      И груды бочонков на его пристанях растут и множатся; его суда и баржи плывут по грязной реке бесконечными караванами; вокруг его заплывших жиром котлов роится еще больше изнемогающих, грязных созданий, превращающих масло и сало в золото.      Но вот однажды летом из своего гнезда где-то далеко на Востоке вылетает на Запад зловещая тварь. Покружившись над предместьем Лаймхаус, увидев здесь тесноту и грязь и почуяв манящее зловоние, она снижается.      Имя этой твари - тиф. Сначала она таится незамеченной, тучнея от жирной и обильной пищи, которую находит поблизости, но, наконец, став слишком большой для того, чтобы прятаться дольше, она нагло высовывает свою чудовищную голову, и белое лицо Ужаса с криком проносится по улицам и переулкам, врывается в контору Джона Ингерфилда и громко заявляет о себе.      Джон Ингерфилд на некоторое время погружается в раздумье. Затем он садится на лошадь и по ухабам и рытвинам во весь опор скачет домой.      В прихожей он встречается с Анной и останавливает ее.      - Не подходите ко мне близко, - говорит он спокойно. - В Лаймхаусе эпидемия; говорят, болезнь передается даже через здоровых людей. Вам лучше уехать из Лондона на несколько недель. Отправляйтесь к отцу; когда все кончится, я приеду за вами.      Он далеко обходит ее и поднимается наверх, где несколько минут разговаривает со своим камердинером. Спустившись, он снова вскакивает в седло и уезжает.      Немного спустя Анна поднимается в его комнату. Слуга, стоя на коленях, укладывает чемодан.      - Куда вы его повезете? - спрашивает она.      - На пристань, сударыня, - отвечает слуга. - Мистер Ингерфилд намерен пробыть там день или два.      Тогда Анна усаживается в большой пустой гостиной и в свою очередь начинает размышлять.      Джон Ингерфилд, вернувшись в Лаймхаус, видит, что за короткое время его отсутствия эпидемия сильно распространилась. Раздуваемый страхом и невежеством, питаемый нищетой и грязью, этот бич, подобно огню, охватывает квартал за кварталом. Болезнь, долгое время таившаяся, теперь появилась одновременно в пятидесяти разных местах. Не было ни одной улицы, ни одного двора, которых она бы миновала. Более десятка рабочих Джона уже слегло. Еще двое свалились замертво у котлов за последний час. Паника доходит до невероятных размеров. Мужчины и женщины срывают с себя одежду, чтобы посмотреть, нет ли пятен или сыпи, находят их или воображают, что нашли, и с криком, полураздетые, выбегают на улицу. Два человека, встретившись в узком проходе, кидаются назад, страшась даже пройти близко друг от друга. Мальчик нагибается, чтобы почесать ногу - поступок, который в обычных условиях не вызвал бы в этих краях особого удивления. Моментально все в ужасе бросаются вон из комнаты, и сильные давят слабых в своем стремлении скрыться.      В то время не было организованной борьбы с болезнью. В Лондоне нашлись добрые сердца и руки, готовые оказать помощь, но они еще недостаточно сплочены для того, чтобы противостоять столь стремительному врагу. Есть немало больниц и благотворительных учреждений, но большинство из них содержится в Сити на средства отцов города исключительно для бедных граждан и членов гильдий. Немногочисленные бесплатные больницы плохо оборудованы и уже переполнены. Грязный, расположенный на отлете Лаймхаус, всеми позабытый, лишенный всякой помощи, вынужден защищаться собственными силами.      Джон Ингерфилд созывает стариков и с их помощью старается пробудить здравый смысл и рассудок у своих обезумевших от ужаса рабочих. Стоя на крыльце конторы и обращаясь к наименее перепуганным из них, он говорит о том, какую опасность таит в себе паника, и призывает к спокойствию и мужеству.      - Мы должны встретить бедствие и бороться с ним, как мужчины! - кричит он сильным, покрывающим шум голосом, который не раз сослужил службу Ингерфилдам на полях сражений и на разбушевавшихся морях. - В нашей среде не должно быть трусливого эгоизма и малодушного отчаяния. Если нам суждено умереть, мы умрем, но с божьей помощью мы постараемся выжить. В любом случае мы сплотимся и будем помогать друг другу. Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не останется без помощи.      Джон Ингерфилд умолкает, и, когда звуки его сильного голоса затихают вдали, за его спиной раздается нежный голос, чистый и твердый:      - Я также пришла сюда, чтобы быть с вами и помогать своему мужу. Я буду ухаживать за больными и надеюсь принести вам пользу. Мой муж и я сочувствуем вашей беде. Я уверена, что вы будете мужественны и терпеливы. Мы вместе сделаем все возможное и не будем терять надежды.      Он оборачивается, готовый увидеть за собой пустоту и подивиться помрачению своего рассудка. Она вкладывает свою руку в его, и они смотрят друг другу в глаза; и в это мгновение, в первый раз в жизни, эти два человека по-настоящему видят друг друга.      Они не говорят ни слова. На разговоры нет времени. У них масса работы, очень срочной работы, и Анна хватается за нее с жадностью женщины, долгое время тосковавшей по радости, которую приносит труд. И при виде того, как она быстро и спокойно движется среди обезумевшей толпы, расспрашивая, успокаивая, мягко отдавая распоряжения, у Джона возникает мысль: вправе ли он позволить ей остаться здесь и рисковать жизнью ради его людей? И за ней другая: а как он может помешать ей? Ибо за этот час он осознал, что Анна - не его собственность; что он и она - как бы две руки, повинующиеся одному господину; что, работая вместе и помогая друг другу, они не должны мешать один другому.      Пока Джон еще не до конца понимает все это. Самая мысль кажется ему новой и странной. Он чувствует себя, как ребенок в волшебной сказке, внезапно обнаруживший, что деревья и цветы, мимо которых он небрежно проходил тысячи раз, могут думать и говорить. Один раз он шепотом предупреждает ее о трудностях и об опасности, но она отвечает просто: "Я обязана заботиться об этих людях так же, как и ты. Это моя работа", - и он больше не настаивает.      Анна обладает чисто женским врожденным умением ухаживать за больными, а ее острый ум заменяет ей опыт. Заглянув в две-три грязных лачуги, где живут эти люди, она убеждается, что для спасения больных необходима поскорее вывезти их оттуда. И она решает превратить огромную контору - длинную, высокую комнату на другом конце пристани - во временную больницу. Взяв в помощь семь или восемь женщин, на которых можно положиться, она приступает к осуществлению своего замысла. Она обращается с гроссбухами, словно это книги стихов, а товарные накладные - какие-нибудь уличные баллады. Пожилые клерки стоят, ошеломленные, воображая, что наступил конец света и мир стремительно проваливается в пустоту, но вот их бездеятельность замечена и их самих заставляют совершить святотатство и помочь разрушению собственного храма.      Анна отдает распоряжения ласково, с самой очаровательной улыбкой, но все же они остаются распоряжениями, и никому даже в голову не приходит ослушаться их. Джон - суровый, властный, непреклонный Джон, к которому с тех пор, как он девятнадцать лет назад окончил торговую школу Тейлора, ни разу не обращались тоном, более повелительным, чем робкая просьба, и который, случись что-либо подобное, решил бы, что внезапно нарушились законы природы, - неожиданно для себя оказывается на улице, спешит к аптекарю, на мгновение замедляет шаги, недоумевая, зачем и для чего он делает это, соображает, что ему велено сделать это и живо вернуться назад, изумляется, кто посмел приказать ему, вспоминает, что приказала Анна, не знает, что об этом подумать, но торопливо продолжает путь. Он "живо возвращается назад", получает похвалу за то, что вернулся так быстро, и доволен собой; его снова посылают уже в другое место с указаниями, что сказать, когда он придет туда. Он отправляется (ибо постепенно привыкает к тому, что им командуют). На полпути его охватывает сильная тревога, так как, попытавшись повторить поручение, чтобы убедиться, что правильно запомнил его, он обнаруживает, что все забыл. Он останавливается в волнении и беспокойстве, размышляет, не выдумать ли что-нибудь от себя, тревожно взвешивает шансы - что будет, если он поступит так и это раскроется. Внезапно, к своему глубочайшему изумлению и радости, он вспоминает слово в слово, что ему было сказано, и спешит дальше, снова и снова повторяя про себя поручение.      Он делает еще несколько шагов, и тут происходит одно из самых необычайных событий, которые случились на той улице до или после этого: Джон Ингерфилд смеется.      Джон Ингерфилд с Лавандовой верфи, пройдя две трети улицы Крик-Лейн, бормоча что-то себе под нос и глядя в землю, останавливается посреди мостовой и смеется; и какой-то маленький мальчик, который потом рассказывает об этом до конца своих дней, видит и слышит его и со всех ног мчится домой, чтобы сообщить удивительную новость, и мать задает ему хорошую порку за то, что он говорит неправду.      Весь этот день Анна героически трудится, и Джон помогает ей, а иногда и мешает. К ночи маленькая больница готова, три кровати уже поставлены и заняты; и вот теперь, когда сделано все возможное, они с Джоном поднимаются наверх в его прежние комнаты, расположенные над конторой.      Джон вводит ее туда не без опаски, ибо по сравнению с домом в Блумсбери они выглядят бедными и жалкими. Он усаживает ее в кресло у огня, просит отдохнуть, а затем помогает старой экономке, никогда не отличавшейся особой сообразительностью, а теперь совершенно обезумевшей от страха, накрыть на стол.      Анна наблюдает, как он двигается по комнате. Здесь, где проходила его настоящая жизнь, он, пожалуй, больше является самим собой, чем в чуждой ему светской обстановке; и этот простой фон, по-видимому, выгодно оттеняет его; Анна поражена, как это она не замечала раньше, что он - хорошо сложенный, красивый мужчина. И он вовсе не стар. Что это - неужели из-за плохого освещения? Он выглядит почти молодо. А почему бы ему и не выглядеть молодо, если ему всего лишь тридцать шесть, а в таком возрасте мужчина еще во цвете лет? Анна недоумевает, почему она раньше всегда думала о нем как о пожилом человеке.      Над большим камином висит портрет одного из предков Джона - того мужественного капитана Ингерфилда, который предпочел вступить в бой с королевским фрегатом, но не выдал своего матроса. Анна переводит глаза с мертвого лица на живое и улавливает явное сходство между ними. Прикрыв глаза, она мысленно видит перед собой сурового капитана, бросающего врагу свой вызов, и у него то же лицо, что и у Джона несколько часов назад, когда он говорил: "Я намерен остаться здесь с вами и сделать для вас все возможное. Никто из моих людей не останется без помощи".      Джон пододвигает ей стул, и в это мгновение на него падает свет. Она украдкой бросает еще один взгляд на его лицо - сильное, суровое, красивое лицо человека, способного на благородные поступки. Анна задумывается о том, смотрел ли он на кого-нибудь с нежностью; внезапно ощущает при этой мысли острую боль; отвергает эту мысль как невозможную; пытается представить себе, как пошло бы ему выражение нежности; чувствует, что ей хотелось бы видеть на его лице выражение нежности просто из любопытства; размышляет, удастся ли это ей когда-нибудь.      Она пробуждается от своей задумчивости, когда Джон с улыбкой сообщает ей, что ужин готов, и они усаживаются друг против друга, чувствуя странное смущение.      С каждым днем работа становится все более напряженной; с каждым днем враг становится все более сильным, беспощадным, неодолимым, и с каждым днем, борясь против него бок о бок, Джон Ингерфилд и жена его Анна все более сближаются. В битве жизни познается цена сплоченности. Анне приятно, почувствовав усталость поднять голову и увидеть, что он рядом; приятно среди окружающего тревожного шума услышать его громкий, сильный голос.      И, видя, как красивая фигура Анны двигается взад и вперед, среди ужаса и горя, видя ее красивые быстрые руки, делающие свое святое дело, ее проникающие в душу глаза, в которых мерцает глубокая нежность; слыша ее ласковый, чистый голос, когда она смеется, радуясь вместе с другими, успокаивает беспокойных, мягко приказывает, кротко упрашивает, - Джон чувствует, как в его мозг заползают странные новые мысли относительно женщин вообще, и этой женщины в особенности.      Однажды, роясь в старом ящике, он случайно находит книжку рассказов из библии с цветными картинками. Он любовно переворачивает изорванные страницы, вспоминая давно минувшие воскресные дни. Одну картинку, изображающую группу ангелов, он рассматривает особенно долго: ему кажется, что в самом юном ангеле с менее суровыми, чем у остальных, чертами он улавливает сходство с Анной. Он долго смотрит на картинку. Внезапно у него возникает мысль: как хорошо бы наклониться и поцеловать нежные ноги у такой женщины! И, подумав это, он вспыхивает, как мальчик.      Так на почве человеческих страданий вырастают цветы человеческой любви и счастья, а цветы эти роняют семена бесконечного сочувствия человеческим невзгодам, ибо все в мире создано богом для благой цели.      При мысли об Анне лицо Джона смягчается, и он становится менее суровым; при воспоминании о нем ее душа становится тверже, глубже, полнее. Все помещения склада превращены в палаты, и маленькая больница открыта для всех, ибо Джон и Анна чувствуют, что весь мир - это их люди. Груды бочек исчезли - их перевезли в Вулвич и Грейвзенд, убрали с дороги и свалили где попало, словно масло, и сало, и золото, в которые они могут быть обращены, не имеют в этом мире большого значения, и о них не стоит и думать, когда нужно помочь братьям в беде.      Дневной труд кажется им легким в ожидании того часа, когда они останутся вдвоем в старой невзрачной комнате Джона над конторой. Правда, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что в такие часы они скучают; они странно застенчивы, странно молчаливы, боятся дать волю словам, ощущая бремя невысказанных мыслей.      Однажды вечером Джон, заговорив не потому, что в этом была какая-либо необходимость, а лишь для того, чтобы услышать голос Анны, заводит речь о круглых коржиках, припомнив, что его экономка великолепно их готовила, и не прочь узнать, не забыла ли она еще свое искусство.      Анна трепещущим голосом, словно коржики - это какая-нибудь щекотливая тема, сообщает, что она сама с успехом пробовала готовить их. Джон, которому всегда внушали, что такой талант - необычайная редкость и, как правило, передается по наследству, вежливо сомневается в способностях Анны, почтительно предполагая, что она имеет в виду сдобные булочки. Анна возмущенно отвергает подобное подозрение, заявляет, что прекрасно знает разницу между коржиками и сдобными булочками, и предлагает доказать свое умение, если только Джон спустится вместе с нею на кухню и отыщет все необходимое.      Джон принимает вызов и неловко ведет Анну вниз одной рукой, другой держа перед собой свечу. Уже одиннадцатый час, и старая экономка спит. При каждом скрипе ступеньки они замирают и прислушиваются, не проснулась ли она. Затем, убедившись, что все тихо, они снова крадутся вперед, подавляя смех и тревожно спрашивая друг у друга, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что сказала бы старая чопорная старуха, если бы спустилась вниз и застала их там.      Они достигают кухни - скорее благодаря дружелюбию кошки, чем знакомству Джона с географией собственного дома; Анна разводит огонь и очищает стол для работы. Какую помощь может оказать ей Джон и зачем ей понадобилось, чтобы он ее сопровождал, - на эти вопросы Анне, пожалуй, нелегко было бы дать вразумительный ответ. Что же касается "отыскания всего необходимого", он не имеет ни малейшего представления о том, где что лежит, и от природы не наделен особой сообразительностью. Когда его просят найти муку, он прилежно ищет ее в ящиках кухонного стола; когда его посылают за скалкой - внешний вид и основные признаки которой ему описаны для облегчения задачи, - он после долгого отсутствия возвращается с медным пестиком. Анна смеется над ним; но, по правде говоря, может показаться, что и она не менее бестолкова, ибо только когда руки у нее уже все в муке, ей приходит в голову, что она не приняла предварительных мер, необходимых для приготовления любого кушанья, - не закатала рукава.      Она протягивает Джону руки, сначала одну, а потом другую, и ласково просит его сделать это. Джон очень медлителен и неловок, но Анна чрезвычайно терпелива. Дюйм за дюймом он закатывает черный рукав, обнажая белую круглую руку. Сотни раз видел он эти прекрасные руки, обнаженные до плеч, сверкающие драгоценностями, но никогда раньше не замечал их удивительной красоты. Ему хочется обвить их вокруг своей шеи, и в то же время, испытывая муки Тантала, он боится, что прикосновение его дрожащих пальцев ей неприятно.      Анна благодарит его и извиняется за причиненное беспокойство, а он, пробормотав что-то бессмысленное, глупо молчит, глядя на нее. По-видимому, Анне достаточно одной руки для стряпни, так как вторая остается лежать в бездействии на столе - очень близко от руки Джона, но она словно не замечает этого, целиком поглощенная своим делом. Каким образом возникло у него такое побуждение, кто научил его, мрачного, трезвого, делового Джона, столь романтическим поступкам - навеки останется тайной; но в одно мгновение он опускается на колени, покрывая испачканную мукой руку поцелуями, и в следующий миг руки Анны обвиваются вокруг его шеи, а губы прижимаются к его губам, и вот уже стена, разделявшая их, рухнула, и глубокие воды их любви сливаются в один стремительный поток.      С этим поцелуем они вступают в новую жизнь, куда нам нет нужды следовать за ними. Должно быть, эта жизнь наполнена необычайной красотой самозабвения и взаимной преданности - пожалуй, она слишком идеальна для того, чтобы долго остаться неомраченной земными горестями.      Те, кто помнит их в эту пору, говорят о них, понижая голос, словно о видениях. В те дни лица их, казалось, излучали сияние, а в голосах звучала несказанная нежность.      Они забывают об отдыхе, словно не чувствуя усталости. Днем и ночью они появляются то тут, то там среди сраженных несчастьем людей, принося с собой исцеление и покой; но вот, наконец, болезнь, подобно насытившемуся хищнику, уползает медленно в свое логово, и люди ободряются, вздыхают с облегчением.      Однажды, возвращаясь с обхода, продолжавшегося дольше обычного, Джон чувствует, как члены его постепенно охватывает слабость, и ускоряет шаги, стремясь поскорее добраться до дома и отдохнуть. Анна, которая не ложилась всю прошлую ночь, вероятно спит, и, не желая ее беспокоить, он проходит в столовую и располагается в кресле у огня. В комнате холодно. Он шевелит поленья, но жар не усиливается. Он придвигает кресло к самому камину и склоняется к огню, положив ноги на решетку и протянув руки к пламени, и все же продолжает дрожать.      Сумерки наполняют комнату, понемногу сгущаясь. Джон равнодушно удивляется, почему время летит так быстро. Вскоре он слышит поблизости голос, медленный и монотонный, который очень знаком ему, хотя он и не в состоянии вспомнить, кому этот голос принадлежит. Он не поворачивает головы, но вяло прислушивается. Голос говорит о сале: сто девяносто четыре бочонка сала, и все они должны быть помещены один в другой. Это невозможно сделать, обиженно жалуется голос. Они не входят один в другой. Бесполезно пытаться втиснуть их. Гляди! Вот они снова рассыпались.      В голосе звучит раздражение и усталость. Господи! Ну что им надо! Разве они не видят, что это невозможно? Какие идиоты!      Внезапно он узнает голос, вскакивает и дико озирается, стараясь понять, где он. Огромным напряжением воли ему удается удержать ускользающее сознание. Обретя уверенность в себе, он, крадучись, выбирается из комнаты и спускается по лестнице.      В прихожей он останавливается и прислушивается; в доме все тихо. Он добирается до лестницы, ведущей в кухню, и тихо зовет экономку, которая поднимается к нему, задыхаясь и кряхтя после каждой ступеньки. Не подходя к ней близко, он шепотом спрашивает, где Анна. Экономка отвечает, что она в больнице.      - Скажите ей, что меня внезапно вызвали по делу, - торопливо шепчет он. - Я пробуду в отсутствии несколько дней. Попросите ее уехать отсюда и немедленно возвратиться домой. Теперь они могут обойтись без нее. Скажите ей, чтобы она отправлялась домой немедленно. Я тоже приеду туда.      Он направляется к двери, но останавливается и снова оглядывается по сторонам.      - Скажите ей, что я прошу, я умоляю ее не оставаться здесь больше ни одного часа. Самое страшное позади. Теперь ее может заменить любая сиделка. Скажите ей, что она должна вернуться домой сегодня же вечером. Если она любит меня, пусть уезжает немедленно.      Экономка, несколько смущенная его горячностью, обещает передать все это и спускается вниз. Он берет шляпу и плащ со стула, куда он их бросил, и снова поворачивает к выходу. В это мгновение открывается дверь и входит Анна.      Он кидается назад, в темноту, и прижимается к стене. Анна, смеясь, окликает его, а затем, так как он не отзывается, спрашивает встревоженным тоном:      - Джон... Джон... милый! Это ты? Где же ты?      Затаив дыхание, он еще глубже забивается в темный угол; Анна, думая, что это почудилось ей в полумраке, проходит мимо него и подымается по лестнице.      Тогда он крадется к выходу, выскальзывает на улицу и тихо затворяет за собой дверь.      Через несколько минут старая экономка взбирается наверх и передает ей слова Джона. Анна в полном недоумении подвергает бедную старуху суровому допросу, но не может больше ничего добиться. Что все это значит? Какое "дело" могло заставить Джона, который в течение десяти недель и не помышлял о делах, покинуть ее таким образом - не сказав ни слова, не поцеловав ее! Внезапно она вспоминает, что несколько минут назад окликнула его, когда ей показалось, что она его видит, а он не ответил; и ужасная правда неумолимо предстает перед ней.      Она снова затягивает ленты своей шляпки, которые начала было развязывать, спускается вниз и выходит на мокрую улицу.      Она торопливо направляется к дому единственного живущего поблизости доктора - большого, грубоватого человека, который в течение этих двух страшных месяцев был их главной опорой и поддержкой. Доктор встречает ее в дверях, и по его смущенному выражению она сразу же догадывается обо всем. Напрасно пытается он разубедить ее: откуда ему знать, где Джон? Кто сказал ей, что Джон заболел - такой большой, сильный, здоровый малый. Она слишком много работала, и поэтому эпидемия не выходит у нее из головы. Она должна немедленно вернуться домой, иначе заболеет сама. Право же, с ней это может случиться гораздо скорее, чем с Джоном.      Анна, подождав, пока он, расхаживая взад и вперед по комнате, кончит выдавливать из себя неуклюжие фразы, мягко, не обращая внимания на его уверения, говорит:      - Если вы не скажете мне, я узнаю у кого-нибудь другого, вот и все. - Затем, уловив в нем секундное колебание, она кладет свою маленькую ручку на его грубую лапу и с бесстыдством горячо любящей женщины вытягивает из него все, что он обещал держать в тайне.      И все же он останавливает ее, когда она собирается уходить.      - Не тревожьте его сейчас, - говорит он. - Он разволнуется. Подождите до завтра.      И вот, в то время как Джон считает бесконечные бочонки с салом, Анна сидит у его кровати, ухаживая за своим последним "пациентом".      Нередко в бреду он зовет ее, и она берет его горячую руку и держит ее в своих, пока он не засыпает.      Каждое утро приходит доктор, смотрит на него, задает несколько вопросов и делает несколько обычных указаний, но не говорит ничего определенного. Пытаться обмануть ее бесполезно.      Дни медленно тянутся в полутемной комнате. Анна видит, как его худые руки становятся все тоньше, а его запавшие глаза - все больше; и все же она остается странно спокойной, словно удовлетворена чем-то.      Незадолго перед концом наступает час, когда к Джону возвращается сознание.      Он глядит на нее с благодарностью и упреком.      - Анна, почему ты здесь? - спрашивает он тихо и с трудом. - Разве тебе не передали мою просьбу?      В ответ она смотрит на него своими бездонными глазами.      - Разве ты уехал бы, бросив меня здесь умирать? - спрашивает она со слабой улыбкой.      Она еще ниже склоняется над ним, так что ее мягкие волосы касаются его лица.      - Наши жизни были слиты воедино, любимый, - шепчет она. - Я не могла бы жить без тебя; богу это известно. Мы всегда будем вместе.      Она целует его, кладет его голову к себе на грудь и нежно гладит его, как ребенка; и он обнимает ее своими слабыми руками.      Скоро она чувствует, как эти руки начинают холодеть, и осторожно опускает его на кровать, в последний раз смотрит ему в глаза, а потом закрывает веки.      Рабочие просят разрешения похоронить его на ближнем кладбище, чтобы никогда не расставаться с ним; получив согласие Анны, они приготовляют все сами, желая, чтобы все было сделано только любящими руками. Они положили его у церковного крыльца, чтобы, входя в церковь и выходя оттуда, проходить близ него; и один из них, искусный каменотес, сделал этот надгробный камень.      Наверху он высек барельеф, изображающий доброго самаритянина, который склонился над страждущим братом, а под ним надпись: "Памяти Джона Ингерфилда".      Кроме того, он хотел высечь еще стих из библии, но грубоватый доктор остановил его:      - Лучше оставьте место на тот случай, если придется добавить еще одно имя.      И на короткое время камень остается незаконченным, пока, через несколько недель, та же рука не добавляет слова: "и жены его Анны".            АРЕНДА "СКРЕЩЕННЫХ КЛЮЧЕЙ"            Это рассказ про одного епископа: таких рассказов немало.      Однажды в воскресенье епископ должен был читать проповедь в соборе Святого Павла. Случай был сугубо торжественный, и все благочестивые газеты королевства заказали своим специальным корреспондентам отчет о богослужении.      У одного из трех посланных в собор репортеров был столь почтенный вид, что никому бы и в голову не пришло, что это журналист. Его обычно принимали за члена Совета графства или - по меньшей мере - за архидиакона. На самом же деле это был человек далеко не безгрешный, с пристрастней к джину. Жил он в Боу и в вышеупомянутое воскресенье вышел из дому в пять часов вечера и направился к месту своих трудов.                  В сырой и прохладный воскресный вечер идти пешком от Боу до Сити не очень-то приятно; кто упрекнет его за то, что по дороге он раз или два останавливался и заказывал для поднятия духа "пару" своего излюбленного напитка! Подойдя к Святому Павлу, он увидел, что у него еще двадцать минут в запасе - времени вполне достаточно, чтобы пропустить еще один, последний стаканчик. Проходя через узкий двор, примыкающий к церковному, он обнаружил тихую гостиничку и, зайдя в бар, вкрадчиво зашептал, перегнувшись через стойку:      - Прошу вас, милая, пару горячего джина.      В его голосе было кроткое самодовольство преуспевающего священника; манера держаться говорила о высокой нравственности, скованной нежеланием привлекать посторонние взоры. Буфетчица, на которую его манеры и внешность произвели впечатление, указала на него хозяину бара. Хозяин украдкой пригляделся к той части лица посетителя, которая была видна между застегнутым доверху пальто и надвинутой на глаза шляпой, и его удивило, что такой обходительный и скромный на вид джентльмен знает о существовании джина.      Однако обязанность бармена - обслуживать, а не удивляться. Джин был подан и выпит. Он пришелся по вкусу. Джин был хорош: репортер, как знаток, определил это сразу. Более того, джин так ему понравился, что он решил не упускать случая и заказать еще стаканчик. Итак, он сделал второй "заход", а быть может, и третий. Затем направился в собор и опустился на скамью с блокнотом наготове в ожидании начала службы.      Во время богослужения им овладело то безразличие ко всему земному, которое находит на человека только под влиянием религии или вина. Он слышал, как добрый епископ прочел стих из библии - тему своей проповеди, - и тут же записал этот стих у себя в блокноте. Затем он услышал, "в-шестых и в последних" - и это он тоже записал. Потом поглядел в блокнот и подивился, куда это девались "во-первых" и т. д. - до "в-пятых" включительно. Он все еще сидел и удивлялся, как вдруг увидел, что все встают и собираются уходить, - и тут его внезапно осенило, что он проспал всю главную часть проповеди.      Что же теперь делать?! Он представлял одну из ведущих клерикальных газет. В тот же вечер ему нужно было сдать полный отчет о проповеди. Поймав за полу проходящего мимо служителя, он с трепетом спросил, не отбыл ли еще епископ. Служитель отвечал, что еще нет, но как раз собирается.      - Мне нужно его видеть, пока он еще не ушел! - в волнении воскликнул репортер.      - Это невозможно, - отвечал служитель. Репортер обезумел,      - Скажите епископу, - закричал он, - что кающийся грешник жаждет побеседовать с ним о проповеди, которую он только что произнес. Завтра будет уже поздно.      Служитель был тронут; епископ тоже. Он сказал, что побеседует с беднягой.      Как только репортера ввели к епископу, он со слезами на глазах рассказал всю правду - умолчав о джине.      Он сказал, что он человек бедный и здоровье у него неважное, что он полночи не спал и всю дорогу от Боу шел пешком. Он особенно упирал на то, что, если ему не удастся представить отчет о проповеди, это будет иметь ужасные последствия для него и его семьи. Епископу стало его жаль. Кроме того, епископу хотелось, чтобы отчет о его проповеди появился в газете.      - Надеюсь, это послужит вам уроком и вы больше не уснете в церкви, - сказал он с покровительственной улыбкой. - К счастью, я захватил с собой свои записи, и, если вы обещаете обращаться с ними очень аккуратно и вернуть их мне рано утром, я их вам одолжу.      С этими словами епископ раскрыл и протянул репортеру аккуратный черный кожаный саквояжик, в котором лежала рукопись, аккуратно свернутая трубочкой.      - Лучше возьмите ее вместе с саквояжем, - добавил епископ. - Только непременно принесите мне и то и другое завтра утром пораньше.      Когда репортер обследовал содержимое саквояжа при свете лампы в притворе, он едва мог поверить своему счастью. Записи аккуратного епископа были столь подробны и разборчивы, что фактически не уступали отчету. В руках у репортера был готовый материал. Репортер был так собой доволен, что решил угоститься еще "парой" джина, и с этим намерением направился к вышеупомянутому заведению.      - У вас действительно отменный джин, - сказал он буфетчице, осушив свой стакан. - Не взять ли мне, милочка, еще стаканчик?      В одиннадцать часов хозяин вежливо, но твердо предложил ему покинуть бар, и репортер поднялся и, с помощью мальчика-подручного, пересек двор. Когда он ушел, хозяин заметил на том месте, где лежал посетитель, аккуратный черный саквояжик. Осмотрев его со всех сторон, он увидел между ручками медную пластинку, на которой были выгравированы имя и титул владельца. Раскрыв саквояж, хозяин увидел свернутую аккуратной трубочкой рукопись и в верхнем углу ее - имя и адрес епископа.      Хозяин протяжно свистнул и долго стоял, широко раскрыв свои круглые глаза и уставившись на раскрытый саквояж. Затем он надел пальто и шляпу, взял саквояж и вышел из бара, громко хихикая. Пройдя через двор, он подошел к дому каноника, жившего при соборе, и позвонил.      - Скажите мистеру... - сказал он слуге, - что мне нужно его видеть. Я бы не стал беспокоить его в такой поздний час, если б дело было не такое важное.      Владельца бара провели наверх. Тихо прикрыв за собой дверь, он почтительно кашлянул.      - Ну, мистер Питерс (назовем его Питерс), - сказал каноник, - что случилось?      - Сэр, - отвечал мистер Питерс, тщательно подбирая слова. - Я насчет этой самой аренды. Я на вас, на джентльменов, надеюсь, что вы как-нибудь там устроите, чтобы аренда была на двадцать один год, а не на четырнадцать.      - Боже праведный! - воскликнул каноник, возмущенно вскакивая с места. - Неужели вы пришли ко мне в одиннадцать часов ночи, да еще в воскресенье, чтобы говорить о своей аренде?      - Не только для этого, сэр, - отвечал Питерс, ничуть не растерявшись. - Есть еще одно дельце, насчет которого мне хотелось с вами поговорить - вот оно. - С этими словами он положил перед каноником саквояж епископа и рассказал всю историю.      Каноник глядел на мистера Питерса, а мистер Питерс глядел на каноника.      - Тут, должно быть, какая-то ошибка, - сказал каноник.      - Никакой ошибки, - сказал Питерс. - Как только я его заприметил, я сразу смекнул, что тут дело нечисто. К нам такие не захаживают, и я видал, как он прятал лицо. Если это не наш епископ - значит, я ничего не смыслю в епископах, вот и все. Да и потом, вот же его саквояж и вот его проповедь.      Мистер Питерс скрестил руки на груди и ждал, что скажет каноник. Каноник размышлял. В истории церкви подобные случаи известны. Почему бы им не повториться?      - Кто-нибудь, кроме вас, знает об этом?      - Ни одна живая душа, - отвечал Питерс, - пока.      - Мне кажется... мне кажется, мистер Питерс, - сказал каноник, - что нам удастся продлить вашу аренду до двадцати одного года.      - Душевно вас благодарю, сэр, - сказал мистер Питерс и ушел.      На следующее утро каноник явился к епископу и положил перед ним саквояж.      - А-а, - весело сказал епископ, - так он прислал его с вами?      - Да, сэр, - отвечал каноник. - И слава богу, что он принес его именно мне. Я считаю своим долгом, - продолжал каноник, - сообщить вашему преосвященству, что мне известны обстоятельства, при которых вы расстались с этим саквояжем.      Взгляд каноника был суров, и епископ смущенно засмеялся.      - Пожалуй, мне не следовало так поступать, - сказал он примирительно, - но ничего, все хорошо, что хорошо кончается, - и епископ рассмеялся.      Каноник не выдержал.      - О, сэр! - воскликнул он с жаром. - Во имя создателя... ради нашей церкви, умоляю вас... заклинаю вас никогда не допускать этого впредь.      Епископ разгневался.      - В чем дело? Какой шум вы поднимаете из-за пустяка! - воскликнул он, но, встретив страдальческий взгляд каноника, умолк.      - Как к вам попал этот саквояж? - спросил он.      - Мне принес его владелец "Скрещенных Ключей", - отвечал каноник, - вчера вечером вы его там оставили.      Епископ разинул рот и тяжело опустился на стул. Придя в себя, он рассказал канонику, что произошло в действительности, - и каноник до сих пор старается этому поверить.                  Из сборника                  "НАБРОСКИ ЛИЛОВЫМ, ГОЛУБЫМ И ЗЕЛЕНЫМ"      1897            ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ХОТЕЛ РУКОВОДИТЬ            Мне рассказывали - и у меня нет причин не верить этому, так как говорили люди, хорошо его знавшие, - что в возрасте полутора лет он горько плакал оттого, что бабушка не позволяла ему кормить себя с ложечки. А в три с половиной года его выловили чуть живого из бочки с водой, куда он залез, чтобы научить лягушку плавать.      Двумя годами позже он едва не потерял левый глаз, показывая кошке, как нужно перетаскивать ее котят, не причиняя им боли. Приблизительно в эту же пору его сильно ужалила пчела, которую он хотел пересадить с одного цветка, где, как ему казалось, она попусту тратила время, на другой, более богатый медовым соком.      Он жаждал помогать другим. Он мог просидеть целое утро перед старой наседкой, объясняя ей, как нужно высиживать яйца; он охотно отказывался от послеобеденной прогулки за ягодами и оставался дома ради того, чтобы щелкать орехи для своей любимой белки.      Не достигнув семи лет, он уже указывал матери, как нужно обращаться с детьми, и упрекал отца в том, что тот его неправильно воспитывает.      В детстве он больше всего любил присматривать за другими детьми. Это доставляло ему огромное удовольствие, а им - не меньшее огорчение. Он возлагал на себя эту беспокойную обязанность добровольно, без всякой мысли о награде или благодарности. Ему было все равно, старше ли эти дети, чем он, или моложе, сильнее или слабее, - где бы и когда бы он их ни встретил, он тотчас же начинал присматривать за ними. Однажды во время школьного пикника из отдаленной части леса послышались крики. Учитель пошел выяснить, в чем дело и увидел такую картину. Поплтон лежал ничком на земле, а на нем сидел верхом его двоюродный брат, в два раза тяжелее и крепче его, и размеренно дубасил поверженного кулаками. Освободив несчастную жертву, учитель спросил:      - Ты почему не играешь с маленькими? Зачем суешься к большим?      - Простите, сэр, - последовал ответ. - Я присматривал за ним.      Он стал бы присматривать и за Ноем, если бы тот попался ему под руку.      Он был очень добрый мальчик и, когда учился в школе, охотно позволял всем списывать со своей грифельной доски. Он даже настаивал, чтобы его товарищи это делали. Он желал им добра. Но так как его ответы всегда оказывались абсолютно неверными и отличались неподражаемой, одному только ему присущей нелепостью, то и результаты для его последователей бывали плачевными; и с легкомыслием, свойственным юности, которая, не принимая во внимание побуждений, судит только по результатам, они поджидали его у выхода и нещадно колотили.      Вся его энергия уходила на поучение других; на собственные дела уже ничего не оставалось. Он приводил неопытных юнцов к себе домой и обучал их боксу.      - Ну-ка, попробуй, ударь меня в нос, - говорил он, становясь в оборонительную позицию. - Не бойся, бей изо всех сил.      И юнец бил... Как только наш герой вновь обретал дар речи и немного унималась кровь, струившаяся из его носа, он с жаром начинал объяснять противнику, что тот все сделал не так и что он, Поплтон, легко бы мог защищаться, если б удар был нанесен по правилам.      Показывая новичкам во время игры в гольф, как следует бить по мячу, он дважды подшибал себе ногу и каждый раз после этого хромал целую неделю. А что касается крикета, то я помню, как однажды из его воротец аккуратно выбили среднюю стойку, как раз в тот момент, когда он с увлечением объяснял кому-то из игроков, как следует атаковать ворота противника. После этого он долго пререкался с судьей о том, выбыл он из игры или нет.      Рассказывают, что при переходе через Ла-Манш во время шторма он в крайнем волнении взбежал на мостик и уведомил капитана, что "только что видел огонь в двух милях слева". А когда ему случается ехать в омнибусе, он непременно садится рядом с кучером и все время указывает ему на разные предметы, которые могут помешать их передвижению.      В омнибусе-то и началось наше знакомство. Я сидел позади двух дам. Подошел кондуктор получить плату за проезд. Одна из дам вручила ему шестипенсовую монету и сказала: "До Пикадилли-Серкус", что стоило два пенса.      - Нет, - сказала другая. - Я ведь должна вам шесть пенсов. Вы дайте мне четыре пенса, и я заплачу за нас обеих. - И она подала кондуктору шиллинг.      Кондуктор взял шиллинг, выдал два двухпенсовых балета и стал соображать, сколько он должен дать сдачи.      - Очень хорошо, - сказала та дама, что дала ему шиллинг. - Дайте моей приятельнице четыре пенса. - Кондуктор повиновался. - Теперь вы дайте эти четыре пенса мне, - приятельница отдала их ей. - А вы, - заключила она, обращаясь к кондуктору, - дайте мне восемь пенсов, и мы будем в расчете.      Кондуктор недоверчиво отсчитал ей восемь пенсов - одну монетку в шесть пенсов, полученную от первой дамы, одну в пенни и еще две по полпенни, из своей сумки - и удалился, бормоча себе под нос, что он не арифмометр и не обязан считать с быстротой молнии.      - Теперь, - обратилась старшая дама к младшей, - я должна вам шиллинг.      Я думал, что на этом все кончится, как вдруг румяный джентльмен, сидевший по другую сторону прохода, очень громко заявил:      - Эй, кондуктор, вы обсчитали этих дам на четыре пенса!                  - Кто кого обсчитал на четыре пенса? - негодующе откликнулся кондуктор с верхней ступеньки. - Билет стоит два пенса.      - Два раза по два пенса это не восемь пенсов! - с жаром возразил румяный джентльмен. - Сколько вы ему дали, сударыня? - обратился он к первой из молодых дам.      - Я дала ему шесть пенсов, - ответила дама, заглянув к себе в кошелек. - А потом, помните, я дала еще четыре пенса вам, - добавила она, обращаясь к своей спутнице.      - Дорогие же вышли билетики, - заметил простоватого вида пассажир, сидевший сзади.      - Ну что вы, милочка, как это может быть?! - ответила другая. - Ведь я с самого начала была должна вам шесть пенсов.      - Да нет же, я вам дала, - настаивала первая.      - Вы дали мне шиллинг, - сказал, возвращаясь, кондуктор и уставил обвиняющий перст на старшую даму.      Старшая дама кивнула.      - А я вам дал один шестипенсовик и два по пенни, ведь так?      Дама подтвердила.      - А ей, - указал он на младшую даму, - я дал четыре пенса. Так?      - Которые, помните, я отдала вам, - подхватила младшая дама, повернувшись к старшей.      - Позвольте, так это значит, меня обсчитали на четыре пенса! - возопил кондуктор.      Тут опять вмешался румяный джентльмен:      - Но ведь другая дама еще раньше заплатила вам шесть пенсов.      - Которые я отдал ей, - и кондуктор снова направил обвиняющий палец на старшую даму. - Нету у меня этих проклятых шести пенсов. Обыщите мою сумку, коли хотите! Ни одной монеты в шесть пенсов нет.      К этому времени никто уже не помнил, как было дело, и все спорили, противореча сами себе и друг другу.      Румяный джентльмен взялся восстановить справедливость, и, раньше чем омнибус достиг Пикадилли-Серкус, трое пассажиров уже пригрозили, что будут жаловаться на кондуктора за непристойные выражения. Кондуктор вызвал полисмена и с его помощью записал фамилии и адреса обеих дам, намереваясь по суду взыскать с них четыре пенса (которые они, кстати сказать, очень хотели ему отдать, но румяный джентльмен категорически им это запретил). К концу пути младшая дама вполне уверилась в том, что старшая хотела ее обмануть, а старшая, не снеся такой обиды, ударилась в слезы.      Румяный джентльмен, так же как и я, ехал дальше, до вокзала Чаринг-Кросс. У кассы выяснилось, что оба мы берем билеты до одной и той же станции, и мы поехали вместе. Всю дорогу он продолжал обсуждать вопрос о четырех пенсах.      Мы расстались у калитки моего дома, и он выразил необыкновенную радость по поводу того, что мы соседи. Что так привлекало его во мне, я не мог понять. На меня он нагнал смертельную скуку, и я отнюдь не поощрял его восторгов. Впоследствии я узнал, что, по странному свойству своего характера, он очаровывался всяким, кто только не оскорблял его открыто.      Три дня спустя он без доклада вломился в мой кабинет, по-видимому, уже считая себя моим закадычным другом, и рассыпался в извинениях, что не зашел раньше. Я охотно простил ему эту маленькую небрежность.      - По дороге к вам я встретил почтальона, - сказал он, вручая мне голубой конверт. - И он мне дал вот это для вас.      Я увидел, что это счет за воду.      - Вы должны протестовать, - продолжал он. - Это за воду по двадцать девятое сентября, а сейчас только июнь. И не думайте платить вперед.      Я ответил что-то в том духе, что за воду так или иначе нужно платить, так не все ли равно когда - в июне или в сентябре.      - Не в том дело, - загорячился он. - Важен принцип. С какой стати вам платить за воду, которую вы еще не использовали? Какое они имеют право требовать с вас то, чего вы не должны?      Говорил он красноречиво, а я был так глуп, что стал его слушать. Через полчаса он убедил меня, что речь здесь идет о моих правах человека и гражданина и что, если я заплачу эти четырнадцать шиллингов и десять пенсов в июне вместо сентября, я буду недостоин завещанных мне моими предками привилегий и прав, за которые они сражались и умирали.      Он неопровержимо доказал мне, что водопроводная компания кругом неправа, и, по его наущению, я сел и написал оскорбительное письмо директору.      Секретарь ответил, что, принимая во внимание позицию, которую я занял, они считают своим долгом рассматривать это дело как подлежащее разбирательству в судебном порядке и полагают, что мой поверенный не откажется принять на себя труд по защите моих интересов.      Когда я показал это письмо Поплтону, он пришел в восторг.      - Предоставьте это мне, - сказал он, складывая письмо и засовывая его в карман. - Мы их проучим.      Я предоставил это ему. Оправданием мне может служить лишь то, что я тогда был очень занят. Я писал некое произведение, которое в те времена именовалось драмой-комедией. И то небольшое количество здравого смысла, которым я обладал, по-видимому, полностью ушло на эту пьесу.      Решение мирового судьи до некоторой степени охладило мой пыл, но только подогрело рвение моего новоявленного приятеля. Все мировые, заявил он, - старые безмозглые дураки. Дело надо передать выше.      В следующей инстанции судья, очень милый старый джентльмен, сказал, что, учитывая неясность в формулировке примечаний к данной статье закона, он считает возможным освободить меня от уплаты судебных издержек водопроводной компании. Поэтому все это обошлось мне недорого - каких-нибудь пятьдесят фунтов, включая те первоначальные четырнадцать шиллингов и десять пенсов, которые мне полагалось уплатить за воду.      После этого наша дружба несколько охладела. Но мы жили по соседству, и мне поневоле приходилось часто видеть его и еще больше о нем слышать.      Особенно он усердствовал на всевозможных балах и вечеринках и в таких случаях, находясь в самом лучшем расположении духа, был наиболее опасен. Ни один человек на свете не трудился столько для всеобщего увеселения и не нагонял на всех столько тоски.      Однажды вечером на рождество я зашел к одному из своих приятелей и застал там такую картину: четырнадцать или пятнадцать пожилых дам и джентльменов чинно семенили вокруг кресел, расставленных рядком на середине комнаты. Поплтон играл на фортепьяно. Время от времени он переставал играть, и тогда все, видимо обрадованные передышкой, в изнеможении падали в кресла - все, кроме одного, которому кресла не хватило и который спешил потихоньку улизнуть, провожаемый завистливыми взглядами остальных.      Я стоял в дверях, с удивлением наблюдая эту мрачную сценку. Вскоре ко мне подошел один из выбывших из игры счастливчиков, и я попросил объяснить, что означают эти странные действия.      - Не спрашивайте, - ответил тот раздраженно. - Еще одна дурацкая выдумка Поплтона. - И с ожесточением добавил: - А после придется еще играть в фанты.      Служанка все дожидалась удобного случая, чтобы доложить о моем приходе; я, попросил ее не делать этого, подкрепив свою просьбу шиллингом, и, никем не замеченный, ускользнул.      После солидного обеда он обычно предлагал устроить танцы и приставал к вам с просьбой скатать ковер или помочь ему передвинуть рояль в дальний угол комнаты.      Он столько знал разных так называемых тихих игр, что вполне мог открыть свое собственное небольшое чистилище. В самый разгар какой-нибудь интересной беседы или в тот момент, когда вы находились в приятном тет-а-тет с хорошенькой дамой, он вдруг, откуда ни возьмись, налетал на вас: "Скорей! Идемте! Мы будем играть в литературные вопросы!" Он тащил вас к столу, клал перед вами лист бумаги и требовал: "Опишите вашу любимую героиню из романа". И зорко следил, чтобы вы это сделали.      Себя он ни чуточки не щадил. Он всегда первым вызывался провожать на станцию пожилых дам и ни в коем случае не оставлял их до тех пор, пока благополучно не усаживал не в тот поезд. Именно он затевал с детьми игру в "диких зверей" и до того запугивал несчастных ребятишек, что они потом не спали всю ночь и плакали от страха.      Он всегда был полон самых лучших намерений и в этом смысле мог считаться добрейшим человеком на земле. Посещая больных, он непременно приносил в кармане какое-нибудь лакомство, причем всегда самое вредное для страждущего и способное только ухудшить его состояние. Он устраивал за свой счет прогулки на яхте и приглашал людей, плохо переносящих качку; и когда они потом мучились, он принимал их жалобы за черную неблагодарность.      Он обожал быть распорядителем на свадьбах. Однажды он так хорошо все рассчитал, что невеста прибыла в церковь на три четверти часа раньше жениха, и день, который должен был бы принести всем одну только радость, был омрачен переживаниями совсем иного порядка. В другой раз он забыл позвать священника. Но, если он делал ошибку, он всегда был готов признать это.      На похоронах он также был всегда на переднем плане: втолковывал убитым горем родственникам, как хорошо для всех окружающих, что покойник, наконец, умер, и выражал благочестивую надежду, что все они вскоре за ним последуют.      Но самой большой радостью было для него участвовать в домашних ссорах. Ни одна семейная склока на много миль кругом не обходилась без его деятельного участия. Обычно он начинал как примиритель, а кончал как главный свидетель жалобщика.      Будь он журналистом или политическим деятелем, его блестящее умение разбираться в чужих делах снискало бы ему всеобщее уважение. Беда его была в том, что он стремился применять свои таланты на практике.            ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ СБИЛСЯ С ПУТИ            Впервые я встретился с Джеком Барриджем лет десять назад на ипподроме в одном из северных графств.      Колокол только что возвестил, что скоро начнется главный заезд. Я слонялся, засунув руки в карманы, наблюдая больше за толпой, чем за скачками, как вдруг знакомый спортсмен, пробегая к конюшням, схватил меня за руку и хрипло зашептал на ухо:      - Бей по миссис Уоллер. Верное дело.      - Бей... кого? - начал было я.      - Бей по миссис Уоллер, - повторил он еще внушительнее и растворился в толпе.      В немом изумлении смотрел я ему вслед. Что такое содеяла эта миссис Уоллер, чтобы я должен был поднять на нее руку? И если даже леди виновата, то не слишком ли жестоко так обходиться с женщиной.      В это время я проходил мимо трибуны и, взглянув наверх, увидел, что на доске у букмекера выведено мелом: "Миссис Уоллер, двенадцать к одному". Тут меня и осенило, что "Миссис Уоллер" - лошадь, а поразмыслив еще немного, я сделал умозаключение, что совет моего друга, выраженный более пристойным языком, значил: "Ставь на "Миссис Уоллер" и не жалей денег".      - Ну нет, дудки, - сказал я себе. - Я уже ставил наверняка. Если я и буду играть еще раз, то просто закрою глаза и ткну булавкой в список лошадей.      Однако семя пустило корни. Слова приятеля вертелись у меня в голове. Птички надо мной чиликали: "Бей по миссис Уоллер, бей по миссис Уоллер".      Я пытался образумиться. Я напоминал себе о своих прежних авантюрах. Но неистребимое желание если не пойти ва-банк, то, во всяком случае, рискнуть на миссис Уоллер полсовереном только усиливалось по мере того, как я с ним боролся. Я чувствовал, что если "Миссис Уоллер" выиграет и окажется, что я на нее не поставил, то я буду корить себя до самого своего смертного часа.      Я находился на другой стороне поля. Времени вернуться на трибуну не было. Лошадей уже выстраивали на старте. В нескольких шагах от меня под белым зонтом зычно выкрикивал окончательные ставки уличный букмекер. Это был крупный добродушный мужчина с честным красным лицом.      - Как идет "Миссис Уоллер"? - спросил я.      - Четырнадцать к одному, - ответил он. - И дай вам бог удачи.      Я вручил ему полсоверена, а он выписал мне билетик. Я засунул билетик в карман жилета и побежал смотреть скачки. К моему неописуемому удивлению, "Миссис Уоллер" выиграла. Непривычное ощущение, что я ставил на победителя, так взбудоражило меня, что деньги совершенно вылетели у меня из головы, и прошел добрый час, пока я вспомнил о своей ставке.      Я пустился на поиски человека под белым зонтом, но там, где я, как мне помнилось, оставил его, ничего похожего на белый зонт не было.      Успокаивая себя мыслью, что так мне и надо, раз я, как дурак, доверился уличному "буки", я повернулся на каблуках и направился к своему месту. Вдруг чей-то голос окликнул меня:      - Вот и вы, сэр! Вам же Джек Барридж нужен. Сюда, сэр.      Я оглянулся и увидел Джека Барриджа совсем рядом.      - Я, сэр, видел, что вы меня ищете, - сказал он, - но никак не мог докричаться вас. Вы искали не с той стороны навеса.      Приятно было обнаружить, что честное лицо его не обмануло меня.      - Очень мило с вашей стороны, - поблагодарил я его. - А то уж я потерял было надежду увидеть вас. И свои семь фунтов, - добавил я с улыбкой.      - Семь фунтов десять шиллингов, - поправил он. - Забываете, сэр, про свою ставку.      Он подал мне деньги и вернулся к своему зонту.      По пути в город я снова наткнулся на него. Какой-то бродяга колотил изможденную женщину. Вокруг собралась небольшая толпа и задумчиво наблюдала за происходящим.      Джек сразу оценил ситуацию и тут же начал стаскивать с себя пиджак.      - Эй, вы, наидостойнейший английский джентльмен! - окликнул он бродягу. - Ну-ка, поворачивайте сюда. Посмотрим, как это у вас выйдет со мной.      Бродяга был здоровенный верзила, да к тому же и боксером Джек был не из лучших. Не успел он и оглянуться, как заработал синяк под глазом и расквашенную губу. Несмотря на это, и не только на это, Джек не отставал от бродяги и доконал-таки его.      Кончилось тем, что, помогая своему противнику подняться на ноги, Джек доброжелательно шепнул ему:      - Ну, чего ты связался с бабой? Ты же крепкий малый. Чуть меня не отделал. Ты, миляга, видать, забылся.      Человек этот заинтересовал меня. Я дождался его, и мы пошли вместе. Он рассказал мне о своем доме в Лондона на Майл-Энд-роуд, - об отце с матерью, о маленьких братьях и сестренках и о том, что он готовился сделать для них. Каждая пора на его лице источала доброту.      Многие встречные знали Джека, и каждый, взглянув на его круглое красное лицо, невольно начинал улыбаться. На углу Хай-стрит навстречу нам попалась маленькая девочка-поденщица. Проскользнув мимо, она промолвила:      - Добрый вечер, мистер Барридж.      Он проворно повернулся и поймал ее за плечо:      - Как отец?      - С вашего позволения, мистер Барридж, он опять без работы. Все фабрики закрыты, - ответила крошка.      - А мама?      - Ей, сэр, нисколечко не лучше.      - На что же вы живете?      - С вашего позволения, сэр, теперь Джимми немножко зарабатывает, - ответила малышка.      Он вынул из кармана жилетки несколько соверенов и вложил в руку девочки.      - Ну, будет, будет, девчушка, - прервал он поток ее сбивчивой благодарности. - Обязательно напишите мне, если ничего не переменится к лучшему. А где найти Джека Барриджа, сами знаете.      Вечерком, прогуливаясь по улицам города, я оказался около гостиницы, где остановился Джек Барридж.      Окно в залу было открыто, и из него в туманную ночь лилась старинная застольная песня. Запевал Джек. Его раскатистый, жизнерадостный голос несся, как порывы ветра, своей бодрящей человечностью выметая весь мусор из сердца. Он сидел во главе стола, окруженный толпой шумливых собутыльников. Я немного постоял, наблюдая за ними, - и мир показался мне не таким уж угрюмым местечком, каким я порой рисовал его.      Я решил, что, вернувшись в Лондон, разыщу Джека, и вот однажды вечером отправился на поиски переулочка в районе Майл-Энд-роуд, где он жил.      Только я завернул за угол, как прямо на меня выехал Джек в своей собственной двуколке. Выезд у него был, прямо сказать, щегольской. Рядом с ним сидела опрятненькая морщинистая старушка, которую он представил мне как свою мать.      - Я твержу, что ему нужно сажать с собой какую-нибудь красотку, а не такую старуху, как я, которая весь вид портит, - проговорила старая леди, вылезая из коляски.      - Скажешь тоже, - возразил он смеясь, спрыгнул на землю и передал вожжи поджидавшему их мальчугану. - Ты у нас, мама, любой молодой еще сто очков вперед дашь. Я всегда обещал старой леди, что придет время - и она будет ездить в собственном экипаже, - продолжал Джек, обращаясь ко мне. - Так, что ли, мама?      - Конечно, конечно, - ответила старушка, бодро ковыляя вверх по ступеням. - Ты у меня хороший сын, Джек, очень хороший сын.      Я последовал за ним в гостиную. Когда он вошел, лица всех находившихся в комнате просветлели от удовольствия, его встретили дружным радостным приветствием. Старый, неприветливый мир остался по ту сторону хлопнувшей входной двери. Казалось, что я перенесся в страну, населенную героями Диккенса. У меня на глазах краснолицый человек с маленькими искрящимися глазками и железными легкими превратился в огромную толстую домашнюю фею. Из его необъятных карманов появился табак для старика отца, огромная кисть оранжерейного винограда для больного соседского ребенка, который в это время жил у них; книжка Гента - любимца мальчишек - для шумного юнца, который называл его "дядей"; бутылка портвейна для немолодой усталой женщины с одутловатым лицом - его свояченицы, как я узнал позднее; конфеты для малыша (чьего малыша, я так и не понял) в количестве вполне достаточном, чтобы малыш проболел целую неделю; и, наконец, сверточек нот для младшей сестры.      - Мы обязательно сделаем из нее леди, - говорил он, притянув застенчивое личико ребенка к своему яркому жилету и перебирая своей грубой рукой ее красивые кудри. - А когда вырастет большая, выйдет замуж за жокея.      После ужина он приготовил из виски превосходнейший пунш и принялся уговаривать старую леди присоединиться к нам; старушка долго отнекивалась, кашляла, но в конце концов сдалась - и у меня на глазах прикончила целый стакан. Для детишек он состряпал необыкновенную смесь, которую назвал "сонным зельем". В состав "зелья" входили горячий лимонад, имбирное вино, сахар, апельсины и малиновый уксус. Смесь произвела желаемое действие.      Я засиделся у них допоздна, слушая истории из его неиссякаемых запасов. Над большей частью из них он смеялся вместе с нами, от его заразительного могучего смеха подпрыгивали на камине дешевые стеклянные безделушки; но временами на его лицо набегали воспоминания, оно становилось серьезным, и тогда низкий голос Джека начинал дрожать.      Пунш немного развязал языки, и старики могли бы надоесть своими дифирамбами в его честь, если бы Джек почти грубо не оборвал их.      - Замолчи-ка, мама, - прикрикнул он на нее совершенно рассерженным тоном. - То, что я делаю, я делаю для собственного удовольствия. Мне нравится видеть, что всем вокруг меня хорошо. И если им не хорошо, то я расстраиваюсь больше, чем они.      После этого я не встречался с Джеком около двух лет. А затем одним октябрьским вечером, прогуливаясь по Ист-Энду, я столкнулся с ним, когда он выходил из небольшой часовни на Бардетт-роуд. Он так изменился, что я бы не узнал его, если бы не услышал, как проходившая мимо женщина поздоровалась с ним:      - Добрый вечер, мистер Барридж!      Пышные бакенбарды придавали его красному лицу выражение угрожающей респектабельности. На нем был плохо сшитый черный костюм, в одной руке он нес зонт, в другой - книгу. Каким-то непостижимым образом он умудрялся выглядеть тоньше и ниже, чем я помнил его. При виде его мне показалось, что от прежнего Джека осталась только сморщенная оболочка, а сам он - живой человек - был неизвестным способом из нее извлечен. Из него выжали все животворные соки.                  - Ба, никак это Джек Барридж! - воскликнул я, в удивлении уставившись на него.      Его маленькие глазки зашмыгали по сторонам.      - Нет, сэр, - ответил он (голос его утратил былую живость и звучал твердым металлом), - это, слава тебе, господи, не тот Джек, которого вы знали.      - Вы, что же, забросили старое ремесло?      - Да, сэр, с этим покончено. В свое время был я, прости меня, господи, отвратительным грешником. Но, благодарение небесам, вовремя раскаялся.      - Пойдем пропустим по маленькой, - предложил я, беря его под руку. - И расскажите-ка мне, что с вами произошло.      Он высвободился мягко, но решительно.      - Я не сомневаюсь, сэр, что у вас самые благие намерения, - сказал он, - но я больше не пью.      Очевидно, ему очень хотелось отделаться от меня, но не так-то легко избавиться от литератора, когда он учует поживу для своей кухни. Я поинтересовался стариками, живут ли они все еще с ним.      - Да, - ответил он, - пока что живут. Но нельзя же требовать от человека, чтобы он содержал их всю жизнь. В наше время не так-то просто прокормить столько ртов, а тут еще каждый только и думает, как бы попользоваться твоей добротой и сесть тебе на шею.      - Ну, а как ваши дела?      - Спасибо, сэр, довольно сносно. Господь не забывает своих слуг, - ответил он с самодовольной улыбкой. - У меня теперь небольшое дело на Коммершл-роуд.      - А где именно? - продолжал я. - Мне бы хотелось заглянуть к вам.      Адрес он дал неохотно и сказал, что сочтет за великое удовольствие, если я окажу ему честь, навестив его. Это была явная ложь.      На следующий день я пошел к нему. Оказалось, что держит он ссудную лавку, и, судя по всему, дела тут шли бойко. Самого Джека в лавке не оказалось: он ушел на заседание комитета трезвенников, но за прилавком стоял его отец, который пригласил меня в дом. Хотя день был не из теплых, камин в гостиной не топился, и оба старика сидели около него молчаливые и печальные. Мне показалось, что они обрадовались моему приходу не больше, чем их сын, но через некоторое время природная говорливость миссис Барридж взяла свое, и у нас завязалась дружеская беседа.      Я спросил, что стало с его свояченицей - леди с одутловатым лицом.      - Не могу сказать вам точно, сэр, - ответила старуха. - Она с нами больше не живет. Знаете ли, сэр, Джек у нас сильно переменился. Он теперь не слишком жалует тех, кто не очень благочестив. А ведь бедная Джейн никогда не отличалась набожностью.      - Ну, а малышка? - поинтересовался я. - Та, с кудряшками?      - Это Бесси-то, сэр? Она в служанках. Джон считает, что молодежи вредно бездельничать.      - Ваш сын, миссис Барридж, кажется, и в самом деле сильно переменился, - заметил я.      - Да, что и говорить, сэр, - подтвердила она, - поначалу-то сердце у меня прямо на части разрывалось. Уж больно все изменилось у нас. Не то чтобы я хотела стать сыну поперек дороги. Если от того, что нам немножко неудобно на этом свете, ему будет получше на том, мы с отцом не обижаемся. Верно, старик?      "Старик" сердито хмыкнул в знак согласия.      - Что же, перемена в нем наступила вдруг? - спросил я. - Как это произошло?      - Сбила его одна молоденькая бабенка, - принялась рассказывать старая леди. - Она собирала на что-то такое деньги и постучалась к нам, ну, а Джек - он всегда был такой щедрый - дал ей бумажку в пять фунтов. Через неделю она снова заявилась еще зачем-то, задержалась в прихожей и начала разговоры про душу Джека. Она сказала ему, что он идет прямой дорогой в ад и что ему нужно бросить букмекерство и заняться чем-нибудь почтенным и богоугодным. Сперва он только посмеивался, но она навалилась на него со своими книжонками, в которых такое понаписано, что жуть берет, - и как-то раз затащила она Джека к одному из этих проповедничков, а уж тот-то и добил его.      С тех пор Джека нашего как подменили. Забросил скачки и купил это вот заведеньице, а какая тут разница, хоть убей, не вижу. Сердце кровью обливается, когда слышишь, как мой-то Джек околпачивает бедняков, - совсем не похоже это на него. Я видела, что сначала и Джеку это было не по нутру, но они сказали ему, что раз люди бедны, то сами виноваты, и что в этом божья воля, потому что бедняки - все сплошь пьяницы и моты. А потом они заставили его бросить пить. А ведь он, наш Джек, привык пропустить стаканчик-другой. Теперь вот бросил, и я так думаю, что от этого он малость озлобился, ну, словно все веселье из него вылетело, - и, конечно, нам с отцом тоже пришлось отказаться от маленького удовольствия. Потом они сказали, что он должен бросить курить, это, мол, тоже ведет его прямо в ад, - но от этого он тоже не стал веселее, да и отцу трудненько приходится без табачку. Так, что ли, отец?      - Да, - свирепо буркнул старикан. - Черт бы побрал эту публику, что собирается попасть на небеса! Накажи меня бог, если в аду не соберется компания повеселее.      Нас прервала сердитая перебранка в лавке. Вернулся Джек и уже пугал полицией какую-то взволнованную женщину. Она, как видно, ошиблась и принесла проценты на день позже срока; отделавшись от нее, Джек вошел в гостиную. В руке он держал часы, бывшие предметом спора.      - Поистине безмерна милость господня, - проговорил он, любуясь часами. - Часики же стоят в десять раз больше, чем я ссудил под них.      Он отрядил отца обратно в лавку, а мать - на кухню готовить ему чай, и некоторое время мы сидели одни и беседовали. Его разговор показался мне странной смесью самовосхваления, проглядывавшего сквозь тонкую завесу самоуничижения, с приятной уверенностью, что он обеспечил себе тепленькое местечко в раю, и равно приятной уверенностью, что большинство других людей такового себе не обеспечили. Разговаривать с ним было нудно, и, вспомнив о неком деловом свидании, я поднялся и начал прощаться.      Он не пытался удерживать меня, но видно было, что его так и распирает от желания сказать мне что-то. Наконец, вытащив из кармана какую-то церковную газету и указывая пальцем на колонку текста, он выпалил:      - Сады господни вас, сэр, наверное, совсем не интересуют?      Я бросил взгляд на место, на которое он указывал. Во главе списка жертвователей на какую-то очередную миссию к китайцам красовалось: "Мистер Джон Барридж - сто гиней".      - Вы много жертвуете, мистер Барридж, - заметил я, возвращая ему газету.      Он потер свои большие руки одну о другую и ответил:      - Господь воздаст сторицей.      - И на этот случай недурно обзавестись письменным свидетельством, что аванс внесен, а? - добавил я.      Он бросил на меня пронзительный взгляд, но не ответил ни слова. Пожав ему руку, я вышел вон.            РАССЕЯННЫЙ            Вы приглашаете его отобедать у вас в четверг; будет несколько человек, которые жаждут с ним познакомиться.      - Только не спутай, - предупреждаете вы, помня о прежних недоразумениях, - и не явись в среду.      Он добродушно смеется, разыскивая по всей комнате свою записную книжку.      - Среда исключается, - говорит он, - придется делать зарисовки костюмов на приеме у лорд-мэра, а в пятницу я уезжаю в Шотландию, чтоб к субботе успеть на открытие выставки; похоже, что на этот раз все будет в порядке. Да куда, к черту, девалась моя книжка! Ну ничего, я запишу тут - вот, смотри.      Вы стоите рядом и следите, как он отмечает день свидания на большом листе почтовой бумаги и прикалывает его над своим письменным столом. Теперь вы уходите со спокойной душой.      - Надеюсь, он явится, - говорите вы жене, переодеваясь в четверг к обеду.      - А ты уверен, что он тебя понял? - спрашивает она подозрительно. И вы чувствуете: что бы ни случилось, виноваты будете вы.      Восемь часов, все гости в сборе. В половине девятого вашу жену таинственно вызывают из комнаты, и горничная сообщает ей, что в случае дальнейшей задержки кухарка решительно умывает руки.      Возвратившись, жена намекает, что если уж вообще обедать, то лучше бы начать. Она явно не сомневается, что вы просто притворялись, будто ждете его, и было бы гораздо честнее и мужественнее с самого начала признаться, что вы забыли его пригласить.      За супом вы рассказываете анекдоты о его забывчивости. Когда подают рыбу, пустой стул начинает отбрасывать мрачную тень на всю компанию, а с появлением ростбифа разговор переходит на умерших родственников.      В пятницу, в четверть девятого, он подлетает к вашей двери и неистово звонит. Заслышав его голос в прихожей, вы идете ему навстречу.      - Прости, я опоздал, - весело кричит он, - болван кэбмен привез меня на Альфред-плейс, вместо...      - А зачем ты, собственно, пожаловал? - перебиваете вы, испытывая к нему отнюдь не добрые чувства. Он ваш старый друг, так что можно не стесняться в выражениях.      Он смеется и хлопает вас по плечу.      - Как же, мой дорогой, обедать! Я умираю с голоду.      - О, в таком случае иди куда-нибудь еще, - ворчите вы в ответ, - здесь ты ничего не получишь.      - Что за черт, - удивляется он, - ты же сам звал меня обедать.      - Ничего подобного, - возражаете вы. - Я звал тебя на четверг - а сегодня пятница.      Он недоверчиво смотрит на вас.      - Почему же это у меня в голове засела пятница? - недоумевает он.      - Потому что твоя голова так устроена, что в ней уж непременно засядет пятница, когда речь идет о четверге, - объясняете вы. - А я думал, ты сегодня едешь в Эдинбург.      - Великий боже! - восклицает он. - Ну конечно! - И, не сказав больше ни слова, бросается вон; вы слышите, как он выбегает на улицу, окликая кэб, который только что отпустил.      Вернувшись в кабинет, вы представляете себе, как он едет до самой Шотландии во фраке, а наутро посылает швейцара гостиницы в магазин готового платья, - и злорадствуете.      Еще хуже получается, когда он выступает в роли хозяина. Помню, был я однажды у него на яхте. В первом часу дня мы сидели с ним на корме, свесив ноги в воду; места эти пустынные, на полпути между Уоллингфордом и Дейс-Лок. Вдруг из-за поворота реки показались две лодки, в каждой было по шесть нарядно одетых людей. Увидев нас, они замахали носовыми платками и зонтиками.      - Смотри-ка, - сказал я, - с тобой здороваются.      - О, здесь так принято, - ответил он, даже не взглянув в ту сторону, - верно, какие-нибудь служащие возвращаются из Абингтона с праздника.      Лодки подплыли ближе. Примерно за двести ярдов пожилой джентльмен, сидевший на носу первой лодки, поднялся и окликнул нас.      Услышав его голос, Маккей вздрогнул так, что едва не свалился в воду.      - Боже милостивый! - воскликнул он" - Я совсем забыл!      - О чем? - спросил я.      - Да ведь это Палмеры, и Грэхемы, и Гендерсоны. Я пригласил их всех к завтраку, а на яхте ни черта нет - только две бараньих котлеты да фунт картошки, а мальчика я отпустил до вечера.      В другой раз, когда мы с ним завтракали в ресторане "Хогарт-младший", к нам подошел один общий знакомый, некто Хольярд.      - Что вы, друзья, собираетесь сейчас делать? - спросил он, подсаживаясь к нам.      - Я останусь здесь и буду писать письма, - ответил я.      - Если вам нечего делать, поедем со мной, - предложил Маккей. - Я повезу Лину в Ричмонд. - Лина была той невестой Маккея, о которой он помнил. Как выяснилось после, он тогда был помолвлен сразу с тремя девушками. О двух других он совсем забыл. - Сзади в коляске место свободно.      - С удовольствием, - ответил Хольярд, и они вместе уехали.      Часа через полтора Хольярд, мрачный и измученный, вошел в курительную и упал в кресло.      - А я думал, вы с Маккеем уехали в Ричмонд, - сказал я.      - Уехал, - ответил он.      - Случилось что-нибудь? - спросил я.      - Да.      Ответы были более чем скупы.      - Перевернулась коляска? - продолжал я.      - Нет, только я.      Его речь и нервы были явно расстроены. Я ждал объяснений и немного погодя получил их.      - До Патни мы добрались спокойно, если не считать нескольких столкновений с трамваем, - сказал он, - потом стали подниматься в гору, как вдруг Маккей свернул за угол. Вы знаете его манеру поворачивать - на тротуар, через улицу и прямиком на фонарный столб. Обычно этого уже ждешь, но тут я на поворот не рассчитывал. А когда опомнился, увидел, что сижу посреди улицы и десяток идиотов смотрит на меня и скалит зубы.                  В подобных случаях нужно хоть несколько минут, чтобы сообразить, где ты и что случилось; когда же я вскочил, коляска была уже далеко. Я бежал за ней добрых четверть мили, крича во все горло, а за мной неслась орава мальчишек - они были в восторге и орали как черти. Но с таким же успехом можно звать покойника, так что я сел в омнибус и вернулся сюда.      - Будь у них хоть капля здравого смысла, они поняли бы, что случилось, - добавил он. - Коляска сразу покатилась быстрее. Я ведь не перышко.      Он жаловался на ушибы, и я посоветовал ему взять кэб, чтоб добраться до дому. Но он ответил, что предпочитает идти пешком.      Вечером я встретил Маккея в театре Сент-Джемс. Была премьера, и он делал наброски для "Графика". Увидев меня, он тотчас подошел.      - Тебя-то мне и надо! - воскликнул он. - Скажи, возил я сегодня Хольярда в Ричмонд?      - Возил, - подтвердил я.      - Вот и Лина то же говорит, - сказал он озадаченно. - Но, честное слово, когда мы подъехали к Квинс-отелю, его в коляске не было.      - Ну да, - сказал я, - ты потерял его в Патни.      - Потерял в Патни! - повторил он. - Этого я не заметил.      - Зато он заметил. Спроси его. Он полон впечатлений.      Все говорили, что Маккей никогда не женится; смешно думать, что он способен запомнить сразу и день, и церковь, и девушку; а если он даже дойдет до алтаря, то забудет, зачем пришел, вообразит себя посаженым отцом и отдаст невесту в жены собственному шаферу. Хольярд полагал, что Маккей уже давно женат, но это обстоятельство ускользнуло из его памяти. Я со своей стороны был уверен, что если он и женится, то забудет об этом на другой же день.      Но все мы ошибались. Каким-то чудом свадьба состоялась, так что, если Хольярд был прав (а это вполне возможно), следовало ждать осложнений. Что до моих собственных страхов, то они рассеялись, едва я увидел его жену. Это была милая, веселая маленькая женщина, но явно не из тех, что позволяют забыть о себе.      Поженились они весной, и с тех пор мы с ним не видались. Возвращаясь из поездки по Шотландии, я на несколько дней остановился в Скарборо. После ужина я надел плащ и вышел погулять. Лил дождь, но после месяца в Шотландии на английскую погоду внимания не обращаешь, а мне хотелось подышать воздухом. Борясь со встречным ветром, я с трудом шел но берегу и в темноте вдруг споткнулся о какого-то человека, который скорчился под стеной курзала в надежде хоть немного укрыться от непогоды.      Я думал, он меня обругает, но, видимо, он был слишком угнетен и разбит, чтобы сердиться.      - Прошу прощенья, - сказал я, - я вас не заметил.      При звуке моего голоса он вскочил.      - Ты ли это, дружище? - закричал он.      - Маккей! - воскликнул я.      - Господи, никогда в жизни я никому так не радовался, - сказал он. И так потряс мне руку, что чуть не оторвал ее.      - Что ты здесь делаешь, черт возьми? - спросил я - Да ты промок до костей! - На нем были теннисные брюки и легкая рубашка.      - Да, - ответил он. - Никак не думал, что пойдет дождь. Утро было чудесное.      Я начал опасаться, что от переутомления у него помутился рассудок.      - Почему же ты не идешь домой? - спросил я.      - Не могу. Не знаю, где я живу. Забыл адрес. Ради бога, - добавил он, - отведи меня куда-нибудь и дай поесть. Я буквально умираю с голоду.      - У тебя совсем нет денег? - спросил я, когда мы повернули к отелю.      - Ни гроша, - ответил он. - Мы с женой приехали из Йорка около одиннадцати. Оставили вещи на вокзале и пошли искать квартиру. Наконец мы устроились, я переоделся и вышел погулять, предупредив Мод, что вернусь в час, к завтраку. Адреса я не взял, дурак я этакий, и не запомнил, какой дорогой шел.      - Это ужасно, - продолжал он, - не представляю, как ее теперь найти. Я надеялся, может, она выйдет вечером погулять к курзалу, и с шести часов околачивался тут у ворот. У меня даже не было трех пенсов, чтобы войти внутрь.      - А ты не заметил, что это была за улица или как выглядел дом? - расспрашивал я.      - Ничего не заметил, - отвечал он, - я во всем положился на Мод и ни о чем не беспокоился.      - А ты не пробовал заходить в пансионы? - спросил я.      - Не пробовал! - повторил он с горечью. - Весь вечер я стучался во все двери и спрашивал, не живет ли здесь миссис Маккей. Чаще всего мне даже не отвечали, а просто захлопывали перед носом дверь. Я обратился к полисмену - думал, он что-нибудь посоветует; но этот идиот только расхохотался. Он так разозлил меня, что я подбил ему глаз, и пришлось удирать. Теперь меня, наверно, разыскивают.      - Я пошел в ресторан, - продолжал он хмуро, - и попытался выпросить бифштекс в долг. Но хозяйка сказала, что уже слышала эту басню, и на глазах у всех выпроводила меня. Если б не ты, я бы, наверно, утопился.      Переодевшись и поужинав, он немного успокоился, но положение было действительно серьезно. Их постоянная квартира на замке, родные жены уехали за границу. Нет человека, через которого он мог бы передать ей письмо; нет человека, кому она могла бы сообщить о себе. Кто знает, встретятся ли они еще в этом мире!      Хоть он и любил свою жену, тревожился о ней и, без сомнения, очень хотел разыскать ее, я что-то не заметил, чтобы он с особым удовольствием предвкушал встречу с нею, если только эта встреча когда-либо и состоится.      - Ей это покажется странным, - бормотал он в задумчивости, сидя на кровати и глубокомысленно стаскивая носки. - Да, ей это наверняка покажется странным.      На другой день, в среду, мы отправились к адвокату и изложили ему обстоятельства дела; он навел справки во всех пансионах Скарборо, и в четверг вечером Маккей (совсем как герой в последнем акте мелодрамы) был водворен домой, к жене.            При следующей нашей встрече я спросил, что же сказала ему жена.      - О, примерно то, чего я и ждал, - ответил он. Но чего именно он ждал, он так и не сказал мне.            ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ ВЕРИЛ В СЧАСТЬЕ            Он сел в Ипсвиче, и под мышкой у него было семь различных еженедельных газет. Все они, как я успел заметить, страховали своих читателей от смерти или несчастного случая на железной дороге. Он устроил свои вещи в багажной сетке, снял шляпу, положил ее возле себя на скамейку, вытер лысую голову шелковым носовым платком красного цвета и принялся старательно надписывать свое имя и адрес на каждой из семи газет. Я сидел напротив и читал "Панч". Я всегда беру с собой в дорогу какой-нибудь старый юмористический журнал - по-моему, это успокаивает нервы.      Когда мы подъезжали к Мэннингтри, вагон сильно тряхнуло на стрелке, и подкова, которую он заботливо положил над собой, проскользнула в отверстие сетки и с мелодичным звоном упала ему на голову.      Он не выразил ни удивления, ни гнева. Приложив платок к ссадине, он нагнулся, поднял подкову, поглядел на нее с упреком и осторожно выбросил за окно.      - Больно? - спросил я.      Глупейший вопрос. Я понял это, едва открыл рот. Эта штука весила по меньшей мере три фунта - на редкость большая и увесистая подкова. Видно было, как на голове у него вздувается здоровенная шишка. Только дурак усомнился бы, что ему больно. Я ожидал, что он огрызнется; по крайней мере я на его месте не сдержался бы. Однако он, видно, усмотрел в моих словах лишь естественное проявление сочувствия.      - Немножко, - ответил он.      - На что она вам? - спросил я. Не часто увидишь, чтоб человек отправлялся в дорогу с подковой.      - Она лежала на шоссе как раз возле станции, - объяснил он. - Я подобрал ее на счастье.      Он развернул свой платок, чтобы свежей стороной приложить к опухшему месту, а я тем временем пробурчал что-то глубокомысленное насчет превратностей судьбы.      - Да, - сказал он, - мне в жизни порядком везло, только пользы мне от этого не было никакой. Я родился в среду, - продолжал он, - а это, как вы, наверно, знаете, самый счастливый день, в какой может родиться человек. Моя мать была вдовой, и никто из родственников не помогал мне. Они говорили, что помогать мальчику, который родился в среду, - все равно что возить уголь в Ньюкасл. И дядя, когда умер, завещал все свои деньги до единого пенни моему брату Сэму, чтобы хоть как-нибудь возместить то обстоятельство, что он родился в пятницу. А мне достались только наставления; меня призывали не забывать об ответственности, которую налагает богатство, и не оставить помощью близких, когда я разбогатею.      Он замолчал, сложил свои газеты - каждая со страховкой - и засунул их во внутренний карман пальто.      - А потом еще эти черные кошки... - продолжал он. - Говорят, они приносят счастье. Так вот, самая черная из всех черных кошек на свете появилась в моей квартире на Болсовер-стрит в первый же вечер, как я туда переехал.      - И она принесла вам счастье? - поинтересовался я, заметив, что он умолк.      На лицо его набежала тень.      - Это как посмотреть, - ответил он задумчиво. - Возможно, мы не сошлись бы характерами. Всегда есть такое утешение. Но попробовать все-таки стоило.      Он сидел, устремив взгляд в окно, и некоторое время я не решался прервать его печальные, по всей видимости, воспоминания.      - Так что же произошло? - спросил я наконец.      Он вернулся к действительности.      - О, ничего особенного! - сказал он. - Ей пришлось ненадолго уехать из Лондона, и на это время она поручила моим заботам свою любимую канарейку.      - Но вы-то здесь ни при чем, - не унимался я.      - Да, пожалуй, - согласился он. - Однако это породило охлаждение, которым кое-кто не замедлил воспользоваться. Я уж ей и свою кошку взамен предлагал, - добавил он больше для себя, чем для меня.      Мы сидели и молча курили. Я чувствовал, что утешения здесь ни к чему.      - Пегие лошади тоже приносят счастье, - заметил он, выколачивая трубку о край спущенного оконного стекла. - Была у меня и пегая...      - Из-за нее вы тоже пострадали? - удивился я.      - Я потерял из-за нее лучшее свое место, - последовал несложный ответ. - Управляющий и без того терпел дольше, чем я смел надеяться. Но ведь нельзя же держать человека, который вечно пьян. Это портит репутацию фирмы.      - Без сомнения, - согласился я.      - Видите ли, - продолжал он, - я не умею пить. Иные, сколько ни выпьют, - ничего, а меня первый стакан с ног валит. Я ведь к этому непривычен.      - Так зачем же вы пили? - не отставал я. - Лошадь вас, что ли, заставляла?      - Дело обстояло вот как, - начал он, все еще осторожно потирая свою шишку, которая была уже размером с яйцо. - Лошадь принадлежала прежде одному виноторговцу, который заезжал по делу почти во все питейные заведения. Вот лошадка и взяла в привычку останавливаться у каждого кабачка, и ничего с ней не поделаешь, по крайней мере я ничего не мог с ней поделать. Любой кабак распознает за четверть мили и несется стрелой прямо к дверям. Сначала я пытался справиться с нею, но только попусту терял время и собирал толпу зевак, которые держали пари - кто кого. К этому я бы еще как-нибудь притерпелся, только однажды какой-то трезвенник, стоявший на противоположной стороне улицы, обратился к толпе с речью. Он называл меня Паломником, а лошадку Поллионом или чем-то в этом роде, и возглашал, что я сражаюсь с ней ради небесного венца.            [Намек на эпизод из аллегорической повести Бэньяна "Путь паломника" (1678), где герой бьется с духом зла Аполлионом.]            После этого нас стали величать "Полли и Паломник в битве за венец". Разумеется, меня это разозлило, и у следующего кабачка, к которому она меня принесла, я спешился и сказал, что заехал выпить стопку-другую шотландской. Так все и началось. Потребовались годы, чтобы отстать от этой привычки.      - Но со мной всегда так случается, - продолжал он. - Еще когда я поступил на первое свое место, не успел я прослужить и двух недель, как хозяин подарил мне к рождеству гуся в восемнадцать фунтов весом.      - Ну, уж от этого ничего худого не могло произойти, - заметил я. - Редкое счастье.      - Вот то же самое говорили тогда другие клерки, - ответил он. - Старик в жизни никому ничего не дарил. "Вы полюбились ему, - говорили они. - Счастливчик!"      Он тяжело вздохнул. Я понял, что с этим связана целая история.      - И что же вы сделали с гусем? - спросил я.      - В том-то и беда! - ответил он. - Я сам не знал, что с ним делать. Это случилось в сочельник, в десять часов вечера. Только я собрался домой, а он дает мне гуся. "Тидлинг и братья" прислали мне гуся, Биглз, - сказал он, когда я подавал ему пальто. - Очень мило с их стороны, только к чему он мне? Возьмите его себе!" Я, разумеется, поблагодарил его и был очень ему признателен. Он пожелал мне счастливого рождества и вышел из конторы. Я завернул подарок в бумагу и взял его под мышку. Это была великолепная птица, но тяжеловатая. И так как приближалось рождество, я подумал, что по этому случаю неплохо бы угоститься стаканчиком пива. Я зашел в кабачок на углу и положил гуся на стойку.      - Здоровенный, - сказал хозяин, - у вас будет завтра доброе жаркое.      Его слова заставили меня призадуматься: только тут я понял, что птица мне не нужна и проку мне от нее никакого. Я собирался в Кент, чтобы провести там праздники в семье одной молодой особы.      - Той самой, у которой была канарейка? - вставил я.      - Нет, это все случилось еще до того, - ответил он. - На сей раз делу помешал гусь, о котором я вам рассказываю. Родители ее были состоятельные фермеры, и привозить им гуся было бы глупее глупого, а в Лондоне я не знал никого, кому бы мог его подарить. И вот, когда хозяин вернулся, я спросил, не согласится ли он купить у меня гуся, и сказал, что возьму недорого.      - Мне он не нужен, - ответил тот, - у меня здесь и без того уже три штуки. Может, один из этих джентльменов у вас его купит.      И он повернулся к нескольким молодцам, которые сидели, потягивая джин. Мне подумалось, что им даже вскладчину не купить и цыпленка. Однако самый обшарпанный из них сказал, что он не прочь взглянуть на мой товар, и я развернул сверток. Он долго осматривал и ощупывал гуся, допрашивал меня, как я его раздобыл, и кончил тем, что выплеснул на него добрых полстакана джина с водой. Затем он предложил мне за гуся полкроны. Это так возмутило меня, что я, не сказав больше ни слова, схватил в одну руку гуся, в другую веревку и бумагу и выскочил вон.      Так я и шел некоторое время со своей ношей: я был взволнован и ничего не замечал. Когда же я поостыл, то стал размышлять над тем, как, должно быть, смешно выгляжу. То же самое, очевидно, пришло в голову и двум-трем мальчикам. Я остановился под фонарем и попытался завернуть гуся. При мне был еще портфель и зонтик, и первым делом я уронил гуся в сточную канаву, чего и следовало ожидать от человека, который при помощи одной пары рук пытается справиться с четырьмя различными предметами и тремя ярдами веревки. Вместе с гусем я зачерпнул целую кварту грязи. Почти вся она осталась у меня на руках и на одежде да еще немало на обертке. И тут пошел дождь.      Я сгреб все свои пожитки и побежал в ближайший кабачок, где надеялся достать еще кусок веревки и увязать гуся в аккуратный сверток.      Кабачок был переполнен. Я протискался к стойке и бросил на нее гуся. При виде его почти все вокруг умолкли, и молодой человек, стоявший возле меня, произнес:      - Вы сами его убили?      Очевидно, я и впрямь казался несколько возбужденным.      Я думал и здесь его продать, но присутствующие не внушали мне на этот счет никаких надежд. Я выпил пинту эля, - я был порядком измучен, - соскреб с несчастного гуся сколько мог грязи, завернул его в чистый лист бумаги и вышел из кабачка.      Когда я переходил улицу, меня осенила счастливая мысль - проиграю его в лотерею! Я тут же отправился на поиски подходящего места. Пока я его разыскивал, пришлось выпить три или четыре стакана виски, потому что пить пиво я был уже не в состоянии - от пива меня всегда сильно разбирает. Наконец я все-таки нашел нужных мне людей, Они расположились по-домашнему в тихом уютном домике неподалеку от Госвелл-роуд.      Я объяснил хозяину, чего хочу. Он сказал, что не возражает, но надеется, что, продав гуся я поставлю всем выпивку. Я ответил, что с восторгом это сделаю, и вручил ему птицу.      - Вид у нее не того, - сказал он.      - О, это пустяки! Я нечаянно уронил ее, - оправдывался я. - Это отмоется!      - И пахнет как-то чудно, - заметил он.      - Это от грязи, - ответил я. - Сами знаете, что такое лондонская грязь. А тут еще один джентльмен пролил на него джин. Но, когда его зажарят, никто ничего не заметит.      - Что ж, может, и так, - согласился он. - Сам я на нее не польщусь, но, если кому вздумается, дело хозяйское.      Гусь никого не воодушевил. Я начал с шести пенсов и сам купил билет. Я предоставил хозяину полную свободу действий, и ему удалось, правда чуть ли не силком, втянуть в это дело еще пять человек. Какой-то мрачного вида субъект, храпевший в углу, вдруг проснулся, когда я уже шел к дверям, и предложил мне за гуся семь с половиной пенсов, - почему именно семь с половиной, я так и не понял. Он унес бы гуся, я никогда б его больше не увидел, и вся моя жизнь сложилась бы по-иному. Но судьба всегда была против меня. Я ответил ему, возможно с излишним высокомерием, что рождественские благотворительные обеды выдают в другом месте, и вышел.      Близилась ночь, а до дому мне было далеко. Я готов был проклясть день и час, когда впервые увидел эту птицу. Теперь мне казалось, что она весит по меньшей мере тридцать шесть фунтов.      Мне пришло в голову сбыть ее торговцу битой птицей, и скоро я нашел такую лавку на Мидлтон-стрит. За милю вокруг не было видно ни одного покупателя, но по тому, как хозяин драл глотку, можно было подумать, что на нем держится вся торговля в Кларкенвелле. Я вытащил гуся из свертка и положил перед ним на прилавок.      - Это еще что такое? - спросил он.      - Гусь, - ответил я. - Вы можете получить его по дешевке.      В тот же миг он схватил гуся за шею и швырнул в меня. Я попытался увернуться, но он угодил мне в висок. Если вам никогда не запускали в голову гусем, то вы и представления не имеете, как это больно. Я подобрал гуся и в свою очередь кинул в него, но тут появился полицейский со своим обычным: "Что за беспорядки?"      Я объяснил в чем дело. Тогда хозяин вконец разъярился и завопил на всю округу:      - Вы только поглядите! - кричал он. - Скоро полночь, и у нас в магазине еще семь дюжин непроданных гусей, а этот болван приходит и спрашивает, не куплю ли я еще одного.      Тут я понял, что затея моя преглупая, и, последовав совету полицейского, тихонько удалился, захватив с собой птицу.      "Придется его кому-нибудь отдать, - сказал я себе. - Найду какого-нибудь достойного бедняка и подарю ему эту проклятую птицу". Мне попадалось навстречу множество людей, но ни один из них не выглядел достаточно достойным. Может быть, не там я их искал, где нужно, или не в тот час, только все, кого я встречал, казались мне недостойными гуся. Проходя по Джадд-стрит, я предложил его какому-то голодного вида субъекту. Оказалось, что это просто пьяный забулдыга. Он так и не понял, чего я от него хочу, и долго шел за мной и во весь голос наносил меня, пока не свернул по ошибке на Тэвисток-плейс, где погнался за другим прохожим, продолжая выкрикивать ругательства. На Юстон-роуд я остановил какую-то девчонку, совершенного заморыша, и стал упрашивать ее взять гуся. Она ответила: "Еще чего!" - и побежала прочь. Я слышал, как она пронзительным голосом орала мне вслед: "Украл гуся! Украл гуся!"      Я обронил сверток, когда шел по малоосвещенной части Сеймур-стрит, но какой-то прохожий подобрал его и вернул мне. Я уже не мог больше объяснять и оправдываться. Я дал ему монетку в два пенса и побрел со своим гусем дальше. Кабачки уже закрывались, и я заглянул еще в один, чтобы в последний раз выпить. Правда, я и без того уже порядком нагрузился, ведь мне, человеку непривычному, довольно и стаканчика пива. Но на душе у меня было скверно, и я надеялся, что это меня подбодрит. Кажется, я выпил джину, к которому испытываю крайнее отвращение.      Я решил забросить гуся в Оукли-сквер, но полицейский не сводил с меня глаз и дважды прошел за мной вдоль всей ограды.      На Голдинг-роуд я хотел было закинуть гуся в подвал, но мне опять помешал полицейский. Казалось, вся ночная смена лондонской полиции только тем и была занята, как бы помешать мне избавиться от гуся.      Полицейские проявляли к нему такой интерес, что мне подумалось, уж не хотят ли они сами его получить. Я подошел к одному из них на Кэмден-стрит и, назвав его "Бобби", спросил, не нужно ли ему гуся.      - Чего мне не нужно, так это вашего брата, нахалов, - ответил он внушительно.      Это было такое оскорбление, что я, разумеется, не стерпел и что-то ему возразил. Что тут произошло, я не помню, но кончилось все тем, что он объявил о своем намерении забрать меня.      Я ускользнул от него и помчался стрелой по Кинг-стрит. Он засвистел в свисток и кинулся следом. Какой-то человек выскочил из парадного на Колледж-стрит и пытался меня остановить. Но я мигом с ним расправился, ударив его головой в живот, пересек Кресчент и через Бэтт-стрит понесся обратно на Кемден-роуд.                  На мосту через канал я оглянулся и увидел, что меня никто не преследует. Я бросил гуся через парапет, и он с плеском упал в воду.      Со вздохом облегчения я свернул на Рэндолф-стрит, как вдруг стоявший там констебль схватил меня за шиворот. Я горячо спорил с ним, когда, запыхавшись, подбежал тот первый дуралей. Они заявили, что мне лучше всего объяснить дело инспектору; я был того же мнения.      Инспектор спросил меня, почему я убежал, когда первый констебль собирался арестовать меня. Я ответил, что не хотел провести рождество в кутузке, но это показалось ему слабым аргументом. Он спросил меня, что я бросил в канал. Гуся, ответил я. С чего это мне вздумалось бросать гуся в канал, спросил он. А с того, что я сыт по горло этим зверем, ответил я.      Тут вошел сержант и доложил, что сверток удалось выудить. Они немедленно развернули его на столе у инспектора. В свертке был мертвый ребенок.      Я объяснил им, что это вовсе не мой сверток и не мой ребенок, но они даже не скрывали, что не верят мне.      Инспектор сказал, что случай этот слишком серьезен, чтобы отпустить меня на поруки, но, поскольку я не знал в Лондоне ни одной живой души, это меня как-то не тронуло. Я попросил их послать телеграмму моей невесте с уведомлением, что не по своей воле я задерживаюсь в городе и проведу рождество так тихо и спокойно, как не мог и желать.      В конце концов дело прекратили за недостатком улик, и на мне осталось только обвинение в пьянстве и нарушении общественного спокойствия. Но я потерял службу и невесту. С тех пор я видеть не могу гусей.            Мы подъезжали к Ливерпуль-стрит. Он собрал свои вещи и попытался надеть шляпу. Но шишка от подковы никак не давала ему нахлобучить шляпу, и он с грустью положил ее обратно на скамейку.      - Да, - промолвил он тихо, - не скажу, чтоб я очень верил в счастье.            ПАДЕНИЕ ТОМАСА ГЕНРИ            Томас Генри был самым респектабельным из всех известных мне котов. Настоящее его имя - Томас. Но звать такого кота Томасом просто нелепо. Все равно, что жителям Харденского замка            [Харденский замок - резиденция тогдашнего премьер-министра Вильяма Гладстона.]            называть мистера Гладстона "Билл". Кот попал к нам благодаря любезности мясника из Реформ-клуба, и, увидев кота, я сразу понял, что из всех лондонских клубов - это единственный, откуда он мог появиться. От него так и веяло солидным достоинством и непоколебимым консерватизмом этого клуба. Сейчас я не могу уже точно припомнить, почему именно покинул он клуб, но думаю, что причиной тому послужили разногласия с новым шеф-поваром, человеком властным и думающим только о своем собственном благополучии. Мясник, прослышавший об их вражде и знавший, что у нас нет кошки, предложил выход из положения, который устраивал и кота и повара. Расстались они, надо полагать, весьма холодно, и Томас благосклонно переселился к нам.      Едва взглянув на кота, моя жена предложила более подходящее для него имя - Генри. Мне пришло в голову, что еще приличнее будет сочетание двух имен, и с тех пор в тесном семейном кругу его стали звать Томасом Генри. В разговоре же с друзьями мы обычно называли его Томас Генри, эсквайр.                  Наш дом пришелся Томасу Генри по душе, и свое одобрение он выразил с молчаливой сдержанностью. Ему понравилось мое любимое кресло, и он занял его. Всякого другого кота я бы тут же согнал, но Томас Генри был не из тех, кого гонят. Дай я ему понять, что недоволен его выбором, он отнесся бы к этому так же, как, вероятно, отнеслась бы ко мне королева Виктория, если бы эта знатная леди дружески навестила меня, а я заявил бы ей, что занят, и предложил заглянуть как-нибудь в другой раз. Он встал бы и удалился, но уж никогда больше не заговорил бы со мной, сколько бы мы ни жили под одной крышей.      Была у нас в то время одна особа (она и сейчас живет с нами, но стала старше и рассудительнее), которая не испытывала почтения к кошкам. Она полагала, что хвост у кошек только для того и существует, чтоб было удобней поднимать их с полу. Она воображала также, что кормить их лучше всего насильно, с ложечки, и что они обожают кататься в кукольной коляске. Меня страшила первая встреча Томаса Генри с этой особой. Я боялся, как бы он, судя по ней, не составил ложного представления о всей нашей семье и мы не упали бы в его глазах.      Но мои опасения оказались напрасными. Было в Томасе Генри что-то такое, что не допускало развязности и исключало фамильярность. Он поставил дерзкую на место вежливо, но твердо. Робко, с зарождающимся уважением она потянулась было к его хвосту. Кот неторопливо убрал хвост и взглянул на нее. В этом взгляде не было ни гнева, ни обиды. С таким выражением Соломон мог принимать знаки внимания от царицы Савской. Снисходительно и с чувством превосходства.      Поистине Томас Генри был джентльменом среди котов. Один мой друг, который верит в переселение душ, утверждал, что это лорд Честерфилд. Томас Генри никогда не выпрашивал пищу, подобно другим котам. Обычно во время еды он садился рядом со мной и ждал, когда ему подадут. Ел он только баранью котлетку, на пережаренную говядину даже не смотрел. Как-то один из наших гостей предложил ему хрящик; он молча поднялся, вышел из комнаты и не показывался, пока наш друг не ушел.      Но у каждого из нас есть свои слабости, и слабостью Томаса Генри была жареная утка. Поведение Томаса Генри при виде жареной утки явилось для меня психологическим откровением. Мне приоткрылась самая низменная и животная сторона его характера. При виде жареной утки Томас Генри становился котом и только котом, со всеми первобытными инстинктами, присущими этой породе. Выражение собственного достоинства слетало с него, как маска. Он царапался из-за жареной утки, он унижался из-за нее. За кусок жареной утки он, кажется, готов был продать душу дьяволу.      Нам пришлось отказаться от этого опасного блюда: больно было смотреть, как пагубно оно действовало на характер кота. Кроме того, его манеры при появлении на столе жареной утки могли послужить дурным примером для детей.      Томас Генри блистал среди котов нашей округи. По нему можно было проверять часы. После обеда он неизменно совершал получасовую прогулку по скверу, каждый вечер ровно в десять подходил к кухонной двери, а в одиннадцать уже спал в моем кресле. У него не было друзей среди котов. Он не находил удовольствия в драках, и я сомневаюсь, любил ли он когда-нибудь, даже в юности; это была крайне холодная и независимая натура; к женскому обществу он относился с полным безразличием.      Такую безупречную жизнь Томас Генри вел всю зиму. Летом мы взяли его в деревню. Нам казалось, что ему будет полезна перемена обстановки: он явно начинал полнеть. Бедный Томас Генри! Деревня, увы, погубила его. Что именно способствовало перемене, не могу сказать; быть может, непривычно бодрящий воздух. Высоконравственный Томас Генри со страшной быстротой покатился по наклонной плоскости. В первую же ночь он пропадал до одиннадцати, во вторую - не явился вовсе, на третью ночь - вернулся домой в шесть утра с изрядно поредевшей шерстью на голове. Конечно, здесь не обошлось без дамы, судя же по кошачьему концерту, продолжавшемуся всю ночь, их было не меньше дюжины. Что и говорить, Томас Генри был завидным кавалером, и дамы стали приходить к нему днем. Потом стали приходить обманутые коты, требуя удовлетворения, которое Томас Генри, надо отдать ему справедливость, никогда не отказывался давать.      Деревенские мальчишки по целым дням торчали возле нашего дома, наблюдая за сражениями; к нам на кухню то и дело врывались разгневанные домашние хозяйки и, швыряя на стол дохлых кошек, взывали к небесам и ко мне о справедливости. Наша кухня превратилась в настоящий кошачий морг, и мне пришлось приобрести новый кухонный стол. Кухарка заявила, что ей станет легче, если в ее распоряжении будет отдельный стол. Она просто теряется, когда среди нарезанного мяса и овощей попадается столько дохлых кошек: она боится, как бы не перепутать. Старый стол поэтому подвинули к окну и предоставили кошкам, а на свой стол кухарка никому больше не позволяла класть кошек, пусть даже дохлых.      Однажды я слышал, как она спрашивала взволнованную владелицу дохлой кошки:      - Что прикажете мне с ней делать? Варить, что ли?      - Это мой кот, - отвечала дама, - понятно?      - Очень хорошо, но сегодня я не готовлю паштета из котов. Забирайте его на кошачий стол. А этот стол - мой.      Сначала "восстановление справедливости" обходилось мне в полкроны, но со временем кошки вздорожали. До той поры я считал их дешевыми, и меня просто поразило, как высоко они ценятся. Я даже стал серьезно подумывать о разведении кошек для продажи. При ценах, установившихся в этой деревне, я мог бы иметь неплохие доходы.      - Полюбуйтесь, что натворил ваш зверь, - сказала мне одна разгневанная особа, к которой меня вызвали среди обеда.      Я полюбовался. "Творением" Томаса Генри оказалось жалкое, истощенное существо, которому на том свете наверняка было лучше, чем на этом. Будь несчастное создание моим, я бы только поблагодарил Томаса Генри; но есть люди, которые не понимают, в чем их благо.      - Я не отдала бы такого кота и за пять фунтов, - заявила дама.      - Это дело ваше, - возразил я, - но, на мой взгляд, вы поступили бы неблагоразумно. В таком виде красная цена ему шиллинг. Если вы надеетесь получить где-нибудь больше, пожалуйста.      - Разве это кот? Это же христианин, - сказала дама.      - Я не покупаю мертвых христиан, - ответил я твердо, - а если бы и покупал, то за этот экземпляр все равно не дал бы больше шиллинга. Считайте его христианином или котом, как угодно, но в обоих случаях он не стоит дороже шиллинга.      В конце концов мы сошлись на восемнадцати пенсах.      Поражало меня и число кошек, с которыми ухитрялся разделываться Томас Генри. Это было самое настоящее избиение.      Как-то вечером, зайдя на кухню, - теперь уже я взял за правило каждый вечер ходить на кухню и производить смотр поступившей за день партии дохлых кошек, - среди прочих я увидал на столе кота редкой масти - трехцветного.      - Цена ему полсоверена, - сказал владелец кота, стоявший тут же с кружкой пива в руках.      Я приподнял покойника и внимательно осмотрел его.      - Вчера ваш кот убил его, - продолжал хозяин. - Стыд и срам!      - Мой кот уже трижды убивал его, - ответил я. - В субботу его хозяйкой оказалась миссис Хеджер, в понедельник - миссис Майерс. Я уже тогда заподозрил неладное, но был не совсем уверен и сделал пометку. Теперь я вижу, это тот самый кот. Послушайтесь моего совета и заройте его, пока он не развел заразы. Мне безразлично, сколько у кота жизней, плачу я только за одну.      Мы не раз давали Томасу Генри возможность исправиться, но с каждым днем он вел себя все хуже и хуже, к его преступлениям прибавилось браконьерство, он стал воровать цыплят, и мне надоело расплачиваться за его грехи.      Я посоветовался с садовником, и садовник сказал, что и раньше знавал котов, с которыми такое случалось.      - Не знаете ли, чем его вылечить? - спросил я.      - Как же, сэр, - ответил садовник, - камень на шею - и в пруд: я слышал, это неплохое лекарство.      - Попробуем дать ему дозу перед сном, - ответил я. Садовник так и сделал, и наши неприятности кончились.      Бедный Томас Генри! Его пример показывает, как легко прослыть порядочным, если нет соблазнов. Чего ради джентльмен, рожденный и выросший в атмосфере Реформ-клуба, свернет с пути истинного? Мне жаль Томаса Генри, и я уже не верю, что деревенский воздух благотворно влияет на нравственность.            ПОРТРЕТ ЖЕНЩИНЫ            Меня ждала спешная работа, но я, подобно робкому бойцу, чувствовал тем меньше желания с ней схватиться, чем громче и настойчивей звучал ее вызов. Я запирался в своем кабинете, чтобы вступить с ней в единоборство, но сразу же, в отчаянии отбросив перо, принимался за чтение. Я выходил на улицу, чтобы испытать муки творчества, но, не выдержав, искал спасения в театре или мюзик-холле. Дошло до того, что тень предстоящей работы омрачила все мое существование. Она садилась рядом со мной за стол и портила мне аппетит; она сопровождала меня повсюду и отпугивала моих друзей, после чего я лишался дара речи и бродил среди них, как привидение.      Наконец, город со своим тысячеголосым шумом и бесконечной суматохой совершенно расстроил мои нервы. Я ощутил потребность в одиночестве, этом великом творце и наставнике, без которого немыслимо никакое искусство, и мне вспомнились Йоркширские леса, где можно бродить целыми днями, не встретив ни души, не услышав ни единого звука, кроме крика каравайки; где, растянувшись на душистой траве, можно ощутить биение пульса Земли, несущейся в эфире со скоростью тысячи ста миль в минуту. И вот в одно прекрасное утро я торопливо упаковал несколько нужных и кучу ненужных вещей, опасаясь, как бы кто-нибудь или что-нибудь не помешало моему отъезду, и следующую ночь провел уже в маленьком северном городке, там, где кончаются дым и копоть промышленных районов и начинаются широкие степные просторы, а в семь часов утра уселся рядом с одноглазым возницей в тележку, запряженную дряхлой пегой кобылой. Одноглазый возница щелкнул кнутом; пегая кобыла начала перебирать ногами; девятнадцатый век со своей суетой остался позади; отдаленные холмы, постепенно приблизившись, обступили нас, и мы превратились в движущуюся песчинку на неподвижном лике Земли.      Под вечер мы приехали в деревню, воспоминание о которой жило в моей памяти. Она расположена внутри треугольника, образованного пологими склонами трех больших холмов. Телеграфа здесь нет, - или, во всяком случае, не было в то время, о котором я пишу, - так что шепоты беспокойного мира сюда не долетают. Ничто не нарушает спокойствия, кроме одноглазого возницы (если только он и его пегая кобыла еще не сложили на покой свои старые кости): раз в день, проезжая через деревню, он оставляет несколько писем и посылок для жителей окрестных ферм, разбросанных по склонам холмов. Здесь сливаются два шумных ручья. Днем и ночью в сонном безмолвии слышно, как они лепечут что-то про себя, словно дети, увлеченные в одиночестве чудесной игрой. Они текут между холмами от своих далеких истоков, смешивают здесь свои воды и продолжают путь вместе; но беседа их становится гораздо серьезнее, как у всех, кто соединяется, чтобы рука об руку идти навстречу жизни. Потом они протекают мимо хмурых, безрадостных городов, вечно окутанных черным дымом, где человеческие голоса днем и ночью тонут в грохоте железа, где дети играют в золе, а на лицах мужчин и женщин застыла тупая покорность. А они текут все дальше и дальше, помутневшие и грязные, к глубокому морю, которое неустанно зовет их к себе. Но здесь их воды еще чисты и прозрачны, и, кроме них, ничто не нарушает спокойствия долины. Да, это как раз такой мирный уголок, где усталый труженик может восстановить свои силы.      Мой одноглазый приятель посоветовал мне поселиться в доме у некой миссис Чолмондли, вдовы, которая жила со своей единственной дочерью в белом домике, в дальнем конце деревни, если ехать по дороге, ведущей через Колл-Фелл.      - Вон тот, что стоит повыше других, его уже отсюда видно, - сказал возница, указывая кнутом. - Уж если там не найдете квартиры, значит и искать нечего, потому как сюда не часто приезжают постояльцы.      Крошечный домик, утопавший в июньских розах, выглядел очень поэтично, и я, позавтракав хлебом и сыром в маленькой гостинице, направился к нему по тропинке, которая вела через кладбище. Воображение заранее рисовало мне полную приятную женщину, распространяющую вокруг себя ощущение уюта, которой помогает какая-нибудь прелестная юная девушка, чьи розовые щечки и загорелые руки быстро излечат меня от неотвязных мыслей о городе. Полный таких радужных надежд, я толкнул полуоткрытую дверь и вошел.      Домик был обставлен с удивительным вкусом, но сами хозяева разочаровали меня. Моя милая хлопотливая хозяйка оказалась сморщенной подслеповатой старухой. Целыми днями она дремала в своем огромном кресле или грелась у камина, протягивая к огню высохшие руки. Мечты мои о девической прелести дочери рухнули перед лицом действительности: я увидел измученную женщину лет сорока или пятидесяти. Наверно, было время, когда эти равнодушные глаза сверкали шаловливым весельем, а сморщенные, плотно сжатые губы складывались в соблазнительную улыбку, но образ жизни старой девы отнюдь не влияет на организм благотворно, а свежий деревенский воздух, подобно старому элю, хорош время от времени, но притупляет ум, когда им злоупотребляют. Женщина эта показалась мне ограниченной и неинтересной; застенчивость, столь нелепая в ее возрасте, не мешала ей питать свойственную всем квартирным хозяйкам слабость к болтовне о "лучших днях", а стремление казаться моложе своих лет вызывало по меньшей мере досаду.      Тем не менее сама обстановка мне понравилась, и я расположился у окна, из которого открывался вид на дорогу, ведущую вниз, в далекий мир, чтобы возобновить поединок со своей работой.      Но если рабочее настроение уже нарушено, его трудно восстановить сразу. Я писал около часа, а затем бросил свое спотыкающееся перо и огляделся, желая рассеяться. У стены стоял книжный шкаф старинной работы, который привлек мое внимание. Ключ оказался в замке, и, открыв стеклянные дверцы, я оглядел уставленные книгами полки. Любопытная это была коллекция: альманахи в нелепых глянцевых переплетах; романы и стихи таких авторов, о существовании которых я и не подозревал; журналы за давно минувшие годы, самые названия которых уже забыты; альбомы и ежегодники, от которых веяло эпохой утонченных чувств и фиолетовых шелков. Все же на верхней полке оказался томик Китса, втиснутый между номером "Евангелического бродяги" и "Ночными думами" Юнга. Поднявшись на цыпочки, я попытался вытащить его оттуда.      Книга была зажата так плотно, что в результате моих усилий два или три соседних тома свалились на пол, подняв облако едкой пыли, и к моим ногам со звоном стекла и металла упала небольшая миниатюра в черной деревянной рамке.                  Я поднял ее и, поднеся к окну, стал внимательно рассматривать. Это был портрет молодой девушки в платье старинного покроя, который вышел из моды лет тридцать назад. Я хотел сказать - за тридцать лет до тех пор, потому что теперь, пожалуй, уже около пятидесяти лет отделяет нас от того времени, когда наши бабушки носили локоны, закрученные в виде штопора, и корсажи с таким низким вырезом, что одному богу известно, как они держались. Лицо поражало своей красотой, но это была не просто стандартная красота, присущая всем миниатюрам, которые утомляют правильностью линий и неестественностью колорита: в этих глазах, бездонных и мягких, жила душа. Я смотрел на портрет, и нежные губы, казалось, улыбались мне, но в этой улыбке чувствовалась затаенная грусть, как будто художник в какой-то неповторимый момент сумел уловить тень будущей печали, скользнувшую по озаренному радостью лицу. Я плохо разбираюсь в искусстве, но мне было ясно, что это талантливое произведение, и я недоумевал, почему этот портрет пролежал здесь столько времени, покрытый пылью, когда мог послужить хотя бы для украшения дома. По-видимому, миниатюру положили в шкаф много лет назад и забыли о ней.      Я водворил ее на прежнее место среди пыльных книг и снова взялся за работу. Но в свете угасающего дня предо мной предстало лицо, изображенное на миниатюре, и начало преследовать меня неотступно. Куда бы я ни повернулся, оно смотрело на меня из сумрака. По своему характеру я вовсе не склонен к фантазиям. Кроме того, в то время я как раз сочинял фарс, что едва ли способствует мечтательному настроению. Я разозлился на себя и сделал еще одну попытку сосредоточиться на листе бумаги, лежавшем передо мной. Но мысли мои продолжали разбегаться. Один раз я готов был поклясться, что, оглянувшись через плечо, увидел девушку, изображенную на портрете: она сидела в дальнем углу в большом кресле с ситцевой обивкой. На ней было выцветшее сиреневое платье, отделанное старинным кружевом, и нельзя было не залюбоваться красотой ее сложенных рук, хотя на портрете были изображены только голова и плечи.      Наутро я забыл об этом случае, но как только зажгли лампу, опять вспомнил о нем, и мой интерес настолько возрос, что я снова достал миниатюру с полки, где она была спрятана, и начал ее рассматривать.      Внезапно я понял, что это лицо мне знакомо. Но где и когда мы встречались? Несомненно я виделся и говорил в ней. Портрет улыбался мне, словно подсмеиваясь над моей забывчивостью. Я положил его обратно на полку, сел и попытался собраться с мыслями, напрягая свою память: мы встречались где-то в деревне много лет назад и беседовали о каких-то пустяках. С ее образом связан был запах роз и приглушенные голоса косцов. Почему мы ни разу не виделись с тех пор? Почему ее образ не оставил никакого следа в моей памяти?      Вошла хозяйка, чтобы накрыть стол к ужину, и я начал ее расспрашивать, стараясь говорить небрежным тоном. Как ни пытался я рассуждать здраво, как ни смеялся над собой, но эти туманные воспоминания приобретали в моем воображении какую-то романтическую окраску. Как будто речь шла о горячо любимом умершем друге, память которого я осквернил бы, разговаривая о нем с посторонним человеком. Мне не хотелось, чтобы эта женщина в свою очередь начала меня расспрашивать.      О, да, ответила мне хозяйка. В ее доме часто останавливались женщины. Иногда постояльцы проводили здесь все лето, бродя по холмам и лесам. Ей-то кажется, что тут скучно, уныло. Бывали здесь и молодые женщины, но она не могла припомнить, чтобы какая-нибудь из них показалась ей особенно красивой. Но недаром ведь говорят, что женщины ничего не смыслят в женской красоте. Они приезжали и уезжали. Редко кто возвращался назад, и новые лица вытеснили из памяти старые.      - А давно вы сдаете комнаты? - спросил я. - У меня такое впечатление, что уже лет пятнадцать - двадцать назад в этой комнате жили чужие люди.      - Нет, еще раньше, - ответила она тихо и неожиданно просто. - Мы переехали сюда с фермы после смерти отца. Он понес большие убытки, и у нас мало что осталось. С тех пор прошло двадцать семь лет.      Я поспешил прекратить разговор, опасаясь бесконечных воспоминаний о "Лучших днях". Подобные разговоры мне нередко случалось выслушивать от квартирных хозяек. Узнать удалось очень немного. Кто изображен на миниатюре и почему она валяется в пыльном шкафу, все еще оставалось тайной, но по каким-то причинам, мне самому неясным, я не мог заставить себя прямо спросить об этом.      Прошло еще два дня. Постепенно работа все больше захватывала меня, и лицо, изображенное на миниатюре, вспоминалось уже не так часто. Но в конце третьего дня (это было воскресенье) произошло что-то очень странное.      В сумерках я возвращался домой с прогулки. Я обдумывал свой фарс и смеялся про себя над ситуацией, которая казалась мне забавной. Проходя под окном своей комнаты, я внезапно увидел в нем милое прекрасное лицо, которое стало мне теперь так знакомо. За решетчатым стеклом виднелась тонкая девичья фигурка в старомодном сиреневом платье, совсем такая, какой нарисовало ее мое воображение в первый вечер после приезда сюда, только тогда ее прекрасные руки были сложены на коленях, а теперь она прижимала их к груди. Глаза ее были устремлены на дорогу, которая пересекает деревню и ведет на юг, но она, казалось, не смотрела, а грезила, и тоскливое выражение ее глаз надрывало душу почти как плач. Я стоял у самого окна, но меня скрывала изгородь. Прошло, по-видимому, около минуты, хотя время тянулось страшно медленно, затем ее фигура отодвинулась назад в темноту комнаты и исчезла.      Когда я вошел, комната была пуста. Я окликнул, но никто не отзывался. Мне стало не по себе при мысли, что я, по-видимому, начинаю сходить с ума. Все, что произошло раньше, легко было объяснить последовательным течением мыслей, но на этот раз я увидел призрак внезапно, неожиданно, когда мысли мои были заняты совершенно другим. Он не возник в моем воображении, а был воспринят моими чувствами. В привидения я не верю, но в способности расстроенного рассудка порождать галлюцинации не сомневаюсь, и такое истолкование этого явления не очень меня обрадовало.      Я постарался забыть об этом случае, но он не выходил у меня из головы; в тот же вечер новое обстоятельство еще больше приковало к нему мои мысли. Желая развлечься, я вынул наугад несколько книг и начал перелистывать томик стихов какого-то неизвестного поэта, как вдруг заметил, что наиболее сентиментальные места отчеркнуты карандашом, а поля покрыты замечаниями, - трогательный обычай, существовавший пятьдесят лет назад, а может быть, существующий и теперь, ибо циники с Флит-стрит еще не настолько преуспели в преобразовании мира, как они воображают.      Одно стихотворение, по-видимому, возбудило у читателя особое сочувствие. Это была старая-престарая история о кавалере, который сватается, а затем уезжает, оставляя невесту в слезах. Стихи были очень плохие, и при других обстоятельствах их банальность вызвала бы у меня только смех. Но, сопоставляя их с трогательными наивными заметками на полях, я не чувствовал желания смеяться. Эти избитые истории, которые кажутся нам смешными, полны глубочайшего смысла для многих людей, которые видят в них отражение своих собственных переживаний, и та женщина (почерк был женский), которой принадлежала книга, любила эти бездарные стихи за то, что в них отразились ее мысли и чувства. Такова, сказал я себе, была и ее история, достаточно обычная как в литературе, так и в жизни, но вечно новая для тех, кто ее переживает.      У меня не было основания связывать эту женщину с той, которая была изображена на миниатюре, кроме разве едва уловимого соответствия между тонким нервным почерком и подвижными чертами, но все же я инстинктивно чувствовал, что это одно и то же лицо и что я шаг за шагом пытаюсь проследить историю моего забытого друга.      Мне очень захотелось узнать как можно больше, и на следующее утро, когда хозяйка убирала со стола после завтрака, я снова навел разговор на эту тему.      - Кстати, - сказал я, - чтобы не забыть: если я оставлю здесь какую-нибудь книгу или рукопись, вышлите мне их немедленно. Со мной это постоянно случается. Вероятно, - прибавил я, - ваши жильцы часто забывают здесь свои вещи.      Эта фраза мне самому показалась неуклюжей уловкой, и я боялся, как бы женщина не заподозрила, что за этим кроется.      - Нет, не часто, - ответила она. - Я не могу припомнить ни одного случая, кроме той бедной женщины, которая умерла здесь.      Я быстро взглянул на нее.      - В этой комнате?      Мой тон, по-видимому, обеспокоил хозяйку.      - Да нет, не совсем верно будет сказать, что именно в этой комнате. Мы отнесли ее наверх, но там она сразу же умерла. Когда она приехала, дни ее были уже сочтены. Если бы я знала об этом, я не сдала бы ей комнаты. Многие люди питают предубеждение к дому, в котором кто-нибудь умер, как будто можно найти хоть один, где бы этого никогда не случалось. Все это было не совсем приятно для нас.      Я помолчал немного, а она продолжала звенеть ножами и тарелками.      Наконец я спросил:      - От нее остались какие-нибудь вещи?      - Всего лишь несколько книг, фотографий и прочих мелочей, какие обычно привозят с собой постояльцы, - ответила она. - Ее родственники обещали прислать за вещами, но так и не прислали, и я забыла о них. Они не представляли никакой ценности.      Уходя из комнаты, женщина обернулась.      - Надеюсь, сэр, то, что я рассказала вам, не заставит вас уехать, - сказала она. - Ведь все это случилось очень давно.      - Конечно, нет, - ответил я. - Просто это интересовало меня, вот и все.      И женщина вышла, закрыв за собой дверь.      Что же, вот и объяснение, если я пожелаю им удовлетвориться. В то утро я долго просидел, размышляя о том, возможно ли, что вещи, над которыми я привык только смеяться, в конце концов оказываются реальностью. А еще день или два спустя я сделал открытие, подтвердившее мои смутные догадки.      Роясь все в том же пыльном шкафу, я обнаружил в одном из его рассохшихся ящиков под грудой изорванных и измятых книг дневник, написанный в пятидесятые годы, между испачканными страницами которого было заложено множество писем и засушенных цветов. Писатель не в силах устоять перед человеческим документом, и выцветшие строчки, потускневшие и блеклые, как засушенные цветы, поведали уже известную мне историю.      Это была очень старая и очень банальная история. Героем ее был художник. Есть ли хоть одна подобная история, героем которой не был бы художник? Они вместе росли и любили друг друга, даже не подозревая о своей любви, пока, наконец, не поняли этого. Вот выдержка из дневника:      "Мая 18. Не знаю, с чего начать и как описать все происшедшее. Крис любит меня. Я молила бога сделать меня достойной его и танцевала по комнате босиком, чтобы не потревожить спящих внизу. Он целовал мне руки и обвивал их вокруг своей шеи, говоря, что они прекрасны, как руки богини, потом стал на колени и снова целовал их. Я держу их перед глазами и сама целую их. Я рада, что они так прекрасны. О боже, за что ты так добр ко мне? Помоги мне быть ему верной женой. Помоги мне не причинять ему ни малейшей боли! Сделай так, чтобы я любила его еще больше, еще крепче..."      И такими глупостями заполнено множество страниц, но именно благодаря этим глупостям наш старый, дряхлый мир, столько веков провисевший в пространстве, еще не прокис окончательно.      Следующая запись, сделанная уже в феврале, содержит продолжение истории:      "Сегодня утром Крис уехал. В последнюю минуту он вложил мне в руки маленький пакетик, сказав, что это самое дорогое, что у него есть, и что, глядя на эту вещь, я должна думать о том, кто меня любит. Я, конечно, догадалась, в чем дело, но развернула пакет только тогда, когда осталась одна в своей комнате. Это был мой портрет, который он так тщательно скрывал от всех, но какой чудесный портрет! Неужели я действительно так красива? Но мне жаль, что он изобразил меня такой печальной. Я целую маленькие губки. Я люблю их за то, что ему нравилось целовать их. О мой любимый! Пройдет много времени, прежде чем ты снова поцелуешь эти губы. Конечно, он поступил правильно, уехав отсюда, и я рада, что ему это удалось. Здесь, в деревенской глуши, у него не было возможности учиться по-настоящему, а теперь он побывает в Париже и в Риме и станет великим художником. Даже глупые здешние жители понимают, как он талантлив. Но пройдет столько времени, прежде чем я увижу его, моего возлюбленного, моего короля!"      После каждого его письма следовали такие глупые восторженные излияния, но чем дальше я читал, тем яснее чувствовалось, что со временем письма от него стали реже и сдержанней, и за каждым словом я угадывал ужасное подозрение, которое она не смела высказать прямо.      "Марта 12. Уже шесть недель от Крис нет ни слова. О боже, как я жажду получить от него весточку, ведь последнее письмо я так целовала, что оно чуть не рассыпалось на кусочки. Надеюсь, он будет писать чаще, когда приедет в Лондон. Я знаю, ему приходится много работать, и с моей стороны эгоистично желать, чтобы он писал чаще; но ведь я предпочла бы не спать целую неделю, чем заставить его ждать письма. По-видимому, мужчины непохожи на нас. Боже, помоги мне, помоги, что бы ни случилось! Какая я сегодня глупая! Ведь он всегда был легкомысленным. Я накажу его, когда он вернется, но не слишком сурово". Право, история в достаточной степени банальная.      Письма от него продолжали приходить и после этого, но, по-видимому, они становились все холоднее, потому что в дневнике появляется раздражение и горечь, а выцветшие страницы местами хранят на себе следы слез. Далее следует запись, сделанная уже в конце следующего года необычайно четким и аккуратным почерком:      "Теперь все кончено, и я рада этому. Я написала ему, что отказываюсь от него, так как он стал мне безразличен, и я хочу, чтобы мы оба были свободны. Так лучше. Иначе он был бы вынужден просить меня освободить его, а это причинило бы ему боль. Он всегда был так деликатен. Теперь он может со спокойной совестью жениться на ней и никогда не узнает, как я страдала. Она больше подходят ему, чем я. Надеюсь, теперь он будет счастлив. Мне кажется, я поступила правильно".      Здесь пропущено несколько строчек, а затем запись возобновляется более твердым и решительным почерком.      "Зачем я лгу себе? Ненавижу ее! Я убила бы ее, если б могла. Надеюсь, она сделает его несчастным, а он возненавидит ее, как я, и она умрет. Зачем я позволила убедить себя написать это лживое письмо, которое он покажет ей, а она сразу поймет все и будет смеяться надо мной? Я могла заставить его сдержать слово; он не посмел бы отказаться от своего обещания.      Что мне за дело до гордости, девической скромности, правил поведения и прочих лицемерных слов! Мне нужен он. Мне нужны его поцелуи и объятия. Он мой! Он любил меня! Я отказалась от него только потому, что мне было приятно воображать себя святой. Все это только лживая игра. Лучше быть грешницей, лишь бы он любил меня. Зачем я себя обманываю? Он нужен мне. В глубине своего сердца я не желаю ничего, кроме его любви, его поцелуев!" В конце было приписано: "Боже мой, что я пишу? Неужели у меня нет ни стыда, ни силы воли? Боже, помоги мне!"      На этом дневник обрывается.      Я просмотрел письма, лежавшие между страницами. Большинство из них было подписано просто "Крис. " или "Кристофер". Но в одном письме фамилия и имя были поставлены полностью, и оказалось, что я хорошо знаю этого человека, пользующегося большой известностью, и не раз встречался с ним. Мне вспомнилась его жена, красивая женщина с резкими чертами лица, его огромный особняк в Кенсингтоне, представлявший собой наполовину дом, наполовину - художественную галерею, вечно полный разодетых болтливых посетителей, среди которых сам он всегда выглядел непрошеным гостем, вспомнилось его усталое лицо и язвительная речь. Вспоминая об этом, я снова представил себе нежное и печальное лицо женщины, изображенной на миниатюре; наши глаза встретились, и она улыбнулась мне из темноты, а мой взгляд выразил горькое недоумение.      Я достал миниатюру с полки. Если теперь я попытаюсь узнать ее имя, в этом не будет ничего дурного. Я простоял так с миниатюрой в руках до тех пор, пока хозяйка не вошла в комнату, чтобы накрыть на стол.      - Я нашел это, роясь в вашем книжном шкафу, - сказал я. - Эта женщина мне знакома, я встречался с ней, но не могу припомнить где. Вы не знаете, кто это?      Женщина взяла портрет у меня из рук, и на ее высохшем лице появился слабый румянец.      - Я потеряла его, - сказала она, - и ни разу мне не пришло в голову поискать здесь. Это мой портрет, написанный много лет назад одним другом.      Я посмотрел на нее, потом на миниатюру. Она стояла в тени, но лицо ее было освещено лампой, и я словно видел ее впервые.      - Как это глупо с моей стороны, - ответил я. - Да, теперь я улавливаю сходство.                  Из сборника                  "ЕЩЕ ПРАЗДНЫЕ МЫСЛИ"      1898            О ВЕЛИКОЙ ЦЕННОСТИ ТОГО, ЧТО МЫ НАМЕРЕВАЛИСЬ СДЕЛАТЬ            Я помню многое, в том числе и такое, что относится к далекому прошлому. Конечно, я не надеюсь, что ты, благосклонный читатель, только еще вступающий в цветущую пору жизни, в тот возраст, который беспечная молодежь называет средним, вспомнишь вместе со мною время, когда больший спросом пользовался некий журнал, именуемый "Мастер-любитель". Цель у него была благородная. Он стремился проповедовать высокую идею независимости, распространять превосходное учение о самопомощи. В одной главе читателю разъяснялось, как банки из-под австралийских мясных консервов превратить в горшки для цветов; в другой главе - как превратить кадку из-под масла в вертящийся табурет для рояля; в третьей - как использовать старые шляпные картонки для устройства жалюзи, - принцип всей системы заключался в том, чтобы изготовлять все что угодно из вещей, для этого не предназначенных и как нельзя более неподходящих.      Целых две страницы, как я твердо помню, были посвящены восхвалению подставок для зонтиков, сделанных из старых газовых труб. Не могу представить себе предмет, более непригодный для хранения шляп и зонтов, чем газовая труба; но, если бы таковой существовал, автор, я уверен, уже подумал бы о нем и порекомендовал его своим читателям.      Рамки для картин можно было смастерить из пробок от имбирного пива. Набрали пробок, нашли картину - и дело сделано. Количество имбирного пива, которое требовалось выпить прежде, чем приступить к изготовлению каждой рамы, а также действие, производимое этим напитком на физическое, психическое и моральное состояние изготовителя, - все это не интересовало журнал. По моим подсчетам, для картины среднего размера потребовалось бы шестнадцать дюжин бутылок. Еще неизвестно, сохранится ли у человека малейшая охота делать раму для картины после выпитых им шестнадцати дюжин бутылок, да и не перестанет ли ему нравиться сама картина. Но это, конечно, вопрос второстепенный.      Одному моему знакомому - молодому человеку, сыну садовника моей сестры, как мог бы выразиться бессмертный Олледорф,            [Автор известного в свое время учебника английского языка.]            - удалось осилить достаточное количество имбирного пива, чтобы вставить в рамку своего дедушку, но результат был малоутешительным. В самом деле, жена садовника, и та не была удовлетворена.      - Что это за пробки вокруг отца? - было ее первым вопросом.      - Разве ты не видишь, - отвечал сын с некоторым возмущением, - это - рамка.      - Но почему же пробки?      - Потому что в книге сказано - пробки.      Однако слова его не произвели впечатления на почтенную женщину.      - Это теперь и на отца-то не похоже, - со вздохом сказала она.      Ее первенец пришел в негодование: ведь никто у нас не любит критики!      - Так на что же это, по-твоему, похоже? - буркнул он.      - Да уж не знаю. По-моему, ни на что, кроме пробок.      Почтенная женщина была совершенно права. Возможно, картины некоторых художников только выиграли бы от подобного обрамления. Я своими глазами видел приглашение на похороны, которому пробковая рамочка придавала почти веселый вид. Но, вообще говоря, в результате рамка подавляла то, что в ней заключалось. Наиболее честные и не лишенные вкуса изготовители таких рам сами были вынуждены с этим согласиться.      - Да, смотреть на это противно, - сказал мне один из них, когда мы, стоя посреди комнаты, рассматривали его произведение. - Но приятно сознавать, что сделал это собственными руками.      Такое соображение, как я заметил, примиряет нас и со многим другим, помимо пробковых рамок.      Другой мой знакомый, тоже молодой человек - ибо, надо признать, советами и указаниями "Мастера-любителя" пользовалась по преимуществу молодежь: ведь с возрастом постепенно утрачиваешь смелость и прилежание, - итак, этот молодой человек соорудил кресло-качалку, согласно инструкциям "Мастера-любителя", из двух пивных бочонков. Со всех практических точек зрения, то была плохая качалка. Она качалась слишком сильно и в слишком многих направлениях одновременно. Я полагаю, что человек, сидящий в качалке, не расположен качаться беспрерывно, наступает минута, когда он решает: "Ну, пока достаточно, теперь надо немножко посидеть спокойно, чтобы со мной не приключилось чего-нибудь дурного". Но это была одна из тех упрямых качалок, которые таят опасность для человеческого рода и вредят самим себе. Она была убеждена, что ее призвание - качаться и что, не качаясь, она зря тратит драгоценное время. Стоило ей прийти в движение, ничто уже не могло ее остановить - и ничто никогда не останавливало, пока она не опрокидывалась, накрывая собой сидевшего в ней человека. Только это и могло отрезвить ее.      Как-то я пришел в гости, и меня проводили в гостиную, где некоторое время я оставался один. Качалка призывно кивнула мне. Я никак не предполагал, что она была созданием любителя. Я был молод тогда, верил в людей и воображал, что если они и могут браться за дело без знания и опыта, то все же не найдется такого глупца, который стал бы производить эксперименты с качалкой.      Я уселся в нее легкомысленно и беззаботно. И тотчас же потолок мелькнул у меня перед глазами. Я инстинктивно подался вперед. На миг в рамке окна возникли лесистые холмы, взлетели кверху и исчезли. Ковер пронесся передо мною, и я увидел свои собственные башмаки, скрывающиеся подо мною со скоростью около двухсот миль в час. Я сделал судорожное усилие вернуть их. Но, очевидно, перестарался. Я увидел вдруг сразу всю комнату: четыре стены, потолок и пол одновременно. Это было нечто вроде видения. На моих глазах пианино опрокинулось, и снова мои башмаки, подметками кверху, промчались мимо, на этот раз у меня над головой. Никогда не доводилось мне наблюдать, чтобы мои башмаки заполняли собою все пространство. В следующее мгновение я их потерял из виду и остановил головою ковер, который как раз проносился мимо. В тот же миг что-то сильно ударило меня в поясницу. Опомнившись, я предположил, что моим противником, по всем данным, была качалка. Расследование подтвердило эту догадку. К счастью, я все еще находился один в гостиной и поэтому спустя несколько минут был в состоянии приветствовать хозяйку со спокойным достоинством. Я ни словом не обмолвился про качалку. По правде говоря, я предвкушал удовольствие дождаться прихода другого гостя и посмотреть, как он будет знакомиться с ее особенностями: я с умыслом поставил ее на самом видном и удобном месте. У меня хватило бы выдержки промолчать, однако поддакивать хозяйке, когда она стала расхваливать качалку, было выше моих сил. Я был слишком раздражен всем тем, что перенес.                  - Вилли сделал ее сам, - сообщила любящая мамаша. - Не правда ли, очень ловко?      - О да, ловко, - отвечал я, - вполне согласен с вами.      - А ведь он смастерил ее из старых пивных бочонков, - продолжала она с нескрываемой гордостью.      Моя злость, как ни пытался я сдержаться, все возрастала.      - Неужели? - сказал я. - Полагаю, он мог бы найти для них более удачное применение.      - Какое же? - спросила она.      - Да любое! - ядовито заметил я. - Он мог бы опять наполнить их пивом.      Хозяйка посмотрела на меня изумленно. Я чувствовал, что моя позиция нуждается в объяснении.      - Видите ли, - начал я, - это кресло несовершенно по своей конструкции. Полозья чересчур малы и чересчур круто изогнуты, а кроме того, один из них, если вы заметили, выше другого и меньше в диаметре; спинка расположена под слишком тупым углом. Когда садишься в кресло, то центр тяжести...      Хозяйка перебила меня.      - Вы уже сидели в качалке! - догадалась она.      - Очень недолго, - заверил я ее.      Она изменила тон. Стала оправдываться.      - Мне так жаль, ведь с виду она кажется очень хорошей.      - С виду, конечно, - согласился я, - в этом и проявляется ловкость вашего милого сына. Привлекательный вид усыпляет все подозрения. Ведь такое кресло, если пользоваться им с толком, могло бы служить действительно полезной цели. У нас есть общие знакомые - я не называю имен, но вы знаете, о ком идет речь, - чванные, самодовольные, надменные люди, которых можно было бы исправить с помощью этой качалки. Я бы, на месте Вилли, замаскировал ее механизм какой-нибудь художественной драпировкой, положил бы в виде приманки парочку особенно соблазнительных подушек и получил бы таким образом возможность насаждать в людях скромность и искоренять самонадеянность. Я утверждаю, что, выбравшись из этой качалки, никто не будет чувствовать себя таким важным, как прежде. Произведение милого мальчика может служить автоматически действующим прибором, показывающим, сколь преходяще земное величие. Как средство нравственного воздействия, эта качалка призвана доказывать, что нет худа без добра.      Хозяйка слабо улыбнулась, - боюсь, что только из вежливости.      - Мне кажется, вы слишком строги, - сказала она. - Если принять во внимание, что мальчик в первый раз взялся за такую работу, что у него нет ни знаний, ни опыта, - то, право же, это не так плохо.      С такой точкой зрения я вынужден был согласиться. Мне не хотелось настаивать на том, что молодым людям как раз и нужно приобрести знания и опыт, прежде чем браться за трудное дело: ведь эта теория так непопулярна.      Однако на первом месте у "Мастера-любителя" была пропаганда ящиков из-под яиц как "материала для самодельной мебели. Почему ящиков из-под яиц - этого я никогда не мог понять, но именно ящики из-под яиц были предписаны "Мастером-любителем" в качестве основы домашнего существования. При наличии достаточного количества ящиков из-под яиц и того, что "Мастер-любитель" называл "врожденной сноровкой", любая молодая чета могла смело приступить к меблировке квартиры. Из трех ящиков получался письменный стол; еще один ящик служил вам рабочим креслом; по бокам, тоже в ящиках из-под яиц, размещались книги - и вот кабинет ваш был полностью обставлен.      Что касается столовой, то два ящика из-под яиц служили красивой полкой для камина; четыре ящика и кусок зеркала вполне заменяли буфет, меж тем как шести ящиков, небольшого количества ваты и какого-нибудь ярда кретона достаточно было, чтобы обставить так называемый "уютный уголок". Насчет "уголка" не могло быть никаких сомнений: вы садились на угол, вы прислонялись спиною к углу, вы при любом движении натыкались на какой-нибудь новый угол. Но уют?.. Допускаю, что ящики из-под яиц могут быть полезны. Даже готов допустить, что они могут служить для украшения, но для уюта - никогда! Я ознакомился с ящиками из-под яиц во всех видах. Я говорю о минувших днях, когда весь мир и мы сами были моложе, когда нашим богатством было наше будущее: полагаясь на него, мы без колебаний основывали семейный дом при таких доходах, которые человеку с меньшими надеждами на будущее показались бы совершенно недостаточными. В таких обстоятельствах, не будь ящиков из-под яиц или чего-либо в том же стиле, нам приходилось бы ограничиваться строго-классическим убранством - дверным пролетом в сочетании с архитектурными пропорциями.      Мне приходилось, как почетному гостю, с субботы до понедельника вешать свою одежду в ящики из-под яиц. На ящик я садился, на ящик ставили передо мной чашку чая. Я ухаживал за дамами, сидя на ящиках. Да, чтобы опять почувствовать, как молодая кровь течет у меня в жилах, я бы согласился сидеть на одних только ящиках из-под яиц до тех пор, пока меня не погребли бы в каком-нибудь ящике из-под яиц, поставив надо мной еще один ящик, в виде надгробного памятника. Немало вечеров просидел я на ящиках из-под яиц. Ящики из-под яиц служили мне постелью. В том, что у них есть достоинства, я получил твердое убеждение, и это не каламбур, но провозглашать их уютными - значит просто обманывать людей.      Как необычны были эти комнаты, обставленные самодельной мебелью! Их очертания возникают у меня перед глазами из туманной дымки прошлого. Я вижу бугристый диван; кресла, достойные изобретательности самого Великого Инквизитора; скамью, всю в выбоинах, которая ночью служит постелью; несколько голубых тарелок, приобретенных где-нибудь в трущобах, неподалеку от Уордер-стрит; крашеную табуретку, к которой почему-то всегда прилипаешь; зеркало в раме из шелка; два японских веера, скрещенных под какой-нибудь дешевой гравюрой; чехол для пианино, на котором сестра милой Энни вышила павлиньи перья; скатерть работы Дженни, кузины. Сидя на ящиках из-под яиц, мы мечтали - ведь мы были молодые леди и джентльмены с художественными запросами - о тех днях, когда будем обедать в столовой "чиппендель", потягивать кофе в гостиной стиля Людовика XIV - и будем счастливы. Что ж, с тех пор мы, как любил говорить мистер Бампус, преуспели - по крайней мере некоторые из нас. Как я убеждаюсь (бывая в гостях у своих друзей), некоторые из нас достигли того, что мы действительно сидим на чиппенделевских стульях за шератоновскими обеденными столами и греемся у камина работы Адама. Но, увы, где же теперь мечты и восторженные надежды, овевавшие нас, подобно благоуханию мартовского утра, среди убогого убранства третьих этажей? Боюсь, мечты эти покоятся в мусорной куче вместе с ящиками из-под яиц, обитыми кретоном, и грошовыми веерами. Судьба так ужасающе беспристрастна. Одно дает, зато другое отнимает. Она бросала нам несколько шиллингов и надежды на будущее, теперь же она оделяет нас фунтами стерлингов и страхами. Почему мы не сознавали своего счастья, когда, увенчанные приятной самонадеянностью, сидели на своих тронах - ящиках из-под яиц?      Да, Дик, ты высоко вскарабкался. Ты редактируешь большую газету. Ты распространяешь сообщения... ну, такие сообщения, которые твой хозяин сэр Джозеф Банкнот приказывает тебе распространять. Ты учишь человечество всему тому, чему сэр Джозеф Банкнот велит учить. Говорят, в будущем году он получит звание пэра. Я уверен, он заслужил его; и тебе, Дик, быть может, перепадет титул баронета.      Том, ты сейчас идешь в гору. Ты распрощался со своими аллегориями, не находящими спроса. Какой богатый меценат захочет на стенах собственного дома видеть постоянные напоминания о том, что у Мидаса ослиные уши, что Лазарь по-прежнему лежит у ворот? Теперь ты пишешь портреты, и все кругом называют тебя многообещающим художником. Портрет "Импрессия леди Джезебел" прямо-таки великолепен. Ее милость вышла на портрете вполне красивой, а вместе с тем это она. Твоя кисть поистине творит чудеса.      Но посреди этих шумных успехов, Том, Дик, старый друг, не вкрадывается ли иногда в твое сердце желание выудить из прошлого те старые ящики из-под яиц, опять обставить ими убогие комнаты в Кемден-Таун и вновь обрести там нашу юность, нашу любовь и нашу веру?      Недавний случай напомнил мне обо всем этом. Я в первый раз пришел в гости к одному знакомому актеру, который пригласил меня в свою квартирку, где он живет со стариком отцом. Я думал, что повальное увлечение самодельной мебелью давно прошло, - и каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что этот дом наполовину обставлен упаковочными коробками, бочками из-под масла и ящиками из-под яиц! Мой приятель зарабатывает не меньше двадцати фунтов в неделю, но, как он мне объяснил, все эти самодельные чудовища - конек его старого отца; и тот гордится ими, словно это экспонаты из Южно-Кенсингтонского музея.            [Музей прикладного искусства в Лондоне.]            Он привел меня в столовую показать очередного урода - новый книжный шкаф. Трудно себе представить, чем бы можно было сильней обезобразить комнату, вообще говоря, очень мило обставленную. Новый шкаф представлял собою не что иное, как несколько ящиков из-под яиц, о чем и сообщил мне мой приятель, - впрочем, пояснения были излишни. Каждый мог убедиться с первого взгляда, что это именно ящики из-под яиц, и притом плохо сделанные, настоящий позор для выпустившей их фирмы, ящики, не годные даже для самых скверных яиц, по шиллингу за полторы дюжины.      Мы с хозяином дома поднялись к нему в спальню. Он открыл дверь так, словно мы входили в музей античных гемм.      - Все, что вы здесь увидите, - предупредил он, стоя на пороге, - старик сделал собственными руками, все без исключения.      Мы вошли. Он обратил мое внимание на гардероб.      - Теперь я его придержу, - сказал он, - а вы открывайте дверцу; мне кажется, пол здесь не совсем ровный, шкаф немного шатается.      Несмотря на все предосторожности, шкаф покачнулся, но, ублажая его и приноравливаясь к его характеру, мы достигли цели без всяких неприятных происшествий. Я с удивлением заметил, что в шкафу было очень мало костюмов, хотя мой приятель любит одеться.      - Видите ли, - объяснил он, - я стараюсь по возможности обходиться без него. Я не отличаюсь ловкостью, и, кто его знает, в спешке я мог бы обрушить все на себя.      Последнее было весьма вероятно.      Я спросил, как же он выходит из положения.      - Я обычно одеваюсь в ванной, - ответил он. - Там я храню почти всю одежду. Конечно, старик ничего не подозревает.      Он показал мне комод. Один ящик был наполовину выдвинут.      - Приходится держать его открытым, - сказал хозяин, - в нем-то и хранится все необходимое. Ящики плохо закрываются, или, вернее сказать, закрываются они хорошо, но уж тогда их никак не откроешь. Я думаю, это из-за погоды. Летом, конечно, они будут закрываться и открываться без всякого труда.      Приятель мой большой оптимист.      Но подлинной гордостью спальни был умывальник.      - А что вы скажете об этой штуке? - победоносно воскликнул хозяин. - Верх совсем как мраморный...      Дальше он не распространялся. В увлечении он прикоснулся к верхушке умывальника, и она обрушилась. Бессознательным движением я подхватил на лету кувшин, а вместе с ним и его содержимое. Таз покатился колесом, но все сошло благополучно, - пострадали только я и мыльница.      Я был не в состоянии выдавить из себя похвалу умывальнику; я чувствовал себя слишком мокрым.      - А как же вы моетесь? - спросил я, когда мы общими усилиями снова установили эту ловушку.      Тут он стал похож на заговорщика, собирающегося выдать тайну. Виновато оглядел комнату; затем на цыпочках подошел к кровати и открыл стоявший между ней и стеною шкафчик. Там хранился жестяной таз и небольшой кувшин.      - Только не говорите старику, - попросил он, - я прячу все это здесь, а когда моюсь, ставлю прямо на пол.      Это и было самое светлое воспоминание, связанное с ящиками из-под яиц, - образ сына, который, обманывая отца, тайком моется на полу за кроватью, вздрагивая при каждом звуке шагов, так как старик в любую минуту может войти в комнату.      Интересно знать, действительно ли все исчерпывается десятью заповедями, как люди добрые думают, и не стоит ли всех их вместе взятых одиннадцатая заповедь, призывающая "возлюбить друг друга" самой обычной, человеческой, деятельной любовью. Не могут ли десять заповедей уместиться где-нибудь в уголке этой одиннадцатой? Порой, поддаваясь анархическим настроениям, мы склонны бываем согласиться с Робертом Луисом Стивенсоном в том, что быть дружелюбным и веселым - лучшая религия для повседневной жизни. Мы так озабочены тем, чтобы не убить, не украсть, не пожелать жены ближнего своего, что нам некогда быть просто справедливыми друг к другу в то краткое время, пока мы пребываем вместе в этом мире. Так ли уж верно, что существующий список добродетелей и пороков - единственно правильный и полный? Обязательно ли доброго, бескорыстного человека считать злодеем только за то, что ему не всегда удается подавить свои природные инстинкты? А человека с черствым сердцем и мелкой душонкой обязательно ли считать святым только за то, что у него этих инстинктов нет? Не с ложной ли меркой мы, жалкие обыватели, подходим к оценке наших заблудших братьев и сестер? Мы судим их, как критики судят о книгах, не по их достоинствам, а по их недостаткам. Бедный царь Давид! Как бы отозвалось о нем местное Общество охраны нравственности? А Ноя, исходя из наших представлений, обличали бы со всех трибун общества трезвости, - Хама же занесли бы в список почетных прихожан в награду за то, что он не прикрыл наготу отца своего. А святой Петр! Как повезло ему, что остальные апостолы и их учитель не придерживались таких строгих понятий о добродетели, как мы в наше время.      Разве не позабыто нами самое значение слова "добродетель"? Прежде оно символизировало доброе начало, заложенное в людях, пусть даже в них коренились и пороки, как плевелы среди пшеницы. Мм упразднили добродетель и заменили ее добродетельками. Не герой - у него слишком много недостатков, - а безупречный прислужник; не человек, творящий добро, а человек, лишь не уличенный ни в одном скверном поступке, - вот наш современный идеал. В соответствии с этими новыми взглядами самым добродетельным существом на свете следует считать устрицу. Она всегда сидит дома и всегда в трезвом состоянии. Она не шумлива. Она не доставляет хлопот полиции. Насколько я помню, она ни разу не нарушила ни одной из десяти заповедей. Она сама никогда ничем не наслаждается и никогда за всю свою жизнь не дала хотя бы мимолетной радости другим.      Могу представить себе, как устрица читала бы наставление льву!      - Слышали вы когда-нибудь, чтобы я, подобно вам, рычала вблизи стоянок и деревень, наполняя ночь ужасом и до смерти пугая мирных людей? - сказала бы она. - Почему вы не ложитесь спать рано, как я? Я никогда не рыщу по устричному садку, не сражаюсь с другими джентльменами-устрицами, ее ухаживаю за леди-устрицами, чужими женами. Я никогда не убиваю ни антилоп, ни миссионеров. Почему вы не можете, подобно мне, питаться морской водой и личинками или как они там называются? Почему вы не стараетесь подражать мне?      У устрицы нет дурных страстей, поэтому мы считаем ее добродетельной. Мы никогда не задаем себе вопрос: "А есть ли у нее какие-нибудь благородные страсти?" Поведение льва в глазах порядочного человека сплошь и рядом непростительно. Но разве у него нет и достоинств?      Так ли радушно встретят у врат рая жирного, прилизанного, "добродетельного" человека, как он надеется?      - Ну, кто там еще? - спросит святой Петр, приоткрыв дверь и оглядывая его с ног до головы.      - Это я, - отзовется добродетельный человек с елейной, самодовольной улыбкой. - Я явился.      - Вижу, что явились. Но есть ли у вас право на вход? Что вы совершили за свои семьдесят лет?      - Совершил?! - воскликнет добродетельный человек. - Я ничего не совершил, уверяю вас.      - Ничего?      - Ничего; это и есть моя заслуга. Потому-то я и пришел сюда. Я никогда не совершал ничего дурного.      - А какие добрые дела вы совершили?      - Как так - добрые дела?      - Да, добрые дела. Вы даже не понимаете значения этих слов? Кому из людей вы помогли тем, что ели, пили и спали все эти годы? Вы не причинили никакого ущерба - никакого ущерба самому себе. Может быть, если бы вы не опасались ущерба для себя, вы бы совершили и какое-нибудь доброе дело. Там, на земле, насколько я помню, так обычно и бывает. Какое доброе дело вы сделали, чтобы иметь право сюда войти? Здесь не хранилище мумий, здесь обитель мужчин и женщин, живших полной жизнью, творивших добро, и, увы, также и зло, - обитель для грешников, которые сражаются за правду, а не для праведников, которые бегут с поля сражения, спасая самих себя.      Однако не для того, чтобы говорить обо всем этом; вспомнил я "Мастера-любителя" и его наставления. В мои намерения входило лишь завести разговор об одном маленьком мальчике, который проявлял исключительные способности, выполняя ненужную работу. Я хочу рассказать его историю, потому что она, как большинство правдивых рассказов, содержит мораль, а истории, не содержащие морали, я считаю просто глупой литературой, напоминающей дороги, которые никуда не ведут и служат лишь больным для моциона.      Этот мальчик, говорят, разобрал однажды на части дорогие часы с недельным заводом и сделал из них игрушечный пароходик. Правда, когда игрушка была готова, она лишь весьма отдаленно напоминала пароход; но, учитывая малую пригодность часового механизма для постройки парохода и необходимость срочно окончить работу, пока не помешали консервативно настроенные люди, лишенные научного энтузиазма, - следует признать, что пароход был не так уж плох. Одну гладильную доску и несколько дюжин вертелов мальчик превращал в удобную клетку для кроликов, если только кто-нибудь не успевал хватиться гладильной доски. Из зонтика и газового рожка он делал винтовку, если не со столь точным прицелом, как у Мартини-Генри, то, во всяком случае, более беспощадную. Он мог соорудить фонтан в саду, употребив для этого половину шланга для поливки, медный таз, взятый с маслобойни, и несколько каминных украшений дрезденского фарфора. Из кухонных столов он мастерил книжные полки, а из кринолинов - самострелы. Он умел запрудить ручей так, что вода заливала всю площадку для крокета. Он знал, как приготовить красную краску, как получить кислород, и еще многое другое, столь же полезное для дома. Кроме всего прочего, он научился изготовлению фейерверков, причем ценою нескольких незначительных взрывов достиг здесь поистине большого мастерства. Если мальчик хорошо играет в крокет, то он нравится. Если мальчик хорошо дерется, он вызывает к себе уважение. Если мальчик способен нагрубить учителю, он завоевывает всеобщую любовь. Но если мальчик может устроить фейерверк, то его почитают, как некое существо высшего порядка. Пятое ноября            [Традиционный английский праздник в память раскрытия "Порохового заговора" (1605) Отмечается шествиями, фейерверками и пр.]            уже приближалось, и, заручившись согласием любящей матери, мальчик решил показать всему миру, на что он способен. Уже за две недели до вечера, на который было приглашено много друзей, родственников и школьных товарищей, буфетная превратилась в мастерскую по изготовлению фейерверка. Служанки с ужасом проходили мимо нее, постоянно опасаясь за свою жизнь, и, судя по запаху, можно было вообразить, что сам сатана занял виллу под филиал ада, так как основное помещение было переполнено. Четвертого числа вечером все было готово и несколько образцов было испробовано во избежание какой-нибудь заминки во время праздника. Все оказалось безупречным. Ракеты взвивались к небу и рассыпались звездами, римские свечи бросали в темноту горящие шары, огненные колеса искрились и вертелись, шутихи трещали, и квакуны квакали. В тот вечер мальчик отправился спать счастливым и гордым, и ему пригрезилась слава. Вот он стоит в сиянии фейерверка, и огромная толпа приветствует его. Его родственники, большинство которых, он знал, считали, что из него вырастет идиот, стали свидетелями его торжества; пришел сюда и Дикки Боулз, который всегда смеялся над ним за неуменье метко бросать камешки. Девочка из булочной тоже присутствует и видит, какой он умный.      Наконец торжественный день пришел, и с ним пришли гости. Они сидели на открытом воздухе, закутавшись в шали и плащи; дяди, тети, двоюродные братья и сестры, маленькие мальчики и большие мальчики, маленькие девочки и большие девочки, а также, как пишут в театральных афишах, "поселяне и слуги", - в общей сложности около сорока человек сидели и ждали.      Но с фейерверком ничего не выходило. Почему - не могу объяснить, никто никогда не мог объяснить этого. Казалось, законы природы были отменены именно на этот вечер. Ракеты сразу падали и гасли. Никакими человеческими силами нельзя было добиться, чтобы квакуны воспламенились. Шутихи хлопали один раз. и валились в изнеможении. Римские свечи можно было принять за наши английские сальные свечки. Пламя колес напоминало мелькание светлячков. Огненные змеи проявляли так мало живости, что ее не хватило бы даже для черепахи. Изо всей панорамы "корабль на море" показалась только одна мачта и капитан, и все исчезло. Удались какие-нибудь один-два номера программы, лишь подчеркнув глупость всей затеи. Маленькие девочки хихикали, маленькие мальчики отпускали шутки, тети и двоюродные сестры восторгались, дяди осведомлялись, все ли уже окончено, и говорили об ужине и расписании поездов, "поселяне и слуги" разошлись, посмеиваясь, снисходительная мамаша говорила "ну, ничего" и рассказывала, как все чудесно удавалось накануне; одаренный ребенок убежал наверх в свою комнату и там облегчил душу рыданиями.      Много позже, когда толпа забыла о нем, он тайком прокрался в сад. Он сел посреди развалин своих надежд и пытался понять, почему его постигло фиаско; все еще недоумевая, он достал из кармана спичечный коробок, зажег спичку и поднес ее к опаленному концу ракеты, которую четыре часа тому назад он тщетно пытался пустить. В одно мгновение она затлела, затем со свистом взвилась к небу и рассыпалась сотней маленьких огоньков. Он пробовал одну ракету за другой, - все они прекрасно действовали. Он снова поджег панораму. Все ее части, за исключением капитана и одной мачты, постепенно возникали из ночного мрака, и наконец в пламенном великолепии предстала вся картина. Искры упали на сваленные в кучу римские свечи, колеса и ракеты, которые еще недавно решительно отказывались гореть и были отброшены как негодные. Теперь же, покрытые ночным инеем, они внезапно пустились гореть, напоминая грандиозное извержение вулкана. А перед этим величественным зрелищем стоял он, и единственным утешением было ему рукопожатие матери.      В то время все происшедшее было для него таинственной загадкой, но впоследствии, лучше узнав жизнь, он понял, что это было лишь одним из проявлений необъяснимого, но постоянного закона, управляющего всеми делами людей, - на глазах у толпы твой фейерверк не вспыхнет.      Блестящие реплики приходят нам в голову, когда за нами уже закрылась дверь и мы в одиночестве идем по улице, - или, как говорят французы, спускаемся по лестнице. Наша застольная речь, звучавшая столь значительно, когда мы репетировали ее перед зеркалом, оказывается совершенно бездарной при звоне бокалов. Бурный поток слов, в котором мы готовились излить перед нею всю свою страсть, оборачивается бессвязным лепетом, вызывая у нее только смех, - признаться, вполне извинительный.      Я хотел бы, благосклонный читатель, чтобы ты познакомился с теми рассказами, которые я намеревался написать. Ты, конечно, судишь обо мне по тому, что я написал, - хотя бы, например, по этой книжке; но это несправедливо. Я хотел бы, чтобы ты судил обо мне именно по тем рассказам, которые я не написал, но собираюсь когда-нибудь написать. Они так прекрасны; ты сам увидишь; читая их, ты будешь смеяться и плакать вместе со мной.      Они являются ко мне без приглашения, они требуют, чтобы я написал их, но, едва я берусь за перо, они исчезают. Они как будто боятся гласности, как будто говорят мне: "Только ты один будешь нас читать, но ты не должен писать нас; мы слишком неподдельны, слишком правдивы. Мы - как мысли, которые ты не умеешь выразить словами. Может быть, попозже, когда ты лучше узнаешь жизнь, ты напишешь нас".      Если бы я задумал критический очерк о самом себе, то почти наравне со своими ненаписанными рассказами я поставил бы рассказы, начатые мною, но так и не завершенные, сам не знаю почему. Это хорошие рассказы, по крайней мере большинство из них; гораздо лучше тех, что закончены. Может быть, в другой раз, если захочешь я расскажу тебе начало одного или двух, и ты сам сможешь о них судить. Хотя я всегда считал себя человеком практичным и здравомыслящим, но, странное дело, среди этих мертворождённых детей моего ума, как я замечаю, роясь в шкафу, где, покоятся их тощие останки, - много рассказов о призраках. Мне кажется, всем нам хочется верить в призраки. Ведь так мир становится куда интересней для нас, наследников всех веков. Год за годом наука, вооружившись метлой и тряпкой, срывает изъеденные молью гобелены, взламывает двери запертых комнат, впускает свет на потайные лестницы, очищает подземелья, исследует скрытые ходы - и всюду находит только пыль. Мир - этот старый замок с гулкими сводами, такой таинственный для нас в детстве, - постепенно утрачивает свое очарование. Король уже больше не спит в горной пещере. Люди проложили туннель через его каменную опочивальню. Мы растрепали ему бороду своей киркой. Мы прогнали богов с Олимпа. В рощах, залитых лунным светом, путники уже не ожидают, со страхом или надеждой, увидеть лик Афродиты, сияющий смертоносной прелестью. Не молот Донара рождает эхо среди скалистых вершин - эта грохочет поезд с экскурсантами. Мы очистили леса от фей. Мы выцедили нимф из моря. Даже призраки покидают нас, разогнанные научным обществом психологов.      Впрочем, о призраках, пожалуй, нечего жалеть. Ведь эти старые тупицы только и делали, что звякали своими ржавыми цепями, стонали и вздыхали. Пусть уходят.      А между тем как интересны были бы они, если бы только захотели. Старый джентльмен в кольчуге, живший еще при короле Иоанне, возвращался однажды верхом домой и был, как рассказывают, заколот ножом в спину на опушке того самого леса, который я вижу сейчас из окна; тело несчастного джентльмена было брошено в ров с водою, по сей день называемый Торовой могилой. Сейчас вода во рву высохла, и на его крутых склонах буйно разрослись желтые баранчики; но в те времена, когда стоячая вода в нем достигала двадцати футов глубины, это было, без сомнения, довольно мрачное место. Зачем является он ночью на лесных тропинках, так что при виде его дети, как говорят, безумеют от ужаса, а у крестьянских парней и девушек, возвращающихся домой с танцев, бледнеют лица и смех замирает на губах? Почему вместо этого не приходит он сюда поговорить со мною? Я бы его радушно встретил, предложил бы ему свое кресло, будь он только веселым и общительным. Сколько превосходных историй мог бы он мне поведать! Он участвовал в первом крестовом походе, слышал зычный голос Петра,            [Петр-отшельник (1050-1115) - проповедник, один из вдохновителей и участников первого крестового похода.]            видел лицом к лицу великого Годфрида Бульонского и, быть может, стоял среди баронов при Раннимиде. Поболтать вечерок с таким призраком было бы любопытнее, чем прочесть целую библиотеку исторических романов. Как он провел свои посмертные восемьсот лет? Где побывал? Что видел? Быть может, он посетил Марс? Беседовал с неведомыми существами, которые, возможно, живут в огненной массе Юпитера? Что он узнал из великой тайны? Постиг ли он истину? Или же, подобно мне, он и теперь только путник, стремящийся к неведомому?      А ты, несчастная, бледная монахиня в сером одеянии! Говорят, каждую полночь в окне разрушенной башни появляется твое бескровное лицо и слышно, как внизу, среди кедров, лязгает меч о щит.      Я вполне понимаю вашу печаль, дорогая леди. Оба соперника, любившие вас, были убиты, и вы удалились в монастырь. Поверьте, я искренне сочувствую вам, но зачем бессмысленно тратить ночь за ночью, воскрешая мучительные сцены прошлого? Не лучше ли их позабыть? Боже мой, сударыня, что, если бы мы, живые, всю свою жизнь только причитали и ломали руки, вспоминая обиды детских лет. Ведь все уже в прошлом. Останься он в живых, ваш брак с ним мог быть и несчастливым. Я не хочу сказать ничего плохого, но браки, основанные на самой искренней взаимной любви, иногда оказывались неудачными, как вы, должно быть, и сами знаете.      Право же, послушайте моего совета. Поговорите начистоту с обоими молодыми людьми. Убедите их пожать друг другу руки и помириться. Приходите ко мне, все обитатели холодной мглы, и давайте побеседуем о чем-нибудь интересном.      Зачем так упорно пугаете вы нас, несчастные, бледные призраки! Разве мы не ваши дети? Так будьте же нам мудрыми друзьями. Расскажите мне, как любили юноши в ваши юные годы? Как отвечали девушки на их любовь? Как по-вашему, очень ли изменился мир? Не встречались ли даже в ваши времена новые женщины, девушки, ненавидящие вечные пяльцы и прялку? На много ли хуже жилось челяди ваших отцов, чем свободным гражданам, которые живут в трущобах нашего Ист-Энда и по четырнадцать часов в день шьют домашние туфли, зарабатывая девять шиллингов в неделю? Как по-вашему, заметно ли усовершенствовалось общество за последнее тысячелетие? Стало оно хуже или лучше? Или осталось, в общем, приблизительно таким же, разве только что мы называем вещи другими именами? Поделитесь со мною своими наблюдениями!      Впрочем, при слишком частом общении даже призраки могут надоесть.      Представьте себе, что человек проохотился целый день и очень устал. Он мечтает только добраться до постели. Однако не успел он переступить порог своей спальни, как из-за полога кровати раздается замогильный хохот, и усталый охотник подавляет глубокий вздох, готовясь к неизбежному: два-три часа проговорит с ним старый буян сэр Ланваль - тот самый, с волшебным копьем. Мы знаем наизусть все его истории, но он будет рассказывать их и притом орать вовсю. А что, если в соседней спальне наша тетушка, от которой мы рассчитываем получить когда-нибудь наследство, вдруг проснется и все услышит! Эти рассказы были несомненно хороши для рыцарей Круглого Стола, но мы уверены, что тетушка наша их не одобрит: взять хотя бы историю о сэре Агравене и жене бочара! А уж призрак непременно ее расскажет.      Или представьте себе, что горничная входит в комнату и докладывает:      - С вашего позволения, сэр, там вас ждет дама под вуалью.      - Как, опять! - восклицает ваша жена, отрывая глаза от работы.      - Да, мэм. Прикажете провести ее наверх, в спальню?      - Спросите хозяина, - отвечает жена. Ее тон предвещает вам несколько весьма неприятных минут, как только горничная выйдет из комнаты; но что вам остается делать?      - Да, да, пригласите ее наверх, - говорите вы, и горничная выходит, закрывая за собой дверь.      Жена складывает свою работу и встает.      - Куда ты идешь? - спрашиваете вы.      - Иду спать в детскую, - следует холодный ответ.      - Это будет очень неучтиво, - убеждаете вы. - Мы должны быть вежливы с бедняжкой; ведь это, можно сказать, ее комната. Она издавна там появляется.      - Очень странно, - отвечает ваша возлюбленная супруга, - она никогда не появляется в твое отсутствие. Просто непонятно, где же она бывает, когда ты в городе.      Это несправедливо. Вы не можете сдержать возмущение.      - Что за чепуху ты говоришь, Элизабет! - восклицаете вы. - Я всего лишь вежлив с нею.      - У некоторых мужчин такие странные понятия о вежливости, - отвечает Элизабет. - Но, ради бога, не будем ссориться. Мне просто не хотелось бы вам мешать. Там где двое, третий лишний.      С этими словами она удаляется.      А наверху дама под вуалью все еще ждет. Интересно бы знать, сколько времени она здесь останется и что произойдет после ее ухода.      Боюсь, что в нашем мире для вас, призраки, нет места. Помните, как они явились к Гайавате - призраки милых сердцу людей? Он молил их вернуться к нему, утешить его. "И в вигвам они явились, к очагу безмолвно сели, леденя дыханьем воздух и улыбку Миннегаги".      В нашем мире нет места для вас, о несчастные, бледные призраки. Не тревожьте нас. Погрузитесь в забвение. А вы, полная пожилая матрона, теперь, когда ваши поредевшие волосы стали седеть, потускнели глаза, расплылся подбородок, а голос огрубел от резких замечаний и воркотни, без которых, увы, нельзя вести дом, - теперь, прошу вас, оставьте меня. Я любил вас, пока вы были живы. Как были вы милы, как прелестны. Я вспоминаю вас в белом платье, среди цветущих яблонь. Но вы умерли, и ваш призрак тревожит мои сны. Лучше бы он меня не посещал.      И ты, старик, скучно глядящий на меня из зеркала, когда я бреюсь, зачем ты неотвязно маячишь передо мной? Ты - призрак веселого парня, моего давнего хорошего знакомца. Останься он в живых, он достиг бы многого. Я всегда верил в него. Зачем ты преследуешь меня? Лучше бы мне вспоминать его таким, каким он был. Я никогда не думал, что он превратится в столь жалкий призрак.            О ТОМ, ЧТО НЕ НАДО СЛУШАТЬСЯ ЧУЖИХ СОВЕТОВ            Как-то поздно вечером, зимою, прохаживаясь по перрону Юстонского вокзала в ожидании последнего поезда на Уотфорд, я заметил человека, ругательски ругавшего автомат. Дважды он грозил автомату кулаком; казалось, он его сию минуту ударит. Повинуясь естественному любопытству, я тихонько подошел поближе. Мне хотелось понять, о чем он говорит. Человек, однако, услышал мои шаги и обернулся.      - Это вы здесь только что были?      - Где именно? - переспросил я в ответ, ибо ходил по перрону уже минут пять.      - Ну здесь же, где мы сейчас стоим! - отрезал он. - Вы что думаете: здесь - это вон там, что ли? - Видимо, он был сильно раздражен.      - Вполне может быть, что я проходил уже по этому месту за время своей вынужденной прогулки по перрону, если вы это имеете в виду. Вам это угодно знать? - отозвался я с подчеркнутой любезностью, ибо мне хотелось пристыдить его за грубость.      - Мне угодно знать, - продолжал он, - с вами я разговаривал минуту назад или не с вами?      - Нет, не со мной, - отвечал я. - Честь имею.      - Вы уверены? - не отставал он.      - Ну, знаете! Разговор с вами не так-то скоро забудешь! - не выдержал я. Меня оскорблял его тон.      - Простите, - с неохотой выдавил он из себя. - Здесь подходил один. Разговаривал. Я думал, что это, может быть, вы.      Я немного смягчился. На платформе, кроме него, никого не было, а до поезда еще оставалось четверть часа.      - Нет, это не может быть я, - ответил я добродушно. - А что, он вам нужен?      - Да, нужен! - ответил он. - Я опустил пенни в эту щелку, - продолжал он, как видно чувствуя потребность излить душу. - Я хотел получить коробку спичек, но оттуда ничего не выскочило. Я уж этот проклятый автомат и тряс и ругал. А тут подошел какой-то, ну вот с вас ростом. Послушайте, а это наверное были не вы?      - Да нет же, - отвечал я. - Я бы вам сказал, если б это был я. Ну и что ж он сделал?      - Он видел, что произошло, или, может быть, догадался. Он сказал: "Капризная штука, эти автоматы! Ими еще, знаете, надо уметь пользоваться". А я ему говорю: "Надо их все собрать и швырнуть подальше в море, вот что!" У меня не было ни одной спички. А я курю. Мне они постоянно нужны. Он мне и говорит: "Иногда монетка застревает. Это значит, что вес ее недостаточен. Тогда нужно опустить вторую. Вторая монетка спускает пружину и сама выскакивает. Так что вы получаете все, что хотели, да еще впридачу монетку. Я всегда так делаю". Объяснение довольно нелепое, но он говорил так уверенно, словно сам этот автомат выдумал. И я его, дурак, послушал! Я опустил еще одну монетку - пенни, как мне тогда казалось, - только сейчас я обнаружил, что это была монета в два шиллинга. Этот безмозглый идиот до некоторой степени был прав. Что-то действительно выскочило из автомата. Не угодно ли вот - полюбуйтесь!      Он протянул мне пакет. Я взглянул на этикетку и увидел, что это леденцы от кашля.      - Два шиллинга и один пенс, - добавил он с раздражением. - Может, купите, а? За треть цены отдам.      - Вы опустили монетки не в ту щель, - предположил я.      - Это я и без вас знаю! - отвечал он, как мне показалось, излишне резко. Собеседник он вообще был не из приятных, и, имей я возможность поговорить с кем-нибудь еще, я незамедлительно бы с ним расстался. - Ну, деньги, куда ни шло, пропали - и ладно, но на кой черт мне эти проклятые леденцы? Попадись мне сейчас этот болван, я бы запихнул их ему в глотку.      В молчании мы дошли до края платформы и повернули обратно.      - Ведь есть же такие люди! - опять разразился он. - Вечно лезут со своими советами. Боюсь, что когда-нибудь заработаю месяцев шесть за такого вот субчика. Помню, у меня был пони. (Собеседник мой, насколько я мог судить, был мелким фермером; в манере его выражаться было что-то огородное, не знаю, вполне ли вам ясно, что я имею в виду, но все время, пока вы разговаривали с ним, вам лезли в голову какие-то овощные мысли.) Хороший был коняга, уэльской породы. Выносливее животины я никогда не встречал. Всю зиму он пасся у меня на воле, а как-то ранней весной я решил проехаться на нем. Мне нужно было в Амершем по делу. Я запряг его в тележку и стал погонять. До Амершема всего десять миль, но пони оказался норовистым, и к тому временя, когда мы добрались до города, он был уже весь в мыле.      В дверях гостиницы стоял человек.      - Славный у вас пони, - говорит он мне.      - Да так себе, - отвечаю я.      - Очень-то его гонять нельзя. Он еще молод, - поучает он меня.      - Мы проехали десять миль, - говорю я. - Всю дорогу на вожжах висеть пришлось. Я, наверно, вымотался куда больше, чем этот пони.      Я вошел в дом, управился со своими делами и, вернувшись, увидел, что человек все еще стоит на том же месте.      - Ну как, обратно? В гору, стало быть, взбираться будете? - спрашивает он меня.      Почему-то он мне с самого начала не понравился.      - Да, мне нужно на ту сторону. А вы что, может быть, знаете, как добраться до вершины холма, не поднимаясь вверх? Тогда скажите.      - Послушайте моего совета, - говорит он мне, - перед тем как ехать, дайте ему кружку пива.      - Кружку пива? - изумился я. - Да он у меня спиртного в рот не берет.      - Это неважно, - махнул он рукой. - Вы ему все-таки дайте кружку пива. Я знаю этик пони. Он у вас хорош, только еще не объезжен. Кружка пива - и он помчит вас в гору быстрее канатной дороги. И ничего ему не сделается.      Странное дело с этими советчиками. Всегда потом себя спрашиваешь, как это ты не дал такому типу промеж глаз и не сунул его носом в первую попавшуюся водопойную колоду. А ведь слушаешь их, когда они говорят. Я заказал пива, велел его вылить в полоскательницу и вынес на улицу. Вокруг собралось человек десять. Зубоскальства, конечно, хоть отбавляй.      - Джим, ты его сбиваешь с праведного пути! - кричал один. - Теперь он начнет в карты играть, потом банк ограбит, потом убьет свою мать. В душеспасительных брошюрках говорится, что это всегда начинается со стакана пива.      - Такое он пить не станет, - заметил другой. - Оно же совсем выдохлось, все равно, что вода из канавы. Подлей ему свеженького.      - А сигару ему припас? - спрашивал третий.      - В такой холодней день ему бы пользительнее кофейку выпить да закусить поджаренным хлебом, - хихикал четвертый.      Я уж хотел было вылить это пиво или выпить его сам; до чего же глупо скармливать такое добро четырехлетнему пони, - но как только этот скот учуял, чем его угощают, он моментально сунул морду в полоскательницу и высосал, все разом, не хуже любого христианина. Я прыгнул в тележку и под крики "ура" покатил. Мы благополучно въехали на холм, но тут ему хмель ударил в голову. Мне не раз приходилось отводить домой пьяных мужчин - занятие, скажу я вам, не из приятных. Видел я и пьяных женщин - это еще хуже. Но пьяный уэльский пони! Не приведи бог снова встретить что-либо подобное! У него было четыре ноги, поэтому он умудрялся не падать. Но направлять себя он уж никак не мог, а позволить мне это сделать не желал. Тележка оказывалась то у одной обочины, то у другой; а не то останавливалась прямо посредине, поперек дороги. Я слышал, как сзади затренькал велосипедный звонок. Я не посмел повернуть голову, все, что я мог, это крикнуть велосипедисту, чтобы он держался подальше.                  - Я хочу вас объехать! - прокричал тот, приблизившись.      - Ничего у вас не выйдет, - ответил я.      - Это почему? - удивился он. - Что вам, вся дорога нужна?      - Вся и даже больше, - отозвался я. - И чтоб, кроме меня, здесь никого не было!      С полмили он ехал за мною по пятам, не переставая ругаться. Несколько раз ему казалось, что он, наконец, может обогнать меня, и он начинал быстрее работать педалями, но пони всякий раз оказывался у него на пути. Можно было подумать, что животное делает это нарочно.      - Да ты и править-то не умеешь! - кричал он. Он был прав, - я действительно ничего не мог поделать. Я совсем выбился из сил.      - Кого ты из себя строишь? - продолжал он. - Наездника из цирка? (Это был простой парень.) Дурак же хозяин, который доверил упряжку такому сопляку!      К этому времени я уже начал сердиться.      - Что толку, что ты орешь на меня? - разозлился я. - Вон пони, ну я ори на него, если без этого не можешь! Я и так замучился! И без твоей брехни! Отстань, тебе говорят! Видишь, он только хуже становится.      - А что с ним? - последовал вопрос.      - Разве не видишь, - ответил я, - он пьян!      Конечно, звучало это довольно глупо, но правда частенько кажется малоубедительной.      - Один из вас пьян. Уж это верно, - ответил он. - Подожди, вот я тебя сейчас выволоку из тележки!      Если бы он только выполнил свою угрозу! Я бы дорого дал, чтобы выбраться из этой злосчастной тележки. Но ему не представилось случая. Пони вдруг шарахнулся в сторону. А велосипедист, по-видимому, был слишком близко. Послышался вопль, отчаянная ругань, и в ту же минуту меня с ног до головы окатило водой из канавы. Потом эта скотина понесла. Навстречу ехала подвода с венскими стульями, возница дремал наверху. Тоже привычка у этих возниц! Дрыхнут повсюду. Я всегда удивляюсь, что еще мало бывает несчастных случаев. Возница, наверное, так и не понял, что с ним стряслось. Я не мог обернуться и не знаю, чем все кончилось. Я только видел, как он полетел вниз. Когда мы уже наполовину спустились с холма, нас попытался остановить полисмен. Я слышал, как он кричал что-то о недозволенной скорости. За полмили до Чешема мы нагнали группу школьниц; они шли парочками, у них это, кажется, "крокодил" называется. Девчонки, наверное, еще сейчас вспоминают об этом. Старушка-учительша небось добрый час не могла снова собрать их в кучку.      В Чешеме был базарный день. И ручаюсь, что такого шумного базара у них никогда не бывало - ни до этого случая, ни после. Мы промчались через весь город со скоростью тридцати миль в час. Я еще ни разу не видал в этом городе такого оживления. Обычно это санное царство. В миле от города нам повстречался почтовый дилижанс. Но мне уже было все равно. Я дошел до такого состояния, когда человеку плевать, что с ним дальше будет. Я испытывал только легкое любопытство. В десяти шагах от дилижанса пони остановился как вкопанный. Я слетел со своего места и очутился на дне тележки. Подняться я не мог. Меня придавило сиденьем. Все что мне было видно - это небо да уши пони, когда он вставал на дыбы. Но я слышал все, что говорил кучер. Ему, насколько я мог понять из его слов, тоже пришлось не сладко.      - Убери этот цирк с дороги! - вопил он. Будь у него хоть капля здравого смысла, он бы понял, что я ничего не могу сделать. Я слышал, как впереди начали биться лошади. Они всегда так: покажи им одного дурака, и они все начнут свою дурь показывать.      - Отведи его домой и привяжи к своей шарманке! - орал кондуктор.      С одной пожилой женщиной случилась истерика, и она принялась хохотать, как гиена. Пони дернулся и понес снова, и, насколько я мог судить по мелькавшим надо мной облакам, мы проскакали одним махом мили четыре. Потом ему вздумалось взять с разбега забор. Обнаружив, по-видимому, что тележка ему мешает, он начал брыкаться, стараясь разбить ее в щепы. Если б я не видел этого своими глазами, я бы никогда не поверил, что из одной тележки можно наделать столько щепы. Отбив все, кроме одного колеса и крыла, он понесся дальше. Я остался позади среди прочих обломков и был очень доволен, что мог хоть немного отдохнуть. Пони возвратился только вечером, и я рад был продать его на следующей неделе за пять фунтов. Десять фунтов я потратил затем на свое лечение.      По сей день мне не дают прохода из-за этого пони, а местное Общество трезвости даже устроило по этому поводу лекцию. Вот ведь что получается, когда слушаешься чужих советов.      Я посочувствовал моему собеседнику. Я сам немало потерпел от чужих советов. У меня есть приятель, делец из Сити. Мы с ним изредка видимся. Ему до страсти хочется, чтобы я разбогател. Как встретит меня где-нибудь возле биржи, сейчас же остановит и говорит: "Вас-то мне и нужно, у меня есть для вас выгодное дельце. Мы тут сколачиваем небольшой синдикат". Он вечно "сколачивает" какой-нибудь небольшой синдикат и за каждую вложенную сотню фунтов обещает тысячу. Участвуй я во всех его синдикатах, я бы уже имел, по моим подсчетам, миллиона два с половиной. Но я не вступал во все эти синдикатики, я вложил деньги лишь в один из них. Это случилось давным-давно, когда я был моложе. Я и по сие время состою в этом синдикате. Мой друг убежден, что в один прекрасный день мои акции принесут мне огромные барыши. Но, поскольку деньги мне нужны сейчас, я охотно уступил бы свой пай подходящему человеку за наличные с большою скидкой. Другой мой приятель знает человека, который неизменно бывает "в курсе всего", что касается скачек. У многих из нас есть такие знакомые. До скачек их обычно слушают разинув рот, а сразу же после финиша разыскивают, чтобы поколотить. Третий мой доброжелатель увлекается вопросами диеты. Однажды он принес какой-то пакетик и с видом человека, который собирается навсегда избавить вас от всех несчастий, вручил его мне.      - Что это? - осведомился я.      - Откройте - увидите, - отвечал он таинственно, словно добрая фея в театре.      Я открыл пакет и заглянул внутрь, но по-прежнему остался в неведении.      - Это чай, - пояснил он.      - А-а, - протянул я, - а я думал, уж не табак ли это?      - Ну, положим, это не совсем обыкновенный чай, - продолжал он, - но вроде чая. Выпейте чашечку, одну только чашечку, и вы никогда больше не захотите никакого другого чая.      Он был совершенно прав. Я выпил чашечку; и после этого уже не хотел никакого чая, я вообще более ничего не хотел, только чтобы мне дали умереть спокойно. Он зашел ко мне через неделю.      - Помните чай, что я вам дал? - спросил он.      - Как не помнить - ответил я. - Я до сих пор чувствую его вкус во рту.      - Вы не хворали? - спросил он осторожно.      - Было дело, - ответил я, - но теперь уж все прошло.      Он, видимо, колебался.      - Ваша была правда, - вымолвил он наконец. - Это действительно был табак. Особый нюхательный табак. Мне прислали его из Индии.      - Не скажу, чтобы он мне очень понравился, - заметил я.      - Я, понимаете, ошибся, - продолжал он. - Должно быть, перепутал пакетики.      - Бывает, - успокоил я его. - Но в другой раз это у вас не пройдет... со мной по крайней мере.      Советовать мы все умеем. Однажды я имел честь служить у одного пожилого джентльмена, чьей профессией было давать юридические советы. Советы, надо сказать, он давал всегда отличные. Но, как и большинство людей, хорошо знающих законы, он питал к ним весьма мало уважения. Я слышал, как он однажды сказал человеку, который собирался судиться:      - Мой дорогой сэр, если бы меня на улице остановил грабитель и потребовал мои часы, я бы ему не отдал. Если бы он сказал затем: "Тогда я отниму их у вас силой", - я, несмотря на свой пожилой возраст, ответил бы: "А ну, попробуй!" Но скажи он: "Ладно, в таком случае я подам на вас в суд и заставлю вас их отдать", - я бы незамедлительно вынул их из кармана, вложил ему в руку и попросил его больше об этом не упоминать. И считал бы, что дешево отделался.      И все же этот самый пожилой джентльмен потащил в суд своего соседа из-за дохлого попугая, за которого никто не дал бы и шести пенсов. И это обошлось ему в сто фунтов, как одна копеечка.      - Я знаю, что я дурак, - сознался он. - У меня нет прямых доказательств, что именно его кошка загрызла попугая, но он у меня поплатится за то, что обозвал меня паршивым адвокатишкой. Провалиться мне на этом месте, если я этого не добьюсь.      Все мы знаем, каким должен быть пудинг. Мы не претендуем на то, чтобы уметь его готовить. Это не наше дело. Наше дело - критиковать повара. По-видимому, ваше дело - критиковать множество вещей, создавать которые не наше дело.      Все мы теперь сделались критиками. У меня сложилось определенное мнение о вас, читатель. А вы, вероятно, имеете свое мнение обо мне. Но я не стремлюсь его узнать. Лично я предпочитаю людей, которые если что и хотят сказать обо мне, то говорят это за моей спиной. Помню, я однажды читал лекции, а зал был устроен так, что, уходя, я всякий раз попадал в толпу покидавших зал слушателей. Частенько я слышал, как впереди меня шептали: "Осторожней, он сзади!" Я всегда бываю очень благодарен за подобные предупреждения.      Как-то я с одним писателем пил кофе в Артистическом клубе. Писатель был широкоплечий, атлетического сложения человек. Один из членов клуба, подсев к нам, обратился к нему: "Я только что прочел вашу последнюю книгу. Я вам скажу свое откровенное мнение..." Писатель мгновенно ответил: "Я вас честно предупреждаю, если вы это сделаете, я проломлю вам голову". Мы так никогда и не узнали этого откровенного мнения.      Почти все свое свободное время мы только и делаем, что выказываем свое презрение друг к другу. Мы так высоко задираем нос, что удивительно, как это мы еще ступаем по земле и не сошли с нашего маленького земного шарика в мировое пространство.      Широкие массы презирают высшие классы. Мораль высших классов ужасна. Если бы высшие классы согласились, чтобы комитет из представителей широких масс поучал их правилам поведения, как это было бы для них полезно! Если бы высшие классы пренебрегли своей выгодой и посвятили бы себя целиком интересам широких масс, последние куда больше одобряли бы их.      Высшие классы презирают широкие массы. Если бы только широкие массы слушались советов, которые дают им высшие классы! Если бы широкие массы жили экономно на свои десять шиллингов в неделю, если бы они совсем не брали в рот спиртного, а если пили, так только старый кларет, от которого не опьянеешь! Если бы все молодые девушки шли в горничные, довольствовались бы пятью фунтами в год и не тратились бы на наряды! Если бы мужчины были согласны работать по четырнадцать часов в день и хором пели: "Господи, благослови хозяина и его семейство", и знали бы свое место - все обстояло бы как нельзя лучше... для высших классов!      Так называемые новые женщины презирают старозаветных. Старозаветные возмущаются поведением новых. Современные пуритане обличают театр. Театр всячески высмеивает пуритан. Заурядные поэты кричат повсюду о своем презрении к миру. Мир потешается над заурядными поэтами.      Мужчины критикуют женщин. Нам далеко не все нравится в женщинах. Мы обсуждаем их недостатки. Мы поучаем их для их же пользы. Если бы английские жены одевались, как французские жены, умели разговаривать, как американские жены, и готовить, как немецкие жены, - если бы женщины были именно такими, какими, по нашему мнению, они должны быть, - трудолюбивыми и терпеливыми, исполненными домашних добродеталей и блестящего остроумия, очаровательными и вместе с тем послушными и менее подозрительными, - насколько бы лучше было для них самих... да и для нас тоже! Мы усердно учим их этому, но они нас не слушают. Вместо того чтобы внимать нашим мудрым советам, несносные создания только и делают, что критикуют нас. Мы очень любим играть в школу. Все, что нужно для этой игры, это парта - ее может заменить дверной порожек, - трость и шестеро других детей. Всего труднее найти этих шестерых. Каждый ребенок хочет быть наставником. Он непременно будет все время вскакивать и заявлять, что теперь его черед быть учителем.      Женщина в наши дни тоже стремится взять трость и усадить мужчину за парту. Она охотно бы кой-чему его поучила. Оказывается, он совсем не таков, каким она его себе представляла; такого - она не может одобрить. Для начала он должен избавиться от всех своих естественных желаний и склонностей. Затем уж она возьмет его в свои руки и сделает из него не человека - нет, а что-то гораздо более возвышенное.      Если бы только все слушались наших советов! Каким прекрасным, наверное, стал бы наш мир! А все же интересно, был бы Иерусалим таким чистым городом, как об этом пишут, если бы его жители, вместо того чтобы заботиться о чистоте своих крошечных двориков, вышли бы все на улицу и принялись читать друг другу лекции по гигиене?      С некоторых пор мы взялись критиковать самого творца. Мир устроен плохо. Мы - плохи. Если бы только он спросил нашего совета в те первые шесть дней, когда создавал мир!      Почему у меня такое чувство, словно нутро мое все выпотрошено и заполнено свинцом? Почему мне претит запах мяса и кажется, что никто во всем свете меня не любит? Потому, что шампанское и устрицы были сотворены неправильно.      Почему Эдвин и Анджелина ссорятся? Потому, что Эдвину от природы достался характер благородный и пылкий, и он терпеть не может, когда ему перечат, в то время как бедняжке Анджелине от рождения свойственно все делать наперекор.      Почему добрейший мистер Джонс оказался на пороге нищеты? Ведь у мистера Джонса имелся капиталец в государственных бумагах, процент с которых приносил ему тысячу фунтов в год. Но явился на его пути агент какой-то компании, большой пройдоха, (почему разрешается существовать пройдохам и агентам?) и с проспектом в руках доказал почтенному мистеру Джонсу, что тот может получить на свой капитал сто процентов, если вложит его в одно прибыльное дельце, рассчитанное на ограбление сограждан этого уважаемого джентльмена.      Дельце не выгорело, и ограбленными оказались мистер Джонс и другие пайщики, а не их сограждане, как это предусматривалось в проспекте. Почему только небо терпит такую несправедливость?      Почему миссис Браун бросила мужа и детей и сбежала с молодым доктором? Потому, что создатель ошибочно наделил миссис Браун и молодого доктора непомерно сильными страстями. Ни миссис Браун, ни молодой доктор не виноваты. Если кто из людей и должен быть в ответе, так скорее уж дедушка миссис Браун или какой-нибудь еще более отдаленный предок молодого доктора.      Когда мы попадем в рай, то мы и там, наверное, найдем что покритиковать. Вряд ли нас полностью удовлетворят тамошние порядки. Ведь мы стали такими заядлыми критиками!      Об одном исполненном самомнения юноше, мне помнится, говорили, что он, видимо, полагает, будто всемогущий господь создал вселенную для того только, чтобы послушать, что он, этот юноша, о ней скажет. Сознательно или бессознательно, но мы все придерживаемся того же взгляда.      Наш век - век обществ взаимного усовершенствования (как это приятно - совершенствовать других), век любительских парламентов, литературных конференций и клубов ценителей театра.      Привычка выкрикивать свои замечания по ходу действия новой пьесы в день ее премьеры отошла в прошлое. Любители театра пришли, видимо, к заключению, что пьесы не стоят критики. Но в дни нашей юности мы предавались этому занятию всем сердцем. Мы шли в театр, побуждаемые не столько эгоистическим желанием приятно провести вечер, сколько благороднейшим стремлением возвысить театральное искусство. Может быть, мы приносили пользу, может быть, мы были нужны. Будем думать, что так. Во всяком случае, с тех пор множество несуразностей исчезло навсегда с театральных подмостков, и возможно, что наша прямая, непосредственная критика этому содействовала. Глупость часто излечивается неразумными средствами.      Драматургу в те дни приходилось считаться с мнением зрителей. Галерка и задние ряды партера проявляли к его пьесам такой интерес, какого сейчас уже не встретишь в театре. Я вспоминаю, как однажды присутствовал на представлении душераздирательной мелодрамы - кажется, в старом Королевском театре. В уста героини, как нам казалось, автор вложил слишком длинные монологи. Где бы и когда бы героиня ни появлялась, она тотчас начинала говорить, и речам ее не было конца. Если ей надо было попросту обругать злодея, она на это тратила по меньшей мере двадцать строк; а когда герой спросил, любит ли она его, она встала и говорила, по часам, три минуты. Каждый раз, как она открывала рот, нас охватывала паника. В третьем акте кто-то схватил ее и засадил в тюрьму. Тот, кто это сделал, был, вообще говоря, нехороший человек, но мы приняли его как избавителя, и зал бурно рукоплескал ему. Мы тешили себя надеждой, что распрощались с героиней на весь вечер, как вдруг откуда-то явился дурак тюремщик, и она принялась его умолять, чтобы он ее выпустил хоть на минуту. Тюремщик - добрый, но чрезмерно мягкосердечный человек, колебался.      - Не вздумайте этого делать! - крикнул ему с галерки какой-то страстный поклонник театра. - Там ей и место! Пускай сидит!      Старый идиот не послушался нашего совета, он принялся рассуждать.      - Просьба-то пустяшная! - вздохнул он. - А она будет счастлива.      - Ну, а мы? - возразил с галерки тот же театрал. - Вы ее совсем не знаете. Вы только что пришли. А мы уже целый час слушаем ее болтовню. Сейчас она, слава богу, замолчала. Ну, и не троньте ее!      - О, выпустите меня хоть на одну минуту! - вопила несчастная женщина. - Мне нужно что-то сказать моему мальчику!      - Напишите ему записочку и просуньте сквозь решетку, - предложил кто-то из задних рядов партера. - Мы уж позаботимся, чтобы он ее получил,      - Могу ли я не пустить мать к умирающему ребенку? - продолжал рассуждать тюремщик. - Ведь это будет бесчеловечно!      - Нет, это не будет бесчеловечно, - настаивал тот же голос из партера. - Даже наоборот! Несчастный ребенок и заболел-то от ее болтовни.      Тюремщик так и не послушался нас и под возмущенные крики всего зала выпустил женщину из тюремной камеры. Та тотчас же принялась разговаривать со своим ребенком и говорила около пяти минут, после чего дитя скончалось.      - Ах, он умер! - завопила безутешная мать.      - Счастливчик! - без всякого сочувствия донеслось из зала.      Иногда эта критика принимала форму замечаний, которыми обменивались между собой зрители. Однажды, помню, мы смотрели пьесу, в которой почти не было действия, - одни лишь диалоги, причем диалоги довольно нудные. В середине такого вот томительного разговора послышался громкий шепот:      - Джим!      - Что?      - Разбуди меня, когда что-нибудь начнется!      За сим последовало демонстративно громкое храпение. Немного погодя раздался голос второго джентльмена:      - Сэм!      Его приятель, видимо, очнулся.      - Да! Что? Уже? Началось, что ли?      - В половине двенадцатого тебя уже во всяком случае разбудить?      - Да, конечно, будь добр! - И критик вновь захрапел.      Да, мы тогда интересовались театром.      Вряд ли когда-нибудь снова английский театр доставит мне такое же удовольствие, какое я испытывал в нем в былые дни. Буду ли я когда-нибудь еще ужинать с таким аппетитом, с каким я тогда поглощал требуху с луком, запивая ее горьким пивом у стойки в старом "Альбионе"? С тех пор мне много раз случалось ужинать после театра, и порой, когда мои друзья решались раскошелиться, нам подавали изысканные и дорогие кушанья. Их готовил, быть может, повар из Парижа, чей портрет печатался в журналах, чье жалование исчислялось сотнями фунтов. Но я не нахожу в них былой прелести. Какой-то приправы, какого-то аромата в них не хватает.      У природы - своя валюта, и она требует уплаты по своим законам. В ее лавке расплачиваться должны вы сами. Ваши незаработанные средства, ваше унаследованное состояние, ваша удача здесь не котируются.      Вам нужен хороший аппетит. Природа с охотой предоставит, его вам.      - Пожалуйста, сэр, - отвечает она, - могу снабдить вас отменным товаром. Вот здесь у меня настоящий голод и жажда, которые сделают самую простую пищу для вас деликатесом. Вы пообедаете на славу, со вкусом, с аппетитом и встанете из-за стола, чувствуя прилив сил, бодрым и веселым.      - Как раз то, что мне нужно! - в восторге восклицает гурман. - Сколько я должен заплатить?      - Плата, - отвечает госпожа Природа, - поработать как следует с раннего утра до позднего вечера.      Лицо покупателя вытягивается. Он теребит в руках свой пухлый кошелек.      - Нельзя ля заплатить деньгами? - нерешительно спрашивает он. - Я не люблю работать, но я богат. У меня есть средства, чтобы держать французского повара и покупать старые вина.      Природа качает головой.      - Нет, ваш чек я не могу принять. Мне надо платить мускулами и нервами. За эту цену вы приобретете такой аппетит, что обычный рамштекс и кружка пива покажутся вам слаще самого изысканного обеда, пусть даже приготовленного гениальнейшим поваром в Европе. Я могу обещать, что даже краюха хлеба и кусочек сыра будут для вас пиршеством. Соблаговолите только заплатить в моей валюте, ваши деньги здесь не имеют хождения.      Следующим в лавку заходит дилетант. Он бы хотел приобрести здесь вкус к литературе и искусству. Природа готова отпустить и такой товар,      - Вы познаете истинное наслаждение, - говорит она. - Музыка на своих крыльях вознесет вас высоко над земной суетой. Искусство вам приоткроет Истину. По цветущим тропинкам литературы вы сможете бродить как в собственном саду.      - И сколько вы за это возьмете? - захлебываясь, вопрошает обрадованный покупатель.      - Эти вещи не так уж дешевы, - отвечает Природа. - Взамен я потребую, чтобы вы жили скромно, не гнались бы за мирскою славой, вели бы такую жизнь, в которой нет места страстям, из которой изгнаны низменные стремления.      - Вы ошибаетесь, моя дорогая, - возражает дилетант. - Многие из моих друзей обладают вкусом, но никто из них не платил такой цены. Стены в их домах увешаны картинами. Они громко восторгаются симфониями и ноктюрнами. Книжные полки у них битком набиты первыми изданиями. И все же они богаты, живут в роскоши и следуют модам. Они изрядно заботятся о своем кошельке, и светское общество - предел их стремлений. Нельзя ли мне быть как они?      - Я не торгую таким товаром, - холодно отвечает Природа. - В моей лавке нет места обезьяньим замашкам. Культура этих ваших друзей всего лишь поза, мода дня. Их речи - болтовня попугая. Конечно, вы можете приобрести такую культуру, она стоит очень дешево. Но увлечение кеглями было бы вам во сто крат полезнее и принесло бы неизмеримо больше удовольствия. Мои товары совсем иного рода, боюсь, что мы с вами только теряем время.      Затем входит юноша и, краснея, объявляет, что ему нужна любовь. Старое материнское сердце Природы теплеет, ибо она всегда рада продать этот товар и любит тех, кто приходит за ним к ней. Она облокачивается на прилавок и, улыбаясь, говорит, что может предложить как раз то, что ему нужно.      И он срывающимся от волнения голосом также спешит узнать цену.      - Это стоит не дешево, - объясняет Природа, но в звуках ее голоса юноше слышатся подбадривающие нотки. - Это самая дорогая вещь в моей лавке.      - Я богат, - говорит юноша. - Мой отец упорно трудился, копил деньги и все свое состояние оставил мне. У меня есть счет в банке и акции. Я владею землями и фабриками и готов уплатить любую разумную цену.      По лику Природы пробегает тень. Она кладет ему руку на плечо.      - Спрячь свой кошелек, мой мальчик, - говорит она. - Моя цена не есть разумная цена, и она не исчисляется в золоте. Есть сколько угодно лавок, где охотно возьмут твои банкноты. Но послушайся моего совета, совета старой женщины, - не ходи туда! Товар, который ты там найдешь, способен вызвать у тебя лишь разочарование, и принесет тебе только вред. Он дешев, но, как и всякую дешевку, его не стоит покупать. Никто его и не покупает, кроме дураков.      - А на ваш товар какая цена? - справляется юноша.      - Самоотречение, нежность, сила, - отвечает престарелая дама. - Любовь ко всему, что пользуется доброй славой, и ненависть к тому, что дурно; мужество, сострадание, самоуважение - вот, чем ты можешь купить себе любовь. Спрячь деньги, юноша, они тебе еще могут пригодиться, но на них ты не приобретешь товар в моей лавке.      - Выходит, что я не богаче любого бедняка? - спрашивает юноша.      - Для меня нет ни богатства, ни бедности, как вы это понимаете, - отвечает Природа. - Здесь у меня реальность обменивается на реальность. Ты просишь у меня моих сокровищ. Я требую взамен твой ум и сердце. Твой ум и твое сердце, мой мальчик, а не твоего отца и не другого человека.      - Но как я добуду то, чем надо заплатить?      - Иди в мир. Трудись, страдай, помогай другим. Возвращайся ко мне с тем, что ты заработаешь; в зависимости от того, что ты принесешь, мы и сторгуемся.      Так ли неравномерно распределены истинные богатства, как нам кажется? Быть может, судьба и есть истинный социалист? Кто подлинно богат? Кто беден? Знаем ли мы это? Знает ли сам человек? Не гонимся ли мы за тенью, упуская сущность? Возьмем жизнь на ее вершинах. Кто был счастливее, богач Соломон или бедняк Сократ? У Соломона были все блага, о каких только мечтают люди, у него их было, пожалуй, даже слишком много. Сократ почти ничего не имел, кроме того, что он носил при себе. Но это было немало. Если мерить нашей меркой, то Соломона следует причислить к счастливейшим людям в мире, а Сократа - к несчастнейшим. Но так ли это было на самом деле?      А возьмем жизнь на самом низком ее уровне, где целью является одно только удовольствие. Много ли веселее чувствует себя милорд Том Нодди, восседающий в ложе, чем сидящий на галерке простой парень Гарри? Если бы пиво стоило десять шиллингов бутылка, а шампанское четыре пенса кварта, которому из этих двух напитков вы отдали бы предпочтение? Если бы при каждом аристократическом клубе в Вест-Энде был кегельбан, а в биллиард можно бы было играть только в трактирах Ист-Энда, которой бы из этих игр вы предавались, милорд? Разве воздух на Беркли-сквер уж настолько живительнее, чем воздух Севен-Дайлс? Я лично нахожу в воздухе Севен-Дайлс особую пикантность, которой нет на Беркли-сквер. Если вы устали, то так ли велика разница между подстилкой из соломы и тюфячком из конского волоса? Так ли уж зависит счастье от количества комнат, в которых вы живете? Намного ли больше прелести в губках леди Эрминтруд, чем в губках прачки Салли? Вообще, что такое успех в жизни?                  Из сборника                  "НАБЛЮДЕНИЯ ГЕНРИ"      1901            ДУХ МАРКИЗЫ ЭПЛФОРД            Это - одна из тех историй, что рассказывал мне официант Генри - или, как он теперь предпочитает называться, Анри - в длинном зале ресторана при отеле Риффель-Альп, где я провел как-то тоскливую неделю между двумя сезонами, разделяя в гулкой тишине пустого дома общество двух престарелых девиц, которые целые дни испуганно шептались друг с другом. Композиционный прием, использованный Генри, состоит в том, чтобы начать рассказ с конца, довести его до начала и заключить серединой. Я его отбросил как непрофессиональный. Что же касается стиля - довольно своеобразного, - то его я пытался сохранить, и мне кажется, что рассказ приобрел именно такой вид, какой он имел бы, вздумай Генри сам излагать события по порядку.      Первое мое место было, признаться по правде, в кофейне на Майл-Энд-роуд - ну и что ж, я этого не стыжусь. Всем приходится с чего-нибудь начинать. "Килька" - так мы его звали, потому что настоящего имени у него не было, или, во всяком случае, оно даже ему не было известно, а это прозвище к нему как-то очень пристало - всегда продавал газеты рядом с нами: между нашей кофейней и мюзик-холлом на углу. Иной раз, когда случалось мне пропустить рюмку-другую, я, бывало, возьму у него газету, а сам, если хозяина поблизости нет, дам ему кружку кофе и кое-что из того, что оставалось на тарелках у посетителей - такой обмен нас обоих устраивал. Парень он был на редкость толковый, даже для Майл-Энд-роуд, а это - не плохая рекомендация. Он умел приглядываться и прислушиваться к нужным людям и давал мне иногда полезные советы насчет скачек, а за это получал от меня шиллинг или там шестипенсовик, - как придется. В общем, это был парень из тех, про которых говорят: "Он далеко пойдет".      И вот, представьте себе, в один прекрасный день вдруг входит он к нам с таким видом, будто он по меньшей мере сам владелец кофейни, а под руку с ним девчонка, этакий чертенок лет двенадцати, и оба усаживаются за столик.      - Гарсон! - кричит он. - Какое сегодня меню?      - Меню сегодня такое, - отвечаю, - что ты сейчас же уберешься отсюда вон, а это, - я говорил про девчонку, конечно, - немедленно отведешь туда, откуда взял.      Она была очень грязная, но даже и тогда уже видно было, какая она хорошенькая - глаза огромные и круглые, а волосы рыжие. Во всяком случае, в те времена такие волосы назывались рыжими. Теперь все дамы из высшего света носят этот цвет волос - вернее, стараются как можно точнее воспроизвести его, - и он называется у них "каштановый".      - Генри, - говорит он мне, даже и глазом не моргнув, - боюсь, что вы забываетесь. Когда я стою на краю тротуара и кричу: "Экстренный выпуск!", а вы подходите ко мне со своим полпенни, тогда хозяин - вы, а я обязан вам услужить. А когда я прихожу к вам в кофейню, заказываю угощение и плачу за него, то хозяин - я. Вам ясно? Можете принести мне жареной грудинки и два яйца, только, пожалуйста, не прошлогодние. А для леди - жареную треску покрупнее, будьте добры, и кружку какао.      Ну что ж. В его словах была доля истины - он всегда отличался здравым смыслом, Я принес то, что он заказывал. Как эта девчонка расправлялась со всем, что ей подавали, - редкое было зрелище. Видно, она уже несколько дней ничего толком не ела. Она умяла большую треску за девять пенсов вместе со шкуркой, а потом две порции жареной грудинки, по пенни за порцию, и шесть бутербродов - мы называли их "ступеньками" - и две полпинты нашего какао, а это одно могло вполне насытить человека, ведь мы варили его по всем правилам. Видно, Кильке в тот день удалось выручить изрядную сумму. Он так уговаривал ее кушать и не стесняться, как будто бы это было бесплатное угощение.      - Возьми яйцо, - предложил он, как только грудинка исчезла с тарелки. - Съешь одно из этих яиц, и тогда уже ты будешь совсем сыта.      - Кажется, больше я уже не могу, - отвечает она поразмыслив.      - Тебе конечно, виднее, на что ты способна, - говорит он. - Может, тебе лучше и не есть этого яйца. Особенно, если ты не привыкла жить на широкую ногу.      Я рад был, когда они кончили, потому что меня тревожило, как он будет рассчитываться. Но он преспокойно расплатился, да еще дал мне полпенни на чай.      Это был первый раз, что мне пришлось обслуживать их, но, как вы сейчас услышите, далеко не последний. Он после этого часто приводил ее к нам. Имени своего и происхождения она не знала, так что они вполне подходили друг другу. Она рассказала ему только, что сбежала от одной старухи, которая ее била и у которой она жила где-то в Лаймхаусе. Он устроил ее у старушки, снимавшей чердак в том же доме, где он и сам ночевал - когда обстоятельства ему это позволяли, - научил ее выкрикивать: "Экстренный выпуск!" и нашел ей подходящее место на углу. Там, на Майл-Энд-роуд, мальчиков и девочек не бывает. Они там либо младенцы, либо взрослые люди. Килька и Рыжик - так мы ее прозвали - считали, что у них роман, хотя ему было лет пятнадцать, а ей - не больше двенадцати. Ну, что он в нее влюблен, это видно было с первого взгляда Хотя, конечно, никаких нежностей он себе не позволял. Это не его стиль. Он следил за тем, чтобы она вела себя как следует, она должна была с этим считаться, что, надо полагать, шло ей не во вред, а он в случае чего, не стесняясь, задавал ей трепку. У простых людей это принято, сэр. Чуть что, они дают своей старухе хорошую зуботычину, ну, вот как мы с вами выругались бы или запустили бы в нашу миссис рожком для сапог.      Потом я нашел себе место в городе и ушел из кофейни, так что не видел их обоих лет пять. В следующий раз я их встретил в ресторане на Оксфорд-стрит - это было такое любительское заведение, где всю работу делают женщины, которые ничего не понимают в нашем деле и все время проводят в сплетнях и романах - я их называю не любительские, а "любовные" заведения. У них была там такая белобрысая заведующая, которая ничего не слышала, когда вы к ней обращались, потому что все время прислушивалась к тому, что нашептывал ей через прилавок какой-то дряхлый болван. Официантки, видно, считали, что хорошая работа состоит в том, чтобы часами беседовать с посетителями, заказывающими чашку кофе за два пенни, а если появлялся настоящий посетитель и осмеливался действительно что-нибудь заказать, они принимали это как оскорбление. Завитая кассирша целый день любезничала через свое окошечко с двумя молодыми билетерами из соседнего мюзик-холла, которые приходили по очереди, сменяя друг друга. Иногда она отрывалась от этого занятия, чтобы получить деньги с посетителя, а иногда и нет. В жизни мне приходилось бывать в разных подозрительных заведениях, и официанты вовсе не такие слепые совы, как принято думать. Но никогда ни прежде, ни потом не приходилось мне видеть одновременно столько любезничающих парочек, как там. Это была мрачная темная дыра, и влюбленные точно чутьем ее находили и просиживали там часами над несколькими чашками чаю и пирожными "ассорти". "Идиллия" - скажут некоторые, но меня лично это зрелище приводило в самое мрачное расположение духа. Была там одна девушка очень странного вида, глаза красные, а руки длинные и тонкие - просто ужас. Она всегда приходила со своим молодым человеком, таким бледным нервозным юношей, в три часа дня. Вот они любезничали так, что я никогда ничего смешнее не видывал. Она щипала его под столом и колола шпилькой, а он сидел и не сводил с нее глаз, точно она - дымящийся бифштекс с луком, а он - голодный бродяга, заглядывающий с улицы в окно. Да, это была удивительная история, как я узнал потом. Когда-нибудь расскажу вам.      Меня наняли в это заведение "на тяжелую работу"; но, поскольку самый тяжелый заказ, какой пришлось мне там слышать, состоял из холодной ветчины и цыпленка, за которым надо было сбегать потихоньку в соседний трактир, видно, я нужен был им больше для вида.      Я уже пробыл там две недели и чувствовал, что все это дело стоит у меня поперек горла, как вдруг, однажды, входит туда Килька. Он здорово изменился, так что я его сперва и не узнал. Он помахивал тросточкой с серебряным набалдашником - эти костыли были тогда как раз в моде, - на нем был шикарный клетчатый костюм и белый цилиндр. Но что меня больше всего поразило, так это его перчатки. Ну, моя внешность, видно, не так сильно усовершенствовалась, потому что он с первого взгляда меня узнал и протянул мне руку.      - А, Генри, - говорит, - я вижу, ты продвинулся в жизни.      - Да, - говорю, пожимая ему руку, - и не стану грустить, если продвинусь еще куда-нибудь из этой лавочки. Но ты-то, видно, сделал блестящую карьеру?      - Да ничего себе, - отвечает, - я журналист.      - Вот как? - говорю, - по какой же части? - Это потому, что я их немало повидал, пока целых полгода работал в одном заведении на Флит-стрит. Ну, так их наряды не имели того великолепия, если можно так выразиться. Оснащение Кильки явно стоило ему кругленькой суммы. Его галстук был заколот бриллиантовой булавкой, которая одна обошлась кому-то - если не ему самому - фунтов в пятьдесят.      - Видишь ли, - сказал он, - я не выбалтываю всяких сведений полиции, я поставляю информацию лицам, которые интересуются скачками. Капитан Киль, может, слыхал? Так это я.      - Ну? Тот самый капитан Киль? - говорю. Ясное дело, я о нем слыхал.      - Он самый. Ну, так вот, - продолжает он, - это делается очень просто. Иногда лошади, на которых мы советуем ставить, приходят первыми, и тогда, будьте уверены, в нашей газете этот факт не замалчивается. Ну, а если мы промахнулись, то ведь никто не обязан рекламировать свои неудачи, верно?      Он заказал чашку кофе. Он предупредил, что ожидает кое-кого, ну, а пока мы разговорились о старых временах.      - А как поживает Рыжик? - спросил я.      - Мисс Кэролайн Тревельен, - отвечает он, - поживает хорошо.      - Ого, - удивился я, - вы, значит, узнали ее имя и фамилию?      - Да, мы узнали кое-что относительно этой леди, - говорит он. - Помнишь, как она танцевала?      - Смотря, что ты имеешь в виду, - отвечаю. - Я видел, как она вертела юбками около нашей кофейни, когда фараона поблизости не было.      - Именно это я и имею в виду. Сейчас это очень модно. Называется "каскадный танец". Завтра она дебютирует в мюзик-холле "Оксфорд". Это она должна сейчас сюда прийти. Так что верь мне, она сделает карьеру.      - Вполне возможно. Это на нее похоже.      - Мы обнаружили еще кое-что относительно нее, - тут он перегнулся через столик и добавил шепотом, как будто сообщал мне великую тайну: - у нее есть голос.      - Да? - говорю. - У женщин это бывает.      - Да нет. У нее не такой голос: его приятно слушать.      - Надо полагать, это - его отличительное свойство?      - Вот именно, сынок.      Через некоторое время она пришла. Я б ее сразу узнал по глазам и рыжим локонам, хотя теперь она была такая чистенькая, что хоть обед подавай в ее ладонях. А одета она была! Мне на своем веку немало приходилось бывать среди аристократов, ну, и я видал герцогинь в более эффектных и, пожалуй, в более дорогих туалетах, но ее платье, казалось, лишь обрамляло и подчеркивало ее красоту. А что она была красавица, это вы можете мне поверить. И ничего удивительного, что всякие вертопрахи слетались к ней с разных сторон, как мухи на сладкий пирог.      И трех месяцев не прошло, как уже по ней сходил с ума весь Лондон - или по крайней мере все лондонские мюзик-холлы. Ее портреты можно было видеть чуть не в каждой витрине, и не меньше половины лондонских газет печатали интервью с ней. Выяснилось, что она - дочь офицера, погибшего в Индии, когда она была еще крошкой, и племянница какого-то австралийского епископа, тоже покойного. Видимо, никого из ее предков в живых застать не удалось, но все они были некогда важными персонами. Образование - без этого нельзя - она получила домашнее под руководством дальней родственницы и рано обнаружила способности к танцам, хотя все ее близкие вначале очень не советовали ей идти на сцену. Ну, и дальше все в этом роде, как полагается в таких случаях. Оказалось, конечно, что она состоит в родстве с одним очень известным судьей, а что касается сцены, так она выступает только для того, чтобы иметь возможность содержать свою бабушку, или, кажется, больную сестру, не помню точно. Удивительный народ газетчики - что угодно слопают.      Килька не брал ни пенса из ее денег, но, даже будь он ее агентом из двадцати пяти процентов, он и тогда не мог бы делать для нее больше: он все время поддерживал шум вокруг ее имени, и дело дошло до того, что если вы не желали больше ничего слышать про Кэролайн Тревельен, то вам оставалось только лечь в постель и не заглядывать в газеты. Она была повсюду: Кэролайн Тревельен у себя дома, Кэролайн Тревельен в Брайтоне, Кэролайн Тревельен и шах персидский, Кэролайн Тревельен и старая торговка яблоками. Или - если не сама Кэролайн Тревельен, то собачка Кэролайн Тревельен, с которой обязательно происходит что-нибудь необыкновенное: то она теряется, то находится, то упала в реку, - что именно, неважно.      В том же году я перебрался с Оксфорд-стрит в новую "Подкову" - ее как раз тогда заново оборудовали, - и там я их часто видел, потому что они приходили туда завтракать или ужинать, можно сказать, каждый день. Килька, он же капитан Киль, как все его называли, выдавал себя за ее сводного брата.      - Видишь ли, - объяснял он, - нужно же мне быть ей каким-нибудь родственником. Я б, конечно, мог стать просто ее братом, это было бы даже удобнее, да только фамильное сходство между нами не достаточно сильное. У нас разные типы красоты. - И в этом он был, разумеется, прав.      - Почему бы тебе не жениться на ней, - говорю, - и не покончить со всеми осложнениями?      - Я думал об этом, - отвечает он серьезно. - И я прекрасно знаю, что она согласилась бы, если б я подал ей эту мысль до того, как она нашла себя. Но теперь, по-моему, это было бы несправедливо.      - То есть как это "несправедливо"?      - Ну, по отношению к ней несправедливо. Я, конечно, многого добился в жизни - из того, что мне по плечу; ну, а она... в общем, она сейчас может выйти за любого лорда. Выбор у нее богатый. Там есть один такой, так я о нем даже справки наводил. Он будет герцогом, если какой-то там младенец испустит дух, чего все ожидают, а уж маркизом он будет при всех условиях, и у него серьезные намерения, это точно. Было бы несправедливо, если б я вздумал стать ей поперек дороги.      - Тебе, - говорю, - конечно, виднее, но мне лично кажется, что если б не ты, то не было бы у нее сейчас никакой дороги, поперек которой можно было бы стать.      - Ну, это все чепуха. Я, конечно, к ней порядком привязан, но не стану заказывать себе могильный камень с фиалками, даже если она никогда не будет миссис Киль. Дело есть дело. И в мои намерения не входит подкладывать ей свинью.      Я часто размышлял о том, что бы она сама сказала, если б он надумал изложить ей свои соображения по этому поводу. Ведь она была хорошая девушка, но только, понятно, ей немного в голову ударило, она же столько читала о себе в газетах, что в конце концов и сама наполовину поверила в эту чепуху. Вот, например, ее родственные связи со знаменитым судьей, они вроде как бы затрудняли ее иногда, и она уже держалась с Килькой не так запросто, как бывало когда-то на Майл-Энд-роуд. А он был не из тех, кто ждет, пока ему скажут.      И вот как-то, завтракая у нас в одиночестве, он вдруг поднимает стакан и говорит:      - Ну, Генри, желаю тебе удачи. Теперь мы с тобой некоторое время не увидимся.      - Это еще что за новости? - говорю.      - Да ничего. Просто мне пора ехать. Я уезжаю в Африку.      - Так. Ну, а как же насчет...      - Все в порядке, - перебивает он меня. - Я это дело устроил - просто пальчики оближешь. Правду сказать, поэтому-то я и уезжаю.      Я не сразу понял и подумал было, что и она с ним вместе уезжает.      - Нет, - говорит он. - Она будет герцогиней Райдингширской с любезного согласия того младенца, о котором я рассказывал. Ну, а если нет, она будет маркизой Эплфорд. Это - верное дело. Завтра они без лишнего шума сочетаются гражданским браком, и после этого я уезжаю.      - Какая в этом нужда?      - Никакой нужды, - отвечает. - Просто мне так хочется. Видишь ли, когда я уеду, ничто не будет ее связывать: ничто не помешает ей стать солидной респектабельной аристократкой. А при сводном братце, которому нужно все время быть наготове со всякими россказнями относительно своей родословной и наследственных владений - а выговор у него не слишком-то аристократический, - тут рано или поздно обязательно возникнут осложнения. Когда же меня здесь не будет - все станет просто. Понимаешь?      Ну, вот, так оно все и произошло. Конечно, когда семейство об этом узнало, скандал был большой, и ловкому адвокату было поручено сделать все возможное, чтобы объявить это дело незаконным. Перед расходами не постояли, можете не сомневаться, но ничего у них не получилось. Им не удалось обнаружить ничего такого, что они могли бы против нее использовать. Она же держалась твердо и помалкивала. Так что им пришлось отступиться. Молодожены уехали из Лондона и тихо прожили два года в своем загородном доме и за границей, а потом, когда толки поутихли, они вернулись обратно. Мне часто попадалось в газетах ее имя, про нее всегда писали, какая она очаровательная и любезная и красивая, - видно, родственники маркиза решили примириться с ее существованием.      И вот однажды вечером она пришла в "Савой". На это место я попал только благодаря моей жене, и скажу вам, место это очень хорошее, если кто, конечно, знает свою работу. У меня никогда б не хватило духу туда явиться, если б не моя хозяйка. Она умная женщина, ничего не скажешь. Мне здорово повезло, что я женился на ней.      - Сбрей-ка ты свои усы, нельзя сказать, чтоб они тебя украшали, - говорит она мне, - и сходи попытайся. Только не пробуй объясняться по-иностранному. Говори на ломаном английском и разок-другой пожми плечами. У тебя все это прекрасно получится.      Я сделал, как она советовала. Конечно, заведующий сразу разгадал, что я не иностранец, но я ловко вставлял кое-где "уи, мусье", а им, видно, выбирать тогда не приходилось - очень уж нужны были люди. Как бы то ни было, но меня взяли, я там проработал весь сезон, и это сделало из меня человека.      Ну так вот, входит она однажды в ресторан, настоящая аристократка, в мехах и бриллиантах, и с таким высокомерным видом, что любая природная маркиза могла бы ей позавидовать. Подходит прямо к моему столику и садится. С ней был ее муж, но он только повторял ее приказания.      Ясное дело, я держался так, как будто бы никогда в моей жизни до этого ее не видел, а сам все время, пока она ковырялась с майонезом и потягивала мелкими глоточками белое вино, вспоминал кофейню, треску за девять пенсов и пинту какао.      - Принесите мое манто, - говорит она ему немного погодя. - Мне холодно.      Он тут же встает и уходит.      Она даже головы не повернула и заговорила со мной так, как будто бы просто заказывала что-то, а я почтительно стоял у нее за стулом и отвечал ей в тон.      - Ты получил что-нибудь от Кильки? - спрашивает она.      - Я получил от него одно или два письма, ваша светлость, - отвечаю.      - Брось ты это, - говорит она. - Меня уже тошнит от "вашей светлости". Говори на простом английском языке - мне теперь не часто случается его слышать. Ну, и как он там?      - Да вроде у него все в порядке. Пишет, что открыл там отель и загребает немало денег.      - Хотелось бы мне очутиться с ним вместе за стойкой!      - Вот как? - говорю. - Значит, ничего хорошего из этого не вышло?      - Похоже на похороны, только что без покойника, - отвечает она. - И поделом мне, конечно, за то, что была такой дурой.      Но тут возвращается этот маркиз с ее манто; я говорю: "Сертенман, мадам", и спешу исчезнуть.      Я часто видел ее там, и при случае она, бывало, перекидывалась со мной словечком. Видно, ей приятно было поговорить на своем родном языке, но мне иной раз было не по себе при мысли, что кто-нибудь может ее услышать.      Потом я получил еще одно письмо от Кильки. Он писал, что приехал ненадолго в Лондон и остановился у Морли; звал меня зайти.      Он не очень изменился, разве только потолстел немного и приобрел еще более преуспевающий вид. Понятно, мы заговорили об ее светлости, и я передал ему то, что она тогда сказала.      - Странные создания эти женщины, - говорит он, - сами не знают, что им нужно.      - Да нет, они прекрасно знают, что им нужно, но только не заранее. Откуда же она могла знать, каково быть маркизой, пока сама не попробовала?!      - Жаль, - говорит он запечалившись. - Я-то думал, это как раз для нее. Я и собрался-то сюда только затем, чтоб взглянуть на нее и удостовериться, что у нее все в порядке. Выходит, лучше бы мне было и не приезжать.      - А сам ты еще не думал о женитьбе?      - Думал. Когда человеку за тридцать, то, можешь мне поверить, скучно ему живется без жены и детишек. А для фальшивки по рецепту Дон-Жуана у меня таланта нет.      - Ты вроде меня, - говорю, - сяду после работы у своего очага с трубочкой и в домашних туфлях - и не нужно мне никаких других удовольствий. Ты вскорости найдешь себе кого-нибудь по душе.      - Нет, не найду. Я встречал некоторых, кто мог бы прийтись мне по душе, если б не она. Все равно как те аристократы, что приезжают к нам: они с детства кормились всякими хитростями вроде "ris de veau a la financier", так их уж теперь не заставишь питаться беконом с овощами.      Я намекнул ей кое о чем, когда в следующий раз увидел ее у нас, и однажды рано утром они встретились в Кенсингтон-Гарденс - вроде как бы случайно. Что они там сказали друг другу, я не знаю, потому что он в тот же вечер уплыл обратно в Африку, а ее светлость я долго не видел, - был конец сезона.                  Когда же я ее опять увидел - в отеле Бристоль, в Париже, - она была в трауре по своему мужу маркизу, скончавшемуся восемь месяцев тому назад. Он так и не дожил до герцогского титула - младенец оказался покрепче, чем предполагали, и он не сдавался. Так что она осталась всего лишь маркизой, и состояние ее - хотя и немалое - ничего потрясающего собой не представляло, сущие пустяки для этих аристократов. По счастью, меня послали обслужить ее, так как она потребовала кого-нибудь, кто бы говорил по-английски. Она как будто обрадовалась, что встретила меня.      - Ну, - говорю, - надо полагать, ты теперь скоро вступишь во владение тем баром в Кейптауне?      - Ты подумай, что ты говоришь, - отвечает она. - Как может маркиза Эплфорд выйти замуж за содержателя отеля?      - А почему же не может, если он ей нравится? Какой смысл быть маркизой, если она не может делать что хочет?      - Вот именно, - сердито отрезала она, - не может. Это было бы нечестно по отношению к их семейству. Нет, я тратила их деньги, я их и теперь трачу. Они меня не любят, но они никогда не скажут, что я их опозорила. У них тоже есть свои чувства, так же как у меня.      - Почему бы тебе не отказаться от этих денег в их пользу? Я слышал, они - народ бедный, так что будут только рады.      - Невозможно. Это у меня пожизненная рента. Пока я жива, я должна получать ее, и, пока я жива, я должна оставаться маркизой Эплфорд.      Она доела суп, отодвинула тарелку и еще раз повторила про себя: "Пока я жива". А потом вдруг подскочила и говорит:      - Честное слово, а почему бы и нет?      - Что почему бы и нет? - спрашиваю.      - Ничего, - отвечает она. - Принеси мне телеграфный бланк, да поскорее.      Я принес ей бланк, она написала телеграмму и тут же отдала ее портье, а покончив с этим, снова уселась за столик и расправилась со своим обедом.      Ко мне она уже больше почти не обращалась, а я не навязывался.      Наутро она получила ответ, очень разволновалась и в тот же день съехала из отеля. А следующее известие о ней я получил уже из газет, где помещена была заметка под таким заголовком: "Смерть маркизы Эплфорд. Несчастный случай". Там говорилось, что она поехала кататься на лодке по одному из итальянских озер в сопровождении одного только лодочника. Налетел шквал, и лодка перевернулась, Лодочник доплыл до берега, но свою пассажирку он спасти не сумел, и даже тело ее не удалось найти. Газета напоминала читателям, что погибшая - урожденная Кэролайн Тревельен, в прошлом знаменитая трагическая актриса, дочь известного судьи в Индии Тревельена.      Дня два я ходил мрачный из-за этого сообщения. Я, можно сказать, знал ее еще ребенком и всегда интересовался ее судьбой. Глупо, конечно, но отели и рестораны отчасти потеряли для меня интерес, потому что теперь уже не было надежды как-нибудь вдруг встретить там ее.      Из Парижа я переехал в Венецию и поступил в один небольшой отель. Жена моя считала, что мне не мешает подучиться немного по-итальянски, а может, ей просто самой хотелось пожить в Венеции. Тем-то и хороша наша профессия: можно поездить по свету. Ресторанчик у них был плохонький, и вот как-то вечером, когда лампы еще не зажигали и посетителей никого не было, я уже решил было почитать газету, но тут вдруг услышал, что отворилась дверь, обернулся и вижу: входит она. Спутать я не мог - она не из таких.      У меня глаза на лоб полезли, а она подходит все ближе, и тогда я прошептал:      - Рыжик! - Это имя почему-то первое пришло мне в голову.      - Она самая, - говорит, и садится за столик против меня, и тут как расхохочется.      Я не мог сказать ни слова, не мог пошевелиться, до того я был ошарашен, и чем испуганнее я глядел, тем громче она хохотала, пока, наконец, не вошел Килька. На призрака он никак не походил. Наоборот, вид у него был такой, как будто бы он поставил на выигрышный номер.      - Ого, да это Генри! - говорит он и хлопает меня по спине с такой силой, что я моментально прихожу в себя.      - Я думал, ты умерла, - говорю я, все еще разглядывая ее - Я читал в газете: "Смерть маркизы Эплфорд".      - Так оно и есть, - отвечает она. - Маркиза Эплфорд умерла, и слава богу. Я миссис Киль, урожденная Рыжик      - Помнишь, ты говорил, что я скоро найду себе кого-нибудь по сердцу? - говорит мне Килька, - и честное слово, ты был прав. Я нашел. Я все ждал, пока встречу кого-нибудь, кто мог бы сравниться с ее светлостью, и, боюсь, долго бы мне пришлось ждать, если бы не наткнулся я вот на нее.      Тут он берет ее под руку, точно так же, помнится мне, как в тот день, когда он впервые привел ее в кофейню. И бог мой, как же давно это было!      Так кончается одна из тех историй, что рассказывал мне официант Генри. По его просьбе я дал героям вымышленные имена, так как Генри говорит, что Первоклассный Семейный Коммерческий отель капитана Киля в Кейптауне существует по сей день и хозяйка его все та же - красивая рыжеволосая женщина с прекрасными глазами, которую можно принять за герцогиню, пока она не заговорит. Выговор ее все еще отдает слегка улицей Майл-Энд-роуд.            СЮРПРИЗ МИСТЕРА МИЛБЕРРИ            - Нет, об этом с ними лучше не заговаривать, - сказал Генри, стоя на балконе с перекинутой через руку салфеткой и потягивая бургундское, которым я его угостил. - А скажи им - они все равно не поверят. Но это правда. Без одежки ни одна этого не сумеет.      - Кто не поверит и чему? - спросил я.      У Генри была странная привычка рассуждать по поводу собственных невысказанных мыслей, что придавало его разговору характер сплошной головоломки.      Мы только что спорили о том, выполняют ли сардинки свое назначение лучше в качестве закуски или перед жарким. Теперь же я недоумевал, почему сардинки, в отличие от других рыб, обладают особо недоверчивым нравом, и старался представить себе костюм, который бы подошел к немного тяжеловатой сардиньей фигуре. Генри поставил свой бокал и попытался разъяснить мне в чем дело.      - Это я о женщинах. Им нипочем не отличить одного голого ребенка от другого. У меня сестра в няньках служит, так она вам подтвердит, если вы ее спросите, что до трехмесячного возраста между ними нет никакой разницы. Можно, конечно, отличить мальчика от девочки, или христианского младенца от черномазого чертенка; но не следует даже воображать, что, когда они голые, кто-нибудь может с уверенностью сказать, что вот это, мол, Смит, а это - Джонс. Разденьте их, заверните в простыню и перемешайте, и я готов держать пари на что угодно, что вам нипочем не различить их.      Что касается меня лично, я охотно согласился с Генри, однако прибавил, что у миссис Джонс или же у миссис Смит есть, наверное, какой-нибудь секрет для распознавания младенцев.      - Это они вам, конечно, и сами скажут, - возразил Генри. - Я, само собою, не говорю о тех случаях, когда у ребенка есть какое-нибудь родимое пятно или он косит на один глаз. Но что касается младенцев вообще, то все они похожи друг на друга, как сардинки одного возраста. Я вот знаю случай, когда глупая молодая нянька перепутала в гостинице двух младенцев, и матери до сих пор не убеждены, что у каждой свой ребенок.      - Вы полагаете, - сказал я, - что не было решительно никакого способа отличить одного младенца от другого?      - Блошиного укуса, и того не было, - ответил Генри. - У них были одинаковые шишки, одинаковые прыщики, одинаковые царапины; и родились они чуть ли не в один день, и ни ростом, ни весом не разнились. У одного отец был блондин, высокого роста, у другого брюнет, маленького роста. Жена высокого блондина была миниатюрная брюнетка, а жена маленького брюнета - высокая блондинка      Целую неделю они меняли своих ребят раз по десять в день, споря и крича при этом до хрипоты. Каждая женщина была уверена, что она мать того младенца, который в данный момент молчал, когда же тот начинал реветь, она была опять-таки уверена, что это не ее дитя. Тогда они решили положиться на инстинкт младенцев. Но те, пока были сыты, не обращали на них никакого внимания, а проголодавшись, каждый непременно просился к той матери, у которой был в это время на руках. Они согласились, наконец, на том, что время само все выяснит. С тех пор прошло три года, и, может быть, впоследствии какое-нибудь сходство с родителями решит этот вопрос. Я утверждаю одно - что бы там ни говорили, до трехмесячного возраста их не отличить одного от другого.      Он умолк и, казалось, погрузился в созерцание далекого Маттергорна, озаренного розовым отблеском вечерней зари.      Генри обладал поэтической жилкой, которая часто встречается у поваров и официантов. Думается мне, что постоянная атмосфера вкусных и теплых яств развивает нежные чувства. Самый сентиментальный человек, которого я когда-либо встречал, был содержатель колбасной на Фаррингдон-роуд. Рано утром он мог казаться сухим и деловитым, но, когда он с ножом и вилкой в руках возился над кипящим котлом с сосисками или над шипящим гороховым пудингом, любой бродяга мог его разжалобить совершенно неправдоподобным рассказом.      - Но самая удивительная история с младенцем произошла в Уорвике, в год юбилея королевы Виктории, - продолжал немного спустя Генри, не отрывая взора от снежных вершин. - Этого я никогда не забуду.      - А это приличная история? - спросил я. - Мне можно ее выслушать?      Подумав, Генри решил, что вреда от этого не будет, и рассказал мне следующий случай.            Он приехал в омнибусе, с поезда 4.52. У него был с собой саквояж и большая корзина, по моим предположениям, с бельем. Он не дал коридорному притронуться к корзине и сам потащил ее в номер. Он нес ее, держа перед собой за ручки, и на каждом шагу ушибал пальцы о стены. На повороте лестницы он поскользнулся и здорово ударился головой о перила, но корзины не выпустил - только ругнулся и полез дальше. Я видел, что он нервничает и чем-то встревожен, но в гостинице такое зрелище - не диво. Если человек за кем-нибудь гонится или за ним кто-нибудь гонится, где же ему и остановиться, как не в гостинице, но, если только по его виду не кажется, что он съедет, не заплатив, на это не обращаешь особого внимания.      Однако этот человек заинтересовал меня своей молодостью и невинным лицом. К тому же я скучал в этой дыре после тех мест, где раньше приходилось работать. А когда в продолжение трех месяцев только и обслуживаешь что неудачливых коммивояжеров да нежные парочки с путеводителями, поневоле обрадуешься всему, что сулит хоть какое-то развлечение.      Я последовал за вновь прибывшим в его номер и осведомился, не нужно ли ему чего. Он со вздохом облегчения плюхнул корзину на кровать, снял шляпу, вытер лоб и только тогда повернулся ко мне.      - Вы женаты? - спросил он.      Ни к чему бы, кажется, задавать такой вопрос лакею, но, поскольку его задал мужчина, я не встревожился.      - Как вам сказать, - говорю, - не совсем. - Я тогда был только обручен, да и то не со своей женой. - Но это ничего, если вам нужен совет...      - Не в том дело, - перебил он меня. - Только, пожалуйста, не смейтесь. Если б вы были женаты, вы бы лучше поняли меня. Есть у вас здесь толковые женщины?      - Женщины у нас есть, - говорю. - А вот толковые или нет - это как посмотреть. Обыкновенные женщины. Позвать горничную?      - Да, да, - обрадовался он. - Нет, подождите минуточку - сперва откроем.      Он стал возиться с веревкой, потом бросил ее и захохотал.      - Нет, - говорит. - Откройте сами. Открывайте осторожнее, - вас ждет сюрприз.      Я-то не особенно люблю сюрпризы. По опыту знаю, что они обычно бывают не слишком приятного свойства.      - Что там такое? - спросил я.      - Увидите, когда развяжете, - оно не кусается. - И опять смеется.      Ну ладно, думаю, рискну, вид у тебя безобидный. А потом мне пришло в голову такое, что я стал и замер с веревкой в руках.      - А там, - говорю, - не труп?      Он вдруг побелел, как простыня, и схватился за каминную полку.      - Боже мой, - говорит, - не шутите подобными вещами, - я об этом и не подумал. Развязывайте скорее!      - Мне кажется, сэр, было бы лучше, если бы вы сами раскрыли ее, - сказал я. Вся эта история начинала мне крепко не нравиться.      - Я не могу, - говорит он, - после вашего предположения... Я весь дрожу. Развязывайте скорей и скажите, все ли благополучно.      Любопытство одержало верх. Я развязал веревки, открыл крышку и заглянул в корзину. Приезжий стоял отвернувшись.      - Все благополучно? - спрашивает он. - Жив?      - Живехонек, - говорю.      - И дышит?      - Вы глухи, сэр, если не слышите, как он дышит.      Существо в корзине так сопело, что было слышно на улице. Он прислушался и успокоился.      - Слава богу! - сказал он и, облегченно вздохнув, шлепнулся в кресло у камина. - Я совсем не подумал об этом; ведь он целый час трясся в корзине, и ничего не было легче, как задохнуться под одеялом... я никогда больше не буду так безумно рисковать!      - Вы, видно, его любите? - осведомился я.      Он оглянулся на меня.      - Люблю? - повторил он. - Да я же его отец!      И снова принялся хохотать.      - О! - воскликнул я. - В таком случае, я имею удовольствие говорить с мистером Костер Кинг?      - Костер Кинг? Моя фамилия Милберри...      - Судя по ярлыку на корзине, отец этого существа Костер Кинг от Звезды, а мать Дженни Динс от Дьявола Дарби.      Он подозрительно посмотрел на меня и поспешил поставить между нами стул. Теперь пришла его очередь подумать, что я помешался. Но, решив, по-видимому, что я не опасен, он подошел и заглянул в корзину. Вслед за этим раздался нечеловеческий вопль. Он стоял по одну сторону корзины, я - по другую. Разбуженная шумом собака поднялась, села и улыбнулась сперва одному, потом другому. Это был бульдог, щенок месяцев девяти, отличный экземпляр.      - Мое дитя! - вопил приезжий, а глаза у него совсем на лоб вылезли. - Это не мое дитя! Что случилось? Я схожу с ума?      - Вроде того, - говорю. - Не волнуйтесь и скажите, что вы ожидали увидеть?      - Мое дитя! - кричал он. - Мое единственное дитя, моего ребенка!..      - Вы подразумеваете настоящего ребенка? - допытывался я. - Человеческое дитя? Некоторые так странно выражаются о своих собаках, что сразу и не поймешь.      - Ну конечно, - стонал мистер Милберри. - Самый хорошенький ребенок на свете, в воскресенье ему минуло тринадцать недель. Вчера у него прорезался первый зуб.      Вид собачьей морды приводил его в бешенство. Он ринулся к корзине, и мне с трудом удалось спасти бедное животное от удушения.      - Она не виновата, - доказывал я. - Я убежден, что она огорчена не меньше вашего. Кто-нибудь сыграл с вами шутку - вынул ребенка и посадил собаку, - если вообще тут когда-нибудь был ребенок.      - Что вы хотите сказать?      - А то, - говорю, - что вы уж простите меня, сэр, но, по-моему, люди, которые возят детей в собачьих корзинах, не совсем здоровы. Вы откуда едете?      - Из Бэнбери, - говорит. - Меня хорошо знают в Бэнбери.      - Не сомневаюсь, - говорю. - Вы, видно, из тех молодых людей, которых где угодно будут знать.      - Я - мистер Милберри, бакалейщик с Хай-стрит.      - В таком случае, что вы тут делаете с собакой?      - Не выводите меня из терпенья, - закричал он. - Я вам говорю, что я не знаю. Моя жена приехала сюда ухаживать за своей больной матерью, и в каждом письме пишет, что соскучилась по своем Эрике...      - У нее развито материнское чувство, - одобрил я. - Это делает ей честь.      - Поэтому, - продолжал он, - так как я сегодня свободен, я взял ребенка с собой, чтобы доставить ей удовольствие. Моя теща не выносит меня, вот почему я должен был остановиться здесь, а Милли - моя жена - хотела сюда забежать. Я хотел сделать ей сюрприз...      - И вправду будет сюрприз, - подтвердил я.      - Не шутите, - сказал он. - Я теперь сам не свой, я могу намести вам оскорбление!      Он был прав. Несмотря на весь комизм положения, смех был неуместен.      - Но зачем же, - допытывался я, - вы положили его в собачью корзину?      - Это не собачья корзина, - оскорбился мистер Милберри. - Это корзина для пикников. Я не решился нести ребенка на руках, боясь, что мальчишки на улице меня засмеют. А спать наш малютка мастер, я и подумал, что если устрою его помягче и поудобнее, то он и проспит спокойно всю дорогу. Я взял его с собой в вагон и ни на минуту не спускал с колен. Тут вмешалась нечистая сила. Я утверждаю, что это дело дьявола!      - Не говорите глупостей, - сказал я. - Объяснение должно быть, но надо его найти. Вы уверены, что это та самая корзина, в которую вы уложили ребенка?      Он стал спокойнее; встал и внимательно осмотрел корзину.      - Она очень похожа, - заявил он. - Но я не могу поклясться, что она моя!      - Вы сказали, - продолжал я, - что не выпускали ее из рук. Подумайте!      - Нет, - подтвердил он. - Она все время была у меня на коленях...      - Но это чепуха, - говорю. - Если только вы сами не уложили в нее собаку вместо ребенка! Ну же, припомните все спокойно, - я не ваша супруга, я хочу вам помочь. Может, вы и взглянули разок в другую сторону. Я не обижусь.      Он задумался, и вдруг лицо у него просветлело.      - Клянусь, - говорит, - вы правы! Я на одну секунду оставил ее на платформе в Бэнбери, чтобы купить газету!      - Ну вот, - сказал я, - теперь вы говорите, как разумный человек. И... подождите минутку, если я не ошибаюсь, завтра первый день собачьей выставки в Бирмингеме?      - Кажется, так.      - Ну, теперь мы на следу, - сказал я. - Без сомнения, эта собака, запакованная в корзину, похожую на вашу, ехала в Бирмингем. Теперь щенок оказался у вас, а ваш ребенок у его владельца. И трудно сказать, который из вас сейчас настроен более радостно. Он скорей всего думает, что вы это нарочно подстроили.      Мистер Милберри прислонился головой к спинке кровати и застонал.      - Сейчас придет Милли, - лепетал он. - И мне придется ей сказать, что ребенок попал по ошибке на собачью выставку. Я не решусь на это, не решусь!      - Поезжайте в Бирмингем и постарайтесь его найти. Вы поспеете на 5.45 и вернетесь к восьми!      - Поезжайте со мной! - взмолился он. - Вы хороший человек, поезжайте со мной. Я не в состоянии ехать один...      Он был прав. Его бы первая же лошадь задавила.      - Хорошо, - сказал я. - Если хозяин ничего не будет иметь против...      - Он не будет... он не может, - ломая руки, вопил мистер Милберри. - Скажите ему, что от этого зависит счастье человеческой жизни. Скажите ему...      - Я ему скажу, что от этого будет зависеть прибыль в полсоверена для его кармана. Это его скорее убедит.      Так и случилось, и через двадцать минут я, мистер Милберри и собака в корзине уже ехали в вагоне первого класса в Бирмингем.      Тут только я сообразил, какая трудная работа нам предстоит. Предположим, что я прав и щенок действительно ехал в Бирмингем на выставку. Предположим даже, что кто-нибудь видел, как мужчина с корзиной, отвечающей нашему описанию, выходил из поезда 5.13. Но дальше-то что? Придется, чего доброго, опрашивать всех извозчиков в городе. А к тому времени, когда мы найдем ребенка, будет ли еще смысл его распаковывать? Но выбалтывать свои сомнения я не стал. Несчастный отец чувствовал себя как нельзя хуже. Я вменил себе в обязанность вселять в него надежду. И когда он в двадцатый раз спросил меня, увидит ли он еще раз своего ребенка, я резко оборвал его:      - Да полно вам валять дурака. Еще наглядитесь на свое сокровище. Дети так легко не теряются. Это только в театре бывает, чтобы людям был нужен чужой ребенок. Я знавал в свое время всяких мерзавцев, но чужих детей любому из них мог бы доверить. Вы не надейтесь, что потеряете его. Поверьте моему слову, к кому бы он ни попал, этот человек не успокоится, пока не вернет его законному владельцу.      Такие речи сильно его подбадривали, и пока доехали до Бирмингема, он совсем воспрял духом. Мы обратились к начальнику станции, и он опросил всех носильщиков, находившихся на платформе, когда прибыл поезд 5.13. Все единодушно показали, что не видели пассажира с подобной корзиной. Начальник станции - человек семейный, узнав в чем дело, телеграфировал в Бэнбери. Кассир Бэнбери помнил только трех мужчин, которые брали билеты на этот поезд. Один из них был мистер Джессай, свечной торговец; второй - неизвестный, ехал в Вулверхэмптон; а третий - сам мистер Милберри. Положение уже казалось безнадежным, когда вмешался какой-то мальчишка-газетчик.      - Я видел старую даму, - объявил он. - Она нанимала извозчика, и у нее была точь-в-точь такая корзина.      Мистер Милберри чуть не бросился мальчику на шею. Мы отправились вместе с ним к извозчикам. Старые дамы с собачьими корзинами не теряются, как иголки. Она отправилась во второсортную гостиницу на Астон-роуд. Я узнал все подробности от ее горничной. Старая дама перенесла не менее неприятные минуты, чем мой джентльмен. Прежде всего корзина не влезла в кэб, и пришлось поставить ее на крышу. Старая леди страшно волновалась, так как шел дождь, и заставила извозчика закрыть корзину фартуком. Снимая корзину с кэба, ее уронили на мостовую, ребенок проснулся и дал о себе знать отчаянным криком.      - Боже мой, мэм, что это? - ужаснулась горничная, - бэби?      - Да, голубушка, это мой бэби! - отвечала дама. Она, видно, не прочь была пошутить - до поры до времени. - Бедняжка, надеюсь, не ушибся?      Старуха заняла номер. Корзину внесли и поставили на коврике перед камином. Хозяйка при помощи горничной стала ее развязывать. Ребенок к этому времени уже вопил не переставая, как пароходный свисток.      - Дорогой мой, - причитала старая леди, возясь с веревкой. - Не плачь, твоя мама развяжет тебя как можно скорей. Откройте мой сак и достаньте бутылку молока и несколько собачьих сухарей, - обратилась она к горничной.      - Собачьих сухарей? - изумилась та.      - Да, - засмеялась старуха. - Мой бэби любит собачьи сухари.      Горничная отвернулась, чтобы достать требуемое, как вдруг услыхала позади себя глухой стук и, обернувшись, увидела старую леди, распростертую на полу в глубоком обмороке. Ребенок ревел во все горло, сидя в корзине. Совершенно растерявшись, девушка сунула ему собачий сухарь, а сама принялась приводить в чувство старуху. Через минуту несчастная открыла глаза и огляделась. Бэби успокоился и, причмокивая, сосал собачий сухарь. Старая дева взглянула на него и порывисто спрятала лицо на груди у горничной.                  - Что это? - сдавленным голосом спросила она. - Вот это, в корзине?      - Ребенок, мэм, - ответила горничная.      - Вы уверены, что это не собака? - спрашивает старая леди. - Посмотрите еще раз.      Девушка почувствовала себя не совсем ловко и пожалела, что рядом никого нет.      - Я не могу смешать ребенка с собакой, мэм, - сказала она. - Это ребенок - человеческое дитя!      Старая леди жалобно захныкала.      - Это, - говорит - искупление. Я беседовала с моей собакой как с человеком, и теперь все это случилось мне в наказание...      - Что случилось? - спрашивает горничная. Ее, понятно, уже разобрало любопытство.      - Я не знаю, - заявила старуха, садясь на полу. - Два часа тому назад, если только это не был сон, я уехала из Фартингоу с годовалым бульдогом в корзине; вы сами видите, что теперь в ней находится!      - Я что-то не слышала, чтобы бульдоги по волшебству превращались в детей, - говорит горничная.      - Я не знаю, как это делается, - говорит старуха, - да это и не важно. Я одно знаю: я выехала из дому с бульдогом, а он вот во что превратился.      - Кто-нибудь положил его сюда, - сказала горничная. - Кто-нибудь, кому нужно было избавиться от ребенка, собаку вынул, а его положил!      - Тут потребовалась необыкновенная ловкость, - говорит старуха. - Я выпустила корзину из рук не более, как на пять минут, пока пила чай в Бэнбери...      - Тогда-то они все и проделали, - говорит горничная. - Ну и ловкачи!      Старая леди, вдруг что-то сообразив, вскочила с полу.      - А я-то в каком положении оказалась! Незамужняя женщина, пойдут сплетни... Это ужасно!      - Хорошенький ребенок! - говорит горничная.      - Хотите взять его себе?      Но горничная не захотела. Старуха уселась и начала размышлять, но чем больше она думала, тем больше запутывалась. Горничная впоследствии уверяла, что, не приди мы вовремя, старуха сошла бы с ума. Человека, доложившего, что джентльмен с бульдогом осведомляется о ребенке, она заключила в объятия и расцеловала.      Мы сейчас же сели на обратный поезд и прибыли в отель за десять минут до прихода ничего не подозревавшей матери.      Милберри всю дорогу не выпускал ребенка из рук. Корзину он отдал мне да еще прибавил полсоверена с условием, что я буду молчать, и я честно выполнил уговор.      Думаю, что и он не рассказал жене о том, что случилось, - разве что уж совсем ничего не соображал.                  Из книги      "ТОММИ И Кє"                  1904            КАК ЗАРОДИЛСЯ ЖУРНАЛ ПИТЕРА ХОУПА            Войдите, - сказал Питер Хоуп.      Питер Хоуп был высок, худощав и гладко выбрит, если не считать коротко подстриженных бакенбард, оканчивавшихся чуть-чуть пониже уха; волосы его были из тех, о которых цирюльники сочувственно говорят: "Немножко, знаете, редеют на макушке, сэр", но зачесаны с разумной экономией, лучшей помощницей бедности. Что касается белья мистера Хоупа, чистого, хотя и поношенного, в нем замечалась некоторая склонность к самоутверждению, неизменно останавливавшая на себе внимание даже при самом беглом взгляде. Его положительно было слишком много, и впечатление это еще усиливалось покроем визитки с расходящимися полами, которая явно стремилась убежать и спрятаться за спиной своего обладателя. Она как будто говорила: "Я уже старенькая. Во мне нет лоску - или, вернее, слишком много его, на взгляд современной моды. Я только стесняю тебя. Без меня тебе было бы гораздо удобнее". Чтобы убедить ее не расставаться с ним, хозяин визитки вынужден был прибегать к силе и нижнюю из трех пуговиц все время держать застегнутой. И то она каждую минуту рвалась на свободу.      Другой особенностью Питера, связывавшей его с прошлым, был его черный шелковый галстук, заколотый парою золотых булавок, соединенных цепочкой. Увидав его за работой, - скрещенные под столом длинные ноги в серых брюках со штрипками, свежее румяное лицо, озаренное светом лампы, и красивую руку, придерживающую полуисписанный лист, - посторонний человек, пожалуй, начал бы протирать глаза, дивясь, что это за галлюцинация: Каким образом перед ним очутился этот юный щеголь начала сороковых годов. Но, присмотревшись, он заметил бы на лице щеголя немало морщинок.      - Войдите! - повторил мистер Питер Хоуп, повысив голос, но не поднимая глаз.      Дверь приотворилась, и в комнату бочком просунулось маленькое белое личико, на котором светились яркие черные глаза.      - Войдите, - повторил мистер Питер Хоуп в третий раз. - Кто там?      Пониже лица появилась рука, не слишком чистая, и в ней засаленный суконный картуз.      - Еще не готово, - сказал мистер Хоуп. - Садитесь и подождите.      Дверь отворилась пошире; в нее проскользнула вся фигура и, затворив за собою дверь, присела на кончик ближайшего стула.      - Вы откуда, из "Центральных новостей" или из "Курьера"? - спросил мистер Питер Хоуп, все еще не отрываясь от работы.      Яркие черные глаза, только что приступившие к тщательному осмотру комнаты, начиная с закопченного потолка, спустились пониже и остановились на маленькой, ясно очерченной плеши на голове мистера Питера Хоупа, которая доставила бы ему много горьких минут, если бы он знал о ее существовании. Но полные алые губы под вздернутым носом не разжались.      Вопрос остался без ответа, но мистер Хоуп, по-видимому, не обратил на это внимания. Тонкая белая рука его продолжала скользить взад и вперед по бумаге. К листам, лежавшим на полу, прибавилось еще три. Тогда только мистер Питер Хоуп отодвинул свое кресло и в первый раз посмотрел на вошедшего.                  Для Питера Хоупа, старого журналиста, давно знакомого с разновидностью рода человеческого, именуемой "мальчик из типографии", бледные мордашки, лохматые волосы, грязные руки и засаленные картузы была самым обыденным зрелищем в районе подземной речушки Флит. Но тут перед ним было что-то новое. Питер Хоуп не без труда разыскал под грудой газет свои очки, укрепил их на горбатом носу и, наклонившись вперед, долго с ног до головы осматривал гостя.      - Господа помилуй! Что это?!      Фигура поднялась во весь рост - пять футов с небольшим - и медленно подошла ближе.      Поверх узкой синей шелковой фуфайки с огромнейшим декольте на ней была надета совершенно истрепанная мальчишеская куртка перечного цвета. Вокруг шеи обмотано было шерстяное кашне, оставлявшее, однако, большой кусок шеи повыше фуфайки открытым. Из-под куртки падала длинная черная юбка, шлейф которой был обернут вокруг талии и подоткнут под ременный пояс.      - Кто вы? Что вам нужно? - спросил мистер Питер Хоуп.      Вместо ответа фигура, переложив засаленный картуз из правой руки в левую, нагнулась и, схватив подол своей длинной юбки, начала заворачивать его кверху.      - Что вы делаете? - воскликнул мистер Питер Хоуп. - Нет, знаете ли, вы...      Но к этому времени юбка исчезла, оставив на виду во многих местах заплатанные штаны, из правого кармана которых грязная рука извлекла сложенную бумагу, развернула ее, разгладила и положила на стол.      Мистер Питер Хоуп сдвинул очки на лоб и вслух прочел:      - "Бифштекс и пирог с почками - четыре пенса; то же (большая порция) - шесть пенсов; вареная баранина..."      - Мне там пришлось служить последние две недели - в трактире у Хэммонда, - последовало разъяснение.      По звуку этого голоса Питер Хоуп понял - так же ясно, как если бы он раздвинул красные репсовые занавески и посмотрел в окно, - что снаружи, на Гоф-сквере, призрачным морем разлился густой желтый туман. В то же время он с удивлением отметил, что у странной фигуры правильный выговор и правильные ударения.      - Спросите Эмму. Она может вам меня рекомендовать. Она сама мне сказала.      - Но милейш... - Мистер Питер Хоуп запнулся и снова прибегнул к помощи очков. Когда же и очки не помогли разрешить загадку, он поставил вопрос ребром:      - Вы мальчик или девочка?      - А я не знаю.      - Как не знаете?      - А не все равно?      Мистер Хоуп встал и, взяв странную фигуру за плечи, дважды медленно повернул ее, очевидно, предполагая, что это может дать ему ключ к загадке. Но напрасно.      - Как вас зовут?      - Томми.      - Томми... а дальше как?      - Да как хотите. Разве я знаю? Меня всякий по-своему зовет.      - Что вам нужно? Зачем вы пришли?      - Вы ведь мистер Хоуп, Гоф-сквер, дом шестнадцать, второй этаж?      - Да, это мое имя и адрес.      - Вам нужно кого-нибудь ходить за вами?      - Вы хотите сказать: экономку?      - Про экономку не было речи. Я говорю: вам нужно кого-нибудь, чтоб ходить за вами - ну, стряпать, убирать, мести? Об этом толковали давеча в лавке. Старуха в зеленой шляпке спрашивала тетушку Хэммонд, не знает ли она кого подходящего.      - Миссис Постуисл? Да, я просил ее приискать мне кого-нибудь. Вы, что же, знаете кого-нибудь? Вас кто-нибудь послал ко мне?      - Вам ведь не очень мудреную нужно кухарку? Они говорили, что вы славный, простой старичок, и хлопот с вами не много.      - Нет, нет. Я не требователен - только бы была опрятная и приличная женщина. Но отчего же она сама не пришла? Кто она?      - А хоть бы и я! Чем я не гожусь?      - Извините, но...      - Чем я не гожусь? Я умею стелить постели и убирать комнаты и все такое. А что касается стряпни, так у меня к этому прирожденная склонность, - спросите Эмму, она вам скажет. Ведь вам не мудреную нужно?      - Элизабет, - позвал мистер Питер Хоуп и, перейдя на другой конец комнаты, стал мешать угли в камине, - Элизабет, как ты думаешь, это во сне или наяву?      Элизабет поднялась на задние ноги и впилась когтями в ляжку своего хозяина. А так как сукно на брюках мистера Хоупа было тонкое, то ответ вышел самый вразумительный, какой только она могла дать.      - Сколько уж мне приходилось возиться с другими людьми ради их удовольствия, - услышал он голос Томми. - Не вижу, почему бы мне не делать того же ради себя.      - Друг мой, я все-таки хотел бы знать, мальчик вы или девочка. Вы серьезно предполагаете, что я возьму вас в экономки? - спросил мистер Питер Хоуп, грея спину у камина.      - Я отлично гожусь для вас. Вы мне дадите постель и харчи и - ну, скажем, шесть пенсов в неделю. А ворчать я буду меньше их всех.      - Полноте, не смешите.      - Вы не хотите меня испытать?      - Конечно, нет! Вы с ума сошли.      - Ну что ж, - ваше дело. - Грязная рука потянулась к столу, взяла меню из трактира Хэммонда и приступила к операции, необходимой для того, чтобы снова спрятать его в надежное место.      - Вот вам шиллинг, - сказал мистер Хоуп.      - Нет уж, не надо, а все-таки спасибо.      - Вздор, берите, - сказал мистер Питер Хоуп.      - Нет, лучше не надо. В таких делах никогда не знаешь, что из этого может получиться.      - Как хотите, - сказал мистер Питер Хоуп, кладя монету обратно в карман.      Фигура двинулась к двери.      - Погодите минутку, - раздраженно сказал Питер Хоуп.      Фигура остановилась, уже держась за ручку двери.      - Вы вернетесь обратно в трактир?      - Нет. Там кончено. Меня взяли только на две недели, пока одна из девушек хворала. А нынче утром она пришла.      - Кто ваши родные?      На лице Томми выразилось удивление.      - Вы это про что?      - Ну, с кем вы живете?      - Ни с кем.      - Так за вами некому смотреть? Некому заботиться о вас?      - Что я - младенец, что ли, чтобы обо мне заботиться?      - Куда же вы теперь пойдете?      - Куда пойду? На улицу.      Раздражение Питера Хоупа росло.      - Я хочу сказать: где вы будете ночевать? Есть у вас деньги на квартиру?      - Да, немножко есть. Но на квартиру мне не охота идти - не очень-то там приятная компания. Переночую на улице, только и всего. Дождя сегодня нет.      Элизабет издала пронзительный вопль.      - И поделом тебе! - свирепо крикнул на нее Питер Хоуп. - Как же на тебя не наступить, когда ты вечно суешься под ноги. Сто раз тебе говорил!..      Правду сказать, Питер злился сам на себя. Без всякой к тому причины, память упорно рисовала ему Илфордское кладбище, где в забытом уголке спала вечным сном маленькая хрупкая женщина, чьи легкие не приспособлены были вдыхать лондонские туманы, и рядом с нею - еще более хрупкий, маленький экземпляр человеческой породы, окрещенный в честь единственного сравнительно богатого родственника Томасом - имя самое заурядное, как не раз говорил себе Питер. Во имя здравого смысла, что общего мог иметь давным-давно умерший и похороненный Томми Хоуп с этой непонятной историей? Все это чистейшие сентименты, а сентименты мистер Хоуп презирал всей душой: не он ли написал бесчисленное множество статей, доказывая пагубное влияние сентиментальности на наше поколение? Не он ли всегда осуждал ее, где бы она ему ни встречалась: на сцене или в романе? И все же порой в его уме рождалось подозрение, что, несмотря ни на что, сам он в сущности порядком сентиментален. И каждый раз это приводила его в бешенство.      - Погоди, я сейчас вернусь, - проворчал он, хватая удивленного Томми за кашне и вытаскивая его на середину комнаты. - Сиди здесь и не смей трогаться с места, пока я не приду. - И Питер быстро вышел, захлопнув за собой дверь.      - Немножко тронувшись - а? - обратился Томми к Элизабет, когда звук шагов Питера Хоупа замер на лестнице. К Элизабет часто обращались с разными замечаниями. В ней было что-то располагавшее к доверию.      - Ну да ладно, чего не бывает в жизни, - бодро резюмировал Томми и уселся, как ему было велено.      Прошло пять минут, может быть десять. Затем Питер Хоуп вернулся в сопровождении полной, солидной дамы, совершенно неспособной - это инстинктивно чувствовалось - удивиться чему бы то ни было.      Томми поднялся с места.      - Вот то, о чем я вам говорил, - объяснил Питер.      Миссис Постуисл поджала губы и слегка покачала головой. Она почти ко всем человеческим делам относилась с таким же добродушным презрением.      - Да, да, - сказала миссис Постуисл, - я помню, я ее видела там. Тогда-то она была девчонкой. Куда ты девала свое платье?      - Оно было не мое. Мне его дала миссис Хэммонд.      - А это - твое? - спросила миссис Постуисл, указывая на синюю шелковую фуфайку.      - Мое.      - С чем ты ее надевала?      - С трико. Только оно износилось.      - С чего же это ты бросила кувыркаться и пошла к миссис Хэммонд?      - Пришлось бросить. Нога подвернулась.      - Ты у кого в последнее время служила?      - В труппе Мартини.      - А раньше?      - У-у, всех не перечтешь!      - Тебе никто не говорил, мальчик ты или девочка?      - Никто из таких, кому можно верить. Одни говорили так, другие этак. Смотря по тому, что кому нужно.      - Сколько тебе лет?      - Не знаю.      Миссис Постуисл обернулась к Питеру, бренчавшему связкой ключей.      - Что же - наверху есть кровать. Ваше дело - решайте.      - Понимаете, - объяснил Питер, понижая голос до конфиденциального шепота, - я терпеть не могу валять дурака.      - Правило хорошее, - согласилась миссис Постуисл, - для тех, кто это может.      - Ну да одна ночь - не велика беда. А завтра что-нибудь придумаем.      "Завтра" всегда было любимым днем Питера Хоупа. Стоило ему назвать эту магическую дату, чтобы воспрянуть духом. Когда он посмотрел на Томми, на лице его уже не было ни малейшего колебания.      - Ну что ж, Томми, сегодня ты можешь переночевать здесь. Ступай с миссис Постуисл, она покажет тебе твою комнату.      Черные глаза просияли.      - Вы хотите испытать меня?      - Об этом мы потолкуем завтра.      Черные глаза омрачились.      - Послушайте, я вам прямо говорю, не выйдет.      - То есть как? Что не выйдет?      - Вы хотите отправить меня в тюрьму.      - В тюрьму?      - Ну да, я знаю, вы называете это школой. Пробовали уже и до вас. Но только это не пойдет. - Черные глаза сверкали гневом. - Я никому ничего худого не делаю. Я хочу работать. Я могу содержать себя. Я всегда... Какое кому до этого дело?      Если б черные глаза сохранили свое вызывающее, гневное выражение, Питер Хоуп, может быть, и не утратил бы здравого смысла. Но судьбе угодно было, чтобы они вдруг наполнились слезами. При виде их здравый смысл Питера в негодовании удалился из комнаты, и это положило начало многому.      - Не глупи, - сказал Питер, - ты не понимаешь. Конечно, я хочу испытать тебя. Я только хотел сказать, что мы обсудим подробности завтра. Ну перестань же. Экономки не плачут.      Мокрое личико просветлело.      - Вы правду говорите? Честное слово?      - Честное слово. Теперь иди, умойся. А потом приготовишь мне ужин...      Странная фигурка, все еще тяжело дыша, поднялась со стула.      - Значит, вы мне даете квартиру, харчи и шесть пенсов в неделю?      - Да, да. Я полагаю, это будет недорого. Как вы находите, миссис Постуисл?      - И еще платье... или штаны с курткой, - подсказала миссис Постуисл. - Это уж как водится.      - Да, да, конечно, раз это принято... Так вот, Томми, шесть пенсов в неделю и одежда.      На этот раз Питер в обществе Элизабет дожидался возвращения Томми.      - Надеюсь, - говорил ей мистер Хоуп, - надеюсь, что это мальчик. Ты понимаешь, всему виной туманы. Если б у меня тогда были деньги, чтобы отправить его на юг...      Элизабет задумчиво молчала. Дверь отворилась.      - А, вот так лучше, гораздо лучше. Ей-богу, у тебя совсем приличный вид.      Стараниями практичной миссис Постуисл с длинной юбкой было достигнуто временное соглашение, одинаково выгодное для обеих сторон; выше талии наготу скрывал большой платок, искусно скрепленный булавками. Питер, сам до щепетильности аккуратный, с удовольствием заметил, что дочиста отмытые руки Томми совсем не запущены.      - Дай-ка мне свой картуз, - сказал Питер. Он бросил его в ярко пылавший огонь, отчего по комнате распространился странный запах.      - Там в коридоре висит мой дорожный картуз. Можешь пока носить его. Вот тебе полсоверена; купи мне холодного мяса и пива на ужин. Все, что нужно, ты найдешь вот в этом шкафу или где-нибудь на кухне. Не приставай ко мне с расспросами и не шуми. - И Питер опять углубился в свою работу.      - Прекрасная мысль эти полсоверена, - говорил себе Питер. - Теперь "мистер Томми" больше не будет тебя беспокоить. В мои годы завести у себя детскую - безумие! - Перо в его руке брызгало и царапало по бумаге. Элизабет не сводила глаз с двери.      - Четверть часа, - заметил Питер, взглянув на часы. - Я тебе говорил. - Статья, над которой трудился Питер, по-видимому сильно раздражала его.      - Так почему же, - рассуждал он сам с собою, - почему он тогда не взял шиллинга? Притворство, - заключил он, - уловка, ничего больше. Ну, старушка, мы с тобой еще дешево отделались. Прекрасная была мысль дать ему полсоверена. - И Питер даже рассмеялся, чем сильно встревожил Элизабет.      Но в этот вечер Питеру, очевидно, не везло.      - У Пингля все распродано, - объяснил Томми, появляясь с пакетами, - пришлось идти к Бау на Фаррингдон-стрит.      - А, вот что, - сказал Питер, не поднимая головы.      Томми исчез за дверью, ведущей в кухню. Питер быстро писал, наверстывая потерянное время.      - Хорошо; - бормотал он, посмеиваясь, - это ловко сказано. Это им не понравится.      Он писал, сидя за столом, а Томми бесшумно и невидимо сновал сзади, то в кухню, то из кухни. И что-то странное происходило с мистером Питером Хоупом: он чувствовал себя так, как будто долгое время был болен - так болен, что даже сам не замечал этого, - а теперь начинает выздоравливать и узнавать знакомые предметы. Эта солидно обставленная, длинная комната, обшитая дубовыми панелями, хранившая вид старомодного достоинства, такая спокойная, приветливая, - комната, где прошло больше половины его рабочей жизни - почему он забыл о ней? Она встречала его теперь с радостной улыбкой, как старого друга после долгой разлуки. И улыбались выцветшие фотографии в деревянных рамках на камине, и между ними портрет маленькой, хрупкой женщины, чьи легкие не могли перенести лондонского тумана.      - Господи помилуй! - сказал мистер Питер Хоуп, отодвигая свой стул. - Тридцать лет. Как, однако, время бежит. Неужели мне уже...      - Вы как пиво любите: с пеной или без пены? - послышался голос Томми.      Питер словно очнулся от сна и пошел в столовую ужинать.      Уже в постели Питера осенила блестящая мысль. "Ну конечно, - как я не подумал об этом раньше? Все сразу станет ясно". И Питер сладко заснул.      - Томми, - начал Питер, садясь за стол на следующее утро. - Кстати, что это такое? - И он в недоумении поставил чашку обратно на стол.      - Кофе. Вы ведь сказали кофе приготовить.      - Ах, кофе! Так вот что, Томми: на будущее время, если тебе все равно, я буду пить по утрам чай.      - Мне все равно, - любезно согласился Томми, - завтракать-то вам, а не мне.      - Да... что бишь я хотел сказать... у тебя, Томми, не очень здоровый вид.      - А я ничего. Я никогда не болею.      - Может быть, ты не замечаешь. Бывает так, что человек очень нездоров и не знает этого. Я не моту держать у себя человека, если не уверен, что он совершенно здоров.      - Если вы хотите сказать, что передумали и хотите избавиться от меня...      И подбородок Томми моментально задрался кверху.      - Нечего губы дуть! - прикрикнул Питер, напустив на себя ради этого случая такую строгость, что он и сам себе дивился. - Коли здоровье у тебя в порядке, как я надеюсь, я буду очень рад пользоваться твоими услугами. Но это я должен знать наверное. Так уж принято. Так всегда делают в хороших домах. Сбегай-ка вот по этому адресу и попроси доктора Смита зайти ко мне, прежде чем он начнет свой обход. Ступай сейчас же и, пожалуйста, без разговоров.      - Очевидно, с ним так и следует говорить, - сказал себе Питер, прислушиваясь к удалявшимся шагам Томми.      Когда хлопнула наружная дверь, Питер прокрался в кухню и сварил себе чашку кофе.      "Доктора Смита", вступившего в жизнь в качестве, "герр Шмидта", но, вследствие разницы во взглядах со своим правительством, превратившегося в англичанина и ярого консерватора, огорчало только одно обстоятельство - его постоянно принимали за иностранца. Он был коротенький, толстый, с густыми кустистыми бровями и такими свирепыми седыми усами, что дети начинали реветь при виде его и ревели до тех пор, пока он, погладив их по головке, не заговаривал с ними таким нежным голосом, что они умолкали от удивления - откуда взялся этот голос. Он и ярый радикал Питер с давних пор были закадычными друзьями, хотя каждый из них и питал снисходительное презрение к взглядам другого, умеряемое искреннею привязанностью, которую он едва ли сумел бы объяснить.      - Што же такое, по-фашему, с фашей маленькой тэвочкой? - спросил доктор Смит, когда Питер объяснил ему, зачем он его приглашал. Питер оглянулся. Дверь в кухню была плотно закрыта.      - Почем вы знаете, что это - девочка?      Маленькие глазки под нависшими бровями стали совсем круглые.      - Если это не тэвочка, зашем ее так отэвать?      - Я не одевал, Я именно хочу одеть - как только узнаю...      И Питер рассказал все по порядку.      Круглые глазки доктора наполнились слезами. Эта нелепая сентиментальность его друга больше всего раздражала Питера.      - Бедняжка! - пробормотал мягкосердечный старый джентльмен. - Само профитение привело ее к вам - или его.      - Какое там провидение! - рявкнул Питер. - А обо мне провидение не позаботилось? Подсунуло мне это дитя улицы, - изволь возись с ним.      - Как это похоже на фас, радикалов, - презирать ближний за то, что он не родился в пурпуре и тонком белье!      - Я послал за вами не для того, чтобы препираться о политике, - возразил Питер, усилием воли подавляя негодование. - Я послал за вами, чтоб вы определили, мальчик это или девочка, чтобы я по крайней мере знал, что мне с ним делать.      - И што ше ви тогда стелаете?      - Не знаю, - признался Питер. - Если это мальчик, - а мне думается, что это так и есть, - пожалуй, можно найти ему местечко где-нибудь в редакции; конечно, придется сначала немножко пошлифовать его.      - А если тэвочка?      - Какая же это девочка, когда она ходит в штанах? К чему заранее придумывать затруднения?      Оставшись один, Питер зашагал по комнате, заложив руки за спину, прислушиваясь к каждому звуку, доносившемуся сверху.      - Хоть бы оказался мальчик, - бормотал он про себя      Он остановился перед портретом хрупкой маленькой женщины, глядевшей на него с камина. Тридцать лет тому назад, в этой самой комнате, Питер так же шагал из угла в угол, заложив руки за спину, ловя каждый шорох, долетавший сверху, повторяя те же слова.      - Странно, - пробормотал Питер, - очень странно.      Дверь отворилась. Появилась сначала часовая цепочка, колыхавшаяся на круглом брюшке, а затем и сам доктор. Он вошел и затворил за собой дверь.      - Совсем здоровый ребенок, - объявил он, - лучше нефозможно шелать. Тэвочка.      Два старых джентльмена посмотрели друг на друга. Элизабет, по-видимому успокоенная, замурлыкала.      - Что же я с ней буду делать? - спросил Питер.      - Да, ошень неловкое положение, - сочувственно заметил доктор.      - То есть самое дурацкое!      - У вас некому присмотреть за тэвочкой, когда вас нет дома, - озабоченно соображал доктор.      - А насколько я успел познакомиться с этим созданием, - добавил Питер, - присмотр здесь понадобится.      - Я тумаю... я тумаю, я нашел виход.      - Какой?      Доктор наклонил к нему свое свирепое лицо и с лукавым видом постукал себя указательным пальцем правой руки по правой стороне своего толстого носа.      - Я восьму эту тэвочку на свое попечение.      - Вы?      - Мне это не так трутно. У меня есть экономка.      - Ах да, миссис Уэтли.      - Она тобрая женщина, - когда ее узнаешь ближе. Ей только нужно руковотительство.      - Чушь!      - Почему?      - Вам воспитывать такую упрямицу - что за идея!      - Я буту тобр, но тверт.      - Вы ее не знаете.      - А ви тавно ее знаете?      - Во всяком случае, я не ношусь со своими сентиментами - этим только погубишь ребенка.      - Тэвочки не то, што мальшики; с ними нужно инаше обращаться.      - Положим, и я ведь не зверь, - огрызнулся Питер. - А что, если она окажется дрянью? Ведь вы о ней ничего не знаете.      - Конешно, риск есть, - согласился великодушный доктор.      - Это было бы недобросовестно с моей стороны, - сказал честный Питер.      - Потумайте хорошенько. Где не бегают маленькие ножки, там нет настоящий home. {Дом, домашний очаг (англ.).} Мы, англичане, любим иметь home. Ви не такой. Ви бесшувственный.      - Мне все кажется, что на мне лежит какое-то обязательство, - сказал Питер. - Девочка пришла ко мне. Я в некотором роде за нее отвечаю.      - Если ви так на это смотрите, Питер... - вздохнул доктор.      - Всякие там сентименты, - продолжал Питер, - это не по моей части, но долг - долг иное дело!      И, чувствуя себя древним римлянином, Питер поблагодарил доктора и распрощался с ним.      Затем он кликнул Томми.      - Ну-с, Томми, - начал Питер Хоуп, не поднимая глаз от бумаги, - отзывом доктора я вполне удовлетворен, так что ты можешь остаться.      - Было вам говорено, - возразила Томми. - Могли бы поберечь свои деньги.      - Но только нам надо придумать тебе другое имя.      - Это зачем же?      - Да ведь ты хочешь быть у меня экономкой? Для этого нужно быть женщиной.      - Не люблю бабья.      - Не скажу, чтоб и я его очень любил, Томми. Но ничего не поделаешь. Прежде всего, надо тебе одеться по настоящему.      - Ненавижу юбки. Они мешают ходить.      - Томми, не спорь!      - Я не спорю, а говорю то, что есть. Ведь правда же, они мешают - попробуйте сами.      Тем не менее женское платье для Томми было заказано и понемногу вошло в привычку. Но привыкнуть к новому имени оказалось труднее. Миловидная, веселая молодая женщина, широко известная под вполне пристойным и добропорядочным именем и фамилией, бывает теперь желанной гостьей на многих литературных сборищах, но старые друзья и до сих пор зовут ее "Томми".      Неделя испытания подошла к концу. Питера, у которого был слабый желудок, осенила счастливая мысль.      - Знаешь что, Томми... я хочу сказать: Джейн, не худо бы нам взять женщину - только для кухни, чтоб варить обед. Тогда у тебя будет больше времени для... для другого, Томми... то есть я хочу сказать: Джейн.      - Для чего "другого"?      Подбородок поднялся кверху.      - Ну - для уборки комнат, Томми, для... для вытирания пыли.      - Мне не нужно двадцать четыре часа в сутки, чтоб убрать четыре комнаты.      - И потом - иной раз приходится послать тебя с каким-нибудь поручением, Томми. Мне было бы гораздо приятнее знать, что я могу послать тебя, куда угодно, не нанося этим ущерба хозяйству.      - Да вы к чему это клоните? Ведь я и так полдня сижу без дела, я все могу успеть.      Питер решил проявить твердость.      - Если я что-нибудь сказал, значит так и будет. И чем скорей ты это поймешь, тем лучше. Как ты смеешь мне перечить! Ах ты!.. - Питер чуть было не выругался, такую решительность он напустил на себя.      Томми, не говоря ни слова, вышла из комнаты. Питер посмотрел на Элизабет и подмигнул ей.      Бедный Питер! Недолго он торжествовал. Пять минут спустя Томми вернулась в черной юбке со шлейфом, перехваченной кожаным поясом, в синей фуфайке с огромнейшим декольте, в засаленной куртке и шерстяном кашне. Алые губы ее были крепко сжаты, опущенные длинные ресницы быстро мигали.      - Томми (строго), что это за комедия?      - Чего уж тут! Я вижу, что не гожусь. Недельку подержали и на том спасибо. Сама виновата.      - Томми (менее строго), не будь идиоткой.      - Я не идиотка. Это все Эмма. Она мне сказала, что я умею стряпать. Что у меня прирожденная способность. Она мне не хотела зла.      - Томми (без всякой строгости), сядь. Эмма была совершенно права. Ты... ты подаешь надежды. Эмма правильно говорит, что у тебя есть способности. Это доказывает твоя настойчивость, твоя вера в свои силы.      - Так зачем вы хотите взять другую кухарку?      Ах, если бы Питер мог ответить по совести! Если бы он мог сказать ей: "Дорогая моя, я старый, одинокий человек. Я этого не знал до... до очень недавнего времени. А теперь уже не могу об этом забыть. Моя жена и ребенок давным-давно умерли. Я был беден, а то, может быть, мне удалось бы спасти их. Это ожесточило мое сердце. Часы моей жизни остановились. Я сам забросил ключ. Я не хотел думать. Ты добралась до меня сквозь этот жестокий туман, разбудила старые сны. Не уходи, останься со мной", - возможно, Томми, как ни была она горда и самостоятельна, осталась бы без всяких условий и Питер достиг бы цели без особого вреда для своего желудка. Но кара для тех, кто ненавидит сентиментальность, именно в том и состоит, что они не могут так говорить, даже наедине с собой. И Питеру пришлось изыскивать другие способы.      - Почему я не могу держать двух прислуг, если мне так хочется? - вскричал он с оскорбленным видом.      - Какой же смысл держать двух, когда дел-то всего для одной? Значит, меня вы будете держать из милости? - Черные глаза сверкнули гневом. - Я не нищенка.      - Ты вправду думаешь, Томми... я хочу сказать: Джейн, что ты одна можешь справиться с работой? Ты не будешь в претензии, если я тебя пошлю куда-нибудь как раз в то время, когда тебе нужно будет стряпать? Я ведь вот что собственно имел в виду. Некоторые кухарки за это сердятся.      - Ну, так и подождите, пока я начну жаловаться, что у меня слишком много работы.      Питер опять уселся за свой письменный стол. Элизабет подняла голову. И Питеру показалось, что Элизабет подмигнула ему.      Следующие две недели принесли Питеру много волнений, ибо Томми стала подозрительна и всякий раз допытывалась, что это за "дела" такие, которые непременно требуют, чтоб ее хозяин обедал с кем-то в ресторане или завтракал с кем-то в клубе. Подбородок ее моментально поднимался кверху, черные глаза становились угрожающе мрачными. И Питер, тридцать лет проживший холостяком, совершенно неопытный по этой части, смущался, путал, давал сбивчивые ответы и в конце концов провирался в самом существенном.      - Положительно, - ворчал он про себя однажды вечером, распиливая баранью котлету, - положительно, я у нее под башмаком. Этому нет другого названия.      В тот день Питер мечтал о вкусном обеде в своем любимом ресторанчике, с своим милым, старым другом Бленкинсопом. - "Он, знаешь, Томми, большой гурман, это значит, что он любит, как ты выражаешься, мудреную стряпню!" - Но он забыл, что три дня тому назад он ужинал с этим самым Бленкинсопом, причем ужин был прощальный, так как на следующий день Бленкинсоп отплывал в Египет. Питер был не очень изобретателен, в особенности по части имен.      - Мне нравятся независимые характеры, - рассуждал сам с собой Питер, - но в ней этой независимости слишком уж много. И откуда она только берется?      Положение становилось весьма серьезным для Питера, хоть он и не признавался в этом. С каждым днем Томми, несмотря на свою тиранию, становилась для него все более и более необходимой. За тридцать лет это была первая слушательница, которая смеялась его шуткам, первая читательница, убежденная в том, что он самый блестящий журналист на всей Флит-стрит. За тридцать лет Томми была первым существом, за которое Питер тревожился и каждую ночь осторожно крался наверх по скрипучей лестнице, чтобы, затенив рукою свечу, подойти к ее постели и посмотреть, спокоен ли ее сон. Если б только Томми не стремилась непременно "ходить за ним"! Если б она согласилась делать что-нибудь другое!      Питера снова осенила блестящая мысль.      - Послушай-ка, Томми... то есть Джейн, я знаю, что мне с тобой делать.      - Ну, что вы еще придумали?      - Я сделаю из тебя журналиста.      - Не говорите вздора.      - Это не вздор. И, кроме того, ты не смеешь мне, так отвечать. Как мой заместитель, - это значит, Томми, то невидимое существо, которое помогает журналисту работать, - ты будешь мне очень полезна. Это для меня было бы даже выгодно, Томми, очень выгодно. Я на тебе много денег наживу.      Этот довод был, видимо, понятен Томми. Питер с тайным удовольствием отметил, что подбородок остался на нормальном уровне.      - Я раз помогала одному продавать газеты, - припомнила Томми, - он говорил, что я шустрая.      - Вот видишь! - с торжеством воскликнул Питер. - Здесь только методы различны, а чутье нужно такое же. И мы возьмем женщину, чтоб избавить тебя от домашних забот.      Подбородок взлетел кверху.      - Я могу делать это в свободное время.      - Видишь ли, Томми, мне придется брать тебя повсюду с собой, - ты мне будешь постоянно нужна.      - Вы лучше испытайте меня сначала. Может, я еще и не гожусь.      Питер постепенно усваивал мудрость змия.      - Отлично, Томми. Мы сначала испробуем, годишься ли ты. Может быть, и окажется, что тебе лучше быть поварихой. - В душе он сильно в этом сомневался.      Но семя упало на добрую почву. Первый опыт в области журналистики был сделан Томми совершенно самостоятельно. В Лондон приехал некий великий человек; он остановился в апартаментах, специально для него приготовленных в Сент-Джеймском дворце. И каждый журналист в Лондоне говорил себе: "Вот бы получить у него интервью, - как это было бы для меня важно!" Питер целую неделю носил всюду в кармане лист бумаги, озаглавленный: "Интервью нашего собственного корреспондента с принцем Иксом", а дальше - узенький столбец вопросов слева и очень много места для ответов справа. Но принц был человек многоопытный.      - Удивительное дело, - говорил Питер, кладя перед собою на стол аккуратно сложенный лист, - до него положительно невозможно добраться! Чего я только не перепробовал! Кажется, все хитрости, все уловки... Нет, не берет.      - Вот и старикашка Мартин - тот, что называл себя Мартини, - такой же был, - сообщила Томми. - Как придет, бывало, время платить нам в субботу вечером - ну, нет к нему приступа, и кончено, и никак ты его не поймаешь! А только я его раз перехитрила, - не без гордости похвасталась Томми, - и вытянула у него десять шиллингов. Он сам дивился.      - Нет, положительно, - продолжал думать вслух Питер, - по совести могу сказать, нет такого способа, дозволенного или недозволенного, которого я бы не испробовал. - Питер швырнул в корзину заготовленный лист и, сунув в карман записную книжку, отправился пить чай к романистке, которая, как было сказано в постскриптуме ее приглашения, больше всего стремилась избежать широкой известности.      Не успел Питер закрыть за собой дверь, как Томми вытащила лист из корзины.      Час спустя в тумане у Сент-Джеймского дворца стоял мальчишка в заплатанных штанах и куртке перечного цвета с поднятым воротником, восхищенными глазами разглядывая часового.      - Ну, ты, полфунта сажи, что тебе здесь нужно? - осведомился часовой.      - Я все думаю: хлопотно, должно быть, сторожить этакую важную птицу?      - Понятное дело, беспокойство, - согласился часовой.      - А как он в разговоре - ничего, обходителен?      - Да как сказать, - часовой переступил с ноги на ногу, - мне-то, собственно, пока с ним не много пришлось разговаривать. Но все-таки ничего, не сердитый. Как присмотришься к нему, ничего.      - Это ведь его окна светятся там, наверху?      - Его. Да ты, братец, уж не анархист ли? Ты лучше скажи.      - Как почувствую, что на меня накатывает, обязательно скажу, - заверил его мальчишка.      Будь часовой более сметлив и проницателен, он мог бы предложить этот вопрос не столь шутливым тоном. Ибо тогда он заметил бы, что черные глаза мальчугана любовно остановились на водосточной трубе, по которой при известной ловкости нетрудно было взобраться на террасу, приходившуюся под самыми окнами принца.      - Хотелось бы мне поглядеть на него, - продолжал мальчик.      - Он тебе что, приятель? - усмехнулся часовой.      - Не то чтобы... а так, больно уж любопытно. На нашей улице только и разговора, что про него.      - Ну, брат, так ты торопись. А то он нынче вечером уезжает.      У Томми вытянулось лицо.      - Как же так? А говорили - в пятницу.      - Ага, это ты в газетах прочел? - Часовой заговорил тоном человека, которому все известно. - Я тебе скажу, что ты можешь сделать. - Наслаждаясь непривычным сознанием собственной значимости, часовой оглянулся вправо, потом влево. - Он уезжает сегодня, совсем один, в Осборн, поездом в шесть часов сорок минут с вокзала Ватерлоо; никто об этом не знает, кроме, конечно, некоторых, - это уж у него такая манера. Он терпеть не может...      В коридоре раздались шаги. Часовой превратился в статую.      На вокзале Ватерлоо Томми обследовала все вагоны поезда, который должен был отойти в 6.40. Только одно купе сулило кое-какие возможности, - огромное купе в конце вагона, ближайшего к служебному. На нем была надпись "занято", а вместо обычных диванов там стоял стол и четыре мягких кресла. Заметив хорошенько, где находится это купе, Томми прошлась по платформе и растаяла в тумане.      Двадцать минут спустя принц Икс быстро прошел через платформу, никем не замеченный, кроме полудюжины услужливых чиновников, и занял оставленное для него купе. Чиновники низко кланялись. Принц Икс по-военному приложил руку к козырьку. Поезд медленно тронулся.      Принц Икс был тучен, хоть и старался скрыть это. Он редко оставался один, но, когда это случалось, он обыкновенно позволял себе, в интересах здоровья, маленькое послабление. До Саутгэмптона два часа езды: уверенный, что никто не нарушит его уединения, принц Икс расстегнул пуговицы тугого жилета из очень плотной материи, откинул лысую голову на спинку кресла, вытянул огромные ноги поперек другого кресла и закрыл сердитые маленькие глаза.      На минуту принцу Иксу показалось, что в вагоне сквозит. Но, так как это ощущение тут же прошло, он не дал себе труда проснуться. Затем принцу привиделось во сне, будто он не один в салоне, будто кто-то сидит напротив него. Сон этот ему не понравился, и он открыл глаза, чтоб рассеять докучную грезу. Против него действительно кто-то сидел. Маленькое, измазанное существо, отирающее кровь с лица и рук грязным носовым платком. Если бы принц способен был удивляться, он удивился бы.      - Не беспокойтесь, - заверила его Томми, - я вам ничего худого не сделаю. Я - не анархист.      Принц усилием мышц сократился на пять-шесть дюймов и начал застегивать пуговицы жилета.      - Как ты сюда попал? - спросил он.      - Это оказалось потруднее, чем можно было рассчитывать, - сказала Томми, отыскивая сухое местечко в своем перепачканном платка и не находя его. - Но это неважно. Все-таки я здесь.      - Если ты не хочешь, чтобы я передал тебя в руки полиции в Саутгэмптоне, советую отвечать на мои вопросы, - сухо заметил принц.      Томми не боялась принцев, но слово "полиция" в словаре ее бурной юности всегда звучало устрашающе.      - Мне нужно было до вас добраться.      - Это я уже понял.      - Иного способа не было. Вас трудненько поймать. Вы на этот счет очень ловки.      - Расскажи, как это тебе удалось.      - За Ватерлоо есть маленький сигнальный мостик. Поезд, понятно, должен был пройти под ним. Залезть туда, дождаться поезда - и все. Ночь, как видите, туманная, никто и не заметил. Послушайте, ведь вы - принц Икс, да?      - Я принц Икс.      - С ума бы можно сойти, если бы попасть не на того человека.      - Продолжай.      - Мне было известно, который вагон ваш, по крайней мере можно было догадаться; ну, как он подошел, я и скок вниз. - В виде иллюстрации Томми вытянула вперед руки и ноги, потом опять вытерла платком лицо. - Фонари, знаете, - фонарь подвернулся.      - А с крыши?      - Ну, это уж было не трудно. Там, сзади, есть такая железная штука и ступеньки. Надо только спуститься по ним, потом за угол - и готово. По счастью, ваша дверь была не заперта. Мне это и в голову не приходило. Послушайте, у вас не найдется носового платка?      Принц вынул платок из-за обшлага и подал Томми.      - Ты хочешь сказать, мальчик...      - Я не мальчик. Я девочка.      Это было сказано грустным тоном. Считая своих новых друзей людьми, на которых можно положиться, Томми поверила им, что она девочка. Но долго еще мысль об утраченной мужской доле вносила нотку горечи в ее голос.      - Девочка!      Томми кивнула головой.      - Гм, - сказал принц, - я много слыхал об английских девушках. Я уже было думал, что это преувеличено. Ну-ка, встань.      Томми повиновалась. Это не вполне соответствовало ее привычкам, но под взглядом маленьких глаз, смотревших на нее из-под густых нависших бровей, иного выхода как будто и не было.      - Так. Ну-с, а теперь, раз ты здесь, что тебе нужно?      - Поинтервьюировать вас.      Томми вытащила вопросный лист.      Густые брови нахмурились.      - Кто тебя подбил на эту глупость? Назови мне его имя, сейчас же.      - Никто.      - Не лги мне. Его имя?      Маленькие сердитые глаза сверкали гневом. Но у Томми тоже были глаза. И они загорелись таким негодованием, что великий человек положительно спасовал. Это был новый для него тип противника.      - Я не лгу.      - Прошу прощенья, - сказал принц.      И так как он, будучи на самом деле большим человеком, обладал чувством юмора, то ему пришло в голову, что разговор в таком духе между государственным деятелем, заправляющим делами империи, и дерзкой девчонкой лет двенадцати на вид может в конце концов стать смешным. Поэтому принц придвинул свое кресло к креслу Томми и, пустив в ход свой несомненный дипломатический талант, мало-помалу вытянул из нее всю правду.      - Я склонен думать, мисс Джейн, - сказал великий человек, когда рассказ был окончен, - что ваш друг мистер Хоуп не ошибся. Я бы тоже сказал, что ваше призвание - журналистика.      - И вы мне позволите поинтервьюировать вас? - спросила Томми, показав ослепительно белые зубы.      Великий человек встал, опираясь своей тяжелой рукой на плечо Томми, - он и не знал, как тяжела эта рука.      - Полагаю, что вы заслужили это право.      - "Каковы ваши взгляды, - прочла Томми, - на будущие политические и социальные отношения?.."      - Может быть, - предложил великий человек, - мне проще будет написать это самому?      - Ладно, - согласилась Томми, - пишу-то я действительно неважно.      Великий человек придвинул кресло к столу.      - Вы ничего не пропустите, нет?      - Я постараюсь оправдать ваше доверие, мисс Джейн, - торжественно произнес он и взялся за перо.      Только когда поезд замедлил ход, принц кончил писать. Он промокнул написанное, сложил бумагу и поднялся с кресла.      - На обороте последней страницы я прибавил кое-какие указания, на которые я прошу вас обратить особенное внимание мистера Хоупа. А затем я бы желал, чтобы вы мне обещали, мисс Джейн, никогда больше не проделывать таких опасных акробатических трюков, даже ради столь святого дела, как журнализм.      - Понятное дело, если б до вас не так трудно было добраться...      - Я знаю, это я виноват, - согласился принц. - Теперь для меня нет ни малейшего сомнения в том, к какому полу вы принадлежите. И все-таки я хочу, чтоб вы мне дали слово. Обещайте же, - настаивал принц. - Ведь я много сделал для вас - вы и не знаете, как много.      - Ну, ладно уж, - нехотя согласилась Томми. Она терпеть не могла давать обещания, потому что всегда исполняла их. - Ладно, обещаю.      - Вот вам ваше интервью.      Первый фонарь Саутгэмптонской платформы осветил лица принца и Томми, стоявших друг против друга. Принц, пользовавшийся, и не совсем незаслуженно, репутацией человека раздражительного и вспыльчивого, сделал странную вещь: взял в свои огромные лапы измазанное кровью личико и поцеловал его. От колючих седых усов пахло дымом, и этот запах навсегда остался в памяти Томми.      - Еще одно, - строго сказал принц, - обо всем этом ни слова. Понимаете - рта не раскрывать, пока не вернетесь домой.      - Вы что же думаете - я дура? - обиделась Томми.      После того как принц исчез, все вели себя по отношению к Томми ужасно чудно. Все с ней носились, но никто как будто не знал, почему, собственно, он это делает. Люди приходили посмотреть на нее, потом уходили, потом возвращались и опять на нее смотрели. И чем дальше, тем больше росло их недоумение. Иные задавали ей вопросы, но неосведомленность Томми, да еще в сочетании с твердым намерением скрыть то немногое, что она знала, была так потрясающа, что само Любопытство вынуждено было отступить перед нею.      Ее вымыли, вычистили, накормили отличным ужином и в отдельном купе первого класса отправили обратно на вокзал Ватерлоо, а оттуда в кэбе на Гоф-сквер, куда она прибыла уже около полуночи, мучимая сознанием собственной важности, - недугом, следы которого сохранились у нее и поныне.      Отсюда все и пошло. С полчаса Томми трещала без умолку со скоростью двухсот слов в минуту, потом неожиданно уронила голову на стол и заснула; ее с трудом разбудили и уговорили лечь в постель. В эту ночь Питер, удобно расположившись в кресле, долго еще сидел у огня. Элизабет, любившая покой, тихонько мурлыкала. Из темных углов к Питеру Хоупу подкрадывалась давно забытая мечта - мечта о совсем особенном, новом журнале, ценою всего один пенни в неделю, издаваемом некиим Томасом Хоупом, сыном Питера Хоупа, его всеми уважаемого инициатора и основателя, - замечательного журнала, который будет отвечать давно назревшей потребности развлекать и в то же время воспитывать, доставлять удовольствие публике и барыши - издателям. "Неужели ты не помнишь меня? - шептала Мечта. - А сколько мы об этом думали и говорили с тобой! Утро и полдень прошли. Вечер еще наш. И сумерки несут с собой надежду".      Элизабет перестала мурлыкать и с удивлением подняла голову. Питер смеялся.            МИСТЕР КЛОДД НАЗНАЧАЕТ СЕБЯ ИЗДАТЕЛЕМ ЖУРНАЛА            Миссис Постуисл сидела на деревянном стуле посреди Роулз-Корта. Когда-то, молоденькой девушкой, миссис Постуисл работала кельнершей в ресторане "Митра" на Чансери-Лэйн, и поклонники из числа завсегдатаев этого заведения сравнивали ее с тем несколько малокровным типом женщины, который начал тогда вводить в моду один английский художник, впоследствии ставший знаменитостью. С годами она весьма раздалась в ширину, однако лицо ее осталось безмятежным и юным. Оба эти факта, вместе взятые, послужили весьма существенным добавлением к ее доходу. Всякий, кому случилось бы в тот летний вечер пройти через Роулз-Корт, вынес бы оттуда, если только он читал газеты, уверенность в том, что эту женщину, чинно восседающую на деревянном стуле, он где-то уже видел. Объяснение этому отыскалось бы с легкостью, вздумай он перелистать любую из тогдашних иллюстрированных газет. Он увидел бы там фотографию миссис Постуисл, сделанную совсем недавно и снабженную следующей подписью: "Перед употреблением некоего средства против ожирения, рекомендуемого профессором Хардтоном", а рядом - фотографию миссис Постуисл, тогда Арабеллы Хиггинс, снятую двадцать лет тому назад, с той же подписью, лишь слегка видоизмененной: "После употребления" и т. д. Лицо то же, а фигура - ничего не скажешь - определенно подверглась изменениям.      Миссис Постуисл добралась со своим стулом до середины Роулз-Корта, следуя за лучами заходящего солнца. Маленькая лавочка, над дверью которой красовалась вывеска: "Тимоти Постуисл. Съестные припасы и бакалея", осталась позади нее, в тени. Старожилы квартала св. Дунстана сохранили воспоминания о некоем джентльмене в неизменном жилете самых ярких расцветок и с длинными бакенбардами, которого временами можно было видеть за прилавком. Всех покупателей он с видом лорда обер-гофмейстера, представляющего новичков ко двору, отсылал к миссис Постуисл, видимо, рассматривая себя самого только как декоративную деталь. Однако за последние десять лет никто больше не замечал, чтоб он там еще появлялся, а миссис Постуисл обладала гениальной способностью игнорировать или не понимать те вопросы, которые приходились ей не по вкусу. Подозрения возникали самые различные, но знать никто ничего не знал. Роулз-Корт занялся другими проблемами.      - Удивительное дело, - заметила про себя миссис Постуисл, отрываясь от своего вязания, чтобы бросить взгляд на лавочку, - если бы я не хотела его видеть, он бы, конечно, появился здесь еще прежде, чем я убрала со стола.      Миссис Постуисл испытывала желание увидеть человека, которого женщины в Роулз-Корте обычно ожидают без особого нетерпения, - а именно, некоего Уильяма Клодда, сборщика квартирной платы, регулярно появлявшегося здесь по вторникам.      - Наконец-то, - сказала миссис Постуисл, хотя мистер Клодд, только что показавшийся на другом конце двора, не мог ее, конечно, слышать. - Я уж начала опасаться, не споткнулись ли вы в спешке и не расшиблись ли.      Заметив миссис Постуисл, мистер Клодд решил изменить свой обычный порядок обхода и начать с дома № 7.      Мистер Клодд был молодой человек невысокого роста, коренастый и круглоголовый; он вечно куда-то торопился, а в глазах его, в общем-то добрых, таился какой-то хитрый огонек.      - Ах, - с восхищением произнес мистер Клодд, отправляя в карман шесть монет по полкроны, которые ему вручила почтенная леди. - Если бы все были такими, как вы, миссис Постуисл!      - Тогда отпала бы нужда в таких, как вы, - заметила миссис Постуисл.      - Как подумаешь, ведь это просто насмешка судьбы, что я - сборщик квартирной платы, - говорил мистер Клодд, выписывая квитанцию. - Будь моя, воля, я бы давно покончил с домовладением, выкорчевал бы с корнем это проклятье страны.      - Вот об этом-то я и хотела поговорить с вами, - сказала его собеседница. - Один мой жилец...      - Не платит, да? Поручите это мне. Он у меня живо раскошелится.      - Не в этом дело, - пояснила миссис Постуисл. - Если случится так, что в субботу утром он не принесет мне денег сам, без напоминания, то я буду знать, что ошиблась и что, значит, сегодня пятница. Если в половине одиннадцатого меня почему-нибудь нет дома, он оставляет деньги на столе в конверте.      - Интересно, не было ли у его мамы еще таких? - мечтательно проговорил мистер Клодд. - Невредно было бы поселить их здесь по соседству. Так что же вы хотели рассказать о нем? Просто вздумали похвастаться?      - Я хотела спросить у вас, - продолжала миссис Постуисл, - как бы мне от него отделаться? Контракт был какой-то странный.      - А почему вы хотите от него отделаться? Он что, шумит много?      - Шумит? Да от кошки в доме больше шуму, чем от него. Ему бы взломщиком быть, большие бы деньги нажил.      - Поздно домой приходит?      - Не было случая, чтоб он вернулся после того, как я закрою лавку.      - Причиняет вам много забот, что ли?      - Да нет, я бы этого не сказала. Я и не знаю никогда, дома он или нет, пока не поднимусь и не постучу к нему в дверь.      - Знаете что, вы уж лучше сами все расскажите, - сдался мистер Клодд. - Если б кто другой вздумал мне такое говорить, я бы сказал, что он не знает, чего хочет.      - Он действует мне на нервы, - заявила миссис Постуисл. - Зайдите на минутку, если вы не очень торопитесь.      Мистер Клодд всегда очень торопился.      - Но, разговаривая с вами, я забываю об этом, - любезно добавил мистер Клодд.      Миссис Постуисл ввела его в маленькую гостиную.      - Разве что самую малость, - поддался мистер Клодд на уговоры. - Жизнерадостность в сочетании с умеренностью - вот мой идеал.      - Я расскажу вам, что случилось, к примеру, вчера вечером, - начала миссис Постуисл, усаживаясь за круглый стол напротив него. - В семь часов вечера ему пришло письмо. Я видела, как он уходил из дому часа за два до этого, и хотя я все время торчала в лавке, но не видела и не слышала, чтоб он вернулся. Он всегда так. Не жилец, а привидение какое-то. Я открыла его дверь, не постучавшись, и вошла. Поверите ли, он висел под самым потолком, зацепившись руками и ногами за балдахин над кроватью - у него там, знаете, такая старомодная кровать с балдахином на столбиках. Одежды на нем почти что не было, а занят он был тем, что грыз орехи, и тут же запустил в меня целой горстью скорлупы. А потом принялся корчить страшные рожи и что-то быстро бормотать себе под нос.                  - Ведь эта он просто играет так? Ничего злостного, я полагаю? - осведомился заинтересованный мистер Клодд.      - Это продлится неделю, не меньше, - продолжала миссис Постуисл. - Будет воображать, что он обезьяна. На прошлой неделе он был черепахой и ползал на животе по полу, а на спину привязал себе чайный поднос. Как только он попадает на улицу, он становится таким же разумным, как и большинство мужчин - хоть это еще, конечно, не бог весть что, - но в доме... знаете ли, по-моему, он просто сумасшедший.      - От вас, видно, ничего не утаишь, миссис Постуисл, - восхищенно заметил мистер Клодд. - А в буйство он впадает?      - Не знаю, что получилось бы, если б ему вздумалось вообразить себя чем-нибудь опасным, - ответила миссис Постуисл. - Признаюсь вам, эта игра в обезьяну меня уже немного беспокоит, ведь они чего только не делают, если судить по картинкам в книгах. До сих пор мне жаловаться не приходилось; вот только один раз он вообразил себя кротом, даже завтракал и обедал, не вылезая из-под ковра. А то все больше были птицы, кошки и прочие безобидные твари.      - Как это вам удалось его заполучить? - поинтересовался мистер Клодд. - Пришлось похлопотать как следует или к вам просто кто-нибудь пришел и научил, где его искать?      - Месяца два тому назад его привез ко мне старый Глэдмен, у которого лавка канцелярских принадлежностей на Чансери-Лэйн. Сказал, что старик приходится ему каким-то дальним родственником и что он хочет поселить его у кого-нибудь, на чью честность можно положиться, потому что старик слегка придурковат, хотя совсем безобидный. Ну, а у меня как раз уже шестую неделю пустовала комната, и этот старик-дурачок показался мне кротким, как ягненок, да и сумма была вполне приличная, так что я ухватилась за его предложение. Старый Глэдмен сказал, что хочет покончить с этим делом тут же раз и навсегда, и дал мне подписать бумагу.      - Он вам оставил копию? - деловым тоном осведомился Клодд.      - Нет. Но я помню, что там было. У Глэдмена все уже было заготовлено. За семнадцать шиллингов шесть пенсов в неделю я обязана предоставлять ему квартиру и стол в течение всего времени, пока плата поступает регулярно и пока он не причиняет беспокойства или не заболеет. Тогда мне казалось, что это вполне приемлемые условия. А теперь выходит, что платит он исправно, а что касается беспокойства, то он ведет себя точно христианский мученик, а не мужчина, и похоже на то, что придется мне до самой смерти держать его у себя.      - Не трогайте его, и через неделю он, может быть, станет плачущей гиеной или ревущим ослом или еще чем-нибудь в таком роде и обязательно причинит беспокойство, - предложил мистер Клодд. - А вы воспользуетесь случаем и избавитесь от него.      - Так-то оно так, - согласилась миссис Постуисл, - ну, а что, если ему взбредет в его, с позволения сказать, голову вообразить себя тигром или быком? Тогда очень может статься, что я не успею воспользоваться случаем, и мне уже ничто не поможет.      - Поручите это дело мне, - сказал мистер Клодд, вставая и оглядываясь в поисках своей шляпы. - Я знаком со старым Глэдменом, я с ним поговорю.      - Может, вы посмотрите у него эту бумагу, - предложила миссис Постуисл, - а потом скажете мне, что вы об этом думаете? Не хотелось бы мне на старости лет превращать свой дом в убежище для умалишенных.      - Можете на меня положиться, - обнадежил ее мистер Клодд на прощание.      Июльская луна уже набросила на мрачный Роулз-Корт свое серебристое покрывало, когда часов пять спустя по неровному тротуару вновь застучали подбитые гвоздями подошвы Клодда. Но мистеру Клодду было не до луны, не до звезд и тому подобных отвлеченных предметов, у него, как всегда, были дела поважнее.      - Ну, видели этого старого обманщика? - спросила любительница свежего воздуха миссис Постуисл, вводя его в маленькую гостиную.      - Прежде всего, - начал мистер Клодд, сняв шляпу, - правильно ли я понял вас в том смысле, что вы действительно хотите от него избавиться?.. Ого, что это? - вскочив со стула, воскликнул вдруг Клодд, ибо в это самое время прямо над ними раздался глухой удар в потолок.      - Он вернулся через час после того, как вы ушли, - пояснила миссис Постуисл, - и притащил с собою палку, на которые подвешивают занавеси, купил за шиллинг где-то на Клэр-Маркет. Один конец положил на каминную доску, а другой привязал к спинке кресла, и теперь пытается обвиться вокруг нее и уснуть в этом положении. Да, да, вы меня поняли совершенно правильно: я действительно хочу от него избавиться.      - Тогда, - сказал мистер Клодд, снова усаживаясь на стул, - это можно будет устроить.      - Слава тебе, господи! - набожно воскликнула миссис Постуисл.      - Все обстоит так, как я и думал, - продолжал мистер Клодд. - У вашего полоумного старичка - он, кстати сказать, приходится Глэдмену зятем - имеется небольшая рента. Точной цифры мне узнать не удалось, но думаю, что там хватает на то, чтобы платить за его содержание, да еще остается вполне приличная сумма на долю Глэдмена, который всем этим распоряжается. Помещать его в сумасшедший дом они не намерены. Ведь они не могут сказать, что он неимущий, а частное заведение поглотило бы, надо полагать, весь его доход. С другой стороны, сами с ним возиться они тоже не расположены. Я поговорил с Глэдменом без околичностей, дал ему понять, что я в этом деле разобрался, ну, и, короче говоря, я готов все взять на себя, при условии, что вы всерьез хотите от него отделаться, и в таком случае Глэдмен готов расторгнуть ваш контракт.      Миссис Постуисл подошла к буфету, чтобы налить мистеру Клодду стаканчик. Новый глухой удар в потолок, свидетельствующий о чьей-то кипучей энергии, раздался как раз в тот момент, когда миссис Постуисл, держа стакан на уровне глаз, занималась отмериванием жидкости.      - По-моему, это называется причинять беспокойство, - заметила миссис Постуисл, глядя на разлетевшиеся по полу осколки.      - Потерпите последнюю ночь, - утешил ее мистер Клодд, - завтра я его от вас заберу. А пока я бы на вашем месте, прежде чем ложиться спать, подстелил матрас под его насестом. Хотелось бы получить его от вас в приличном состоянии.      - Правильно. И стук будет не так слышен, - согласилась миссис Постуисл.      - За трезвенность, - произнес мистер Клодд и, осушив стакан, поднялся.      - Я так понимаю, что вы это устроили не во вред себе, - сказала миссис Постуисл, - и никто не имеет права осуждать вас за это. Благослови вас бог, вот что я говорю.      - Мы с ним прекрасно поладим, - пророчески изрек мистер Клодд. - Я ведь люблю животных.      На другой день рано утром к воротам Роулз-Корта подъехал четырехколесный кэб, и в нем поместились Клодд и "Клоддов помешанный" (как его потом называли), а также и все пожитки помешанного, включая упомянутую палку. В полукруглом окне бакалейной лавки опять появился билетик с надписью: "Сдается комната для одинокого", и несколько дней спустя этот билетик попался на глаза одному долговязому, худощавому, загадочного вида юноше с своеобразной речью, которую миссис Постуисл не сразу научилась понимать. Вот почему в этом районе и по сей день можно встретить любителей так называемой "шотландской" литературы, безутешно блуждающих в поисках Роулз-Корта, который, увы, больше не существует. Но это уже история Шотландца, а мы повествуем о начале карьеры Уильяма Клодда, ныне сэра Уильяма Клодда, баронета, члена парламента, владельца двадцати пяти еженедельных, ежемесячных и ежедневных изданий. В то время мы его звали "верным Билли".      Какие бы выгоды ни принесло Клодду устроенное им частное убежище для умалишенных, никто не мог сказать, что он их не заслужил. Добрейший человек был этот Уильям Клодд - в тех случаях, когда доброта не вредила делу.      - Он ведь безобидный, - утверждал Клодд, рассказывая о старичке одному своему знакомому, некоему Питеру Хоупу, журналисту с Гоф-сквера. - Маленько не в себе, так это со всяким может случиться, если человек целыми днями сидит дома без дела. В детство впал, только и всего. Самое лучшее, по-моему, смотреть на это, как на игру, и принимать в ней участие. На прошлой неделе ему захотелось быть львом. Понятно, это было неудобно: он ревел, требуя сырого мяса, а ночью надумал бродить по дому в поисках добычи. Но я не стал ругать его: от этого мало толку; я просто взял ружье и застрелил его. Теперь он утка, и я стараюсь, чтобы он подольше оставался ею: купил ему три фарфоровых яйца, положил их возле ванны, и он сидит на них целыми часами. Дай бог, чтобы со здоровыми было так мало хлопот.      Пришло лето. Клодда нередко встречали под руку с его помешанным, маленьким, пожилым, добродушного вида джентльменом, немного смахивающим на пастора; они вместе расхаживали по улицам и по дворам тех домов, куда Клодд ходил собирать квартирную плату. Их очевидная привязанность друг к другу проявлялась довольно курьезно. Клодд - молодой, с рыжей шевелюрой, относился к своему седовласому хилому спутнику с родительским снисхождением, а тот время от времени заглядывал Клодду в лицо с трогательной детской доверчивостью.      - Нам теперь гораздо лучше, - уверял Клодд однажды, когда эта парочка встретилась на углу Ньюкасл-стрит с Питером Хоупом. - Чем больше мы бываем на свежем воздухе, чем больше у нас дела и забот, тем это полезнее для нас. Правда?      Добродушный, маленький старичок, повиснув на руке Клодда, улыбался и кивал головой.      - Между нами, - мистер Клодд понизил голос, - мы вовсе не так безумны, как о нас думают.      - Не понимаю я этого, - говорил себе Питер Хоуп, идя дальше по Стрэнду (когда-то он долго жил один и с того времени сохранил привычку думать вслух). - Клодд - славный малый, очень славный, но не такой, чтобы даром терять время. Не понимаю.      Зимой Клоддов помешанный заболел. Клодд кинулся к его родственникам на Чансери-Лэйн.      - Правду вам сказать, - признался ему мистер Глэдмен, - мы не ожидали, что он и столько-то протянет.      - Вас, конечно, интересует рента, - сказал Клодд, о котором его поклонники (а теперь у него их множество, так как он успел сделаться миллионером) любят говорить: "Этот искренний, прямолинейный англичанин", - Не увезти ли вам его отсюда, от наших лондонских Туманов, - может быть, это принесет ему пользу?      Старый Глэдмен, по-видимому, склонен был серьезно обсудить этот вопрос, но миссис Глэдмен, живая, веселая маленькая женщина, уже приняла решение.      - Мы получили с этого все, что могли. Ему семьдесят три года. Какой смысл рисковать верными деньгами? Будь доволен тем, что имеешь.      Никто не может сказать - никто никогда и не говорил, - что Клодд при данных обстоятельствах не сделал всего, что было в его силах. Вероятно, тут уж ничем нельзя было помочь. По внушению Клодда, больной старик играл теперь в сурка и по целым дням лежал смирно. А если он начинал беспокоиться, что вызывало у него кашель, Клодд превращался в страшную черную кошку, выжидавшую только удобный момент, чтобы кинуться на сурка. И, только притаясь и искусно притворяясь спящим, сурок мог надеяться спастись от безжалостного Клодда.      Доктор Уильям Смит (урожденный Вильгельм Шмидт) пожал жирными плечами: "Ми ничефо не можем сделать. Это все наши туманы - единственная вещь, за которую иностранцы вправе нас ругать. Покой, покой прежде всего. Сурок - это прекрасная мисль".      В тот же вечер Уильям Клодд поднялся на третий этаж дома № 16, Гоф-сквер, где жил его друг Питер Хоуп, и весело постучал в дверь.      - Войдите, - сказал решительный голос, явно не принадлежавший Питеру Хоупу.      У мистера Уильяма Клодда издавна была одна честолюбивая мечта - сделаться владельцем или совладельцем газеты. Сейчас, как уже было упомянуто, он издает двадцать пять газет и, говорят, ведет переговоры о покупке еще семи. Но двадцать лет тому назад фирма "Клодд и К°" существовала только в зародыше. Точно также и Питер Хоуп, журналист, долгие годы лелеял честолюбивую мечту под старость сделаться владельцем или совладельцем газеты. У Питера Хоупа и сейчас нет ничего, кроме разве уверенности, что, где бы и когда бы ни назвали его имя, оно всегда будит добрые и кроткие мысли, что, услыхав его, кто-нибудь уж наверное скажет: "Милый, старый Питер, какой он был хороший!" Может быть, и такая уверенность тоже чего-нибудь стоит - кто знает? Но двадцать лет тому назад горизонт Питера был ограничен одной улицей - Флит-стрит.      Питеру Хоупу было, по его словам, сорок семь лет; он был мечтатель и ученый. Уильяму Клодду было двадцать три года; он был прирожденный делец, энергичный и ловкий. Встретились они случайно на империале омнибуса, причем Клодд одолжил три пенса на билет Питеру, который забыл свой кошелек дома, и это случайное знакомство постепенно перешло во взаимную симпатию и уважение. Мечтатель дивился и практичности Клодда и его сметке; юный делец преклонялся перед необычайной, как ему казалось, ученостью своего старого друга. Оба пришли к заключению, что еженедельный журнал с таким редактором, как Питер Хоуп, и таким издателем, как Клодд, обязательно должен иметь успех.      - Если бы нам наскрести хоть тысячу фунтов! - вздыхал Питер Хоуп.      - Как только раздобудем монету, тут же начнем дело, - отвечал Уильям Клодд. - Только помните: уговор дороже денег.      Мистер Уильям Клодд нажал на ручку и вошел. Не закрывая за собою двери, он помедлил на пороге, оглядывая комнату. Он был здесь в первый раз. До сих пор он встречался с Питером Хоупом только на улице или в ресторане, и ему всегда хотелось заглянуть в святилище, где обитает такая ученость.      То была большая высокая комната с дубовыми панелями, с тремя высокими окнами, выходившими на Гоф-сквер; под каждым окном стояло по низенькому мягкому диванчику. Тридцать пять лет тому назад Питер Хоуп - тогда молодой щеголь, с коротко подстриженными бакенбардами, с волнистыми каштановыми волосами, от которых его румяное лицо казалось похожим на девичье, в синей визитке, в жилете с цветочками, в черном шелковом галстуке, заколотом двумя золотыми булавками, соединенными цепочкой, и в узких серых брюках со штрипками, при соучастии хрупкой маленькой леди в кринолине, пышной сборчатой юбке, низко вырезанном лифе и с длинными локонами, звеневшими при каждом движении ее головы, - покупали и расставляли эту мебель в соответствии со строгими требованиями тогдашней моды, истратив при этом гораздо больше, чем они могли себе позволить, как это всегда бывает с молодыми людьми, которым будущее сулит золотые горы.      - Что за чудесный брюссельский ковер! Немножко ярок, - озабоченно качались длинные локоны.      - Краски потом потускнеют, мисс, то есть мадам.      Торговец сказал правду! Только благодаря круглому островку под массивным столом в стиле ампир, да экскурсиям в дальние уголки комнаты, где не ступала нога человека, удавалось Питеру вызвать в памяти сиявший всеми цветами радуги ковер, по которому он ходил, когда ему было двадцать один год.      А прекрасный книжный шкаф, увенчанный бюстом Минервы! Он положительно стоил слишком дорого. Но кивающие локоны были так настойчивы. Ведь надо же держать в порядке все его глупые книги и бумаги; локоны не допускали никаких оправданий неряшливости. Точно так же и красивый письменный стол с бронзовыми украшениями: должен же он быть достоин тех прекрасных мыслей, которые Питер будет записывать, сидя за ним. Или большой буфет, поддерживаемый двумя такими сердитыми львами из красного дерева - он должен быть прочным и крепким, чтобы вынести тяжесть серебра, которое когда-нибудь купит и поставит на нем гениальный Питер.      На стенах несколько картин, писанных масляными красками, в тяжелых рамах. Вообще солидно обставленная, спокойная комната, с той неуловимой атмосферой достоинства, которую находишь только в старинных покоях, где как будто читаешь на стенах: "Здесь обитаю я - Радость и Горе - двуединый близнец". Одна только подробность казалась не у места в этой серьезной обстановке - висевшая на стене гитара, украшенная смешным голубым бантом, немного вылинявшим от времени.      - Мистер Уильям Клодд? - спросил решительный голос.      Клодд вздрогнул и затворил за собой дверь.      - Как это вы сразу угадали?      - Так мне подумалось, - сказал решительный голос. - Мы получили вашу записку сегодня. Мистер Хоуп вернется к восьми. Будьте любезны, повесьте пальто и шляпу в передней. Ящик с сигарами на камине. Извините, но я буду работать. Мне надо сначала кончить одно дело, потом я поговорю с вами.      Обладатель решительного голоса продолжал что-то писать. Клодд сделал, как ему было сказано, расположился в кресле у камина и закурил сигару. Ему видно было только голову и плечи особы, сидевшей за письменным столом. Голова была стриженая, с кудрявыми черными волосами. Пониже виднелся белый воротничок с красным галстуком и еще что-то, что могло быть и мальчишеской курткой, сшитой на девочку, и дамской жакеткой, немного мужского покроя, - по-видимому, это был компромисс в духе английской политики. Мистер Клодд заметил длинные опущенные ресницы и под ними яркие черные глаза.      - Это девушка, - сказал он себе, - и прехорошенькая.      Продолжая свой осмотр по нисходящей линии, мистер Клодд дошел до носа. - Нет, - решил он, - это мальчик, и должно быть, порядочный плут.      Особа, сидевшая за столом, удовлетворенно хмыкнула, собрала разбросанные листки рукописи, потом положила локти на стол и, подперев голову руками, уставилась на мистера Клодда.      - Можете не торопиться, - сказал мистер Клодд, - но только, когда кончите, скажите, что вы обо мне думаете.      - Извините, пожалуйста, это у меня такая привычка - уставиться на человека. Я знаю, что это невежливо, и очень стараюсь отучить себя.      - Скажите, как вас зовут, - предложил мистер Клодд, - и я вас прощу.      - Томми, - последовал ответ, - то есть, я хочу сказать, Джейн.      - Вы подумайте хорошенько, - посоветовал мистер Клодд. - Я не хочу влиять на ваше решение, мне нужна только правда.      - Видите ли, - пояснила сидевшая за столом, - меня все называют Томми, потому что это мое прежнее имя. Но теперь меня зовут Джейн.      - Понятно, - сказал мистер Клодд. - А как же мне прикажете звать вас?      Особа за столом задумалась.      - Ну, если из того, что вы с мистером Хоупом затеяли, действительно что-нибудь выйдет, нам придется часто видеться, - и тогда, я думаю, лучше зовите меня Томми, как все.      - Так вы знаете о наших планах? Мистер Хоуп рассказывал вам?      - Ну конечно. Ведь я - его негр.      Клодд подумал было, что его почтенный друг основал здесь предприятие, способное составить конкуренцию его собственному.      - Я помогаю ему в работе, - пояснила Томми, снимая с него тяжкий груз сомнений. - В журналистских кругах это называется - негр.      - Понимаю, - сказал мистер Клодд. - Ну-с, Томми, что же вы думаете о наших планах? Я уж, пожалуй, лучше сразу начну вас звать Томми, потому что, между нами говоря, я уверен, что из нашей затеи выйдет толк.      Томми впилась в него своими черными глазами. Казалось, они пронизывали его насквозь.      - Вы опять уставились, Томми, - напомнил ей Клодд. - Вам, должно быть, нелегко будет отучить себя от этой привычки.      - Я старалась составить себе о вас определенное мнение. Все зависит от человека, который будет вести дело.      - Рад слышать это от вас, - ответил Клодд, всегда довольный собой.      - Если вы очень умны... Вас не затруднит подойти поближе к лампе? Оттуда мне вас плохо видно.      Никогда потом Клодд не мог понять, почему он послушался - и почему с первого же дня он всегда делал то, чего хотела от него Томми; единственным его утешением было сознание, что и все остальные были столь же беспомощны перед ней. Он встал и, перейдя длинную комнату, стал навытяжку перед большим письменным столом, чувствуя, что начинает нервничать, - ощущение для него непривычное.      - Вид у вас не особенно умный.      Клодд испытал еще одно новое ощущение - он сразу упал в собственных глазах.      - А между тем чувствуется, что вы умны.      Ртуть в термометре самодовольства мистера Клодда сразу подпрыгнула до такой высоты, что, будь он менее крепким физически, это могло бы вредно отразиться на его здоровье.      Клодд протянул руку:      - Дело пойдет, Томми. Папаша будет поставлять литературу, а мы с вами займемся организацией. Вы мне нравитесь.      На вошедшего в эту минуту Питера Хоупа упала искорка от света, сиявшего в глазах Уильяма Клодда и Томми (или иначе - Джейн), в то время как они пожимали друг другу руки через стол и смеялись, сами не зная чему. И бремя годов упало с плеч старого Питера, и он снова почувствовал себя мальчиком и тоже засмеялся, сам не зная чему. Он отпил глоток из чаши юности.      - Ну-с, папаша, дело слажено, - вскричал Клодд. - Мы с Томми уже обо всем переговорили. С нового года начинаем.      - Вы достали денег?      - Рассчитываю достать. Не думаю, чтобы они ускользнули из моих рук.      - И достаточно?      - Как раз хватит. Принимайтесь за дело.      - У меня тоже немного отложено, - начал Питер. - Собственно, можно было бы и больше отложить, да как-то не получилось.      - Может быть, нам и понадобятся эти деньги, а может быть, и нет. Ваш пай - это ваши мозги.      Некоторое время все трое сидели молча.      - Я думаю, Томми, - начал Питер, - я думаю, что бутылочка старой мадеры...      - Не сегодня, - сказал Клодд, - в другой раз.      - Чтобы выпить за успех, - настаивал Питер.      - Успех одного почти всегда связан с несчастьем другого, - возразил Клодд. - Тут, конечно, ничего не поделаешь, но сегодня не хочется думать об этом. Пора мне домой, к моему сурку. Спокойной ночи!      Клодд пожал им обоим руки и поспешно вышел.      - Я так и думал, - сказал Питер, привыкший размышлять вслух. - Что за странная смесь - человек! Ведь он добрый - нельзя быть добрее его к бедному старику. А между тем... Да, Томми, странные существа мы, люди, и женщины и мужчины, - такая смесь всякой всячины! - Питер рассуждал как философ.      Старый, седовласый сурок скоро докашлялся до того, что уснул навеки.      - Я попрошу вас и миссис быть на похоронах, Глэдмен, - объявил Клодд, забежав в лавку канцелярских принадлежностей. - И Пинсера с собой приведите. Я ему написал.      - Не вижу, какая от нас может быть польза, - проворчал Глэдмен.      - Ну как же! Ведь у него только и было родных, что вы трое; неприлично, если вы не будете на похоронах. И потом, надо прочесть завещание. Может, вам интересно будет послушать.      Глэдмен широко раскрыл свои водянистые глаза.      - Завещание? Да что же ему завещать-то? Ведь у него ничего не было, кроме ренты.      - А вот придете на похороны, все и узнаете. Клерк Боннера тоже будет и принесет с собой духовную, - она хранится у них. Все будет сделано комильфо, как говорят французы.      - Мне бы надо было раньше знать об этом, - начал Глэдмен.      - Я рад, что вы так интересуетесь бедным стариком, - сказал Клодд. - Какая жалость, что он уже умер и не может поблагодарить вас.      - Послушайте, вы! - взвизгнул вдруг старый Глэдмен. - Ведь он был беспомощный, слабоумный старик, не способный сам что-нибудь придумать. Если он под чьим-нибудь влиянием...      - Так, значит, до пятницы, - перебил Клодд. Ему было некогда.      В пятницу на похоронах компания собралась не дружная. Миссис Глэдмен время от времени шипела что-то на ухо своему супругу, тот отвечал ворчанием. В промежутках оба бросали грозные взгляды на Клодда. Мистер Пинсер, тучный джентльмен, имеющий какое-то отношение к палате общин, хранил все время министерское спокойствие. Главный факельщик говорил потом, что он не мог дождаться, когда все кончится, и уверял, что он в жизни своей не видал таких неприятных похорон; был момент, когда он даже серьезно подумывал переменить профессию.      На квартире Клодда их уже ожидал клерк от юриста. Клодд предложил угощение. Мистер Пинсер позволил себе выпить стаканчик виски, сильно разбавленного водой, и проделал это с видом человека без предрассудков. Клерк налил себе покрепче. Миссис Глэдмен, даже не спросясь мужа, отказалась и за себя и за него. Клодд, пояснив, что он всегда следует добрым примерам, налил себе тоже стаканчик и выпил "за нашу будущую счастливую встречу". Затем клерк приступил к чтению духовной.      Она была не длинна и не сложна, датирована прошлым августом. Оказалось, что старый джентльмен без ведома своих родных владел акциями серебряных копей, одно время пришедших в упадок, но теперь процветающих. По нынешнему курсу эти акции стоили больше двух тысяч фунтов. Из них пятьсот фунтов старый джентльмен завещал своему зятю, мистеру Глэдмену; пятьсот своему двоюродному брату, мистеру Пинсеру; а остальное своему другу Уильяму Клодду в благодарность за его внимание и заботы.      Мистер Глэдмен поднялся с места: ему было скорее смешно, чем досадно.      - И вы думаете, что мы вам позволим прикарманить таким манером чуть не тысячу двести фунтов? Вы серьезно так думаете? - спросил он мистера Клодда, который сидел, заложив руки в карманы.      - Вот именно, - признался мистер Клодд.      Мистер Глэдмен засмеялся, но от этого смеха никому не стало веселее.      - Честное слово, Клодд, вы забавляете меня - мне прямо смешно.      - Вам всегда присуще было чувство юмора.      - Негодяй! Гнусный негодяй! - взвизгнул мистер Глэдмен, внезапно меняя тон. - Вы думаете, что закон позволит вам таким образом оплести честных людей? Вы думаете, что мы так и дадим вам ограбить себя? Это завещание... - мистер Глэдмен драматически указал костлявым пальцем на стол.      - Вы намерены его оспаривать? - осведомился мистер Клодд.      На минуту Глэдмен был ошеломлен таким хладнокровием; но скоро оправился.      - Оспаривать!! - пронзительно вскрикнул он. - Вы же не станете оспаривать, что оно написано под вашим влиянием! Ведь вы его продиктовали от слова до слова и заставили этого бедного идиота подписать. Он не способен был даже понять...      - Не болтайте так много! - перебил его Клодд. - Не такой уж у вас приятный голос. Я вас спрашиваю, намерены ли вы оспаривать это завещание?      - Если вы ничего не имеете против, - чрезвычайно учтиво вмешалась тут миссис Глэдмен, - мы еще успеем застать в конторе нашего адвоката.      Мистер Глэдмен достал из-под стула свой цилиндр.      - Одну минуту, - остановил его Клодд. - Это завещание действительно составлено под моим влиянием. Если вам оно не нравится, значит не о чем и толковать.      - Само собой, - согласился мистер Глэдмен сразу смягчившись.      - Присядьте, - предложил Клодд. - Давайте посмотрим другое. - Мистер Клодд повернулся к клерку: - Пожалуйста, мистер Райт, прочтите то, первое, датированное десятым июня.      В первой духовной, такой же короткой и несложной, завещатель отказывал триста фунтов мистеру Уильяму Клодду в знак благодарности за проявленную им доброту, а остальные - Лондонскому Королевскому Зоологическому обществу, так как покойный всегда интересовался животными и очень любил их; перечисленные же поименно родственники, "которые никогда не выказывали мне ни малейшей привязанности, нисколько обо мне не заботились и уже присвоили себе значительные суммы из моего дохода", не получали ничего.      - Могу добавить, - начал мистер Клодд, видя, что никто не расположен прерывать молчание, - что, предлагая вниманию моего бедного старого друга Королевское Зоологическое общество, как подходящий объект для его щедрот, я имел в виду подобный же факт, приключившийся лет пять тому назад. Обществу была отказана довольно крупная сумма; родственники оспаривали завещание на том основании, что завещатель был не в своем уме. Обществу пришлось довести процесс до палаты лордов, прежде чем оно, наконец, выиграло его.      - Как бы там ни было, - возразил мистер Глэдмен, облизывая пересохшие губы, - вы, мистер Клодд, ничего не получите, ни даже этих трехсот фунтов, хоть вы и считаете себя очень умным и ловким. Деньги моего шурина достанутся адвокатам.      Тут поднялся мистер Пинсер и выговорил медленно и отчетливо:      - Если уж нужно, чтобы в нашей семье был сумасшедший, хотя я лично не вижу в этом необходимости, то мне кажется, что это вы, Натаниэль Глэдмен.      Мистер Глэдмен разинул рот от изумления. Мистер Пинсер так же внушительно продолжал:      - Что касается моего бедного старого кузена Джозефа, у него были свои странности, но и только. Я лично готов присягнуть, что в августе этого года он был в здравом уме и вполне способен составить завещание. А другое, помеченное июнем, по-моему, ничего не стоит.      Высказавшись, мистер Пинсер снова сел; к Глэдмену, по-видимому, вернулся дар речи...      - Какая нам польза ссориться? - весело защебетала в этот момент миссис Глэдмен. - Ведь эти пятьсот фунтов - совершенно неожиданное наследство. Живи и давай жить другим - я всегда это говорю.      - Дьявольски ловко все это подстроено! - выговорил мистер Глэдмен, все еще очень бледный.      - Ничего, у тебя будет чем подбодрить себя, - заметила его жена.      Имея в перспективе лишних пятьсот фунтов, супруги укатили домой в кэбе. Мистер Пинсер остался и пировал весь вечер с Клоддом и клерком на деньги Клодда.      Клодду досталось тысяча сто шестьдесят девять фунтов и несколько шиллингов.      Капитал новой издательской компании, "учрежденной в целях издания, печатания и распространения журнала, помещения объявлений, а также выполнения всех прочих связанных с этим функций", составлял тысячу фунтов в акциях, стоимостью в один фунт, оплаченных сполна наличными. Из них четыреста шестьдесят три принадлежали Уильяму Клодду, эсквайру; столько же мистеру Питеру Хоупу, № 16, Гоф-сквер; три мисс Джейн Хоуп, приемной дочери вышеупомянутого Питера Хоупа (настоящего имени ее никто не знал, включая и ее самое), обыкновенно называемой Томми, причем она заплатила за них из собственного кармана, после яростной стычки с Уильямом Клоддом; десять - миссис Постуисл, из Роулз-Корта, преподнесенных ей в дар учредителем; десять - мистеру Пинсеру, члену палаты общин (он и до сих пор за них не заплатил); пятьдесят - доктору Смиту (урожденному Шмидт); одна - Джеймсу Дугласу Александеру Мак-Тиру (иначе - Шотландцу), квартиранту миссис Постуисл; эта акция была выдана ему в виде гонорара за поэму "Песня Пера", помещенную в первом номере.      Выбрать название для журнала стоило большого труда. Наконец, отчаявшись, они назвали его: "Хорошее настроение".            МЛАДЕНЕЦ ВНОСИТ СВОЙ ВКЛАД            О новом журнале "Хорошее настроение" люди со вкусом и с понятием говорили, что это самый веселый, самый умный, самый литературный из дешевых еженедельников, какой когда-либо издавался в Англии. И Питер Хоуп, редактор и один из совладельцев его, был счастлив это слышать. Уильям Клодд, издатель и второй совладелец, не приходил в особенный восторг от этих похвал.      - Смотрите, как бы вам не переборщить по части литературности, - говорил Уильям Клодд. - Золотая середина, вот чего надо держаться.      Люди - люди со вкусом и с понятием - говорили, что "Хорошее настроение" заслуживает поддержки читающей публики больше, чем все остальные еженедельные журналы, вместе взятые. Люди со вкусом и с понятием - по крайней мере некоторые из них - шли даже дальше, они подписывались на журнал. Питер Хоуп, уносясь мыслями в будущее, предвкушал богатство и славу.      Уильям Клодд, больше озабоченный настоящим, говорил:      - Не кажется ли вам, милейший, что наше издание слишком уж первосортное, а?      - Почему вы так думаете?      - Да взять хотя бы распространение. За последний месяц мы выручили...      - Если вам все равно, нельзя ли без цифр? - попросил Питер Хоуп. - Цифры меня почему-то всегда угнетают.      - Не могу сказать, чтобы и меня они особенно радовали, - согласился Клодд.      - В свое время придет и это, - утешал его Питер Хоуп. - Надо воспитать публику, поднять ее до нашего уровня.      - Насколько я заметил, публика меньше всего склонна платить за то, чтобы ее воспитывали.      - Что же нам делать?      - А я вам скажу. Нужно взять мальчишку рассыльного.      - Разве это может способствовать распространению журнала? - удивился Питер Хоуп. - И потом, мы ведь решила первый год обходиться без рассыльного. Это только лишний расход. К чему?      - Я имею в виду не просто рассыльного, - возразил Клодд, - а юношу вроде того, с которым я вчера ехал в одном вагоне в Стрэтфорд.      - Чем же он замечателен - этот ваш юноша?      - Ничем. Он читал последний номер "Библиотеки дешевых романов". Это издание покупают по крайней мере двести тысяч человек. И он - один из них. Так он сказал мне. Покончив с книжкой, он вытащил из кармана последний выпуск "Балагура" - в розничной продаже стоит полпенни, распространение тоже имеет большое, до семидесяти тысяч. И читал его, давясь от смеха, до самого Стрэтфорда.      - Но...      - Погодите минутку. Я сейчас объясню вам. Этот юноша - представитель читающей публики. Я поговорил с ним. Ему нравятся больше всех как раз те газеты и журналы, которые имеют наибольшее распространение. Он ни разу не ошибся. А остальные - насколько они ему известны - он называет "трухой". Ему нравится то, что нравится массе. Сумейте угодить ему, - я записал его имя и адрес, он согласен поступить к нам на восемь шиллингов в неделю, - и вы угодите читателям. Не тем, что просматривают случайный номер, взяв его со стола в курительной клуба, и говорят вам, что "журнал, черт возьми, отличный", но тем, что платят за него пенни и уносят его к себе домой. Вот такие читатели нам и нужны.      Питер Хоуп, талантливый журналист и редактор с идеалами, был шокирован, возмущен. Уильям Клодд, человек деловой, без идеалов, оперировал цифрами.      - И об объявлениях надо подумать, - настаивал он. - Я, конечно, не Джордж Вашингтон,            [В хрестоматийных рассказах о детстве Вашингтона (первого президента США) часто говорится о том, какой это был правдивый мальчик.]            но что пользы врать, когда и сам себе не веришь, не говоря уж о других? Доведите мне тираж до двадцати тысяч, и я берусь вам убедить публику, что он перевалил за сорок. Но, когда мы и до восьми не можем долезть, у меня руки связаны... совести не хватает.      - Вы давайте публике каждую неделю столбцов двенадцать вполне доброкачественного литературного материала, - вкрадчиво убеждал Клодд, - но подсластив это двадцатью четырьмя столбцами варенья. Только так и можно кормить читателей - воспитывать их незаметно для них самих. А пилюля без варенья? Да они ее и в рот не возьмут.      Клодд умел настоять на своем. Пришел день, когда в редакции "Хорошего настроения" появился Филипп - в обиходе Флип - Твитл, официально в качестве рассыльного, на самом деле, без его ведома, в качестве присяжного литературного дегустатора. Рукописи, которыми зачитывался Флип, принимались. Питер стонал, но довольствовался тем, что исправлял в них наиболее грубые грамматические ошибки: опыт решено было провести добросовестно. Шутки и анекдоты, над которыми смеялся Флип, печатались. Питер, для успокоения совести, увеличил свой взнос в кассу помощи неимущим наборщикам, но это помогло ему лишь отчасти. Стихи, вызывавшие слезы на глазах Флипа, шли в разрядку. Люди со вкусом и с понятием жаловались, что "Хорошее настроение" не оправдывает их надежд. Тираж еженедельника медленно, не неуклонно возрастал.      - Вот видите! Я вам говорил! - восклицал ликующий Клодд.      - Прискорбно думать... - начал Питер.      - Думать вообще прискорбно. Отсюда мораль - поменьше думать. Знаете, что мы сделаем? Мы с вами разбогатеем на этом журнале. И, когда у нас заведутся лишние деньги, мы, наряду с этим, будем издавать другой журнал, специально для интеллигентной публики. А пока...      Внимание Клодда привлекла пузатая черная бутылочка с ярлыком, стоявшая на письменном столе.      - Когда это принесли?      - С час тому назад.      - Для рекламы?      - Кажется.      Питер поискал на столе и нашел письмо, адресованное: "Уильяму Клодду, эскв., заведующему отделом рекламы журнала "Хорошее настроение". Клодд разорвал конверт и пробежал письмо.      - Прием объявлений еще не кончился?      - Нет. До восьми часов.      - Отлично! Присядьте-ка и черкните об этом пару строк. Только сейчас же, не то забудете. На страничку "После обеда".      Питер сел к столу и поставил в заголовке: "Стр. п. о. ".      - А это что, - спросил Питер, - какое-нибудь вино?      - Особый портвейн, который не ударяет в голову.      - По-вашему, это преимущество?      - Конечно. Больше можно выпить.      Питер начал писать: "...обладает всеми качествами хорошего старого портвейна, без его вредных свойств..." Я ведь его не пробовал, Клодд.      - Это ничего. Я пробовал.      - И что же? Хорошее вино?      - Отличное. Пишите: "...восхитительное на вкус и бодрящее". Это наверняка будут цитировать.      Питер продолжал писать: "Мы сами отведали его и нашли восхитит..."      - Клодд, ей-богу же, следовало бы и мне попробовать. Ведь я его рекомендую от своего имени.      - Да вы кончайте, а то я не успею сдать в набор. Потом возьмете бутылочку к себе домой и пейте на здоровье.      Клодд, по-видимому, очень торопился. Это только усилило подозрения Питера. Бутылка стояла тут же, под рукой. Клодд хотел было перехватить ее, но не успел.      - Вы не привыкли к таким, безалкогольным напиткам, - протестовал он. - Вы в нем не разберетесь.      - Во всяком случае, я почувствую, "восхитительное" оно или нет, - заявил Питер, откупоривая бутылку.      - Объявление в четверть страницы и заказ на тринадцать недель. Не будьте ослом и поставьте бутылку, не то еще опрокинете.      - Я именно и хочу ее опрокинуть, - возразил Питер, сам первый смеясь своей шутке. Он налил себе полстакана и отпил глоток.      - Ну что? Нравится? - свирепо осклабился Клодд.      - Вы уверены... вы уверены, что бутылка та самая? - пролепетал Питер.      - Совершенно уверен. Выпейте еще. А то вы не распробовали.      Питер рискнул сделать еще глоток.      - Вы не думаете, что его лучше было бы рекомендовать как лекарство, - ну, например, такое, которое не мешает иметь под рукой на случай нечаянного отравления? Это бы их не устроило?      - Подите и предложите им сами. Я умываю руки. - Клодд взялся за шляпу.      - Мне жаль, мне очень жаль, - вздохнул Питер. - Но я, по совести, не могу...      Клодд злобно швырнул шляпу на стол.      - Будь она проклята, эта ваша совесть! А о кредиторах своих вы никогда не думаете? Что толку от того, что я для вас из кожи лезу, когда вы на каждом шагу связываете мне руки?      - Не благоразумнее ли было бы, - сказал Питер, - обратиться к более солидным объявителям, которым не нужны такие уловки?      - Обратиться! - фыркнул Клодд. - Вы думаете, я к ним не обращался? Ведь они, что овцы. Залучите одного - к нам придет все стадо. А пока вы этого одного, первого, не залучили, остальные и слушать вас не станут.      - Это правда, - задумчиво проговорил Питер. - Я давеча толковал с Уилкинсоном из фирмы Кингсли. Он посоветовал мне попытать счастья у Ландора. Сказал, что, если мне удастся убедить Ландора, чтобы он давал нам объявления, может быть, и он сможет уговорить своих патронов.      - А пойди вы к Ландору, он бы посоветовал вам сперва заручиться согласием Кингсли.      - Все в свое время, они придут. - Питер не терял бодрости. - Тираж наш с каждой неделей поднимается. Скоро от них отбоя не будет.      - Не грех бы им поторопиться, - проворчал Клодд. - А то пока у нас нет отбоя только от кредиторов.      - Статьи Мак-Тира обратили на себя общее внимание, - напомнил Питер. - Он обещал мне еще ряд статей.      - Джауит, вот кого бы залучить, - вздохнул Клодд. - Остальные пойдут за ним, как стадо гусей за вожаком. Нам бы только добраться до Джауита, а дальше все будет просто.      Джауит был фабрикант знаменитого "мраморного" мыла. Уверяли, будто на рекламу он тратит четверть миллиона в год. Джауит был столпом и опорой периодической печати. Новые издания, сумевшие заручиться объявлениями о мраморном мыле, жили и процветали; новые издания, которым было отказано в этих объявлениях, хирели и гибли. Джауит - и как бы залучить его; Джауит - и какой бы найти к нему ход; это была главная тема, обсуждавшаяся на совещаниях большинства новых редакций, в том числе и редакции "Хорошего настроения".      - Я слышала, - сказала мисс Рэмсботем, еженедельно заполнявшая последние две страницы журнала "Письмом к Клоринде", которая вела уединенную деревенскую жизнь и которой мисс Рэмсботем, по-видимому вращавшаяся в высшем свете, рассказывала всякие новости и сплетни, всякие остроумные и неостроумные выходки своих аристократических друзей, - я слышала, - сказала мисс Рэмсботем однажды утром, когда в редакции, как всегда, зашла речь о Джауите, - что старичок неравнодушен к женским чарам.      - Я давно об этом думаю, - сказал Клодд. - Тут бы нужно сотрудницу, а не сотрудника. Уж даму-то, во всяком случае, не вышвырнут за дверь.      - Как знать, - возразил Питер. - Если эта идея привьется, такие господа начнут брать в швейцары женщин с хорошо развитой мускулатурой.      - Ну, это пока они еще додумаются... - не сдавался Клодд.      Помощница редактора насторожила ушки. Однажды - уже давно - помощница редактора ухитрилась добиться того, что не давалось ни одному из лондонских журналистов - интервью с видным иностранным политическим деятелем. Она этого не забыла - и никому не давала забыть.      - Мне кажется, я бы могла достать для вас это объявление, - сказала помощница редактора.      Редактор и издатель заговорили в один голос очень решительно и твердо.      - А почему нет? Ведь сумела же я тогда проинтервьюировать принца...      - Знаем. Слыхали, - перебил ее Клодд. - Будь я в то время твоим отцом, я бы этого не допустил.      - Как же я мог не допустить? - возразил Питер. - Ведь она мне ни слова не сказала.      - Надо было получше смотреть за ней.      - Усмотришь за ней! Вот погодите, будет у вас своя дочка - тогда узнаете.      - Когда у меня будет дочка, я сумею заставить ее слушаться.      - Ладно! Знаем мы, какие дети бывают у холостяков, - иронически усмехнулся Питер Хруп.      - Предоставьте это мне, - молила помощница редактора. - На этих же днях вы получите объявление.      - Если ты принесешь его, я брошу его в корзину, - решительно объявил Клодд.      - Вы же сами говорили, что даме это могло бы удаться.      - Даме, но не тебе.      - Почему же не мне?      - А потому.      - Но если...      - Мы увидимся в типографии в двенадцать, - бросил Клодд Питеру Хоупу и поспешно вышел.      - Вот идиотство! - возмутилась Томми.      - Мы редко сходимся, - заметил Питер Хоуп, - но в данном случае я с ним вполне согласен, добывать объявления - вовсе не женское дело.      - Но какая же разница между...      - Огромная разница.      - Вы же не знаете, что я хотела сказать.      - Я знаю, к чему ты ведешь.      - Но позвольте же мне...      - Я и так тебе слишком много позволяю. Пора мне взяться за тебя как следует.      - Я предлагаю только...      - Что бы ты ни предлагала, ты этого не сделаешь, - был решительный ответ. - Если кто придет, скажи, что я буду в половине первого.      - Мне кажется, что...      Но Питер уже ушел.      - Как это на них похоже! - жаловалась Томми. - С ними невозможно разговаривать: когда начинаешь им объяснять что-нибудь, они уходят. Меня это до того злит!      Мисс Рэмсботем смеялась:      - Бедная Томми, как они тебя угнетают!      - Как будто я маленькая! Не сумею сама уберечь себя! - Подбородок Томми задрался кверху.      - Да будет тебе, - успокаивала ее мисс Рэмсботем. - Меня так вот никто не останавливает и ничего мне не запрещает. Я бы охотно поменялась с тобою, если б могла.      - Я бы только зашла в кабинет к старику Джауиту - и через пять минут у меня было бы объявление. Уж я знаю, я умею обращаться со стариками.      - Только со стариками? - смеялась мисс Рэмсботем.      Дверь отворилась.      - Есть кто-нибудь в редакции? - осведомился Джонни Булстрод, просовывая голову в дверь.      - Как будто вы не видите, что есть, - огрызнулась Томми.      - Так уж как-то принято спрашивать, - пояснил Джонни Булстрод, более известный среди друзей под кличкой Младенец, входя и притворяя за собою дверь.      - Что вам нужно? - осведомилась помощница редактора.      - Ничего особенного, - ответил Младенец.      - Не вовремя пришли - теперь только половина двенадцатого.      - Что с вами сегодня?      - Я зла, как черт, - призналась Томми.      Детская рожица Младенца приняла сочувственно-вопросительное выражение.      - Мы страшно возмущены, - пояснила мисс Рэмсботем, - что нам не позволяют сбегать на Кэннон-стрит и выманить у старика Джауита, фабриканта мыла, объявление для нашего журнала. Мы уверены, что стоит нам только надеть нашу лучшую шляпку, и он не в состоянии будет отказать нам.      - И вовсе незачем выманивать, - сказала Томми. - Стоило бы только повидаться с ним и показать ему цифры, и он сам прибежит к нам.      - А Клодда он не примет? - спросил Младенец.      - Никого он теперь не принимает и ни в какие новые газеты не хочет давать объявлений, - ответила мисс Рэмсботем. - Это все я виновата. Я имела неосторожность пустить слух, что он не может устоять перед женским обаянием. Говорят, будто миссис Саркитт удалось выпросить у него объявление для "Фонаря". Но, конечно, может быть, это и неправда.      - Жалко, что я не мыльный фабрикант и не имею возможности раздавать объявления, - вздохнул Младенец.      - Да, очень жалко, - согласилась помощница редактора.      - Я бы все их отдал вам, Томми.      - Мое имя - мисс Хоуп, - поправила его помощница редактора.      - Извините, пожалуйста. Но я как-то привык уж называть вас Томми.      - Я буду вам очень признательна, если вы отвыкнете от этого.      - Простите...      - С условием, чтоб это не повторялось.      Младенец постоял сперва на одной ноге, потом на другой и, видя, что ничего из этого не выходит, сказал:      - Я, собственно, просто так заглянул - узнать, не нужно ли вам чего.      - Нет, благодарствуйте.      - В таком случае, до свиданья.      - До свиданья.      Когда Младенец спускался с лестницы, детское личико его имело такое выражение, как будто его поставили в угол. Большинство членов клуба Автолика хоть по разу в день заглядывало в редакцию узнать, не нужно ли чего-нибудь Томми. Иным везло. Не далее как накануне Порсон - толстый, неуклюжий, совершенно неинтересный мужчина - был послан ею в Плэстоу справиться о здоровье мальчика из типографии, которому повредило машиной руку. Юному Александеру, писавшему такие стихи, что многие в них даже и совсем не находили смысла, было дано поручение обойти всех лондонских букинистов в поисках Мэйтлендовой "Архитектуры". А Джонни, - с тех пор как две недели назад его попросили прогнать шарманщика, который не желал уходить, - не получал никаких поручений.      Раздумывая о горькой своей участи, Джонни свернул на Флит-стрит. Тут на него налетел мальчик с картонкой в руках.      - Извините... - мальчуган заглянул в лицо Джонни и прибавил: - мисс, - после чего, ловко увернувшись от удара, скрылся в толпе.      Младенец, обладавший детски смазливым личиком, привык к такого рода оскорблениям, но сегодня они ему особенно досаждали. Почему у него, в двадцать два года, не растут хотя бы усы? Почему в нем росту всего только пять футов и пять с половиной дюймов? Почему проклятая судьба наделила его бело-розовым цветом лица, за который товарищи по клубу дразнят его Младенцем, а уличные мальчишки пристают к нему, выпрашивая поцелуй? Почему у него голос, как флейта, более подходящий для... Внезапно у него мелькнула блестящая мысль. Джонни бросилась в глаза вывеска парикмахерской, и он поспешил зайти.      - Постричься, сэр? - осведомился парикмахер, окутывая его простыней.      - Нет, побриться.      - Извините. - Парикмахер поспешил заменить простыню полотенцем. - И часто вы бреетесь, сэр?      - Да.      - Тэк-с... Хорошая сегодня погодка.      - Очень хорошая.      От парикмахера Джонни направился к костюмеру Стинчкумбу, на Друри-Лэйн.      - Я участвую в пантомиме, - объявил ему Младенец. - Пожалуйста, подберите мне полный костюм современной молодой девушки.      - Найдется, - сказал костюмер. - У меня есть как раз то, что вам надо. Пожалуйте.      - Имейте в виду, - предупредил его Младенец, - что мне нужно все, от ботинок до шляпки включительно, - и корсет и юбки, словом, вся обмундировка.      - О, у меня здесь полное приданое. - Костюмер уже доставал вещи из холщового мешка и выкладывал их на прилавок. - Вот, прошу примерить.      Младенец удовольствовался тем, что примерил платье и ботинки.      - Словно на вас шито, - восхищался костюмер.      - Немного широко в груди.      - Это ничего. Подложите парочку полотенец - ничего не будет заметно.      - Вы не находите, что этот костюм слишком криклив?      - Криклив? Помилуйте! Он на редкость элегантен.      - Вы уверены, что тут все, что нужно?      - Будьте благонадежны. Хоть сейчас надевать.      Младенец оставил задаток. Костюмер записал его фамилию и адрес и обещал через час прислать ему вещи на дом. Младенец, вошедший во вкус этой игры, купил себе новые перчатки и сумочку и направился на Боу-стрит.      - Мне нужен дамский парик, светло-каштановый.      Парикмахер предложил ему два, на выбор. Второй, по мнению парикмахера, давал полную иллюзию.      - Он выглядит естественнее, чем ваши собственные волосы, ей-богу, сэр! - уверял парикмахер.      Парик тоже обещали прислать через час. Теперь, кажется, все. По пути домой Младенец приобрел еще дамский зонтик и вуаль.      Четверть часа спустя после ухода Джонни Булдстрода от костюмера, в тот же самый магазин зашел некий Гарри Беннет, актер и также член клуба Автолика. В магазине никого не было. Гарри Беннет постучал тростью об пол и стал дожидаться хозяина. На прилавке лежала целая куча женского платья, а сверху листок с фамилией и адресом. Гарри Беннет, от нечего делать, подошел ближе и прочел фамилию. Потом разворошил тростью кучу, разбросав по прилавку разные принадлежности дамского туалета.      - Что вы делаете! - воскликнул вошедший в эту минуту костюмер. - Это сейчас надо посылать.      - На кой черт Джонни Булстроду понадобилось это тряпье? - спросил Гарри Беннет.      - А я разве знаю. Должно быть, участвует в любительском спектакле. Это ваш приятель?      - Да. А из него выйдет прехорошенькая девушка. Интересно бы взглянуть.      - Ну что ж, попросите у него билет. Да осторожнее же - не запачкайте.      - Попрошу, - сказал Гарри Беннет и стал выбирать костюм для своей новой роли.      Парик и костюм были доставлены Джонни на квартиру не через час, а через три часа; впрочем, он другого и не ждал. На одеванье ушел почти час, но вот он, наконец, стоял перед зеркалом, совершенно преображенный. Джонни остался доволен: из зеркала платяного шкафа на него глядела высокая, красивая девушка - пожалуй, немного кричаще одетая, но бесспорно шикарная.      - Интересно знать, нужно ли сверху надеть пальто, - размышлял Джонни, в то время как солнечный луч, скользнувший в окно, осветил его изображение в зеркале. - Впрочем, пальто у меня все равно нет, так что нечего и раздумывать.      Солнечный луч погас. Джонни захватил сумочку и зонтик и осторожно приотворил дверь. В коридоре ни души. Джонни, крадучись, спустился с лестницы и на нижней площадке подождал. Из кухни в подвале доносились голоса. Чувствуя себя, словно сбежавший преступник, Джонни тихонько нажал на ручку входной двери и выглянул на улицу. Шагавший по тротуару полицейский обернулся и посмотрел на него. Джонни поспешно отскочил назад и затворил дверь. Послышались шаги: кто-то поднимался из кухни. Очутившись между двух огней и не имея времени раздумывать, Джонни выбрал более близкий путь к спасению и выскочил на улицу. Ему показалось, что вся улица на него сейчас набросится. Навстречу ему скорым шагом шла женщина. Что она ему скажет? Что он ей ответит? К удивлению Джонни, женщина прошла мимо, словно и не заметив его. Не понимая, какое чудо его спасло, он сделал несколько шагов по тротуару. Два юных клерка, обогнавших его, обернулись, но, встретив его испуганный и сердитый взгляд, видимо сконфузились и пошли своей дорогой. Джонни начинал думать, что люди менее сообразительны, чем он опасался. Приободрившись, он благополучно дошел до Холборна. Здесь было людно, но на него никто не обращал внимания.      - Извините, - сказал Джонни, наткнувшись на толстого пожилого господина.      - Это я виноват, - улыбнулся толстяк, поднимая упавшую шляпу.      - Извините, - повторил Джонни минуты две спустя, нечаянно толкнув высокую молодую даму.      - Не худо бы вам полечиться от косоглазия, - строго заметила дама.      "Что это со мной такое? - думал Джонни. - Как будто туман какой перед глазами. Ах да! Это вуаль, черт бы ее побрал".      Джонни решил дойти до конторы Мраморного Мыла пешком. "Так, постепенно, я успею освоиться с этим дурацким костюмом, - думал он. - Надо надеяться, что старикашка будет на месте".      Дойдя до Ньюгет-стрит, Джонни остановился и прижал руки к груди. "Странная какая-то боль, - подумал он. - Сейчас бы коньяку глотнуть, да, наверно, нельзя - народ испугаешь".      "Все время теснит в груди, - уже с тревогой говорил себе Джонни на углу Нипсайда. - Уж не болен ли я?.. Тьфу, да ведь это чертов корсет давит... Не удивляюсь, что девицы иной раз бывают так раздражительны".      В главной конторе Мраморного Мыла Джонни приняли чрезвычайно любезно. Мистера Джауита сейчас нет, но он обещался быть к пяти часам. Не угодно ли барышне подождать, или, может быть, она зайдет попозже? Барышня решила - раз уж она здесь - лучше подождать. Вот в этом кресле барышне будет покойнее. Как прикажет барышня - закрыть окно или оставить его открытым? Не желает ли барышня посмотреть последний номер "Таймса"?      - Или "Шутника"? - предложил самый юный из клерков, за что и был моментально выпровожен за дверь.      У многих из старших клерков нашелся повод пройти через приемную. Двое даже остановились, весьма пространно обмениваясь замечаниями о погоде. Джонни начинало это нравиться. Приключение сулило ему много радостей. К тому времени, когда хлопанье дверей и беготня клерков возвестили о приходе шефа, Джанни уже с удовольствием предвкушал свидание с ним.      Оно было кратко и не вполне оправдало ожидания Джонни. Мистер Джауит очень занят - он, собственно, принимает только по утрам, но, разумеется, для дамы... Не сообщит ли мисс...      - Монтгомери.      - Не сообщит ли мисс Монтгомери мистеру Джауиту, чему он обязан удовольствием?..      Мисс Монтгомери сообщила.      Мистеру Джауиту, видимо, было и смешно и досадно.      - Право же, - сказал мистер Джауит, - это не дело. От нашего брата мужчины мы умеем себя оградить, но если нас атакуют дамы - право же, это даже недобросовестно.      Мисс Монтгомери стала просить.      - Я подумаю, - вот все, что обещал мистер Джауит. - Зайдите ко мне еще раз.      - Когда?      - Какой сегодня день? Четверг? Ну, скажем: в понедельник. - Мистер Джауит позвонил и отечески потрепал по плечу гостью. - Послушайтесь моего совета, барышня, - предоставьте дела нам, мужчинам. Вы хорошенькая девушка. Вы можете устроиться иначе - и лучше.      Вошел один из клерков. Джонни встал.      - Так, значит, в понедельник? - переспросил он.      - В четыре часа. Будьте здоровы.      Джонни ушел, несколько разочарованный, хотя в конце концов дело обошлось не так уж плохо. Как бы то ни было, придется подождать до понедельника. А теперь скорей домой, переодеться и поесть. Он кликнул извозчика.      - Квин-стрит, номер двадцать восьмой... Нет. Не так. Остановитесь на углу Квин-стрит и Линкольнс-Инн-фильдс.      - Правильно, мисс. На углу оно, понятное дело, удобнее, - сплетен меньше.      - Что такое?      - Не обижайтесь, мисс. Все мы были молоды.      На углу Квин-стрит и Линкольнс-Инн-фильдс Джонни вышел и, думая совсем о другом, машинально сунул руку туда, где он привык находить карман. Потом он опомнился.      "Да взял ли я с собой деньги?" - соображал Джонни.      - Посмотрите в сумочке, мисс, - посоветовал извозчик.      Джонни посмотрел. Сумочка была пуста.      - Может быть, он в кармане, - вслух подумал Джонни.      Извозчик намотал вожжи на ручку кнута и расположился поудобнее.      - Где-нибудь он должен же быть, - бормотал себе под нос Джонни. - Я помню, я видел его. Простите, что заставляю вас ждать, - обратился ой к извозчику.      - Не извольте беспокоиться, мисс, - дело привычное, мы за подождание берем только по шиллингу за четверть часа.      - Надо же случиться такой глупости... - бормотал Джонни.      Двое мальчуганов и девочка с грудным ребенком на руках остановились, заинтересованные.      - Ступайте отсюда, - сказал извозчик. - Подрастете - тогда узнаете, какие бывают в жизни неприятности.      Мальчуганы отошли немного и опять остановились; к ним присоединилась неряшливо одетая женщина и еще один мальчик.      - Есть! - крикнул Джонни, не в силах удержать восторга, когда рука его, наконец, скользнула куда-то внутрь. Девочка с ребенком на руках пронзительно захохотала, сама не зная чему. Но радость Джонни мгновенно погасла - дыра оказалась не карманом. Выходило, что карман можно найти, только если снять юбку и вывернуть ее наизнанку.      И тут, когда надежды почти не оставалось, Джонни вдруг нашел его. Увы! Он был пуст, как и сумочка.      - Мне очень жаль, - обратился Джонни к извозчику, - но, по-видимому, мой кошелек остался дома.      Извозчик сказал, что это старая штука, и начал спускаться на землю. Зрители, которых набралось уже одиннадцать человек, насторожились в ожидании скандала. Впоследствии Джонни сообразил, что мог бы предложить извозчику свой зонтик: он стоил уж конечно больше восемнадцати пенсов. Но такие мысли приходят в голову задним числом. В данный же момент он видел единственное спасение в бегстве.      - Эй вы, подержите-ка кто-нибудь лошадь! - крикнул извозчик.      Дюжина рук услужливо выхватила у него вожжи, и задремавшая было кляча стала бешено порываться вперед.      - Эй! Остановите ее! - кричал извозчик.      - Упала! - в восторге заорали зрители.      - На подол себе наступила, - пояснила неряшливо одетая женщина. - В этих юбках бегать - не дай бог.      - Нет, ничего, встала! - взвизгнул юный водопроводчик и в упоении шлепнул себя по ляжке. - Ох, и здорово бежит, черт ее подери!                  К счастью, площадь была безлюдна, а Джонни был мастер бегать. Высоко подобрав левой рукой юбки, верхнюю и нижнюю, он мчался через площадь со скоростью пятнадцати миль в час. Мальчишка из мясной кинулся ему наперерез, расставив руки, чтобы загородить дорогу. Мальчишку этого потом три месяца дразнили тем, как "барышня" швырнула его наземь. К тому времени, когда Джонни добежал до Стрэнда, погоня осталась далеко позади. Джонни опустил юбки и перешел на более женственный аллюр. Через Боу-стрит и Лонг-Эйкр он благополучно добрался до Грейт-Квин-стрит и на пороге своего дома покатился со смеху. Приключения его были очень забавны, но все же он не жалел, что они пришли к концу. Даже и самые остроумные шутки могут надоесть. Джонни позвонил.      Дверь отворилась. Джонни хотел войти, но рослая костлявая женщина загородила ему дорогу.      - Вам чего? - осведомилась костлявая женщина.      - Хочу войти, - объяснил Джонни.      - А зачем это вам понадобилось?      Вопрос показался Джонни нелепым, но, поразмыслив, он сообразил. Перед ним была не миссис Пегг, его хозяйка, а, видимо, какая-то ее приятельница.      - Да вы не беспокойтесь. Я живу здесь. Просто я забыл взять с собой ключ, только и всего.      - Тут во всем доме ни одной женщины нет. И не будет, - решительно заявила костлявая женщина.      Все это было очень досадно. Джонни совершенно не предвидел таких осложнений. Он так радовался, что добрался до дому. А теперь придется объяснять... Хоть бы по крайней мере не дошло до клуба!..      - Попросите миссис Пегг выйти сюда на минутку.      - Ее дома нет.      - Как - дома нет?      - Уехала в Рамфорд, если желаете знать, - с матерью повидаться.      - В Рамфорд?      - Сказано вам: в Рамфорд, чего же еще?      - Когда... когда она вернется?      - В воскресенье вечером, к шести часам.      Джонни взглянул на костлявую женщину, представил себе, как он будет рассказывать ей истинную, неприкрашенную правду, а она не поверит ни единому его слову. И вдруг его осенило.      - Я сестра мистера Булстрода, - робко сказал Джонни. - Он ждет меня - он знает, что я приеду.      - Да ведь вы, кажется, говорили, что живете здесь.      - Я хотела сказать, что он живет здесь, - еще более четко пояснил бедный Джонни, - во втором этаже, вы же знаете.      - Знаю. Есть такой. Но только его сейчас дома нету.      - Дома нету?      - Ушел - еще в три часа.      - Я пройду в его комнату и подожду его.      - Никуда вы не пройдете.      На минуту у Джонни мелькнула мысль отшвырнуть ее и силой войти, но вид у костлявой женщины был грозный и решительный. Выйдет скандал - чего доброго, пошлют за полицией. Джонни часто хотелось увидать свое имя в печати, но сейчас он такого желания почему-то не испытывал.      - Пожалуйста, впустите меня, - взмолился Джонни. - Мне больше некуда идти.      - А вы погуляйте - проветритесь. Он, наверное, скоро вернется.      - Но дело в том, что...      Костлявая женщина захлопнула дверь.      У подъезда ресторана на Веллингтон-стрит, откуда доносились всякие вкусные запахи, Джонни остановился, чтобы собраться с мыслями.      - О черт! Куда же это я девал свой зонтик? Я... нет, нет! Должно быть, я обронил его, когда этот осел хотел меня задержать. Ну и везет же мне, ей-богу!      У следующего ресторана, на Стрэнде, Джонни опять остановился.      - Как же мне дожить до воскресенья вечером? Где я буду ночевать? Дать телеграмму домой? Черт побери, ведь мне же не на что даже телеграмму послать. Вот потеха, честное слово!.. - Сам того не замечая, Джонни стал говорить вслух. - О, поди ты к...      Последние слова Джонни обращены были к долговязому рассыльному, вздумавшему было выразить ему сочувствие.      - Вот так здорово! - изумилась проходившая мимо цветочница. - А небось корчит из себя благородную!      Торговец, продававший пуговицы и запонки с ларька на углу, вздохнул:      - Нынче все благородные...      Мысль, сперва неясная, потом все более и более отчетливая, увлекала Джонни по направлению к Бедфорд-стрит. "Почему бы и нет? - говорил себе Джонни. - Пока еще ни у кого не явилось подозрения. Почему именно они должны догадаться? Если они узнают меня, они меня задразнят насмерть - но почему непременно они должны узнать? А что-нибудь предпринять необходимо".      Он быстро пошел дальше. У подъезда клуба Автолика он минутку помедлил, потом набрался храбрости и толкнул входную дверь.      - Мистер Херринг - мистер Джек Херринг здесь?      - Вы найдете его в курительной, мистер Булстрод, - ответил старик швейцар, не поднимая глаз от вечерней газеты.      - Будьте добры, попросите его на минутку выйти сюда.      Старый Гослин поднял голову, снял очки, протер их и опять надел на нос.      - Скажите, пожалуйста, что его спрашивает мисс Булстрод - сестра мистера Булстрода.      Когда старый Гослин заглянул в курительную, там шел серьезный спор о Гамлете - был он помешан или только притворялся.      - Мистер Херринг, вас спрашивает дама.      - Кто меня спрашивает?      - Дама, сэр. Мисс Булстрод, сестра мистера Булстрода. Она дожидается внизу.      - Я даже не знал, что у него есть сестра, - сказал Джек Херринг, вставая с места.      - Погодите минутку, - сказал Гарри Беннет, - затворите-ка дверь. Не уходите. - Швейцар притворил дверь и вернулся обратно. - Дама в сиреневом платье с кружевным воротничком и тремя воланами на юбке?      - Точно так, мистер Беннет.      - Это он сам - Младенец.      Вопрос о помешательстве Гамлета был мгновенно забыт.      - Я нынче утром заходил к Стинчкумбу, - объяснил Гарри Беннет, - и видел на прилавке полный женский костюм, который собирались отправить Джонни на квартиру. Платье - то самое. Это он вздумал подшутить над нами.      Члены клуба переглянулись.      - Я вижу здесь большие возможности, если только взяться за дело умеючи, - помолчав, заметил Шотландец.      - Правильно, - поддержал его Джек Херринг. - Подождите меня здесь, - жаль будет, если мы испортим дело.      Через десять минут Джек вернулся и шепотом стал рассказывать.      - Необычайно грустная история: бедная девушка сегодня приехала из Дербишира повидаться с братом, не застала его дома, - оказывается, он ушел в три часа, и она боится, не случилось ли с ним чего-нибудь! Хозяйка уехала в Рамфорд, к матери, и оставила вместо себя какую-то старую каргу, которая не пускает бедняжку в комнату брата подождать его.      - Как это печально, когда невинное, беспомощное существо попадает в беду! - вздохнул Сомервилль, по прозвищу Адвокат-без-практики.      - Это еще не самое худшее, - продолжал Джек. - Бедную девочку обокрали, даже зонтик стащили, и она сидит без гроша: не обедала и не знает, где бы ей переночевать.      - Ну, это он уж того, переборщил, - заметил Порсон.      - Мне кажется, я понимаю, - сказал Адвокат-без-практики. - Случилось вот что. Он решил потешиться над нами, нарядился барышней и вышел из дому, не захватив с собой ни денег, ни ключа от входной двери. Хозяйка, может быть, действительно уехала в Рамфорд, а если даже не уехала, все-таки ему пришлось бы звонить, объясняться. Чего же он просит - соверен взаймы?      - Даже два.      - Ага, это он хочет купить себе костюм. Не давай ему, Джек. Наш долг - показать ему все безрассудство таких нелепых эскапад.      - Ну, покормить его обедом все же следовало бы, - вставил словечко добрый толстяк Порсон.      - Я предлагаю вот что, - усмехнулся Джек. - Давайте, сведем его к миссис Постуисл. Она мне до известной степени обязана - это я устроил в ее лавочке почтовую контору. Препоручим его ее материнским заботам, - пусть там переночует, а завтра мы начнем его "развлекать", и вы увидите: ему первому надоест эта шутка.      План понравился, - семеро членов клуба Автолика пошли проводить "мисс Булстрод" до ее новой квартиры, и все завидовали Джеку Херрингу, удостоившемуся чести нести ее сумочку. Все семеро дали понять "мисс Булстрод", что они душою рады услужить ей, хотя бы из дружеского расположения к ее брату - "удивительно милый мальчик! Правда, умом не блещет, ну да это ведь не его вина". Однако "мисс Булстрод" особой признательности, по-видимому, не чувствовала. Она твердила свое - может, кто-нибудь даст ей взаймы два соверена, тогда она никому больше не доставит хлопот. Но на это они, в ее же интересах, не соглашались. Джек напомнил ей, что ведь один раз ее уже обокрали. Лондон - город опасный для молодых и неопытных. Гораздо лучше, если они будут оберегать ее и заботиться о ней - много ли девушке надо? Очень неприятно отказывать даме в таком пустяке, но благополучие сестры их дорогого товарища превыше всего. "Мисс Булстрод" сокрушалась, что отнимает у них столько времени. Джек Херринг возражал, что ни один порядочный англичанин не пожалеет о времени, потраченном на то, чтобы выручить из беды прелестную девушку.      Прибыв на место, Джек Херринг отозвал миссис Постуисл в сторонку.      - Это сестра одного нашего хорошего знакомого, - сообщил Джек Херринг.      - Красивая девушка, - одобрила миссис Постуисл.      - Я утром опять зайду. А пока что вы не спускайте ее с глаз и, главное, не давайте ей денег взаймы.      - Понятно, - сказала миссис Постуисл.      "Мисс Булстрод" отлично поужинала холодной бараниной и бутылкою пива, откинулась на спинку стула, заложила ногу на ногу и, глядя в потолок, мечтательно заметила:      - Интересно знать, какой вкус в папироске. Мне часто хотелось попробовать.      - Прескверный вкус, особенно если кто не привык, - ответила миссис Постуисл, сидевшая тут же, с вязаньем в руках.      - А я слыхала, что некоторые девушки курят.      - Ну, это что уж за девушки!      - Я знала одну очень милую девушку, - продолжала "мисс Булстрод", - которая всегда выкуривала папироску после ужина. Она говорила, что это успокоительно действует на нервы.      - Будь она на моем попечении, она бы этого не говорила, - заметила миссис Постуисл.      "Мисс Булстрод" беспокойно заерзала на своем стуле.      - Знаете, что? Я не прочь прогуляться перед сном, - сказала она.      Миссис Постуисл отложила вязанье.      - Ну что ж, пойдемте.      - Зачем же вам беспокоиться? Вы, наверно, устали.      - Ничуть. Мне тоже будет полезно подышать свежим воздухом.      В некоторых отношениях миссис Постуисл оказалась весьма удобной спутницей. Она не задавала вопросов, а только отвечала, когда ее спрашивали, что в этот вечер бывало не часто. Через полчаса "мисс Булстрод" сказала, что у нее разболелась голова и, пожалуй, ей лучше вернуться домой и лечь спать. Миссис Постуисл тоже нашла, что это будет самое благоразумное.      - Да уж, конечно, лучше, чем без дела шататься по улицам, - проворчал Джонни, притворяя за собой дверь своей спальни. - Завтра я должен добыть себе папирос, хотя бы для этого пришлось обокрасть ее кассу. Это что же такое? - Джонни на цыпочках подкрался к двери. - Черт побери! Заперла!      Джонни сел на кровать и принялся обдумывать свое положение. "Я, кажется, никогда не выпутаюсь из этой истории!.. - Он расшнуровал корсет. - Слава тебе господи!- прошептал он благочестиво, любуясь тем, как тело его постепенно принимает нормальные очертания. - Но, кажется, я успею привыкнуть к нему раньше, чем мне удастся от него избавиться".      Ночью ему снились самые нелепые сны.      Весь следующий день - пятницу - Джонни оставался "мисс Булстрод", надеясь, вопреки рассудку, что ему удастся вернуть себе свободу, ни в чем не сознавшись. Весь клуб Автолика, по-видимому, влюбился в него.      "Мне казалось, что я сам слабоват по части женского пола, - размышлял Джонни. - Но эти идиоты! Можно подумать, будто они никогда не видали женщины!"      Они являлись поодиночке и небольшими группами и изъявляли свои чувства. Даже миссис Постуисл, привыкшая все принимать спокойно и без рассуждений, на этот раз сказала Джеку Херрингу:      - Когда это вам надоест, вы меня предупредите.      - Как только мы разыщем ее брата, разумеется, мы тотчас же свезем ее к нему.      - А вы бы поискали его там, где его можно найти.      - Что вы хотите сказать? - удивился Джек.      - А ничего - то, что сказала.      Джек посмотрел на миссис Постуисл. Но лицо у нее было не из выразительных.      - Ну что - как у вас идет дело с почтовой конторой? - осведомился Джек.      - Почтовая контора для меня - большое подспорье, и я не забыла, что обязана этим вам.      - Полноте, я не к тому.      Они приносили подарки - недорогие, больше так, для памяти или в знак уважения: конфеты, букетики, флаконы духов: Сомервиллю "мисс Булстрод" намекнула, что, если он действительно хочет доставить ей удовольствие, а не просто "заливает" - за это жаргонное словечко она извинилась, выразив опасение, что позаимствовала его у брата, - то пусть бы он принес ей коробку папирос Мессани №2. Сомервилль огорчился. Он, может быть, отстал от века, но... "Мисс Булстрод" оборвала его на полуслове, подтвердив, что так оно и есть, а потом надулась и замолчала.      Юную гостью водили в Музей восковых фигур. Водили на самый верх Монумента. Водили в Тауэр. Вечером ее повели в Политехникум смотреть "Духа Питера".      - Вот этим так весело, - говорили с изумлением и завистью другие туристы.      - Ну, барышне-то не видно, чтобы было очень весело, - возражали более наблюдательные.      - Да, она у них какая-то угрюмая, - соглашались дамы.      Стойкость, с какою "мисс Булстрод" переносила таинственное исчезновение своего брата, повергала ее поклонников в изумление и восторг.      - Может, телеграфировать вашим родным в Дербишир? - предлагал Джек Херринг.      - Ради бога, не надо! - горячо протестовала "мисс Булстрод", - они страшно перепугаются. Самое лучшее будет, если вы одолжите мне два соверена и дадите мне возможность вернуться домой.      - Ах нет, что вы! Вас, чего доброго, опять ограбят. Я поеду провожать вас.      Но "мисс Булстрод" уже передумала:      - Может быть, Джонни завтра вернется. Он, вероятно, поехал погостить к кому-нибудь из знакомых.      - Ему не следовало этого делать, раз он знал, что вы приедете.      - Ну уж он всегда такой...      - Если б у меня была молодая и красивая сестренка...      - Ах, как вы мне надоели! Поговорим о чем-нибудь другом.      Джек Херринг, в особенности, выводил из терпения Джонни. Он, видимо, с первого взгляда был покорен красотой "мисс Булстрод", и в начале это даже забавляло Джонни. В уединении своей девичьей светелки Джонни теперь горько корил себя за то, что своим кокетством поощрял ухаживания Джека. От восхищения Херринг быстро перешел к влюбленности и теперь смотрел совсем идиотом. Настолько, что, не будь Джонни так поглощен своими заботами, это могло бы показаться ему подозрительным. Но после всего случившегося он ничему уже не удивлялся. "Слава богу, - говорил он себе, гася свечу, - эта миссис Постуисл, кажется, надежная женщина".      В тот самый момент, когда Джонни склонил на подушку усталую голову, его товарищи в клубе обсуждали план развлечений на завтрашний день.      - Я думаю, - говорил Джек Херринг, - самое лучшее будет утречком свести ее в Хрустальный дворец. Утром там никого не бывает.      - А днем в Гринвичский госпиталь, - посоветовал Сомервилль.      - А вечером послушать негритянский оркестр, - предложил Порсон.      - Вряд ли это удобно для молодой девицы, - усомнился Джек. - Они иной раз отпускают такие шуточки...      - Мистер Брэндрем завтра вечером читает "Юлия Цезаря", - сообщил Шотландец ко всеобщему сведению.      - О чем это вы совещаетесь? - спросил только что вошедший Александер-Поэт.      - О том, куда бы повести завтра вечером мисс Булстрод.      - Мисс Булстрод? - не без удивления переспросил Поэт. - Вы говорите о сестре Джонни?      - Вот именно. А ты откуда знаешь? Ведь ты же был в Йоркшире.      - Вчера вернулся. И ехал с нею вместе.      - Ехал с нею вместе?      - Да, от Мэтлок-Бата. Да что с вами со всеми? У вас такой вид...      - Присядь, - пригласил его Адвокат-без-практики. - Давайте обсудим все спокойно.      Александер, заинтересованный, сел.      - Ты говоришь, что вчера приехал в Лондон с мисс Булстрод. Ты уверен, что это была мисс Булстрод?      - Уверен? Да я ее с детства знаю.      - Когда ты приехал в Лондон?      - В половине четвертого.      - И что же с нею сталось? Куда она должна была ехать с вокзала?      - А я не спросил ее. Видел только, как она садилась в кэб. Я торопился и... что это такое с Херрингом?      Херринг вскочил и, схватившись за голову, быстро шагал из угла в угол.      - Не обращай внимания. Мисс Булстрод - ей сколько лет?      - Восемнадцать - нет, уже девятнадцать исполнилось.      - Она такая высокая, красивая?      - Да. А что, с ней что-нибудь случилось?      - Ничего. С нею-то ровно ничего не случилось. Весело проводит время, и только.      Поэт был рад это слышать.      - Час тому назад, - начал Джек Херринг, все еще сжимая голову руками, как бы для того, чтоб удостовериться, что она на месте, - час тому назад я спросил ее, может ли она когда-нибудь полюбить меня. Как вы думаете, можно рассматривать это как предложение руки и сердца?      Все члены клуба сошлись на том, что это равносильно предложению.      - Но позвольте. Почему же? Я просто так спросил, без всякой цели.      Члены клуба в один голос заявили, что это увертка, недостойная джентльмена.      Времени терять было нельзя. Джек Херринг тут же сел писать письмо мисс Булстрод.      - Но я не понимаю... - начал Поэт.      - Господа, да уведите его куда-нибудь и объясните ему! - простонал Джек Херринг. - Я не в состоянии думать, когда кругом такой шум.      - Но почему же Беннет?.. - прошептал Порсон.      - А где Беннет? - крикнуло сразу несколько голосов.      Беннета со вчерашнего дня не видали.      Письмо Джека "мисс Булстрод" получила на другое утро, за завтраком. Прочитав его, "мисс Булстрод" встала и попросила миссис Постуисл дать ей взаймы полкроны      - Мистер Херринг наказывал мне ни под каким видом не давать вам денег, - сказала миссис Постуисл.      "Мисс Булстрод" протянула ей письмо.      - Прочтите это, и вы, может быть, согласитесь со мной, что ваш Херринг осел.      Миссис Постуисл прочла письмо и принесла полкроны.      - Я бы вам советовала первым делом побриться - конечно, если вам не надоело валять дурака.      "Мисс Булстрод" сделала большие глаза. Миссис Постуисл преспокойно продолжала завтракать.      - Не говорите им! - умолял Джонни. - По крайней мере сейчас не говорите.      - И не подумаю. Мне-то какое дело.      Двадцать минут спустя настоящая мисс Булстрод, гостившая у своей тетки в Кенсингтоне, изумлялась, читая наскоро набросанную записку, которую доставил ей в конверте рассыльный: "Мне нужно поговорить с тобой - наедине. Не кричи, когда увидишь меня. Ничего особенного не случилось. Объясню в двух словах. Любящий тебя брат Джонни".      Двух слов оказалось мало, но в конце концов Младенец все объяснил.      - Долго ты еще будешь смеяться? - спросил он.      - Но ты такой уморительный в этом наряде, - оправдывалась сестра.      - Они этого не находили. Я их здорово провел. Держу пари, что за тобой никогда так не ухаживали.      - А ты уверен, что провел их?      - Приходи в клуб сегодня вечером в восемь часов и увидишь. Может быть, потом я сведу тебя в театр - если ты будешь умницей.      Сам Младенец явился в клуб около восьми часов. Его встретили очень сдержанно.      - Мы уж хотели разыскивать тебя через полицию, - сухо заметил Сомервилль.      - Меня вызвали неожиданно - по очень важному делу. Страшно признателен вам, господа, за все, что вы сделали для моей сестры. Она только что рассказала мне.      - Ну полно, стоит ли об этом говорить?      - Нет, правда, я вам страшно благодарен. Не знаю, что бы она делала без вас.      Члены клуба наперебой уверяли, что это сущие пустяки. Их скромность и упорное нежелание вспоминать о своих добрых делах были прямо трогательны. Они все время старались перевести разговор на другую тему.      - Особенно восторженно она отзывалась о тебе, Джек, - упорствовал Младенец. - Я никогда не слыхал, чтоб она кем-либо так восхищалась.      - Ты же понимаешь, голубчик, что для твоей сестры... все, что я был в силах...      - Знаю, знаю; я всегда чувствовал, что ты меня любишь.      - Ну полно же, будет об этом! - умолял Джек Херринг.      - Только вот письма твоего сегодняшнего она как-то не поняла, - продолжал Младенец, игнорируя просьбу Джека. - Она боится, что ты счел ее неблагодарной.      - Видишь ли, - принялся объяснять Джек Херринг, - я опасался, что две-три моих фразы она могла истолковать неправильно. И я написал ей, что бывают дни, когда я как будто не в себе - сам не знаю, что делаю.      - Это неудобно, - заметил Младенец.      - Очень. Вот и вчера был один из таких дней.      - Сестра мне говорила, что ты был очень добр к ней. Сначала ей показалось не очень любезным с твоей стороны, что ты не хотел одолжить ей немного денег. Но, когда я объяснил ей...      - Конечно, это было глупо, - поспешил согласиться Джек. - Теперь я это вижу. Я сам нынче утром пошел объясниться с ней. Но ее уже не было, а миссис Постуисл советовала мне лучше и не объясняться. Я так ругаю себя...      - Голубчик, за что же ты ругаешь себя? Ты поступил благородно. Она нарочно хотела сегодня зайти в клуб, чтобы поблагодарить тебя.      - Ни к чему это, - сказал Джек Херринг.      - Вздор! - сказал Младенец.      - Нет, право. Ты извини меня: но все-таки я лучше не выйду к ней. Лучше мне с ней не встречаться.      - Да она уже здесь, - возразил Младенец, беря из рук швейцара визитную карточку. - Ей это покажется странным.      - Нет, право, я лучше не пойду, - жалобно повторил Джек.      - Это невежливо, - заметил Сомервилль.      - Иди сам.      - Меня она не желает видеть.      - Как не желает? - возразил Младенец. - Я забыл сказать, что она обоих вас желает видеть.      - Если я ее увижу, - сказал Джек, - я скажу ей всю правду.      - А знаешь - я думаю, это будет проще всего, - решил Сомервилль.      Мисс Булстрод сидела в вестибюле; и Джек и Сомервилль нашли, что ее теперешнее, более скромное платье гораздо больше ей к лицу.      - Вот они, - торжественно возвестил Джонни. - Вот Джек Херринг, а вот и Сомервилль. Представь себе, я едва убедил их выйти повидаться с тобой. Милый старый Джек, он так застенчив.      Мисс Булстрод поднялась с кресла и сказала, что не знает, как благодарить их за всю их доброту к ней. Мисс Булстрод, по-видимому, была очень растрогана; голос ее дрожал от волнения.      - Первым делом, мисс Булстрод, - начал Джек Херринг, - мы считаем необходимым признаться вам, что все это время мы принимали вас за вашего брата, переодетого в женское платье.      - А-а! - воскликнул Младенец. - Так вот в чем дело? Если б я только знал... - Он запнулся и горько пожалел о своих словах.      Сомервилль схватил его за плечи и поставил рядом с сестрой под газовым рожком.      - Ах ты... негодник! - сказал Сомервилль, - Да ведь это все-таки был ты.      Младенец, видя что игра проиграна, и утешаясь тем, что не он один одурачен, сознался во всем.      В тот вечер - и не только в тот вечер - Джек Херринг и Сомервилль были с Джонни и его сестрою в театре. Мисс Булстрод нашла Джека Херринга "очень милым" и сказала об этом брату. Но Сомервилль, Адвокат-без-практики, понравился ей еще больше и впоследствии, когда Сомервилль, уже утративший право на свое прозвище, подверг ее допросу, призналась ему в этом сама.      Но все это не имеет отношения к нашей истории. Кончается она тем, что в условленный день, в понедельник, мисс Булстрод явилась под видом "мисс Монтгомери" к Джауиту и заручилась для последней страницы "Хорошего настроения" объявлением о мраморном мыле на шесть месяцев, по двадцати пяти фунтов стерлингов в неделю.                  Из сборника      "ПРАЗДНЫЕ МЫСЛИ В 1905 г."                  1905            СЛЕДУЕТ ЛИ ЖЕНАТОМУ ЧЕЛОВЕКУ ИГРАТЬ В ГОЛЬФ?            Излишне говорить, что мы, англичане, придаем спорту чрезмерно большое значение, - вернее, это говорилось так часто, что стало общим местом. Того и гляди какой-нибудь радикально настроенный английский романист напишет книгу, рисующую все зло, к которому приводит злоупотребление спортом: запущенные дела, разбитая семья, медленное, но неуклонное истощение мозга - которого и без того было не так уж много, - влекущее за собой частичное слабоумие и прогрессирующее с каждым годом ожирение.      Однажды мне рассказали о молодой парочке, которая решила провести свой медовый месяц в Шотландии. Бедняжка не знала, что ее муж увлекается игрой в гольф (он ухаживал за ней и покорил ее сердце в период вынужденной праздности, вызванной растяжением плеча), иначе она, вероятно, отказалась бы от поездки в Шотландию. Первоначально они задумали совершить путешествие. На второй день супруг вышел прогуляться в одиночестве. За обедом он с рассеянный видом заметил, что им посчастливилось набрести на чудесное местечко, и предложил остаться еще на один день. Наутро после завтрака он раздобыл у швейцара палку для гольфа и оказал жене, что пойдет погулять, пока она причесывается. По его словам, помахивание палкой на ходу доставляло ему развлечение. Он вернулся ко второму завтраку и целый день был не в духе. Сославшись на то, что здешний воздух полезен для его здоровья, он убедил ее отложить отъезд еще на один день.      Она была молода и неопытна и решила, что у мужа не в порядке печень. Она много слышала о болезнях печени от своего отца. На следующее утро, захватив еще несколько палок, он ушел, на этот раз не дожидаясь завтрака, я вернулся к обеду поздно и не в слишком общительном расположении духа. На этом и кончился их медовый месяц, во всяком случае для нее. У него были самые лучшие намерения, но дело зашло слишком далеко. Порок проник ему в кровь, и при виде поля для игры в гольф он забыл обо всем на свете.                  Многие, я уверен, слышали историю о священнике, увлекавшемся гольфом, который, промахнувшись, всякий раз не в состоянии был удержаться от ругательства.      - Гольф и служение богу несовместимы, - сказал один из его друзей. - Послушайся моего совета, Тэммас, и брось его, пока не поздно.      Через несколько месяцев они встретились снова.      - Ты был прав, Джейми! - жизнерадостно закричал священник. - Они здорово мешали друг другу; гольф и служение господу; я послушался твоего совета и бросил его.      - В таком случае, зачем тебе понадобился этот чехол с палками? - осведомился Джейми.      - Зачем мне палки? - повторил в недоумении Тэммас. - Разумеется, для того чтобы играть в гольф. - Тут он понял, в чем дело. - Спаси тебя господь, парень, - воскликнул он, - уж не взбрело ли тебе в голову, что я бросил гольф?      Понятие игры англичанину недоступно. Он превращает спорт в пожизненную каторгу, принося ему в жертву свою душу и тело. Можно перефразировать знаменитое, но неизвестно кому принадлежащее изречение следующим образом: курорты Европы обязаны половиной своих доходов спортивным полям и площадкам в Итоне и тому подобных местах. В швейцарском или немецком санатории на вас обрушиваются чудовищно толстые мужчины и толкуют вам о том, что некогда они были призовыми спринтерами или защищали честь своих университетов в состязаниях по прыжкам в высоту, - теперь эти люди цепляются за перила и стонут, взбираясь по лестнице. Чахоточные мужчины между приступами кашля рассказывают о голах, забитых ими в те времена, когда они были блестящими хавбеками или форвардами. Бывшие боксеры-любители, выступавшие некогда в легком весе, а теперь напоминающие телосложением массивные американские бюро с выдвижной крышкой, загоняют вас в угол биллиардной и, недоумевая, почему они не могут подойти к вам так близко, как им хотелось бы, шепотом излагают секрет того, как избегнуть удара снизу посредством быстрого ухода назад. На больших дорогах Энгадина то и дело встречаются немощные теннисисты, одноногие конькобежцы, отечные наездники, ковыляющие на костылях.      Эти люди достойны всяческого сожаления. Книги для них бесполезны, потому что за всю свою жизнь они выучились читать только спортивные газеты. В молодости они не слишком утруждали свой мозг и, по-видимому, утратили самую способность мыслить. Они безразличны к искусству, а природа может предложить им лишь то, к чему они более не пригодны. Одетые снегом горы напоминают им, как некогда они отважно спускались с вершин на санках; неровный луг наводит на грустные мысли о том, что они не в состоянии больше держать в руках палку; сидя у реки, они рассказывают вам о лососе, которого им удалось подцепить прежде, чем они подцепили ревматизм; птицы лишь вызывают у них тоску о ружье; музыка воскрешает в памяти крикетное состязание, происходившее много лет назад под бодрящие звуки местного оркестра; живописное кафе со столиками под виноградными лозами будит горькие воспоминания о пинг-понге. Жалко их, конечно, но рассказы их не очень-то занимательны. Человеку, у которого, кроме спорта, есть и другие интересы в жизни, их воспоминания просто скучны, а беседовать друг с другом они не желают. Очевидно, они не совсем верят друг другу.      Мало-помалу наши спортивные игры начинают перенимать иностранцы; будем надеяться, что наш пример послужит им предостережением, и они сумеют остановиться вовремя. Пока что их отношение к спорту вряд ли можно назвать слишком серьезным. Футбол приобретает в Европе все большую популярность. Однако французы все еще не отказались от мысли, что наилучшим ударом является тот, от которого мяч взлетает высоко в воздух, после чего его следует принять на голову. Француз охотнее сыграет головой, чем забьет гол. Если ему удается загнать мяч в угол, дважды поднять его в воздух на бегу и оба раза принять на голову, дальнейшее, по-видимому, перестает его интересовать. Пусть мяч забирает кто угодно; он сделал свое дело и счастлив.      Говорят, что в Бельгии вводится крикет; я приложу все старания, чтобы попасть на первую игру. Боюсь только, что неопытные бельгийцы будут первое время останавливать крикетные мячи головой. Убеждение, что голова - наиболее подходящий орган для игры в мяч, очевидно, у бельгийца в крови. Моя голова, рассуждает он, кругла и тверда; мяч тоже. Какая другая часть человеческого тела лучше приспособлена для того, чтобы принимать и останавливать его?      Гольф еще не вошел в моду, но теннис прочно укоренился от Санкт-Петербурга до Бордо. Немцы, со свойственной им основательностью, трудятся в поте лица. Университетские профессора и тучные майоры, встав рано утром, нанимают мальчишек и отрабатывают драйвы слева и удары с лета. Но для французов теннис - пока еще только игра. Им свойственна веселая, непринужденная манера игры, которая так шокирует англичан.      Подачи французского партнера немало удивляют вас. Случайный перелет за линию на какой-нибудь ярд бывает у всякого игрока, но этот человек, по-видимому, поставил перед собой цель перебить все окна. Вы уже готовы протестовать, но в этот момент веселый смех и бурные аплодисменты зрителей объясняют ваше заблуждение. Он вовсе не стремился подать мяч; он стремился попасть в человека на соседнем корте, который отошел в сторону, чтобы завязать шнурок. В конце концов это ему удалось. Он попал этому человеку в поясницу и сбил его с ног. Присутствующие знатоки приходят к единодушному заключению, что более точный удар попросту невозможен. Сам Догерти никогда не был вознагражден более шумными аплодисментами. Доволен даже тот человек, которого сбили с ног, из этого видно, на что способен француз, когда он всерьез берется за игру.      Но честь француза требует удовлетворения. Он забывает о шнурке, он забывает об игре. Он собирает все мячи, какие только удается найти: свой мяч, ваш мяч, любой мяч, который оказывается под рукой. И тогда он начинает ответный матч. В этот момент лучше всего заползти за сетку. Большинство игроков именно так и поступает; более робкие направляются в помещение клуба, где заказывают себе кофе и закуривают сигареты. Через некоторое время оба игрока чувствуют себя удовлетворенными. Тогда остальные собираются вокруг них и требуют обратно свои мячи. Это само по себе неплохая игра. Каждый стремится захватить возможно больше своих и чужих мячей - предпочтительно чужих - и начинает бегать с ними по корту, преследуемый улюлюкающими владельцами.      Примерно через полчаса, когда все смертельно устанут, игра - первоначальная игра - возобновляется. Вы интересуетесь, какой счет; ваш партнер быстро отвечает, что счет "сорок - пятнадцать". Оба ваши противника бросаются к сетке, где, по-видимому, сейчас начнется драка, Но происходит лишь дружеская перебранка; они сильно сомневаются, чтобы счет был "сорок - пятнадцать". "Пятнадцать - сорок" - вот это вполне возможно; такой счет они и предлагают принять в качестве компромисса. Прения заканчиваются соглашением, что счет "ровно". Так как дело редко обходится без подобного инцидента где-нибудь посередине игры, счет обычно бывает "ровно". Таким образом, обе стороны удовлетворены; никто не выигрывает партию, и никто не проигрывает. Одной игры вполне хватает на целый день.      Кроме того, серьезный игрок неизбежно теряется, по временам неожиданно лишаясь партнера: обернувшись, вы видите, что он беседует с каким-то посторонним человеком. Никто, кроме вас самих, и не подумает возражать против его отсутствия. Противники относятся к этому лишь как к удобному случаю выиграть очко. Спустя пять минут он возобновляет игру. С ним приходит его друг, а также собака друга. Появление собаки игроки встречают с восторгом; все мячи летят в собаку. Пока собака не устанет, у вас нет ни малейшей надежды сыграть. Но все это, несомненно, в скором времени переменится. Во Франции и Бельгии есть несколько прекрасных игроков, от которых соотечественники постепенно переймут более высокий класс. В теннисе французы переживают еще период младенчества. Усвоив правильную точку зрения на эту игру, они вместе с тем научатся посылать мячи не так высоко.      По-моему, всему виной континентальное небо. Оно такое голубое, - такое прекрасное; естественно, что оно притягивает к себе. Как бы то ни было, остается фактом, что всякий игрок, будь то англичанин или иностранец, на континенте стремится запустить мяч прямо в небо. В мое время среди членов английского клуба в Швейцарии был один молодой англичанин, действительно прекрасный игрок. Он не пропускал почти ни одного мяча. Его слабым местом был ответный удар: мяч всякий раз взлетал в воздух примерно футов на сто и опускался на площадке противника. Противник в таких случаях обычно стоял, следя за мячом, этой крошечной точкой в небе, которая все увеличивалась по мере приближения к земле. Люди, пришедшие позднее, пытались заговорить с ним, полагая, что он следит за полетом воздушного шара или орла. Он отмахивался, объясняя, что побеседует с ними позднее, после прибытия мяча. Мяч с глухим стуком падал у его ног, опять взлетал ярдов на двадцать и снова опускался. Когда мяч оказывался на нужной высоте, игрок посылал его через сетку, а еще через мгновение он снова взлетал в небо. На соревнованиях я видел, как этот молодой человек со слезами на глазах умолял дать ему судью. Все судьи разбежались. Они прятались за деревьями, добывали себе цилиндры и зонтики, чтобы походить на зрителей, прибегая к любым, пусть самым низким уловкам, лишь бы избавиться от обязанности судить матч этого молодого человека. Если только его противник не засыпал или у него не начинались судороги, игра могла продолжаться целый день. Принимать его мячи мог всякий; но, как я уже сказал, сам он не пропускал почти ни одного мяча. Он неизменно выигрывал; примерно через час его противник терял терпение и старался проиграть. Для него это была единственная возможность пообедать.      Вообще говоря, на теннисный корт за границей приятно смотреть. Женщины здесь уделяют больше внимания своим костюмам, чем наши теннисистки. Мужчины обычно одеты в белоснежную спортивную форму. Как правило, корт расположен в самых красивых местах, а здание клуба весьма живописно; здесь всегда царит смех и веселье. Возможно, класс игры не так уж высок, но самое зрелище восхитительно. Недавно я отправился с одним знакомым в его клуб в предместье Брюсселя. Территория с одной стороны была ограничена лесом, а с трех остальных сторон - petites fermes - так называют небольшие наделы, которые обрабатывают сами крестьяне.      Был чудесный весенний день. Все корты были заняты. Рыжая земля и зеленая трава создавали фон, на котором женщины в своих новых парижских туалетах с яркими зонтиками выделялись, подобно прекрасным живым букетам. Вся атмосфера, казалось, была соткана из беспечного веселья, флирта и легкой чувственности. Современный Ватто с жадностью ухватился бы за такой сюжет.      По соседству, отделенная почти невидимой проволочной оградой, работала группа крестьян. Пожилая женщина и молодая девушка, обвязав плечи веревкой, тащили борону, которую направлял высохший старик, похожий на старое чучело. На мгновение они остановились у проволочной ограды и стали смотреть сквозь нее. Получился необычайно сильный контраст: два мира, разделенные этой проволочной оградой - такой тонкой, почти невидимой. Девушка утерла рукой пот с лица; женщина заправила седые пряди, выбившиеся из-под платка; старик с некоторым трудом выпрямился. Так они простояли примерно с минуту, со спокойными, бесстрастными лицами, глядя через эту непрочную ограду, которая рухнула бы от одного толчка их огрубевших от работы рук.      Хотел бы я знать, шевелились ли в их мозгу какие-нибудь мысли? Эта девушка - красивая, несмотря на уродливую одежду. Женщина - у нее было удивительно хорошее лицо: ясные, спокойные глаза, глубоко сидящие под широким квадратным лбом. Старое высохшее чучело - всю свою жизнь он сеял весной семена тех плодов, что достанутся другим.      Старик снова склонился над веревками и подал знак. Группа двинулась вверх по склону холма. Кажется, Анатолю Франсу принадлежат слова: "Общество держится на долготерпении бедняков".            ДОЛЖНЫ ЛИ МЫ ГОВОРИТЬ ТО, ЧТО ДУМАЕМ,      И ДУМАТЬ ТО, ЧТО ГОВОРИМ?            Один мой сумасшедший приятель утверждает, что характерной чертой нашего века является притворство. Притворство, по его мнению, лежит в основе общения людей между собой. Горничная входит и докладывает, что в гостиной находятся мистер и миссис Нудинг.      - О черт! - говорит мужчина.      - Тише! - говорит женщина. - Закройте плотнее дверь, Сюзен. Сколько раз нужно вам говорить, чтоб вы никогда не оставляли дверь открытой?      Мужчина на цыпочках уходит наверх и запирается у себя в кабинете. Женщина проделывает перед зеркалом кое-какие манипуляции, выжидая, пока ей удастся овладеть собой настолько, чтобы не выдать своих чувств, а затем входит в гостиную с распростертыми объятиями и с радушным видом человека, которому нанес визит ангел. Она говорит, что счастлива видеть Нудингов - как хорошо они сделали, что зашли. Что же они не привели с собой еще Нудингов? Где проказник Нудинг-младший? Почему он совсем перестал навещать ее? Придется ей всерьез рассердиться на него. А прелестная маленькая Флосси Нудинг? Слишком мала еще, чтоб ездить с визитами? Ну, что вы! Стоит ли вообще принимать гостей, если приходят не все Нудинги?                  Нудинги, которые надеялись, что ее нет дома, которые зашли только потому, что по правилам хорошего тона они обязаны делать визиты минимум четыре раза в год, - принимаются рассказывать о том, как они изо всех сил старались прийти.      - Сегодня, - повествует миссис Нудинг, - мы решили прийти во что бы то ни стало. "Джон, дорогой, - сказала я утром, - что бы ни случилось, сегодня я зайду навестить милую миссис Хам".      По ее словам выходит, что принцу Уэльскому, который хотел нанести Нудингам визит, было сказано, что принять его не могут. Пусть приходит вечером или в какой-нибудь другой день. А сейчас Нудинги собираются провести время по своему вкусу: они собираются навестить миссис Хам"      - А как поживает мистер Хам? - вопрошает миссис Нудинг.      На мгновение миссис Хам погружается в молчание и напрягает слух. Она слышит, как он спускается по лестнице и крадется мимо двери гостиной. Она слышит, как тихо открывается и закрывается входная дверь. И она приходит в себя, как будто пробуждаясь ото сна. Это она размышляла о том, как огорчится мистер Хам, когда вернется домой и узнает, чего он лишился.      И так оно все происходит не только с Нудингами и Хамами, но и с теми из нас, кто не Нудинг и не Хам. Существование всех слоев общества зиждется на том, что люди делают вид, будто все очаровательны, будто мы счастливы всех видеть; будто все счастливы видеть нас; будто все так хорошо сделали, что пришли; будто мы в отчаянии оттого, что им право же пора уходить.      Что бы мы предпочли - посидеть еще в столовой и докурить сигару или отправиться в гостиную и послушать, как мисс Вопл будет петь? Ну что за вопрос! В спешке мы сбиваем друг друга с ног. Ей, мисс Вопл, право же, не хочется петь, но если уж мы так настаиваем... И мы настаиваем. С очаровательной неохотой мисс Вопл соглашается. Мы стараемся не глядеть друг на друга. Мы сидим, уставив глаза в потолок. Мисс Вопл кончила петь и поднимается.      - Но это так быстро кончилось, - говорим мы, как только аплодисменты стихают и голоса наши становятся слышны. Уверена ли мисс Вопл, что спела все до конца? Или она, шутница, посмеялась над нами и обсчитала нас на один куплет? Мисс Вопл заверяет нас, что она ни в чем не повинна, это автор романса виноват. Но она знает еще. При этом намеке наши лица вновь освещаются радостью. Мы шумно требуем еще.      Вино, которым угощает нас хозяин, - в жизни мы не пробовали ничего лучшего! Нет, нет, больше не надо, мы не решаемся - доктор запретил, строжайшим образом. А сигара нашего хозяина! Мы и не подозревали, что в этом будничном мире еще изготовляют такие сигары. Нет, выкурить еще одну мы, право, не в состоянии. Ну, если уж он так настаивает, можно положить ее в карман? По правде говоря, мы не такие уж завзятые курильщики. А кофе, которым поит нас хозяйка! Может быть, она поделится с нами своим секретом? А младенец! Мы едва решаемся вымолвить слово. Обычных младенцев нам случалось видеть и раньше. По правде говоря, особой прелести в младенцах мы никогда не находим и только из вежливости считали нужным выражать на их счет общепринятые восторги. Но этот младенец! Мы просто готовы спросить, где они его достали? Именно такого младенца мы бы сами хотели иметь. А как маленькая Дженет декламирует стишок "У зубного врача"! До этих пор любительская декламация мало что говорила нашему сердцу. Но тут несомненный гений! Ей нужно готовиться на сцену. Ее мать не вполне одобряет сценическую карьеру? Но мы умоляем ее во имя театра, который не должен лишиться такого таланта.      Каждая новобрачная прекрасна. Каждая новобрачная очаровательна в простом наряде из... дальнейшие подробности смотри в местных газетах. Каждая свадьба - повод для всеобщего ликования. Со стаканом вина в руке мы рисуем перед собравшимися ту идеальную жизнь, которая, мы знаем, уготована молодым супругам. Да и как может быть иначе? Она - дочь своей матери (возгласы "ура!"). Он - да чего там, мы все его знаем (новое "ура!", а также невольный взрыв хохота со стороны дурно воспитанного молодого человека, поспешно заглушенный).      Мы вносим притворство даже в нашу религию. Мы сидим в церкви и через положенные промежутки времени с гордостью сообщаем господу, что мы - жалкие и ничтожные черви и что нет в нас добра. Нечто в этом роде, полагаем мы, от нас и требуется; вреда нам это не причинит, и считается даже, что доставляет удовольствие.      Мы делаем вид, что всякая женщина порядочна, что всякий мужчина честен - до тех пор, пока они не вынуждают нас, вопреки нашему желанию, обратить внимание на то, что это не так. Тогда мы очень на них сердимся и объясняем им, что такие грешники, как они, нам, людям безупречным, не компания. Горе наше по случаю смерти богатой тетушки просто непереносимо. Торговцы мануфактурой наживают себе целые состояния, содействуя нам в наших жалких попытках выразить отчаяние. Единственное наше утешение состоит в том, что она перешла в лучший мир.      Все переходят в лучший мир после того, как получат в этом все, что только сумеют. Мы стоим у открытой могилы и говорим это друг другу. А священник настолько убежден в этом, что, в целях экономии времени, пользуется маленькой книжечкой с готовыми проповедями, содержащими эту успокоительную формулу. Когда я был ребенком, то обстоятельство, что все попадают в рай, меня весьма удивляло. Стоило только подумать о всех людях, которые уже умерли, и становилось ясно, что рай перенаселен. Я почти сочувствовал Дьяволу, всеми забытому и заброшенному. В моем воображении он рисовался мне одиноким старым джентльменом, который целыми днями сидит у ворот, все еще по привычке на что-то надеется, а может быть, бормочет себе под нос, что, пожалуй, все-таки имеет смысл закрыть лавочку. Моя старая нянька, которой я однажды поведал эти мысли, выразила уверенность в том, что если я и дальше буду рассуждать в таком духе, то меня-то он во всяком случае заполучит. Должно быть, я был порочным ребенком. Но мысль о том, с какой радостью он встретит меня - единственное человеческое существо, посетившее его за многие годы, - эта мысль меня в какой-то мере прельщала: хоть раз в жизни я оказался бы в центре внимания.      На всяком собрании оратор всегда "славный парень". Марсианин, прочитав наши газеты, вынес бы убеждение, что каждый член парламента - это веселый, добродушный, возвышенно-благородный святой, обладающий лишь тем минимумом земной человечности, который не дает ангелам вознести его живым на небо. Разве все присутствующие громовыми голосами в едином порыве не провозгласили его трижды этим самым "славным парнем"? Так они все говорят. Мы всегда с неослабевающим вниманием и огромным удовольствием слушаем блестящую речь предыдущего оратора. Когда вам казалось, что мы зевали, это мы просто, разинув рот, впивали его красноречие.      Чем выше стоит человек на общественной лестнице, тем шире должен быть у него пьедестал притворства. Когда что-нибудь печальное происходит с очень важным лицом, окружающим его людям более мелкого масштаба просто больше жить не хочется. А принимая во внимание тот факт, что в этом мире значительных персон более чем достаточно, а также и то, что с ними все время что-нибудь случается, начинаешь удивляться, как это мир до сих пор не погиб.      Однажды некоему хорошему и великому человеку случилось заболеть. В газете я прочел, что вся нация повергнута в печаль. Люди, обедавшие в ресторанах, услышав об этом из уст официанта, роняли голову на стол и рыдали. Незнакомые люди, встречаясь на улицах, бросались в объятия друг другу и плакали, как малые дети.      Я в это время был за границей, но как раз собирался домой. Мне было как-то стыдно возвращаться. Я поглядел на себя в зеркало и был просто шокирован своей внешностью: у меня был вид человека, с которым уже несколько недель ничего плохого не случалось. Я чувствовал, что появиться среди убитых горем соотечественников с такой физиономией значило бы только усугубить их скорбь. Я вынужден был прийти к выводу, что натура у меня - мелкая и эгоистичная. Мне повезло в Америке с одной пьесой, и - хоть убейте меня - мне никак не удавалось принять вид сраженного горем человека. Были моменты, когда - стоило мне только перестать следить за собою - я ловил себя на том, что насвистываю!      Если бы это только было возможно, я задержался бы за границей до тех пор, пока какой-нибудь удар судьбы не настроил меня в унисон с моими соотечественниками. Но у меня было неотложное дело. Первым человеком, с которым мне пришлось говорить на пристани в Дувре, был таможенный чиновник. Можно было предполагать, что горе сделает его равнодушным к таким вещам, как сорок восемь сигар. Ничуть не бывало, он был очень доволен, когда обнаружил их. Он потребовал три шиллинга четыре пенса и, получая деньги, хихикнул. На вокзале в Дувре маленькая девочка расхохоталась, потому что какая-то леди уронила сверток на собаку, но дети, как известно, существа бессердечные - а может быть, она ничего не знала.      Но больше всего меня удивило то, что в вагоне я увидел приличного с виду человека, который читал юмористический журнал. Правда, смеялся он мало - на столько у него хватило порядочности, - но все-таки для чего может понадобиться пораженному горем гражданину юмористический журнал? Я и часа не пробыл в Лондоне, как вынужден был прийти к заключению, что мы, англичане, удивительно сдержанный народ. Накануне, судя по газетам, всей стране грозила серьезная опасность исчахнуть в тоске и погибнуть от горя. Но на следующий день нация взяла себя в руки. "Мы проплакали целый день, - сказали себе англичане, - мы проплакали всю ночь. Пользы от этого было мало. Что ж, давайте опять взвалим себе на плечи бремя жизни". Некоторые из них, как я мог заметить в тот же вечер в ресторане отеля, самоотверженно принялись опять за еду.      Мы притворяемся в самых серьезных делах. На войне солдаты каждой страны - всегда самые храбрые в мире. Солдаты враждебной страны всегда вероломны и коварны - вот почему они иногда побеждают.      Литература - это искусство, целиком построенное на притворстве.      - Ну-ка, усаживайтесь все вокруг и бросайте пенни в мою шапку, - говорит писатель, - а я притворюсь, что где-то в Бейсуотере живет молодая девушка по имени Анджелина, самая прекрасная девушка на свете. Далее притворимся, что в Ноттинг-Хилле проживает молодой человек по имени Эдвин, который влюблен в Анджелину.      И тут, если в шапке наберется достаточно пенни, писатель пускается во все тяжкие и притворяется, что Анджелина подумала то и сказала се и что Эдвин совершил всевозможные удивительные поступки. Мы знаем, что все это он измышляет по ходу повествования. Мы знаем, что он измышляет все это, потому что рассчитывает доставить нам этим удовольствие. С другой стороны, сам он должен притворяться, что делает это потому, что, поскольку он художник, он не может иначе. Но мы-то прекрасно знаем, что стоит нам прекратить бросать ему в шапку пенни, как тут же окажется, что он очень даже может иначе.      Театральный антрепренер громко стучит в барабан.      - Подходите! Подходите! - кричит он. - Сейчас мы будем притворяться, что миссис Джонсон принцесса, а старина Джонсон сделает вид, что он - пират. Подходите, подходите, спешите видеть!      И вот миссис Джонсон, притворяясь принцессой, выходит из шаткого сооружения, которое с общего согласия считается дворцом; а старик Джонсон, притворяясь пиратом, раскачивается на другом шатком сооружении, которое с общего согласия считается океаном. Миссис Джонсон притворяется, что влюблена в него, но мы знаем, что это неправда. А Джонсон притворяется, чего он ужасный злодей, и миссис Джонсон до одиннадцати часов притворяется, что верит в это. А мы платим от шиллинга до полуфунта за то, чтобы в течение двух часов сидеть и слушать их.      Но, как я уже объяснил в начале, мой друг - человек ненормальный.            ПОЧЕМУ МЫ НЕ ЛЮБИМ ИНОСТРАНЦЕВ            Превосходство иностранца над англичанином заключается во врожденной добродетельности. Иностранцу незачем, подобно нам, стараться быть добродетельным. Ему не приходится с наступлением нового года обещать себе измениться к лучшему, оставаясь верным своему слову, в лучшем случае, до середины января. Он попросту остается добродетельным в течение всего года. Если иностранцу указано, что входить или выходить из трамвая следует с правой стороны, мысль о возможности войти или выйти с левой никогда не придет ему в голову.      Однажды в Брюсселе я явился свидетелем дерзкой попытки одного своевольного иностранца сесть в трамвай вопреки установленным правилам. Дверь рядом с ним была открыта. Путь преграждала вереница экипажей: пытаясь обойти вокруг вагона, он попросту не успел бы сесть. Когда кондуктор отвернулся, он вошел и занял место. Удивление кондуктора, обнаружившего нового пассажира, было безмерно. Каким образом он очутился здесь? Кондуктор наблюдал за входными дверьми и не видел этого человека. Некоторое время спустя кондуктор заподозрил истину, но все же не сразу решился обвинить своего ближнего в столь тяжком преступлении.      Он обратился за разъяснениями к самому пассажиру: следует ли рассматривать его присутствие как чудо или как грехопадение? Пассажир покаялся. Скорее огорченный, чем рассерженный, кондуктор предложил ему немедленно сойти. В своем вагоне он не потерпит нарушения приличий! Пассажир не пожелал подчиниться, и кондуктор, остановив трамвай, обратился к полиции. Как и положено полицейским, они выросли словно из-под земли и выстроились позади представительного начальника, очевидно - полицейского сержанта. Сначала сержант просто не мог поверить словам кондуктора. Даже теперь, стоило пассажиру заявить, что он сел в трамвай согласно правилам, ему безусловно поверили бы. Так уж устроен здесь мозг у должностного лица, что ему гораздо легче поверить в приступ временной слепоты у кондуктора, чем в то, что человек, рожденный женщиной, умышленно совершил поступок, недвусмысленно воспрещенный печатной инструкцией.      Я бы на месте этого пассажира солгал и избавился от неприятностей. Но он был слишком горд или недостаточно сообразителен - одно из двух, и не желал отступить от правды. Ему предложили незамедлительно сойти и подождать следующего трамвая. Со всех сторон стекались новые полицейские, и сопротивляться при подобных обстоятельствах не имело смысла. Он изъявил согласие сойти. На этот раз он приготовился выйти где положено, но в таком случае справедливость бы не восторжествовала. Раз он вошел не с той стороны, пускай оттуда он и сойдет. В соответствии с этим его высадили в самой гуще движения, после чего кондуктор, стоя посередине вагона, прочел проповедь о том, как опасно входить и выходить вопреки установленным правилам.      Есть в Германии один прекрасный закон, - хотел бы я, чтобы такой закон был и у нас в Англии; по этому закону никто не имеет права разбрасывать бумагу на улице. Один из моих друзей, английский военный, рассказал мне, как однажды в Дрездене, не подозревая о существовании этого закона, он прочитал на улице длинное письмо и разорвал его примерно на пятьдесят клочков, которые бросил на землю. Полицейский остановил его и в самой вежливой форме разъяснил соответствующий закон. Мой друг согласился, что это очень хороший закон, поблагодарил полицейского за разъяснение и заверил, что на будущее он примет сказанное к сведению. Полицейский заметил, что этого вполне достаточно на будущее; однако в данный момент приходилось иметь дело с прошлым, а именно, с пятьюдесятью или около того клочками бумаги, разбросанными по мостовой и по тротуару.      Мой друг с приятной улыбкой признался, что не видит выхода из создавшегося положения. Полицейский, наделенный более богатым воображением, видел выход. Он предложил моему другу приняться за дело и подобрать эти пятьдесят клочков бумаги. Мой друг - английский генерал в отставке, вида чрезвычайно внушительного, а порой даже надменного. Он не мог представить себе, как это он среди бела дня будет ползать на четвереньках по главной улице Дрездена, подбирая бумагу.      Немецкий полицейский, сам согласился, что положение довольно щекотливое. Но если английский генерал не согласен, возможен иной выход. Выход этот заключался в том, чтобы английский генерал, сопровождаемый обычной толпою зевак, последовал за полицейским в ближайшую тюрьму, до которой отсюда не более трех миль. Поскольку сейчас около четырех часов дня, судью, по всей вероятности, они уже не застанут. Но генералу будут предоставлены все удобства, какие только возможны в тюремной камере, и полицейский не сомневался, что, уплатив штраф в сорок марок, мой друг снова станет свободным человеком на следующий день ко второму завтраку. Генерал предложил нанять мальчика, который подобрал бы бумагу. Полицейский справился с текстом закона и пришел к выводу, что это не допускается.      "Я обдумал положение, - рассказывал мне мой друг, - перебрав все возможности, не исключая также возможность сбить этого субъекта с ног и спастись бегством, и пришел к выводу, что самое первое его предложение заключает в себе, в общей сложности, минимум неудобств. Но я никогда не предполагал, что подобрать тонкие бумажки со скользких булыжников окажется таким трудным делом. Это заняло у меня около десяти минут и, по моим подсчетам, доставило развлечение тысяче человек, не меньше. Но имейте в виду, что это очень хороший закон; жаль только, что я не знал о нем заранее".      Однажды я сопровождал некую американскую леди в немецкий оперный театр. В немецком шаушпильхаусе зрители обязаны снимать головные уборы, и опять-таки мне бы хотелось, чтобы такой обычай существовал у нас в Англии. Но американская леди привыкла пренебрегать правилами, установленными простыми смертными. Она объяснила капельдинеру, что войдет в зал, не снимая шляпы. Он, со своей стороны, объяснил ей, что она этого не сделает; оба они разговаривали немного резким тоном. Я улучил момент и отошел в сторону, чтобы купить программу: по моему глубокому убеждению, чем меньше людей замешано в споре, тем лучше.      Моя спутница откровенно заявила капельдинеру, что относится к его словам с полным безразличием и не намерена обращать на него никакого внимания. По-видимому, этот человек вообще не отличался разговорчивостью; возможно также, это заявление еще больше смутило его. Во всяком случае, он ничего не ответил. Он попросту стал в дверях с отсутствующим выражением лица. Ширина двери составляла около четырех футов; ширина капельдинера - около трех футов шести дюймов, а его вес - примерно двадцать стонов. Как уже было сказано, я отошел, чтобы купить программу, а когда я вернулся, моя спутница держала шляпу в руках и втыкала в нее булавки; вероятно, она воображала, что в руках у нее не шляпа, а сердце капельдинера. Она уже не желала слушать оперу, она желала все время возмущаться капельдинером, но окружающие не позволили ей даже этого.      С тех пор она провела в Германии три зимних сезона. Теперь, если она собирается войти в широко открытую дверь в нескольких шагах от нее, ведущую прямо в то место, куда ей нужно лопасть, но должностное лицо качает головой и разъясняет, что через эту дверь входить нельзя, а нужно подняться двумя этажами выше, пройти по коридору, снова спуститься вниз и таким образом попасть в нужное ей место, она просит извинения за свою ошибку и поспешно уходит, пристыженная.      Правительства континентальных государств вымуштровали своих граждан до совершенства. Основной закон этих государств - послушание. Я охотно верю истории об испанском короле, который чуть не утонул, потому что специальный придворный, обязанностью которого было нырять за испанскими королями, упавшими с лодки, умер, а новый не был еще назначен. На континентальных железных дорогах проезд во втором классе с билетом первого класса карается тюремным заключением. Не могу сказать точно, каково наказание за проезд в первом классе с билетом второго класса, вероятно, смертная казнь, хотя один из моих друзей чуть было не испытал это на себе.      Все обошлось бы вполне благополучно, не будь он столь дьявольски честным человеком. Это один из тех людей, которые гордятся своей честностью. По-моему, собственная честность прямо-таки доставляет ему удовольствие. Он купил билет второго класса до одной из высокогорных станций, но, встретив случайно на платформе знакомую даму, занял вместе с ней место в купе первого класса. Доехав до своей станции, он объяснил все контролеру и, вынув бумажник, предложил уплатить разницу. Его отвели в какую-то комнату и заперли дверь. Признание было записано и прочитано вслух, моему другу пришлось подписать протокол, после чего послали за полицейским. Полицейский допрашивал его не менее четверти часа. Никто не поверил рассказу о встрече со знакомой дамой. Где же сама дама? Этого он не знал. Даму пытались разыскать, но поблизости ее не оказалось. Он высказал предположение (впоследствии подтвердившееся), что, устав от бесполезного ожидания, она поднялась в горы. За несколько месяцев до этого в соседнем городе анархисты устроили беспорядки. Полицейский предложил обыскать моего друга с целью обнаружения бомб. По счастью, в этот момент на сцену выступил представитель агентства Кука, возвращавшийся к поезду с партией туристов, который взялся в деликатной форме объяснить присутствующим, что мой друг несколько глуповат и не сумел отличить первый класс от второго. Всему виной красные подушки на диванах: из-за них, войдя в вагон второго класса, он решил, что находится в первом.      Присутствующие вздохнули с облегчением. При всеобщем ликовании протокол был разорван, после чего этот безмозглый контролер пожелал узнать, кто та дама, которая, в таком случае, ехала в купе второго класса с билетом первого класса. Похоже было, что по возвращении на станцию ее ждут серьезные неприятности. Но очаровательный агент Кука снова оказался на высоте положения. Он объяснил, что мой друг, кроме того, еще любит приврать. Рассказывая о своем путешествии в обществе этой дамы, он попросту хвастал. Он хотел только сказать, что был бы не прочь ехать вместе с ней, но не сумел правильно выразиться из-за плохого знания немецкого языка. Ликование возобновилось. Репутация моего друга была восстановлена. Он вовсе не отъявленный негодяй, за которого его сначала приняли, а, по-видимому, всего лишь странствующий идиот. Такой человек вполне заслуживает уважения со стороны немецкого должностного лица. За счет такого человека немецкое должностное лицо даже изъявило согласие выпить пива.      Не только мужчины, женщины и дети, но даже собаки за границей добродетельны от рождения. В Англии, будучи владельцем собаки, вы вынуждены затрачивать большую часть своего времени на то, чтобы разнимать дерущихся псов, ссориться с владельцами других собак относительно того, кто первый затеял драку, объяснять разгневанным пожилым дамам, что не собака загрызла кошку: просто кошка, перебегая дорогу, вероятно, скончалась от разрыва сердца, - убеждать недоверчивых лесников в том, что это не ваша собака, что вы ни малейшего представления не имеете, чья она. За границей жизнь владельца собаки проходит в безмятежном спокойствии. Здесь при виде скандала на глазах у собаки наворачиваются слезы: она торопится прочь и старается разыскать полицейского. При виде бегущей кошки такая собака отходит в сторону, уступая ей дорогу. Иногда некоторые хозяева надевают на своих собак маленькие курточки с кармашками для носового платка и туфельки на лапы. Правда, собаки не носят шляп - пока еще нет! Но стоит снабдить собаку шляпой, и она уж изыщет способ вежливо приподнять ее при встрече с какой-нибудь знакомой кошкой.                  Как-то раз в одном континентальном городе я наскочил на уличное происшествие, - или, вернее, происшествие наскочило на меня: оно устремилось на меня и захватило меня прежде, чем я успел опомниться. Это был фокстерьер, принадлежавший одной очень юной особе (но об этом мы узнали лишь после того, как основные события уже разыгрались). Она появилась в конце происшествия, едва переводя дыхание: бедная девушка пробежала целую милю, почти не переставая кричать. Увидев все, что произошло, а также выслушав объяснения по поводу того, чего она не могла видеть, девушка разразилась слезами. Будь владельцем этого фокстерьера англичанин, он мигом окинул бы взглядом место действия и тотчас вскочил бы в первый попавшийся трамвай. Но, как я уже сказал, иностранцы обладают врожденной добродетельностью. Когда я уходил, не менее семи человек записывало ее имя и адрес.      Но я хотел рассказать более подробно о собаке. Все началось с невинной попытки поймать воробья. Ничто не доставляет воробью такого удовольствия, как преследование со стороны собаки. Десять раз собаке казалось, что воробей уже пойман. Затем на ее пути попалась другая собака. Не знаю, как называется эта порода, но в Европе она очень распространена: бесхвостая собака, которая, когда ее хорошо кормят, напоминает свинью. Однако данный представитель этой породы больше напоминал кусок половика. Фокстерьер вцепился ему в загривок, и оба они покатились на мостовую прямо под колеса проезжавшего мотоцикла. Хозяйка, полная дама, бросилась спасать свою собаку и столкнулась с мотоциклом. Пролетев около шести ярдов, она сшибла с ног итальянского мальчика с лотком гипсовых бюстов.      В жизни мне пришлось испытать немало неприятностей, но я не могу припомнить ни одного случая, в котором не был бы так или иначе замешан итальянский торговец бюстами. Где эти мальчишки скрываются в минуты спокойствия, остается тайной. Но при малейшей возможности быть сбитыми с ног они появляются на свет, подобно мухам при первых лучах солнца. Мотоцикл врезался в тележку молочника, обломки которой завалили трамвайные пути. Движение застопорилось не менее чем на четверть часа; однако вожатый каждого подходившего трамвая полагал, видимо, что если он станет звонить с достаточной яростью, этот кажущийся затор рассеется, как мираж.      В английском городе все это не привлекло бы особого внимания. Кто-нибудь объяснил бы, что первопричиной беспорядка явилась собака, и весь ход событий показался бы обычным и естественным. Но эти иностранцы в ужасе вообразили, что чем-то прогневили всевышнего. Полицейский кинулся ловить собаку. Собака в восторге отбежала назад и с яростным лаем начала скрести мостовую задними ногами, пытаясь вывернуть булыжники. Это напугало няньку, катившую коляску - и тут я вмешался в ход событий. Усевшись на краю тротуара, между коляской и ревущим ребенком, я высказал собаке все, что я о ней думал.      Я забыл, что нахожусь за границей, забыл, что собака может не понять меня, - я высказал ей все на чистом английском языке, не упустив ни одной мелочи, очень громко и отчетливо. Собака остановилась в двух шагах от меня и слушала с таким выражением эстетического наслаждения, какого мне ни до, ни после этого не приходилось видеть ни на одном лице, собачьем или человеческом. Она упивалась моими словами, словно то была райская музыка.      "Где я слышала это раньше? - казалось, спрашивала она себя. - Этот давно знакомый язык, на котором со мной разговаривали в молодости?"      Она подошла ближе; когда я кончил, глаза ее, казалось, были полны слез.      "О повтори еще раз! - словно молила она меня. - Повтори еще раз все милые старые английские ругательства и проклятия, которые я уже потеряла надежду услышать в этой забытой богом стране".      Молодая девушка сообщила мне, что фокстерьер родился в Англии. Этим объяснялось все. Собака иностранного происхождения не способна на что-либо подобное. Иностранцы обладают врожденной добродетельностью: вот за это мы их и не любим.                  Из сборника                  "ЖИЛЕЦ С ТРЕТЬЕГО ЭТАЖА"      1907            ДУША НИКОЛАСА СНАЙДЕРСА, ИЛИ СКРЯГА ИЗ СААРДАМА            Много лет тому назад в Саардаме, что на Зейдерзе, жил нечестивый человек по имени Николас Снайдерс. Он был скареден, черств и груб и во всем мире не любил никого и ничего, кроме золота. Но и золото он любил не ради его самого. Он любил власть, которую ему давало золото, - возможность тиранить и угнетать, возможность причинять страдания по своей воле. Говорили, что у него не было души, но это неверно. Все люди владеют душой, или, говоря точнее, всеми людьми владеет душа; но душа Николаса Снайдерса была злая. Он жил на старой ветряной мельнице, которая и теперь еще стоит на набережной. Вместе с ним жила только маленькая Христина, - она прислуживала ему и вела его домашнее хозяйство. Христина была сиротой. Родители ее умерли, не оставив после себя ничего, кроме долгов. Николас заслужил вечную благодарность Христины, заплатив их долги, - всего-то несколько сот флоринов, - в расчете, что Христина будет работать на него без жалованья. Так он и жил вдвоем с Христиной, и единственным человеком когда-либо заходившим к нему по собственной охоте, была вдова Толяст.      Госпожа Толяст была богата и почти так же скупа, как и Николас.      - Почему бы нам не пожениться? - как-то прокаркал Николас вдове Толяст. - Вместе мы стали бы хозяевами всего Саардама.      Госпожа Толяст ответила кудахтающим смехом. Но Николас Снайдерс не любил торопиться.      Однажды он сидел один за своим столом посреди большой полукруглой комнаты, которая занимала половину нижнего этажа мельницы и служила ему конторой. Вдруг раздался стук во входную дверь.      - Войдите! - крикнул Николас Снайдерс.                  Тон его был необычно любезен для Николаса Снайдерса. Он не сомневался, что постучал в дверь Ян - Ян Ван-дер-Ворт, молодой моряк, теперь владелец собственного корабля, пришедший просить у него руки маленькой Христины. Николас Снайдерс заранее предвкушал наслаждение, которое он получит, когда повергнет в прах надежды Яна; когда услышит, как Ян сперва будет умолять, а потом неистовствовать; когда увидит, как будет все больше бледнеть красивое лицо Яна, по мере того как Николас станет пункт за пунктом объяснять, что произойдет, если молодой человек вздумает пойти ему наперекор. Во-первых, старую мать Яна выгонят из дома, а его старого отца посадят в тюрьму за долги; во-вторых, начнут без сострадания преследовать самого Яна, а его корабль продадут прежде, чем он успеет выплатить за него все деньги. Такой разговор был по душе Николасу Снайдерсу. Со вчерашнего дня, когда вернулся Ян, он дожидался встречи с ним. Поэтому, будучи уверен, что это Ян, он весело крикнул:      - Войдите!      Но это был не Ян. Это был кто-то, кого Николас Снайдерс никогда раньше не видел. И никогда потом, после этого посещения, Николас Снайдерс не видал его больше. Наступили сумерки, но Николас Снайдерс был не из тех, кто без нужды жжет свечи; поэтому он никогда не мог точно описать наружность незнакомца. Был это как будто старик, но очень живой, судя по его движениям; а глаза - единственное, что Николас разглядел более или менее ясно - были у него удивительно живые и проницательные.      - Кто вы? - спросил Николас Снайдерс, не скрывая своего разочарования.      - Я - разносчик, - отвечал незнакомец.      Голос у него был ясный и нельзя сказать, чтобы неприятный, но чувствовался в нем какой-то подвох.      - Мне ничего не нужно, - ответил Николас Снайдерс сухо. - Затворите за собой дверь да смотрите - не споткнитесь о порог.      Но, вместо того чтобы уйти, незнакомец взял стул, пододвинул его поближе и, очутившись в тени, посмотрел Николасу Снайдерсу прямо в лицо и засмеялся.      - А вполне ли вы уверены, Николас Снайдерс? Уверены ли вы, что вам действительно ничего не нужно?      - Ничего, - проворчал Николас Снайдерс, - кроме того, чтобы вы отсюда убрались.      Незнакомец наклонился вперед и длинной худой рукой шутливо хлопнул Николаса Снайдерса по колену.      - Не нужна ли вам душа, Николас Снайдерс? - спросил он. - Подумайте-ка, - продолжал странный разносчик, не дав Николасу опомниться. - Сорок лет вы упивались радостью, которую приносили вам скупость и грубость. Неужели вам, Николас Снайдерс, не надоело это? Не хочется ли вам чего-нибудь другого? Подумайте, Николас Снайдерс, как приятно сознавать, что вы любимы, что вас благословляют, а не проклинают! Разве не стоит попробовать - просто так, для разнообразия? Если вам новая душа не понравится, вы можете опять стать самим собой.      Вспоминая все это потом, Николас Снайдерс никогда не мог понять одного: почему он сидел, терпеливо слушая болтовню незнакомца, - ведь она ему казалась бредом помешанного. Но в незнакомце было что-то, что заставило его поступить именно так.      - У меня это средство с собой, - продолжал странный разносчик, - что касается цены... - Незнакомец жестом показал, что презирает столь низменные соображения. - Наблюдать результат этого опыта будет для меня достаточной наградой. Я немножко философ. Меня интересуют такие вещи. Смотрите.      Незнакомец нагнулся, достал из своего тюка серебряную фляжку тонкой работы и поставил ее на стол.      - Вкус у него не противный, - сказал незнакомец. - Чуть горьковат; но это не из тех напитков, которые пьют кубками; достаточно небольшого стаканчика - такого, как для старого токайского; нужно только, чтобы люди, желающие поменяться душами, были сосредоточены на одной мысли: "Пусть моя душа перейдет в него, а его - в меня!" Дело очень простое: секрет заключается в самом снадобье. - Незнакомец погладил изящную фляжку, точно это была маленькая собачка.      - Вы, может быть, скажете: "Кто станет меняться душой с Николасом Снайдерсом?" (Казалось, что у незнакомца заготовлены ответы на все вопросы.) Мой друг, вы богаты, вам нечего бояться. Душа - это ведь то, что люди ценят меньше всего. Выберите себе душу и сделайте дельце. Я оставлю вам фляжку и посоветую на прощанье одно: меняться с вами скорее согласится молодой, чем старик; какой-нибудь юноша, которому кажется, что с помощью золота он достигнет всего на свете. Выбирайте себе прекрасную, честную, неиспорченную молодую душу, Николас Снайдерс, и выбирайте скорее. Ваши волосы седеют, мой друг. Вкусите радости жизни, прежде чем умереть.      Странный разносчик засмеялся, встал и поднял свой тюк. Николас Снайдерс не пошевелился и не сказал ни слова до тех пор, пока мягкий стук тяжелой двери не вывел его из оцепенения. Тогда, схватив фляжку, которую оставил незнакомец, он вскочил со стула, собираясь выбросить ее на улицу. Но отблеск каминного огня на ее отшлифованной поверхности остановил его.      - Во всяком случае самый сосуд представляет ценность, - усмехнулся Николас и отложил фляжку в сторону; зажегши две высоких свечи, он углубился в свою счетную книгу в зеленом переплете. Однако время от времени глаза его обращались туда, где стояла фляжка, полускрытая среди пыльных бумаг. Немного спустя опять раздался стук в дверь, и на этот раз вошел действительно Ян.      Ян протянул через освещенную конторку свою крупную руку.      - Мы расстались в ссоре, Николас Снайдерс. В этом моя вина. Вы были правы. Я прошу вас простить меня. Я был беден. Не великодушно было требовать, чтобы девочка разделила со мной мою нищету. Но теперь я уже не беден.      - Садитесь, - ответил Николас любезным тоном. - Я слышал об этом. Итак, вы теперь капитан и владелец корабля, он - ваша собственность?      - Он будет моей полной собственностью после еще одного путешествия, - засмеялся Ян. - У меня есть обещание бургомистра Аллярта.      - Ну, обещание - еще не исполнение, - намекнул Николас. - Бургомистр Аллярт не богатый человек; более высокая цена может соблазнить его. Между вами может стать кто-нибудь другой и сделаться владельцем корабля.      Ян только захохотал.      - Да ведь это может сделать лишь какой-нибудь враг, а у меня, благодаря бога, их, кажется, нет.      - Счастливец! - заметил Николас. - Так мало на свете людей, у которых нет врагов. А ваши родители, Ян, будут жить с вами?      - Мы хотели бы этого, - ответил Ян, - и Христина и я. Но мать слаба. Она сроднилась со старой мельницей.      - Я понимаю это, - согласился Николас. - Старая лоза, оторванная от старой стены, чахнет. А ваш отец, Ян? Люди что-то болтают... Мельница окупается?      Ян покачал головой.      - Вряд ли когда-нибудь окупится; долги преследуют отца. Но это дело прошлое, я и ему так говорю. Его кредиторы согласились иметь дело со мной и ждать.      - Все? - усомнился Николас.      - Все, насколько я мог узнать, - засмеялся Ян.      Николас Снайдерс отодвинул назад свой стул и посмотрел на Яна с улыбкой на морщинистом лице.      - Значит, вы и Христина уже столковались обо всем?      - С вашего согласия, - ответил Ян.      - Разве вам оно нужно? - спросил Николас.      - Мы хотели бы получить его.      Ян улыбался, но тон его голоса был приятен для ушей Николаса Снайдерса. Он очень любил бить собаку, которая ворчит и скалит зубы.      - Лучше не дожидайтесь этого, - сказал Николас Снайдерс. - Вам придется ждать долго.      Ян встал, и краска гнева залила его лицо.      - Значит, ничто не может изменить вас, Николас Снайдерс. Что ж, делайте как хотите, и пусть вас черт заберет, - выпалил Ян. У Яна душа была благородная, смелая, впечатлительная, но чрезвычайно вспыльчивая. Даже у самых лучших душ есть свои недостатки.      - Мне очень жаль, - сказал старый Николас.      - Рад слышать это, - ответил Ян.      - Мне жаль вашу мать, - пояснил Николас. - Бедная женщина: боюсь, она на старости лет останется без крыши над головой. Отсрочка по закладной будет прекращена в день вашей свадьбы, Ян. Мне очень жаль вашего отца, Ян. Вы, Ян, узнали о всех кредиторах, кроме одного. Мне жаль его, Ян. Тюрьма всегда вызывала в нем ужас. Мне жаль даже вас, мой юный друг. Вам придется начинать жизнь сызнова. Бургомистр Аллярт у меня в кулаке. Мне стоит сказать одно слово, и корабль будет мой. Желаю вам счастья с вашей невестой, мой друг. Она вам, как видно, очень дорога, - вы ведь заплатите за нее высокую цену.      Усмешка Николаса Снайдерса - вот что вывело Яна из себя. Он стал искать, чем бы швырнуть в этот гадкий рот, чтобы заставить его замолчать, и случайно рука его наткнулась на серебряную фляжку разносчика. В то же мгновение рука Николаса Снайдерса также схватила ее. Усмешка исчезла.      - Сядьте, - приказал Николас Снайдерс. - Давайте поговорим еще. - Что-то в его голосе заставило молодого человека повиноваться.      - Вы удивляетесь, Ян, почему я всегда вызываю гнев и ненависть. Иногда я сам себе удивляюсь. Почему благородные мысли никогда не приходят ко мне, как к другим людям? Слушайте, Ян, что мне взбрело в голову. Я знаю, таких вещей не бывает на свете, но это моя прихоть - мне хочется думать, что они возможны. Продайте мне вашу душу, Ян, продайте мне вашу душу, чтобы я также мог испытать ту любовь и радость, о которых я слышу. Ненадолго, Ян, ненадолго, и я исполню ваше желание.      Старик схватил перо и стал писать.      - Смотрите, Ян: корабль будет вашим; мельница свободна от долгов, ваш отец может опять поднять голову. И все, о чем я прошу, Ян, это - чтобы вы выпили со мной и пожелали, чтобы ваша душа вышла из вас и сделалась душой Николаса Снайдерса, - ненадолго, Ян, лишь ненадолго!      Дрожащими руками старик откупорил фляжку разносчика и вылил вино в два одинаковых стакана. Яна душил смех, но стремительность старика граничила с безумием. Конечно, он сошел с ума; но ведь это не могло обесценить ту бумагу, которую он подписал. Не дело человеку шутить со своей душой, но перед Яном из мрака сияло лицо Христины.      - Вы согласны? - прошептал Николас Снайдерс.      - Пусть моя душа выйдет из меня и войдет в Николаса Снайдерса! - ответил Ян, ставя на стол пустой стакан.      С минуту они стояли, глядя в глаза друг другу.      И тут пламя высоких свечек, стоявших на заваленной бумагами конторке, заколебалось и погасло, как будто чье-то дыхание задуло их, сперва одну, а потом другую.      - Мне пора домой, - раздался из темноты голос Яна. - Зачем вы погасили свечи!      - Мы можем опять зажечь их от камина, - ответил Николас. Он не прибавил, что сам намеревался задать такой же вопрос Яну. Он сунул их в пылающие дрова - одну, другую; и тени снова заползли в свои углы.      - Разве вы не останетесь повидать Христину? - спросил Николас.      - Нет, сегодня не могу, - отвечал Ян.      - А бумага, которую я подписал, - напомнил ему Николас, - она у вас?      - Я и забыл про нее, - сказал Ян.      Старик взял бумагу с конторки и вручил ему. Ян сунул ее в карман и вышел. Николас заложил за ним дверь на крючок и вернулся к своей конторке; он долго сидел там, положив локти на открытую счетную книгу.      Николас отодвинул книгу в сторону и засмеялся.      - Что за глупость! Как будто такие вещи возможны. Этот парень околдовал меня.      Он подошел к камину и стал греть руки перед огнем.      - Все-таки я рад, что он женится на этой малышке. Славный парень, славный парень!      Николас, должно быть, уснул перед камином. Когда он открыл глаза, уже брезжил рассвет. Он озяб, закоченел, был голоден и очень сердит. Почему Христина не разбудила его и не дала ему поужинать? Уж не подумала ли она, что он решил провести ночь на деревянном стуле? Вот идиотка. Он пойдет наверх и скажет ей через дверь все, что он думает о ней.      Путь наверх; лежал через кухню. К его удивлению, там сидела Христина и спала перед погасшим очагом.      - Честное слово, - пробормотал Николас, - в этом доме, кажется, не знают, для чего служат постели.      "Но ведь это не Христина", - подумал Николас. У Христины был вид испуганного кролика, и это всегда раздражало его. А у этой девушки даже во сне было дерзкое выражение - восхитительно дерзкое. Кроме того, девушка была красива - дивно красива. Право, такой красивой девушки Николас еще не видал. Почему, когда Николас был молод, девушки были совсем другие? Внезапная горечь охватила Николаса; будто он только сейчас понял, что много лет тому назад был ограблен и даже не знал об этом.      Девочка, вероятно, озябла. Николас принес подбитое мехом одеяло и укутал ее.      Что-то такое надо было еще сделать... Мысль об этом пришла ему в голову в то время, когда он покрывал ее плечи одеялом - осторожно, чтобы не обеспокоить ее, - да, что-то надо было сделать, вот только если бы он мог догадаться, что именно? Губы девушки были полуоткрыты. Казалось, она просила его сделать это или, может быть, умоляла не делать. Николас не был уверен. Много раз он отходил и много раз снова подкрадывался к месту, где она сидя спала с таким восхитительно дерзким выражением на лице, с полуоткрытыми губами. Но чего она хотела или чего хотел он сам, - Николас не мог догадаться.      Может быть, Христина ему поможет. Может быть, Христина знает, кто эта девушка и как она попала сюда. Николас поднялся по лестнице, проклиная скрипучие ступеньки.      Дверь у Христины была открыта. В комнате никого не было; постель не смята. Николас спустился обратно по скрипучим ступенькам.      Девушка все еще спала. Не сама ли это Христина? Николас стал всматриваться в каждую черту красивого лица. Нет, он не мог вспомнить, чтобы когда-нибудь видел эту девушку. Но на шее у нее - Николас раньше этого не заметил - висел медальон Христины, и то поднимался, то опускался от дыхания спящей. Николас знал этот медальон. Это была единственная вещь ее матери, которую Христина отказалась ему отдать. Единственная вещь, из-за которой она спорила с ним. Она никогда не рассталась бы с этим медальоном. Очевидно, это - сама Христина. Но что случилось с ней?      Или с ним самим? Вдруг он вспомнил. Странный разносчик! Сцена с Яном! Но ведь все это он видел во сне? Однако на заваленной бумагами конторке все еще стояла и серебряная фляжка разносчика и два стакана.      Николас попытался думать, но в голове у него все путалось. Солнечный луч, пробравшись через окно, пересек пыльную комнату. Николас вспомнил, что никогда не видал солнца. Невольно он протянул к нему руки и страшно огорчился, когда оно исчезло, оставив лишь слабый сероватый свет. Он снял ржавые засовы и распахнул большую дверь. Перед ним лежал странный мир, новый мир света и теней, которые влекли его своей красотой, - мир тихих, нежных голосов, которые звали его. И опять им овладело горькое чувство, что он был когда-то ограблен.      - Я мог бы быть так счастлив все эти годы, - ворчал про себя старый Николас. - Вот такой маленький городок я мог бы любить - красивый, тихий, уютный. У меня могли бы быть друзья, старые приятели; у меня могли бы быть дети...      Видение спящей Христины предстало перед его глазами. Она пришла к нему ребенком, не чувствуя к нему ничего, кроме благодарности. Будь у него глаза, которыми он мог бы видеть ее, все было бы по-другому.      Но разве теперь слишком поздно? Ведь он не стар - не так уж стар. Для него началась новая жизнь. Она все еще любит Яна, но такого Яна, каким он был вчера. В будущем каждое слово и дело Яна будет вдохновляться злой душой, той, которая была душой Николаса Снайдерса, - это Николас Снайдерс помнит хорошо. Может ли какая-нибудь женщина полюбить эту душу, в каком бы красивом теле она ни была заключена?      Имеет ли он право, как честный человек, обладать душой, которую он в сущности выманил у Яна обманом? Да, имеет, ведь это была честная сделка, и Ян получил то, чего хотел. Кроме того, не сам Ян сделал свою душу такой; это простая случайность. Почему одному человеку достается золото, а другому сушеный горох? На душу Яна у него столько же прав, сколько и у самого Яна. Он умнее, он может с ней сделать больше добра. Христина любила душу Яна, пусть же душа Яна завоюет ее, если может. И душа Яна, слушая эти доводы, ничего не нашлась возразить.      Христина все еще спала, когда Николас снова вошел в кухню. Он разжег очаг и приготовил завтрак, а потом тихонько разбудил ее. В том, что это была Христина, уже нельзя было сомневаться. Как только она увидала старого Николаса, к ней вернулось выражение испуганного кролика, которое всегда раздражало его. И теперь оно действовало так же, но раздражение на этот раз он чувствовал против себя самого.      - Вы так крепко спали, когда я вчера вошла... - начала Христина.      - И ты побоялась разбудить меня, - перебил ее Николас. - Ты подумала, что старый скряга рассердится. Послушай, Христина. Вчера уплачен последний долг твоего отца. Это был долг старому матросу, которого я до сих не мог разыскать. Ты теперь не должна больше ни гроша, и, кроме того, от твоего жалованья осталось сто флоринов. Можешь получить их, когда тебе угодно.      Христина ничего не поняла ни тогда, ни потом; и Николас не открыл ей тайны. Душа Яна вошла в очень мудрого старого человека, который знал, что лучшее средство заставить забыть прошлое - это честно жить в настоящем. Одно только с уверенностью знала Христина, - что старый Николас Снайдерс таинственно исчез, что на его месте появился новый Николас, который смотрел на нее ласковыми глазами - открытыми и честными, вызывающими доверие. Хотя Николас никогда не говорил этого, Христине пришло в голову, что она сама, своим кротким примером, своим облагораживающим влиянием вызвала эту чудесную перемену. И Христине это объяснение не казалось невозможным - оно было ей приятно.      Вид заваленной бумагами конторки стал ненавистен Николасу. Вставая рано утром, он исчезал на целый день и возвращался вечером усталый, но веселый, принося с собой цветы, над которыми Христина смеялась, говоря, что это сорная трава. Но разве в названии дело? Николасу они казались красивыми. В Саардаме дети убегали от него, а собаки, при виде его, поднимали лай. Поэтому Николас уходил окольными тропинками, подальше от города. Дети окрестных деревень скоро узнали доброго старика, который любил, оперевшись на палку, наблюдать за их играми и прислушиваться к их смеху. Его большие карманы были полны всяких вкусных вещей. Взрослые, проходя мимо, шептали друг другу, как он похож своим внешним видом на старого злого Ника, саардамского скрягу, и удивлялись - откуда он мог прийти. Но не только детские лица научили его улыбаться. Поначалу его смутило, что мир полон на редкость красивыми девушками, а также красивыми женщинами, среди которых все были более или менее достойны любви. Он даже растерялся, но вскоре обнаружил, что, несмотря на это, Христина оставалась в его мечтах самой красивой, наиболее достойной любви. Тогда каждое красивое лицо стало радовать его: оно напоминало ему Христину.      Как-то раз, когда он пришел домой, Христина встретила его с печалью в глазах. Фермер Бирстраатер, старый друг ее отца, приходил повидаться с Николасом; не застав Николаса, он поговорил немного с Христиной. Какой-то жестокосердый кредитор выгоняет его с фермы. Христина сделала вид, будто не знает, что этим кредитором был сам Николас, но удивлялась, что могут быть такие злые люди. Николас не сказал ничего, но на следующий день фермер Бирстраатер зашел к ней опять, улыбающийся, признательный и несказанно удивленный.      - Но что с ним сделалось? - без конца повторял фермер Бирстраатер.      Христина улыбнулась и ответила, что, может быть, милосердный бог коснулся его сердца; про себя же она подумала, что, может быть, тут сказалось чье-то хорошее влияние. Удивительная весть разнеслась по всей округе. Христину стали осаждать со всех сторон, и она, видя, что ее посредничество неизменно приносит успех, становилась с каждым днем все довольнее собой, а вместе и Николасом Снайдерсом. Ибо Николас был хитрый старик. Душа Яна, пребывавшая в нем, наслаждалась уничтожением того зла, которое содеяла душа Николаса. Но ум Николаса Снайдерса, который остался при нем, шептал:      "Пусть девочка думает, что все это ее рук дело..."      Новость дошла и до госпожи Толяст. В тот же вечер она сидела у камина на старой мельнице, а Николас Снайдерс покуривал, сидя напротив нее, и на лице его была написана скука.      - Вы валяете дурака, Николас Снайдерс, - говорила ему госпожа Толяст. - Над вами все смеются.      - Пусть лучше смеются, чем проклинают, - возражал Николас.      - Вы забыли все, что было между нами? - вопросила Толяст.      - Хотел бы забыть, - вздохнул Николас.      - В вашем возрасте... - начала госпожа Толяст.      - Я чувствую себя моложе, чем когда-либо, - перебил ее Николас.      - Ваша наружность говорит другое, - заметила его собеседница.      - Разве наружность имеет значение? - сказал Николас. - Самое важное в человеке - душа.      - Ну, и наружность кое-что значит в глазах света, - пояснила госпожа Толяст. - Знаете, если бы я захотела последовать вашему примеру и сделать из себя посмешище, я нашла бы много молодых людей...      - Я не хочу вам мешать, - живо перебил ее Николас. - Вы совершенно правы, я стар и у меня дьявольский характер. Есть много людей лучше меня, людей, более достойных вас.      - Я не буду утверждать, что их нет, - возразила госпожа Толяст, - но нет никого более подходящего. Девушки для юношей, а старухи для стариков, как я вам не раз говорила. Я еще не лишилась ума, как вы, Николас Снайдерс. Когда вы опять станете самим собой...      Николас Снайдерс вскочил.      - Я всегда был самим собой, - закричал он, - и я намерен им остаться. Кто смеет говорить, что я - не я?      - Я смею, - отвечала Толяст с убийственным хладнокровием. - Не может быть, чтобы Николас Снайдерс был самим собой, когда по прихоти смазливой девчонки он выбрасывает за окно деньги полными горстями. Его кто-то околдовал, и мне жаль его. Она будет вас дурачить ради выгоды своих друзей до тех пор, пока у вас не останется ни гроша за душой, а потом посмеется над вами. Когда вы станете самим собой, Николас Снайдерс, вы будете на себе волосы рвать, - попомните мои слова! - И госпожа Толяст вышла, хлопнув дверью.      "Девушки для юношей, а старухи - для стариков". Эта фраза долго звенела у него в ушах. До сих пор новое, непривычное счастье наполняло его жизнь, не оставляя места для размышлений. Но слова госпожи Толяст заставили его задуматься.      Неужели Христина дурачит его? Это невероятно. Никогда она не просила его ни о чем для себя или для Яна. Эта злая мысль - порождение злого ума госпожи Толяст. Христина любит его. Ее лицо светлеет, когда он входит в комнату. Она перестала бояться его; место страха занял милый деспотизм. Но та ли это любовь, которой он искал? Душа Яна в старом теле Ника была молода и горяча. Она желала Христину не как дочь, а как жену. Сумеет ли она завоевать такую любовь, несмотря на тело старого Ника? Душа Яна была нетерпеливой душой. Лучше знать, чем сомневаться.      - Не зажигай свеч; давай потолкуем при свете камина, - сказал Николас,      И Христина, улыбаясь, пододвинула свой стул поближе к огню. Но Николас сел в тени.      - Ты день ото дня хорошеешь, Христина, - сказал Николас, - становишься все милее и женственнее. Счастлив будет тот, кто назовет тебя своей женой.      Улыбка сбежала с лица Христины.      - Я никогда не выйду замуж, - отвечала она.      - Не зарекайся, девочка.      - Честная женщина не выйдет замуж за человека, которого не любит.      - Но почему она не может выйти за того, кого любит? - улыбнулся Николас.      - Иногда не может, - пояснила Христина.      - В каком же это случае?      Христина отвернулась.      - Если он ее разлюбил.      Душа в теле старого Ника подпрыгнула от радости.      - Он недостоин тебя, Христина. Его новое положение изменило его. Разве не так? Он думает только о деньгах. Как будто в него вошла душа скряги. Он женился бы даже на госпоже Толяст ради ее мешков с золотом, ее земель и многочисленных мельниц, если бы только она согласилась. Неужели ты не можешь забыть его?      - Я никогда не забуду его. Никогда не полюблю другого. Я стараюсь не показывать вида и часто утешаюсь тем, что могу сделать столько добра. Но сердце мое разрывается.      Она встала и, опустившись около него на колени, обвила его руками.      - Я рада, что вы об этом заговорили, - сказала она. - Если бы не вы, просто не знаю, как бы я это вынесла. Вы так добры ко мне.      Вместо ответа он стал гладить своей высохшей рукой ее золотистые волосы. Она подняла на него глаза; они были полны слез, но улыбались.      - Я не могу понять, - сказала она. - Иногда мне кажется, точно вы с ним поменялись душами. Он стал черствым, скупым и грубым, каким были вы прежде. - Она засмеялась и крепко его обняла. - А вы теперь добрый, и нежный, и великодушный, каким он был когда-то. Как будто милосердный бог отнял у меня возлюбленного и дал мне взамен отца.      - Послушай, Христина, - сказал он. - Ведь главное в человеке душа, а не тело. Разве ты не могла бы полюбить меня за мою новую душу?      - Но ведь я люблю вас, - отвечала Христина, улыбаясь сквозь слезы.      - А могла бы полюбить, как мужа?      Свет от камина озарял ее лицо. Осторожно держа это прекрасное лицо в высохших ладонях, Николас вгляделся в него долгим, пристальным взглядом; и, прочитав то, что было на нем написано, снова прижал золотистую головку к груди и ласково ее погладил.      - Я пошутил, моя девочка, - сказал он. - Девушки для юношей, старухи - для стариков. Итак, несмотря ни на что, ты по-прежнему любишь Яна?      - Я люблю его, - отвечала Христина. - Я не могу иначе.      - И, если бы он захотел, ты пошла бы за него, какая бы душа у него ни была?      - Я люблю его, - отвечала Христина. - Я не могу иначе.      Старый Николас сидел один перед угасающим огнем. Что же главное в человеке - душа или тело? Ответ был не так прост, как он предполагал.      - Христина любила Яна, - так бормотал Николас, глядя на угасающий огонь, - когда у него была душа Яна. Она продолжает любить его, хотя теперь у него душа Николаса Снайдерса. Когда я спросил ее, могла ли бы она полюбить меня, в ее глазах был ужас, хотя душа Яна теперь во мне: она угадала это. Очевидно, действительный Ян, действительный Николас - это не душа, а тело. Если бы душа Христины вошла в тело госпожи Толяст, неужели бы я отвернулся от Христины, - от ее золотых волос, от ее бездонных глаз, от ее зовущих губ - ради сморщенного тела госпожи Толяст? Нет; при одной мысли об этом я содрогаюсь. Однако, когда во мне была душа Николаса Снайдерса, вдова не возбуждала во мне отвращения, а Христина для меня ничего не значила. Очевидно, мы любим душой, иначе Ян и сейчас любил бы Христину, а я был бы скрягой Ником. И вот я люблю Христину и, пользуясь умом и золотом Николаса Снайдерса, вопреки всем желаниям Николаса Снайдерса, делаю то, что - я уверен - приведет его в бешенство, когда душа его вернется в его тело. Ян же больше не думает о Христине и, ради земель и многочисленных мельниц госпожи Толяст, готов жениться на ней. Ясно, что главное в человеке - душа. Так разве не должен я радоваться при мысли о том, что я возвращаюсь обратно в свое тело, что я женюсь на Христине? Но я не радуюсь, я чувствую себя очень несчастным. Мне не суждено владеть душой Яна, я чувствую это; моя собственная душа вернется ко мне. Я опять стану черствым, грубым, скупым стариком, - таким, каким был раньше, только теперь я буду бедным и беспомощным. Люди будут смеяться надо мной, а я, бессильный сделать им зло, буду их только проклинать. Даже госпожа Толяст отвернется от меня, когда узнает все. И, однако, я должен это сделать: пока душа Яна во мне, я люблю Христину больше, чем самого себя. Я должен сделать это ради нее. Я люблю ее - я не могу иначе.      Старый Николас встал и взял серебряную фляжку искусной работы из того шкафа, куда он месяц назад спрятал ее.      - Осталось как раз еще два стакана, - задумчиво проговорил Николас, легонько взбалтывая содержимое фляжки около своего уха. Он положил фляжку перед собой на конторку, потом открыл еще раз старую зеленую счетную книгу, - кое-что оставалось недоделанным.      Рано утром он разбудил Христину.      - Возьми эти письма, Христина, - приказал он. - Когда ты разнесешь их все, - не раньше, - ступай к Яну; скажи ему, что я жду его здесь, чтобы переговорить с ним по делу.      Он поцеловал ее; казалось, ему не хочется, чтобы она уходила.      - Я скоро вернусь, - улыбнулась Христина.      - Когда прощаются, всегда говорят, что вернутся скоро.      Старый Николас предвидел, что столкнется с затруднениями. Ян был вполне доволен; он отнюдь не жаждал обратиться опять в сентиментального молодого дурака и посадить себе на шею бесприданницу жену. Теперь Ян мечтал о другом.      - Пей, парень, пей! - кричал нетерпеливо Николас, - пей, пока я не изменил своего намерения. Если ты только хочешь жениться на Христине, - она самая богатая невеста в Саардаме. Вот документ, смотри, прочитай его, читай скорее!      Тогда Ян согласился, и они выпили. И опять, как и в первый раз, между ними пронесся ветерок; и Ян на минуту закрыл руками глаза.      Пожалуй, он напрасно сделал это, потому что в тот же миг Николас схватил документ, который лежал перед Яном на конторке. Через секунду бумага уже пылала в камине.      - Я не так уж беден, как вы думали, - раздался каркающий голос Николаса. - Не так уж беден, как вы думали! Я свое опять наживу, опять наживу!      И скряга с отвратительным смехом начал танцевать перед пламенем, вытянув морщинистые руки, чтобы Ян не мог спасти горевшее приданое Христины.      Ян не рассказал об этом Христине. Несмотря на все его уговоры, она попробовала вернуться домой. Николас Снайдерс с проклятиями выгнал ее за дверь. Она ничего не понимала. Одно только было ясно, - что к ней вернулся Ян.      - Не иначе как у меня рассудок помрачился, - объяснял Ян. - Пусть добрые морские ветры принесут нам здоровье.      С палубы корабля Яна они смотрели на Саардам до тех пор, пока он не растаял в воздухе.      Христина немного поплакала при мысли, что она никогда больше не увидит Саардама, но Ян утешил ее, а потом новые лица вытеснили воспоминания о старых.      А старый Николас женился на вдове Толяст, но, к счастью, скоро умер, не успев причинить особенно много зла.      Много лет спустя Ян рассказал Христине всю историю, но она звучала слишком невероятно, и Христина, - хотя, конечно, не сказала этого, - не вполне поверила в нее, решив, что Ян просто хочет как-нибудь объяснить свое странное поведение в течение того месяца, когда он ухаживал за госпожой Толяст. Впрочем, было действительно странно, что Николас в течение того же самого короткого месяца был так непохож на себя.      "Может быть, - думала Христина, - если бы я не сказала ему, что люблю Яна, он не взялся бы опять за старое. Бедный старик! Ну конечно, он поступил так с отчаяния".            МИССИС КОРНЕР РАСПЛАЧИВАЕТСЯ            Я подразумеваю именно это, - объявила миссис Корнер, - мужчина должен быть мужчиной.      - Но ведь ты бы не хотела, чтобы Кристофер, то есть мистер Корнер, принадлежал к мужчинам подобного сорта, - заметила ее закадычная подруга.      - Я вовсе не говорю, что хочу, чтобы он делал это часто. Но я хотела бы почувствовать, что он способен быть таким мужчиной. Вы сказали хозяину, что завтрак готов? - накинулась миссис Корнер на служанку, внесшую в эту минуту в комнату три вареных яйца и чайничек с чаем.      - Конечно, сказала, - с негодованием ответила служанка. Прислуга виллы "Акация" в Равенскорт-парке вечно пребывала в состоянии негодования, даже молитвы, возносимые ею по утрам и вечерам, были полны негодования.      - И что он сказал?      - Сказали, что сойдут вниз, как только оденутся.      - Никто и не хочет, чтобы он выходил раньше, - сказала миссис Корнер. - Когда я позвала его пять минут назад, он ответил, что надевает рубашку.      - Я думаю, что, если бы вы сейчас спросили еще раз, они ответили бы то же самое, - высказала свое на сей счет мнение служанка. - Они ползали на карачках, когда я заглянула в комнату, и шарили под кроватью, потому что потеряли запонку от воротничка.      Миссис Корнер остановилась, держа в руке чайник.      - Он разговаривал?      - Разговаривал? Не с кем им там говорить. У меня времени нет разговоры разговаривать.      - Я имею в виду - с самим собой, - пояснила миссис Корнер. - Он... он не ругался? - в голосе миссис Корнер прозвучало желание, почти надежда.      - Что вы! Это они-то? Да они и не знают, как ругаться.      - Благодарю вас, - сказала миссис Корнер. - Достаточно. Можете идти.      Миссис Корнер со стуком поставила чайник на стол.      - Даже эта девчонка, - желчно проговорила она, - даже эта девчонка презирает его.      - Возможно, - предположила мисс Грин, - что он ругался, пока ее не было в комнате, а потом перестал.      Но миссис Корнер не собиралась поддаваться утешениям.      - Перестал! Другой ругался бы не переставая.      - Возможно, - намекнула закадычная подруга, всегда готовая взять этого грешника под защиту, - возможно, что он и ругался, но она просто не слышала. В самом деле, ведь если он с головой залез под кровать...      Дверь открылась.      - Простите за опоздание, - жизнерадостно произнес мистер Корнер, врываясь в комнату. Мистер Корнер считал, что по утрам человек обязательно должен быть жизнерадостным. "Встречай день улыбкой, и он принесет тебе счастье" - вот уже шесть месяцев и три недели миссис Корнер была замужней женщиной и ровно двести два раза слышала она по утрам этот девиз из уст своего мужа, когда он вставал с постели. Разного рода девизы занимали большое место в жизни мистера Корнера. Аккуратно написанные на карточках одного и того же формата, самые мудрые из них были прикреплены к зеркалу и каждое утро поучали его во время бритья.      - Нашел? - спросила миссис Корнер.      - Совершенно непостижимо, - ответил мистер Корнер, усаживаясь к столу. - Я же собственными глазами видел, как она покатилась под кровать. Может...      - Только не проси, чтобы ее искала я, - прервала его миссис Корнер. - Некоторые люди, поползав под кроватью и расшибив голову о ее ножки, наверняка начали бы чертыхаться, - при этом особое ударение было сделано на слове "некоторые".      - Что же, для воспитания характера, - намекнул мистер Корнер, - невредно время от времени заставлять себя терпеливо выполнять задания, направленные...      - Ну, если ты примешься за одно из своих длиннейших предложений, которые ты так любишь, то не успеешь из него выбраться, чтобы поесть, - испугалась миссис Корнер.      - Жаль, если с ней что-нибудь случится, - заметил мистер Корнер, - ее внутренняя ценность, может быть...      - Я поищу ее после завтрака, - вызвалась любезная мисс Грин. - Я очень хорошо умею отыскивать потерянные вещи.      - Охотно верю, - галантно заверил ее мистер Корнер, черенком ложки разбивая яйцо. - От таких ясных глаз, как ваши, мало...      - У тебя осталось всего десять минут, - напомнила ему жена, - кушай же наконец!      - Мне бы хотелось, - сказал мистер Корнер, - хоть раз в жизни договорить до конца.                  - Да ты никогда не выговоришься, - заметила миссис Корнер.      - Может, как-нибудь на днях... - вздохнул мистер Корнер.      - Как ты спала, дорогая? Совсем забыла спросить тебя. - Миссис Корнер повернулась к своей закадычной подруге.      - Первую ночь в чужом доме я всегда сплю очень неспокойно, - ответила мисс Грин. - К тому же, я думаю, что была несколько возбуждена.      - Очень жаль, - изрек мистер Корнер, - что восхитительное искусство драматурга предстало перед нами не в лучшем из своих образцов. Когда ходишь в театр очень редко...      - Должны же люди развлекаться, - оборвала его миссис Корнер.      - Честное слово, - заметила закадычная подруга, - не помню случая, чтобы я так смеялась.      - В самом деле было забавно. Я и сам хохотал, - признался мистер Корнер. - Вместе с тем я должен отметить, что брать пьянство как тему...      - Вовсе он не был пьян, - возразила миссис Корнер. - Просто он был немножко навеселе.      - Дорогая моя, - поправил ее мистер Корнер, - да он и на ногах-то стоять не мог.      - Но был куда забавней, чем некоторые мужчины, которые могут, - отпарировала миссис Корнер.      - Дорогая моя Эми, - указал ей муж, - мужчина вполне может быть забавен и без того, чтобы напиваться пьяным, а также может быть пьяным, не будучи...      - О, гораздо лучше, когда мужчина временами позволяет себе выпить.      - Дорогая моя...      - И тебе, Кристофер, тоже было бы лучше позволять себе... изредка.      - Я бы очень хотел, - сказал мистер Корнер, протягивая пустую чашку, - чтобы ты не говорила того, чего не имеешь в виду. Любой, кто услышал бы тебя...      - Больше всего меня злит, - сказала миссис Корнер, - это когда заявляют, что я говорю то, чего не имею в виду.      - Зачем же ты тогда говоришь?      - Я не... Я в самом деле... Я хочу сказать, что в самом деле имею это в виду, - объяснила миссис Корнер.      - Едва ли ты хочешь сказать, дорогая моя, - настаивал ее муж, - будто и в самом деле думаешь, что было бы лучше, если бы я напивался пьяным... изредка.      - Я сказала не "пьяным", а - "выпивал".      - Но я ведь "выпиваю"... умеренно, - взмолился мистер Корнер. - "Умеренность во всем" - это же мой девиз.      - Знаю, - ответила миссис Корнер.      - Всего понемножку и ничего... - на этот раз мистер Корнер сам прервал свои разглагольствования. - Боюсь, - сказал он, вставая, - что нам придется отложить дальнейшее обсуждение этого интереснейшего вопроса. Если ты, дорогая, не возражаешь, выйдем на минутку в коридор. У меня к тебе несколько мелких вопросов по дому.      Хозяин с хозяйкой протиснулись мимо гостьи и закрыли за собой дверь. Гостья продолжала есть.      - Я подразумевала именно это, - в третий раз повторила миссис Корнер через минуту, вновь усаживаясь за стол, - я бы отдала все... все на свете, - со страстностью повторяла наша леди, - чтобы Кристофер больше походил на обыкновенного мужчину.      - Но он же всегда был таким... ну, какой он есть, - напомнила ей закадычная подруга.      - Ясное дело, когда ты обручена, то хочется, чтобы мужчина был совершенством. Я совсем не думала, что он собирается им остаться.      - А по мне, так он очень хороший и очень славный, - сказала мисс Грин, - просто ты сама не знаешь, чего тебе нужно.      - Я знаю, что он хороший человек, - согласилась миссис Корнер, - и очень люблю его. Именно потому, что я люблю его, я не хочу за него краснеть. Я хочу, чтобы он был мужественным мужчиной и делал все, что делают другие мужчины.      - Разве все обыкновенные мужчины сквернословят и временами напиваются?      - Ну конечно, - авторитетно подтвердила миссис Корнер, - кому это нравится, чтобы мужчина был мямлей?      - А ты когда-нибудь видела пьяного? - осведомилась закадычная подруга, откусывая кусочек сахара.      - Кучу, - ответила миссис Корнер, слизывая с пальцев варенье.      Это означало, что добрых пять раз в жизни она побывала в театре, выбирая наиболее легковесные формы английской драмы. И когда, месяц спустя, она впервые увидела своими собственными глазами, как это выглядит в жизни, то не было на свете человека, пораженного этим зрелищем больше, чем миссис Корнер.      Как это произошло, мистер Корнер и сам себе никогда не мог толком объяснить. Мистер Корнер не относился к числу людей, которых приводят в пример на лекциях об умеренности. Свой "первый стаканчик" он пропустил так давно, что уже и вспомнить не мог, когда это было, и чего только не пил с тех пор из многих других стаканов. Но не было еще случая, чтобы он вышел или чтобы его удалось вывести из рамок его любимой добродетели - умеренности.      - Между нами стояла бутылка кларета, - часто вспоминал мистер Корнер, - и мы выпили почти все, что в ней было. А потом он вытащил маленькую зеленую фляжку и сказал, что эту штуку делают из груш и что в Перу ее держат специально для детских праздников. Очень может быть, что он пошутил, но, во всяком случае, я не мог представить себе, как это один-единственный стаканчик... Я все время стараюсь припомнить, мог ли я выпить больше, покуда он говорил. - Этот вопрос не давал покоя мистеру Корнеру.      Этот "он", который, вероятно, заговорил мистера Корнера до такого ужасного состояния, был его дальний родственник, некий Билл Дэмон, служивший первым помощником на пароходе "Ла Фортуна". В полдень они совершенно случайно столкнулись на Леденхолл-стрит, впервые за многие годы, прошедшие с далекой поры их детства. "Фортуна" должна была на следующее утро выйти из доков Св. Екатерины и взять курс на Южную Америку, и кто знает, когда они встретятся вновь. Судьба, бросив их друг другу в объятия, совершенно определенно, как на это указал мистер Дэмон, высказалась за то, чтобы вечером они вдвоем уютно пообедали в каюте капитана "Фортуны". Вернувшись в контору, мистер Корнер послал в Равенскорт-парк срочное письмо с удивительным сообщением, что он, возможно, не вернется домой раньше десяти вечера, а в половине седьмого он в первый раз направил свои стопы в сторону, противоположную той, где находились его дом и миссис Корнер.      О чем только не болтали друзья! В конце концов они разговорились о женах и возлюбленных. Несомненно помощник капитана Дэмон имел за спиной обширную и разнообразнейшую практику. Они рассказывали, вернее, помощник рассказывал, а мистер Корнер слушал, об оливковых красавицах Караибского моря, о кареглазых страстных креолках, о белокурых Юнонах калифорнийских долин. У помощника были свои теории по вопросу о подходе и обращении с женщиной, теории, которые, если положиться на его слова, были тщательно проверены на практике и выдержали испытание. Новый мир открывался мистеру Корнеру, мир, где прелестные женщины с собачьей покорностью поклонялись мужчинам. Последние, хотя и любили их в ответ, однако знали, как оставаться их господами. Мистер Корнер сидел как зачарованный, холодное осуждение в нем постепенно таяло, и под конец вместо него ключом закипело горячее сочувствие. И только время оборвало повесть о приключениях первого помощника. В одиннадцать часов кок напомнил им, что с минуты на минуту на борт прибудет капитан с лоцманом. Мистер Корнер, пораженный тем, что уже столь поздний час, долго и нежно прощался со своим родственником, а потом обнаружил, что доки Св. Екатерины - самое запутанное место, из какого ему когда-либо приходилось выбираться. И под одним из фонарей в районе Майнорис мистера Корнера вдруг осенило, что его не ценят по достоинству: миссис Корнер никогда не говорит и не делает ничего похожего на то, что говорят и делают красавицы Караибского моря, униженно старающиеся выразить свою всепоглощающую страсть к джентльменам, которые, насколько мог судить мистер Корнер, ничуть не лучше его. Слезы навернулись на глаза мистера Корнера, когда он стал припоминать, какие вещи говорит миссис Корнер и как она себя ведет с ним. Заметив, что его с пристальным вниманием разглядывает полисмен, он смахнул слезы и поспешно направился дальше. Пока он расхаживал по платформе станции Мэншен-Хаус, где дуют вечные сквозняки, Мысль о причиненном ему зле заговорила в нем с новой силой. Почему он не видит в миссис Корнер и следа собачьей привязанности? Он сам, горестно убеждал себя мистер Корнер, он сам виноват в этом. "Женщина любит своего господина. Это ее инстинкт, - в задумчивости бормотал он про себя. - Да будь я проклят, - думал он, - если поверю, что она хоть на минуту чувствует во мне своего господина".      - Проваливай, - сказал мистер Корнер толстому юнцу, который только что остановился перед ним, широко разинув рот.      - Но мне очень нравится слушать, - возразил толстый юнец.      - Кого это слушать? - удивился мистер Корнер.      - Вас, - ответил толстый юнец.      Путь из города до Равенскорт-парка неблизок, но мысль о предстоящей перестройке всей жизни миссис Корнер и его собственной настолько поглотила мистера Корнера, что он и на секунду не задремал и все время находился в возбужденном состоянии. Когда он сошел с поезда, его беспокоили, главным образом, три четверти мили слякоти, которые лежали между ним и его решимостью тут же раз и навсегда объясниться с миссис Корнер.      Вид виллы "Акация", говоривший о том, что все уже в постели и спят, еще больше взвинтил мистера Корнера. По-собачьи преданная жена поджидала бы его, думая, не понадобится ли ему чего-нибудь. Мистер Корнер, следуя совету бронзовой таблички, прибитой на его собственной двери, не только постучал, но и позвонил. Поскольку дверь не распахнулась мгновенно, он продолжал дергать за звонок и стучать. На втором этаже открылось окно лучшей спальной комнаты.      - Это ты? - спросил голос миссис Корнер. В нем и в самом деле слышалась страсть, но совсем не та, какую жаждал внушать мистер Корнер. Это только подлило масла в огонь.      - Нечего разговаривать со мной, высунувшись из окошка, будто тебе здесь серенады распевают. Сходи вниз и открой мне дверь! - закричал мистер Корнер.      - Разве у тебя нет своего ключа? - спросила миссис Корнер.      Вместо ответа мистер Корнер снова набросился на дверь. Окно закрылось. Прошло некоторое время, и вдруг дверь распахнулась так внезапно, что мистер Корнер, все еще стоявший, вцепившись в дверной молоток, буквальна влетел в дом.      Миссис Корнер сошла вниз, уже приготовившись сделать кое-какие замечания. Она не предвидела, что мистер Корнер, всегда такой медлительный, тоже окажется подготовленным - и даже лучше ее.      - Где ужин? - возмущенно потребовал мистер Корнер, все еще придерживаясь за молоток. Миссис Корнер, пораженная до того, что лишилась дара речи, стояла и смотрела на него широко открытыми глазами.      - Где ужин? - повторил мистер Корнер, к этому времени уже совершенно искренне удивлявшийся, почему ему не приготовили ужина. - Что это значит, все легли спать, когда хозяин еще не п-п-по-ужинал?      - Что-нибудь случилось, дорогая? - раздался на ближайшей площадке лестницы голос мисс Грин.      - Ну, входи же, Кристофер, - умоляла миссис Корнер, - пожалуйста, входи и дай мне закрыть дверь.      Миссис Корнер была одной из тех молодых леди, которые обожают не без грациозной надменности властвовать над теми, кто привык с готовностью им подчиняться. Эти леди легко поддаются испугу.      - Я... желаю... ж-жареных почек с гренками, - пояснил мистер Корнер, сменив молоток на вешалку для шляп, о чем он, впрочем, тут же пожалел, - и д-да-вайте без р-р-раз-го-ворчиков. Понятно? Не желаю ничего слышать.      - Господи, что же мне делать? - зашептала своей закадычной подруге до смерти перепуганная миссис Корнер, - в доме почек нет и в помине.      - Я бы лично сварила ему парочку яиц, - подсказала услужливая подруга, - и насыпала бы на них побольше кайенского перца. Скорее всего, он и не вспомнит.      Мистер Корнер позволил увести себя в столовую, служившую одновременно гостиной и библиотекой. Обе леди спешили поскорее разжечь кухонную плиту. Им помогала одетая на скорую руку служанка, чье хроническое негодование, судя по всему, растворилось именно тогда, когда вилла "Акация" в первый раз дала ей повод вознегодовать по-настоящему.      - Никогда бы в жизни не поверила, - шепотом призналась побелевшая миссис Корнер. - Никогда.      - Сразу видно, что в доме есть мужчина, а? - щебетала восхищенная служанка. Миссис Корнер ответила ей пощечиной и этим чуточку облегчила душу.      Служанка вновь обрела невозмутимость, однако операции миссис Корнер и ее закадычной подруги отнюдь не ускорились, поскольку каждую четверть минуты до них доносилось рыканье мистера Корнера, отдававшего дополнительные распоряжения.      - Я боюсь входить к нему одна, - сказала миссис Корнер, когда все было расставлено на подносе. Поэтому закадычная подруга последовала за ней, прикрываемая с тыла служанкой.      - Что это такое? - нахмурился мистер Корнер. - Я же велел приготовить котлеты.      - Прости, дорогой, - заикаясь, ответила миссис Корнер, - но в доме нет мяса.      - В образцово поставленнозяйстве, какое, полагаю, ты заведудущем, - продолжал мистер Корнер, наливая себе пива, - всегда должныть бифштеты. Пмаешь? Бифштеты.      - Постараюсь запомнить, дорогой, - сказала миссис Корнер.      - Не кажется ли тебе, - произнес между двумя глотками мистер Корнер, - что ты ведешь хозяйство совсем не так, как положено.      - Но, дорогой, я попытаюсь... - взмолилась миссис Корнер.      - Где твои книги? - внезапно потребовал мистер Корнер.      - Мои книги? - в изумлении повторила за ним миссис Корнер.      Мистер Корнер грохнул кулаком по столу, и всё в комнате, включая миссис Корнер, подпрыгнуло.      - Не водите меня за нос, моя милая, - сказал мистер Корнер, - вы прекраснаете, что ямьюду ваши книги по веденизяйству.      Книги оказались в ящике шифоньера. Миссис Корнер вытащила их и дрожащей рукой протянула мужу, Открыв наугад одну из них, мистер Корнер сдвинул брови и склонился над ней.      - Не кажется ли тебе, моя милая, что ты не умеешь складывать, - сказал мистер Корнер.      - Ме-меня, когда я была девочкой, считали способной по арифметике, - запинаясь, пролепетала миссис Корнер.      - То - когда девочкой, а то - сколько будет двадцать семь и девять? - свирепо спросил мистер Корнер.      - Тридцать восемь... семь, - начала путать перепуганная миссис Корнер.      - Знаешь ты умножение на девять или не знаешь? - загремел мистер Корнер.      - Знала, - всхлипнула миссис Корнер.      - Считай! - скомандовал мистер Корнер.      - Девятью один - девять, - начала бедняжка, рыдая, - девятью два...      - Пр-р-лжай! - мистер Корнер был неумолим.      Она продолжала - чуть слышно, монотонно, изредка сдавленно всхлипывая. Наводящий тоску однообразный ритм, должно быть, сделал свое дело. Когда совсем потерявшаяся от страха миссис Корнер подошла к "девятью одиннадцать - девяносто девять", мисс Грин украдкой показала ей на стол. Миссис Корнер испуганно глянула и увидела, что глаза ее господина и повелителя закрыты. Откуда-то из головы его, покоившейся между пустым кувшином из-под пива и судком, исходил нарастающий храп.      - Ничего с ним не будет, - сказала мисс Грин - Запрись в своей комнате и ложись спать. Утром Харриет и я позаботимся о завтраке. А тебе лучше не попадаться ему на глаза.      И миссис Корнер, благодарная за то, что кто-то подсказал ей, как быть, беспрекословно повиновалась.      К семи часам утра наполнившие комнату потоки солнечного света заставили мистера Корнера сначала замигать глазами, потом зевнуть и наконец приоткрыть один глаз.      - Встречай день улыбкой, - сонно пробормотал мистер Корнер, - и он...      Мистер Корнер внезапно приподнялся и огляделся кругом. Это не кровать. На полу у его ног разбросаны осколки стакана и черепки кувшина. Опрокинутый судок и раздавленные яйца придали скатерти новый колорит. В ушах какой-то звон. С чего бы это? В конце концов мистер Корнер вынужден был прийти к заключению, что кто-то пытался приготовить из него салат, - и при этом переложил горчицы. Некий шум заставил мистера Корнера перенести свое внимание на дверь. Через узенькую щелочку в комнату заглядывало зловеще серьезное лицо мисс Грин. Мистер Корнер поднялся. Мисс Грин проскользнула в комнату, прикрыла за собой дверь и встала, загородив ее спиной.      - Надеюсь, вы знаете, что... что вы натворили? - начала мисс Грин.      Говорила она замогильным голосом, и несчастный мистер Корнер похолодел.      - Я что-то начинаю припоминать, но не очень отчетливо, - признался он.      - Вы явились домой в пьяном... совершенно пьяном состоянии, - довела до его сведения мисс Грин, - в два часа ночи. И так расшумелись, что, наверное, пол-улицы подняли на ноги.      С пересохших губ мистера Корнера сорвался тяжелый вздох.      - Вы потребовали, чтобы Эми приготовила вам горячий ужин...      - Я - потребовал! - мистер Корнер обратил свой взор на стол. - И она - приготовила!      - Вы так неистовствовали, - объяснила мисс Грин, - что мы, все трое, до смерти перепугались.      Глядя на сидящую перед ней жалкую фигуру, мисс Грин поверить себе не могла, что всего лишь несколько часов назад этот человек мог самым настоящим образом нагнать на нее страху. И только сознание долга удержало ее от смеха.      - Сидя здесь и поедая ужин, - безжалостно продолжала мисс Грин, - вы заставили Эми показать вам ее хозяйственные книги.      К этому времени мистер Корнер уже прошел ту стадию, когда его еще можно было чем-нибудь поразить.      - Вы прочитали ей нотацию по поводу ее умения вести хозяйство. - В глазах закадычной подруги миссис Корнер загорелся огонек. Но, сверкни в тот момент перед мистером Корнером молния, он не заметил бы ее.      - Вы заявили, что она не умеет складывать, и заставили ее отвечать таблицу умножения.      - Я заставил ее... - в голосе мистера Корнера не было и тени эмоции, будто он просто констатировал факт. - Я заставил Эми отвечать таблицу умножения?      - Умножение на девять, - кивнула мисс Грин.      Мистер Корнер опустился на стул и окаменелым взором уставился в будущее.      - Как же быть? - произнес мистер Корнер. - Она же ни за что не простит меня, уж я-то ее знаю. Но, может быть, вы шутите? - вскричал мистер Корнер, на секунду почувствовав проблеск надежды. - Я в самом деле сделал это?      - Вы сидели на том же стуле, что и сейчас, и поедали вареные яйца, а она стояла перед вами и отвечала таблицу умножения. Под конец вы заснули, и я уговорила ее пойти спать. Было уже три часа, и мы полагали, что вы не будете против. - Мисс Грин подвинула стул, села и, положив локти на стол, посмотрела на сидевшего через стол от нее мистера Корнера. В глазах закадычной подруги миссис Корнер несомненно играли веселые огоньки.      - Но это же было всего один-единственный раз, - подсказала мисс Грин.      - Вы думаете, она может простить меня? - воскликнул мистер Корнер.      - Нет, не думаю, - ответила мисс Грин. На лице мистера Корнера отразилось соответственное падение обратно в область низких температур. - Я думаю, что самым лучшим выходом для вас будет простить ее.      Эта мысль даже не позабавила его. Мисс Грин оглянулась, чтобы убедиться, что дверь закрыта, и на секунду прислушалась, нет ли кого поблизости.      - Вы еще не забыли, - мисс Грин в дополнение к этим мерам предосторожности говорила шепотом, - о чем мы беседовали за завтраком в то первое утро, когда я к вам приехала? Тогда еще Эми сказала, что лучше бы вы изредка выпивали.      - Да, да, - мистер Корнер начал припоминать. - Но ведь она сказала только "выпивать", - в ужасе вспомнил он.      - Ну что же, вы как раз и "выпили", - продолжала свое мисс Грин. - Кроме того, она не имела в виду "выпивать". Она подразумевала самое настоящее пьянство, да не хотела называть его своим именем. После вашего ухода мы еще говорили об этом. Она сказала, что отдала бы все на свете, чтобы вы больше походили на обыкновенного мужчину. А обыкновенный мужчина именно таким ей и представляется.      Недогадливость мистера Корнера выводила мисс Грин из себя. Она перегнулась через стол и встряхнула его:      - Неужели вы не понимаете? Вы же сделали это нарочно, чтобы проучить ее. Это она должна просить у вас прощения.      - Вы думаете?      - Я думаю, что если вы поведете дело, как следует, то сегодняшний день принесет вам удачу, о какой вы и мечтать не смеете. Уходите из дома до того, как она проснется. Я не буду говорить ей ничего. Да и не успею: мне нужно попасть на Паддингтонский вокзал к десятичасовому. Когда вы вечером вернетесь домой, во что бы то ни стало заговорите первым.      И мистер Корнер, не успев сообразить, что он делает, поднялся и в восторге поцеловал мисс Грин.      Вечером миссис Корнер сидела в гостиной, поджидая мистера Корнера. Одета она была так, будто собралась в дорогу, а в уголках ее рта легли знакомые Кристоферу морщинки, один вид которых заставил его сердце юркнуть в пятки.      К счастью, он вовремя оправился и приветствовал ее улыбкой. Ему не удалась улыбка, которую он репетировал целый день, но одно то, что он улыбался, так потрясло миссис Корнер, что слова замерли на ее устах. Это дало ему неоценимое преимущество заговорить первым.      - Ну как, - весело начал мистер Корнер, - как это тебе понравилось?      На какое-то мгновение миссис Корнер испугалась, что новый недуг ее мужа уже перешел в хроническое заболевание, но его все еще улыбающееся лицо успокоило ее страхи, в отношении последнего во всяком случае.      - Когда бы ты хотела, чтобы я еще раз "позволил себе"? Ну-ну, - продолжал мистер Корнер, заметив недоумение жены, - пожалуйста, не говори мне, что не помнишь, о чем шла речь за завтраком в первый день приезда Милдред. Ты тогда намекнула, что я был бы куда привлекательнее, если бы изредка "выпивал".      Мистер Корнер, пристально наблюдавший за женой, заметил, что прошлое постепенно всплывает в ее памяти.      - Мне не представлялось до сих пор случая угодить тебе, - пояснил мистер Корнер, - поскольку я старался сохранить ясность мысли для работы и знал, какой эффект это может произвести на меня. Вчера я сделал все, что было в моих силах. Надеюсь, ты осталась довольна мною. Хотя я был бы тебе очень признателен, если бы ты могла удовольствоваться - разумеется, только на первое время, покуда я несколько не привыкну - тем, что подобные представления будут повторяться не чаще раза в две недели, - добавил мистер Корнер.      - Ты подразумеваешь... - начала миссис Корнер, вставая с места.      - Я, моя дорогая, подразумеваю, - сказал мистер Корнер, - что почти с первого дня нашей супружеской жизни ты не скрывала, что считаешь меня мямлей. Все твои представления о мужчинах почерпнуты из глупых книг и еще более глупых пьес. Ты страдаешь от мысли, что я не похожу на них. Ну что же, я показал тебе, что, если ты настаиваешь, я могу походить на них.      - Но ты же ни чуточки не был похож на них, - возразила миссис Корнер.      - Я сделал все, что было в моих силах, - повторил мистер Корнер, - не все люди созданы одинаково. То, что ты видела, было моим вариантом "пьяного".      - Я не говорила "пьяный".      - Но ты подразумевала это, - прервал ее мистер Корнер. - Беседовали мы тогда о пьяных. Мужчина в пьесе был пьян, и ты полагала, что он забавен.      - Он действительно был забавен, - настаивала миссис Корнер, заливаясь слезами, - именно такого пьяного я и имела в виду.      - Его жена, - напомнил ей мистер Корнер, - что-то не находила его забавным. В третьем действии она угрожала ему, что вернется к матери, а это пришло в голову и тебе, если судить по твоему дорожному платью.      - Но ты... ты был так гадок, - прохныкала миссис Корнер.      - Что же я проделывал? - поинтересовался мистер Корнер.      - Ты пришел и принялся молотить в дверь...      - Да-да, припоминаю, я захотел поужинать, и ты приготовила парочку яиц. Что же произошло дальше?      Воспоминание об этой кульминации унижений придало ее голосу нотку подлинного трагизма.      - Ты заставил меня отвечать таблицу умножения. На девять...      Мистер Корнер посмотрел на миссис Корнер, миссис Корнер посмотрела на мистера Корнера, и на некоторое время в комнате воцарилось молчание.      - Ты... ты и в самом деле был немножко... того, - нерешительно промолвила миссис Корнер, - или только... прикидывался?      - В самом деле, - сознался мистер Корнер. - Первый раз в жизни. Если ты удовлетворена, - то и в последний.      - Прости меня, - сказала миссис Корнер, - я вела себя очень глупо. Пожалуйста, прости меня.            ЧЕГО СТОИТ ОКАЗАТЬ ЛЮБЕЗНОСТЬ            Но ведь оказать любезность ничего не стоит, - убеждала мужа маленькая миссис Пенникуп.      - Зато она соответственно и расценивается, моя милая, - возразил мистер Пенникуп, аукционист с двадцатилетним опытом, имевший полную возможность наблюдать, как относятся люди к различным проявлениям чувств.      - И слушать не хочу, Джордж, - упорствовала жена, - пускай это неприятный, сварливый старый грубиян - я не отрицаю, но, все равно, ведь человек уезжает, и мы, вероятно, никогда его больше не увидим.      - Если бы я допускал хоть малейшую возможность встретиться с ним вновь, - заметил мистер Пенникуп, - я бы завтра же распрощался с англиканской церковью и стал методистом.      - Не говори так, Джордж, - укоризненно сказала жена, - господь может услышать тебя.      - Доведись господу услышать старого Крэклторпа, он бы мне посочувствовал, - заявил мистер Пенникуп.      - Бог посылает нам испытания для нашего блага, - пояснила жена, - они учат нас терпению.      - Ты-то не церковный староста, - отпарировал мистер Пенникуп, - ты ничем не связана с этим человеком. Ты слышишь его только тогда, когда он стоит на церковной кафедре и вынужден хоть несколько себя сдерживать.      - Ты забываешь о благотворительных базарах, Джордж, не говоря уже об украшении церкви, - напомнила миссис Пенникуп.      - Благотворительные базары бывают только раз в году, - отвечал мистер Пенникуп, - и в это время твой собственный характер, как я заметил...      - Я всегда стараюсь помнить, что я христианка, - прервала его маленькая миссис Пенникуп - Я не прикидываюсь святой, но если когда-нибудь и скажу что-либо дурное, то потом всегда пожалею, ты ведь знаешь это, Джордж.      - Именно это я и хотел сказать, - согласился с нею муж. - Да, уж если приходский священник за какие-нибудь три года добился того, что его прихожанам стал ненавистен самый вид церкви, - здесь что-то неладно.      Миссис Пенникуп, приятнейшая маленькая особа, положила на плечи мужу свои пухлые, все еще хорошенькие ручки.      - Не думай, дорогой, что я не сочувствую тебе. Ты выносил все с таким достоинством. Порой я просто сама удивляюсь, какую выдержку ты проявлял в большинство случаев, а ведь чего только он тебе не говорил.      Мистер Пенникуп невольно принял позу, олицетворяющую торжество добродетели, наконец-то удостоенной признания.      - Что касается до нас, грешных, - заметил мистер Пенникуп смиренно-гордым тоном, - то с личными оскорблениями еще можно было бы примириться... хотя, впрочем, - прибавил церковный староста, внезапно поддаваясь человеческой слабости, - не очень-то приятно, когда в ризнице тебе во всеуслышанье, через весь стол, говорят, будто бы ты умышленно оставил себе для сбора пожертвований левую часть церкви, чтобы незаметно миновать свою собственную семью.      - Но ведь наши дети всегда держат наготове трехпенсовые монетки! - возмутилась миссис Пенникуп.      - Подобные вещи он говорит исключительно для того, чтобы доставить человеку неприятность, - продолжал церковный староста, - а то, что он делает, просто нет сил терпеть.      - Ты хочешь сказать "делал", мой милый, - смеясь, поправила маленькая женщина. - Теперь с этим уже покончено, мы скоро от него избавимся. Я думаю, дорогой, что если разобраться хорошенько, то виной всему его больная печень. Ты помнишь, Джордж, еще в самый день его приезда я обратила внимание, какое у него одутловатое лицо и пренеприятное выражение рта. Ведь больные печенью ничего не могут с собой поделать, мой милый. Надо смотреть на них как на несчастных и жалеть их.      - Я бы еще простил его выходки, если бы не видел, что они доставляют ему несомненное удовольствие, - промолвил церковный староста. - Впрочем, как ты уже сказала, дорогая, он уезжает, и единственно, о чем я мечтаю и молю бога - это никогда больше не встретить человека, подобного ему.      - Ты должен навестить его, Джордж, мы пойдем к нему вместе, - настаивала добрая маленькая миссис Пенникуп. - Как-никак, он целых три года был нашим приходским священником, и теперь так уезжать отсюда, знать, что все рады от него избавиться... бедняге должно быть очень неприятно, как бы он ни хорохорился.      - Ну, ладно, - согласился мистер Пенникуп, - только я не стану говорить ему того, чего на самом деле не чувствую.      - Вот и прекрасно, - смеясь, ответила жена, - лишь бы ты не говорил того, что чувствуешь. И что бы ни произошло, мы должны сдерживаться, - предупредила маленькая женщина. - Помни, это ведь в последний раз.      У маленькой миссис Пенникуп намерения были добрые и поистине христианские.      Преподобный Август Крэклторп в следующий понедельник должен был покинуть Вичвуд и, как искренне надеялся он сам и вся его паства, никогда больше не появляться даже поблизости. До сих пор обе враждующие стороны и не пытались скрывать обоюдной радости по поводу предстоящего расставания. Возможно, преподобный Август Крэклторп, магистр искусств, оказался бы не бесполезным для англиканской церкви в каком-нибудь ист-эндском приходе, пользующемся дурной славой, или, скажем, где-нибудь в далеком миссионерском стане, среди языческих орд. Там, пожалуй, могли бы сослужить службу его врожденное стремление противоречить всем и каждому, его упорное пренебрежение к взглядам и чувствам других людей, его вдохновенная уверенность в том, что все, кроме него, непременно ошибаются, и присущая ему поэтому всегдащняя готовность действовать и говорить, не зная страха. Но в живописном маленьком Вичвуде, расположенном среди Кентских холмов, в этом излюбленном пристанище удалившихся от дел торговцев, старых дев среднего достатка, исправившихся представителей богемы, в которых пробудился дремавший доселе инстинкт добропорядочности, - здесь вышеупомянутые свойства преподобного Крэклторпа приводили только к неприятностям и раздорам. За последние два года его прихожане, при поддержке некоторых других вичвудцев, кому тоже случилось иметь дело с достопочтенным джентльменом, не раз пытались обиняком, при помощи недвусмысленных намеков внушить ему, какую сильную, все возрастающую неприязнь вызывает он в них как священник и человек. Положение достигло крайней напряженности, когда ему официально объявили, что, раз нет другого выхода, придется послать к епископу делегацию из наиболее уважаемых прихожан. Это убедило, наконец, преподобного Августа Крэклторпа в том, что он потерпел полный провал как духовный наставник и утешитель вичвудцев. Преподобный Август Крэклторп уже подыскал и обеспечил себе возможность заботиться о другой пастве. На следующее воскресное утро он назначил свою прощальную проповедь, и, казалось, все сулило ему успех. Набожные жители Вичвуда, уже много месяцев как переставшие посещать церковь святого Иуды, предвкушали наслаждение - сознавать, слушая преподобного Августа Крэклторпа, что слушают его в последний раз. Преподобный Август Крэклторп приготовил проповедь, которая обещала произвести должное впечатление своей ясностью и прямотой. Ведь у прихожан вичвудской церкви святого Иуды, как и у всех смертных, были свои недостатки. Преподобный Август льстил себя мыслью, что не упустил ни одного из этих недостатков, и заранее испытывал удовольствие, представляя себе, какую сенсацию произведет его речь, начиная от "во-первых" и кончая "в-шестых и последних".      Однако все дело испортил порывистый характер маленькой миссис Пенникуп. В среду днем преподобный Август Крэклторп занимался в своем кабинете, когда ему доложили о приходе мистера и миссис Пенникуп; заставив их подождать в гостиной пятнадцать минут, он, наконец, вышел с холодным, суровым выражением на лице и, не подавая руки, попросил объяснить возможно более кратко, по какому поводу его оторвали от занятий. У миссис Пенникуп речь была приготовлена заранее. В ней было все, что нужно, и ничего больше. Миссис Пенникуп собиралась упомянуть - без всякого подчеркивания, как бы между прочим, - о том, что долг каждого из нас - при любых обстоятельствах вести себя по-христиански; что наша приятная обязанность - прощать и забывать обиды; что, вообще говоря, обе стороны виноваты; что расставаться нужно всегда мирно; короче говоря - что она, миссис Пенникуп, и ее муж Джордж, готовый сам это подтвердить, сожалеют о всех своих словах и поступках, которые могли обидеть преподобного Августа Крэклторпа, и хотели бы на прощанье пожать ему руку и пожелать ему счастья. Однако, встретив у преподобного Августа такой холодный прием, миссис Пенникуп почувствовала, что все слова столь тщательно подготовленной речи развеялись по ветру. Ей оставалось либо удалиться молча, с оскорбленным видом, либо положиться на вдохновение минуты и придумать что-нибудь новое. Она избрала последнее.      Сначала она говорила запинаясь. Ее супруг, чисто по-мужски, в самый трудный момент оставил ее без всякой поддержки и усердно вертел дверную ручку. Стальной взгляд преподобного Крэклторпа не только не расхолаживал миссис Пенникуп, но, наоборот, действовал на нее, как удар шпоры. Он придавал ей пылу. Нет, она заставит преподобного Августа Крэклторпа выслушать ее. Она принудит его понять, какие добрые чувства ею руководят, если даже придется трясти его за плечи, чтобы внушить ему это. Спустя пять минут преподобный Август Крэклторп, сам того не замечая, расцвел от удовольствия. Спустя еще пять минут миссис Пенникуп замолчала, но не потому, что ей не хватало слов, - ей не хватало дыхания. Преподобный Август Крэклторп стал ей отвечать, и неожиданно для него самого голос его дрогнул от волнения. Из-за миссис Пенникуп все осложнилось. Он думал, что покинет Вичвуд с легким сердцем, теперь же, когда он узнал, что во всяком случае один человек из его прихода понимает его (ведь он убедился, что миссис Пенникуп понимает его и сочувствует ему), когда он узнал, что по крайней мере одно сердце (а именно сердце миссис Пенникуп) проникнуто к нему теплым участием, - теперь все, чего он ждал, как блаженного избавления, превращалось для него в источник постоянной печали.      Мистер Пенникуп, увлеченный красноречием своей жены, добавил, запинаясь, несколько слов от себя. Из них явствовало, что мистер Пенникуп всегда только и мечтал о таком прекрасном священнике, как преподобный Август Крэклторп, но какие-то недоразумения всегда возникают в жизни. Равным образом и преподобный Август Крэклторп в душе, оказалось, всегда уважал мистера Пенникупа. И если иногда из его слов можно было заключить обратное, то это, мол, происходило вследствие бедности человеческого языка, не способного передать все тонкости мысли.      Затем последовало приглашение к чаю. Мисс Крэклторп, сестра преподобного Августа, особа поразительно похожая на него во всех отношениях, если не считать того, что брат ее был гладко выбрит, а она носила небольшие усики, - была приглашена украсить общество своим присутствием.      Долго бы еще тянулась беседа, если бы миссис Пенникуп не вспомнила, что ей предстоит вечером купать маленькую Вильгельмину.      - Я сказала больше, чем собиралась, - заметила на обратном пути миссис Пенникуп своему мужу Джорджу, - но я была слишком взволнована.      Слух о визите Пенникупов облетел весь приход. Другие дамы сочли своим долгом доказать миссис Пенникуп, что она не единственная христианка в Вичвуде. Они опасались, как бы миссис Пенникуп не слишком возомнила о себе. Преподобный Август с простительной гордостью повторял на память некоторые отрывки из речи миссис Пенникуп. Но пусть миссис Пенникуп не воображает себя единственным человеком в Вичвуде, способным на великодушные поступки, которые ей ничего не стоят. И другие дамы могли бы наговорить всяких приятных пустяков, даже, вероятно, с большим искусством!      Их мужья, надев лучшие одежды и получив строгие наставления, как себя вести, вынуждены были присоединиться к нескончаемой процессии сокрушенных прихожан, стучавшихся в дом священника.      За время, прошедшее с четверга до субботнего вечера, преподобный Август, к своему большому удивлению, был принужден сделать вывод, что пять шестых прихожан любили его всегда, с самого начала, - им только не представлялось до сих пор случая выразить свои подлинные чувства.      Наконец наступил чреватый событиями воскресный день. Выражая преподобному Августу Крэклторпу сожаление, заверяя его в своем уважении, до тех пор почему-то скрываемом, истолковывая свои повидимости грубые поступки как проявление особенно нежных чувств, - все отнимали у него столько времени, что он лишен был малейшей возможности подумать о чем-либо другом. Только войдя в ризницу в одиннадцать часов без пяти минут, он вспомнил о своей прощальной проповеди. Мысль о ней преследовала его все время, пока шла служба. Выступить с таким словом после всего того, что открылось ему за последние три дня, было немыслимо. Ведь с подобной воскресной проповедью, казалось ему, Моисей мог бы обратиться к фараону накануне исхода евреев из Египта. Было бы бесчеловечно громить этой проповедью подавленных горем прихожан, которые боготворят его и так скорбят о его отъезде. Преподобный Август перебирал в памяти отрывки из своей речи, надеясь, что хоть некоторые из них могут пригодиться в подправленном виде. Таковых не оказалось. Вся проповедь состояла сплошь из таких фраз, что ни одной из них, несмотря на все ухищрения, нельзя было придать приятный смысл.      Медленно взбираясь по ступенькам кафедры, преподобный Август Крэклторп не имел ни малейшего представления о том, что он сейчас будет говорить. Солнечный свет падал на обращенные к нему лица прихожан, заполнивших церковь до последнего уголка. Никогда еще преподобный Август Крэклторп с высоты церковной кафедры не видел своих прихожан такими счастливыми, такими жизнерадостными. Он вдруг почувствовал, что ему не хочется их покидать, да и они тоже не хотят разлучаться с ним, в этом не могло быть сомнения. Ведь иначе их надлежало бы считать скопищем самых бессовестных лицемеров, когда-либо собиравшихся под одной крышей. Преподобный Август Крэклторп отбросил это мимолетное подозрение как внушенное нечистым духом, свернул лежавшую перед ним аккуратную рукопись и отложил ее в сторону. Прощальная проповедь была не нужна. Еще не поздно было все повернуть по-иному. Преподобный Август Крэклторп первый раз говорил с кафедры экспромтом.      Преподобный Август Крэклторп сказал, что охотно берет вину на себя. Он-де легковерно полагался в своих суждениях на свидетельства нескольких человек из прихода, чьи имена здесь нет нужды называть, на людей, которые, он надеется, когда-нибудь еще пожалеют о всех вызванных ими недоразумениях, хоть сам он по-христиански и прощает этих братий своих, - и он допустил мысль, что прихожане церкви святого Иуды питают к нему личную неприязнь. Он хочет всенародно принести извинения в своей невольной ошибке. Он несправедливо судил об уме и сердце вичвудцев. Теперь он узнал из их собственных уст, что их оклеветали. Они не только не хотят его отъезда, но, напротив, очень огорчились бы разлукою с ним - это совершенно очевидно. Получив теперь уверенность в уважении к нему и даже, можно сказать, благоговении со стороны большинства прихожан, - уверенность, надо признаться, несколько запоздалую, - он ясно видит, что может по-прежнему заботиться об их духовных нуждах. Покинуть столь преданную паству означало бы выказать себя недостойным пастырем. Непрерывный поток сожалении по поводу его отъезда, изливаемых перед ним за последние четыре дня, заставил его в конце концов призадуматься. Что ж, он останется с ними, но при одном условии.      Море людей, там, внизу, заволновалось, - что более внимательному наблюдателю напомнило бы судорожные движения утопающего, готового ухватиться за любую соломинку. Но преподобный Август Крэклторп был занят только своей речью. Приход, говорил он, очень велик, а он уже не молод. Пусть дадут ему в помощники какого-нибудь добросовестного и энергичного человека. У него есть на примете такой человек, его близкий родственник, готовый за небольшое вознаграждение, о котором и говорить не стоит, занять эту должность. С церковной кафедры неуместно обсуждать подобные вопросы, но позднее, в ризнице, он будет рад побеседовать с теми из прихожан, кто пожелает туда зайти.                  Во время пения гимна большинство прихожан было взволновано только одним вопросом - как побыстрее выбраться после службы из церкви. Еще оставалась слабая надежда, что преподобный Август Крэклторп, не получив себе помощника, сочтет необходимым, ради сохранения собственного достоинства, отряхнуть со своих ног прах этого прихода, щедрого на чувства, но безнадежно скупого, когда дело коснется кармана.      Однако то воскресенье было злополучным днем для прихожан церкви святого Иуды. Еще нельзя было и помышлять об уходе из церкви, как вдруг преподобный Август поднял руки, облаченные в широкие рукава стихаря, и попросил позволения ознакомить свою паству с содержанием короткой записки, только что ему переданной. Он, мол, уверен, что после этого все пойдут домой с чувством радости и благодарности в сердце. Среди них находится человек, достойный быть образцом христианской благонамеренности и делающий честь англиканской церкви.      При этих словах все увидели, как залился краской один толстый приземистый человечек, бывший лондонский суконщик, оставивший оптовую торговлю в Ист-Энде, чтобы жить на покое, и совсем недавно обосновавшийся в помещичьем доме.      Вновь прибывший ознаменовал-де свое вступление в их среду столь щедрым даром, что это послужит блестящим примером для всех богатых людей. Мистер Хорэшио Коппер... - тут достопочтенный джентльмен запнулся, видимо не разбирая почерка.      - Купер-Смит, сэр, двойная фамилия, - тихим шепотом подсказал суконщик, все еще красный от смущения.      Мистер Хорэшио Купер-Смит прибегнул (здесь голос преподобного Августа зазвучал увереннее) к весьма достойному средству сразу же привлечь к себе сердца сограждан: он выразил желание платить помощнику священника целиком из своего собственного кармана. При таких условиях больше не может быть речи о разлуке преподобного Августа Крэклторпа со своими прихожанами. Преподобный Август Крэклторп надеется до самой смерти быть пастором церкви святого Иуды.      Вероятно, ни из какой церкви не выходили прихожане более торжественно и степенно, чем из вичвудской церкви святого Иуды в то памятное воскресное утро.      - Теперь у него будет больше свободного времени, - сказал своей жене, поворачивая за угол Акейша-авеню, младший церковный староста мистер Байлз, удалившийся от дел оптовый торговец скобяными товарами, - больше свободного времени, чтобы дать нам еще больше почувствовать, какой он для нас бич и вечный камень преткновения.      - А если еще этот "близкий родственник" смахивает на него.      - Так оно и есть, можешь не сомневаться, иначе он и не подумал бы взять его в помощники, - выразил уверенность мистер Байлз.      - Ну, встречусь я теперь с этой миссис Пенникуп, уж я с ней поговорю! - воскликнула миссис Байлз.      Но что толку было в этом?                  Из сборника                  "АНГЕЛ, АВТОР И ДРУГИЕ"      1908            ФИЛОСОФИЯ И ДЕМОН            Давно известно, что философия - это искусство переносить чужие несчастья. Величайшим философам, о котором я когда-либо слышал, была женщина. Ее доставили в Лондонскую лечебницу с гангреной ноги. Врач тотчас осмотрел больную. Это был человек прямолинейный.      - Ногу придется отнять, - сказал он ей.      - Но ведь не всю же?      - К сожалению, всю, - буркнул врач.      - А другого выхода нет?      - Это единственный шанс на спасение.      - Ну что ж, слава тебе господи, хоть не голову, - заметила женщина.      У бедняков огромное преимущество перед нами, обеспеченными людьми. Провидение предоставляет им сколько угодно возможностей упражняться в философии. Минувшей зимой я присутствовал на благотворительном вечере для поденщиц. После угощения мы попытались развлечь их. Одна молодая дама, мнившая себя хироманткой, вызвалась гадать по руке. При взгляде на первую же натруженную ладонь ее милое лицо омрачилось.      - Вас ожидает большая неприятность, - сообщила она женщине почтенного возраста.      Та спокойно взглянула на нее и улыбнулась:      - Как, милочка, только одна?      - Да, только одна, - с готовностью подтвердила добрая предсказательница, - потом все пойдет гладко.      - Ну, в нашей семье все рано умирают, - пробормотала старуха, ничуть не огорчившись.      Мы становимся нечувствительны к ударам судьбы. Как-то в среду я завтракал на даче у приятеля. Его сын и наследник, двенадцати лет от роду, вошел и занял свое место за столом.      - Ну-с, каковы сегодня наши успехи в школе? - спросил отец.      - Все в порядке, - ответил мальчик, с завидным аппетитом принимаясь за еду.      - Никого не высекли? - допытывался отец, и я заметил в его глазах лукавый огонек.      - Нет, пожалуй что никого, - поразмыслив, сказал его подающий надежды отпрыск, уплетая жаркое с картошкой, и немного погодя, как бы припомнив, добавил, - понятное дело, кроме меня.            КОГДА ДЕМОН НЕ ЖЕЛАЕТ РАБОТАТЬ            Философия - наука несложная. Основное ее правило: что бы с вами ни стряслось - пустяки, лишь бы вы сами не придавали этому значения. Плохо только, что в девяти случаях из десяти вам это не удается.      - Ничто не может повредить мне, - утверждает Марк Аврелий, - без согласия сидящего во мне демона.      Беда в том, что на этого нашего демона не всегда можно положиться. Слишком часто он не справляется со своими обязанностями.      - Ты опять не слушаешься, вот я тебе задам, - грозила няня четырехлетнему преступнику.      - Не задашь, - возразил маленький сорванец, цепляясь обеими руками за стул, - я ведь сижу.      Без сомнения, его демон твердо решил, что злосчастье в лице няни не должно причинить вреда. Но злосчастье, увы! оказалось сильнее демона, в чем шалун и убедился.      Зуб не будет болеть, если наш демон (иначе говоря, сила воли) крепко держится за стул и твердит: этому не бывать! Но рано или поздно демон сдается, и тогда мы вопим. Идея ясна - в теории она превосходна. Вы рады ей следовать. Внезапно ваш банк прекращает платежи. Вы говорите себе:      - В сущности это не имеет значения.      Но мясник и булочник держатся иного мнения и устраивают у вас в прихожей скандал за скандалом.      Вы пьете крыжовенное вино, уверяя себя, что это выдержанное шампанское. На другое утро ваша печень доказывает обратное.      У нашего демона добрые намерения, но он забывает, что этого еще далеко не достаточно. Я знавал одного убежденного вегетарианца. Он доказывал, что жизнь бедняков станет намного легче, если они перейдут на вегетарианскую диету; быть может, он и прав. Однажды он созвал десятка два голодных мальчишек и предложил им вегетарианский завтрак. Он внушал им, что чечевичное пюре - это бифштекс, а цветная капуста - котлеты. На третье он дал им морковку с пряностями и потребовал, чтобы они вообразили, будто едят колбасу.      - Все вы любите колбасу, - ораторствовал он, - но ведь вкус - не что иное, как продукт воображения. Говорите себе: "Я ем колбасу" - и практически это блюдо заменит колбасу.      Кое-кто подтвердил, что так оно и есть, но один парнишка разочарованно признался в неудаче.      - Но почему же ты так уверен, что это не колбаса? - упорствовал хозяин.      - Потому, что у меня не разболелся живот, - объяснил мальчик.      Оказалось, что от колбасы, хоть он ее и обожал, у него неизменно и немедленно начинались колики. Если бы в нас не было ничего, кроме демона, философствовать стало бы куда легче. К несчастью, в нас есть еще кое-что.            ФИЛОСОФИЯ, НЕОБХОДИМАЯ ПРИ ЖИЗНИ            Вот еще один излюбленный довод философии: ничто не имеет значения, поскольку лет через сто, самое большее, нас уже не будет на свете. Что нам действительно необходимо - так это философия, которая поддержала бы нас, пока мы еще живы. Меня не заботит мой собственный столетний юбилей, меня заботит ближайший срок оплаты счетов. Если бы всякие сборщики подоходного налога, критики, контролеры газовой компании и им подобные убрались и оставили меня в покое, я бы сам мог стать философом. Я готов поверить, что все на свете пустяки, а они не хотят. Они грозят выключить газ и толкуют о повестке в суд. Я убеждаю их, что через сто лет это всем нам будет безразлично. Они отвечают, что речь идет не о грядущем столетии, а о счетах за апрель прошлого года. Они не желают слушать моего демона. Он их не интересует. Честно говоря, меня самого мало радует, что через сто лет, как утверждает философия, я скорее всего буду мертв. Гораздо больше меня утешает надежда на то, что умрут они. Кроме того, за сто лет все еще может перемениться к лучшему. Возможно, я и не захочу умирать. Вот если б я был уверен, что умру завтра, прежде чем они смогут привести в исполнение свою угрозу выключить воду или газ, прежде чем будет вручена судебная повестка, которой они пугают, - может быть - не скажу наверняка - я и радовался бы, что так удачно провел их. Жена одного злодея пришла как-то вечером к нему в тюрьму и увидала, что он лакомится поджаренным сыром.      - Какое легкомыслие, Эдвард, есть на ужин сыр, - убеждала любящая супруга. - Ты ведь знаешь, что тебе это вредно. Завтра весь день будешь жаловаться на печень.      - И не подумаю, - прервал Эдвард, - не такой уж я легкомысленный, как ты думаешь. Завтра меня повесят, причем на рассвете.                  У Марка Аврелия есть строки, которые неизменно ставили меня в тупик, пока я не понял, в чем дело. В подстрочном примечании сказано, что смысл их темен. Это я заметил и сам, без примечания. Попробуйте-ка объяснить, о чем там речь! Может быть, эти строки полны значения; может быть, ничего не значат. Большинство исследователей склоняется к последнему, меньшинство же утверждает, что смысл-то в них есть, только вряд ли его когда-либо разгадают. Я лично убежден, что в жизни Марка Аврелия был-таки случай, когда он недурно провел время. Домой он пришел очень собою довольный, сам не зная почему.      - Надо сейчас же это записать, - сказал он себе, - пока я еще что-то помню.      Ничего более замечательного, казалось ему, никто никогда не говорил. Быть может, он даже пролил две-три слезы, размышляя о своих благих деяниях, и незаметно уснул. Наутро он все позабыл, а запись по ошибке попала в книгу. Вот, мне кажется, единственно правдоподобное объяснение, и это меня утешает.      Никому не дано всегда быть философом.      Философия учит нас, как нести свой крест, что большинство ухитряется делать и без помощи философии. Марк Аврелий был императором Рима, а Диоген жил холостяком и не платил за квартиру. Мне же нужна философия женатого банковского клерка, получающего тридцать шиллингов в неделю, или батрака, содержащего семью из восьми душ на ненадежный заработок в двенадцать шиллингов. Несчастья Марка Аврелия были главным образом несчастьями других людей.            КАК БОГИ, ДОЛЖНО БЫТЬ, ОТНОСЯТСЯ К ПОДОХОДНОМУ НАЛОГУ            - Боюсь, что налоги придется увеличить, - часто, должно быть, вздыхал Марк Аврелий, - но в конце концов что такое налоги? Пустяк, который одобрен Зевсом и находится в согласии с природой человеческой. Мой демон подсказывает, что налоги в сущности значения не имеют.      Однако отец семейства, плативший тогда эти налоги, быть может, не находил утешения в философии, когда не хватало на сандалии детишкам, а супруга требовала новое платье, в котором не стыдно показаться в амфитеатре (ведь у нее только и есть развлечения в жизни - посмотреть, как лев пожирает христианина, и вот теперь детям придется пойти без нее).      - До чего же надоели эти варвары, - готов был воскликнуть Марк Аврелий, забыв о философии, - зачем только они поджигают дома, лишая бедняков крова, поднимают на копья младенцев, угоняют детей в рабство? Почему они не ведут себя прилично?      Но в конечном счете философия брала верх над его минутной слабостью.      - Но и с моей стороны глупо возмущаться ими, - доказывал он себе, - не злятся же на фиговую пальму за то, что на ней растут фиги, или на огурец, за то, что он горький. Как же варварам и вести себя, если не по-варварски?      И Марку Аврелию оставалось только перебить варваров, а затем простить их. Почти все мы склонны прощать ближнему его прегрешения, предварительно сведя с ним счеты. В крошечной швейцарской деревушке, у школьной ограды, я наткнулся на девочку, которая горько плакала, опустив голову на руки. Я спросил ее, что случилось. Всхлипывая, она объяснила, что ее одноклассник, мальчик примерно ее возраста, сорвал с нее шляпу и теперь играет ею в футбол по ту сторону ограды. Я попытался утешить ее философскими доводами. Растолковал, что мальчики всегда мальчики - ждать от них в таком возрасте почтительного отношения к дамскому головному убору не приходится, это не свойственно их природе. Но философия была ей чужда. Она заявила, что он отвратительный мальчишка и что она его ненавидит. Как выяснилось, это ее самая любимая шляпа. Тут мальчик выглянул из-за угла. Он протянул ей шляпку, но она и не взглянула на него. Я решил, что инцидент исчерпан, и пошел своей дорогой. Через несколько шагов я оглянулся, чтобы посмотреть, чем кончится дело. Слегка пристыженный, мальчик подходил все ближе, но она продолжала плакать, опустив голову на руки.      Мальчика ожидал сюрприз: казалось, она была живым воплощением безутешного горя и не замечала ничего вокруг. Неосторожно он сделал еще один шаг. В мгновение ока девочка треснула его по голове длинной деревянной коробкой, вероятно, пеналом. Должно быть, юнец был твердолоб - звук удара эхом разнесся по долине. На обратном пути я снова встретил эту девочку.      - Шляпа сильно пострадала? - спросил я.      - Да нет, - ответила девочка с улыбкой - Потом ведь она совсем старая. У меня есть получше для воскресенья.            БАТРАК И ВСЕОБЩЕЕ БЛАГО            Я часто чувствую потребность пофилософствовать, особенно за хорошей сигарой после сытного обеда. В такой час я открываю Марка Аврелия, томик Эпикура, перевод Платоновой "Республики". В такой час я с ними полностью согласен. Люди слишком много волнуются по пустякам. Будем же учиться невозмутимости. Мы в силах терпеть все, что бы с нами ни стряслось, так создала нас Природа. Глупец тот батрак, с его ненадежными двенадцатью шиллингами в неделю: пусть он будет доволен тем, что имеет. Разве он не избавлен от треволнений, надежно ли помещен его капитал под четыре процента? Разве солнце восходит и заходит не для него также? Многие из нас никогда не видят восхода. Большинство же из наших так называемых нищих братьев пользуется преимуществом почти ежедневно лицезреть это утреннее празднество. Пусть ликует их демон. Что ему горевать, если дети плачут от голода? Разве не в порядке вещей, чтобы дети бедняка плакали от голода? Так устроили боги в своей мудрости. Пусть его демон размышляет о пользе, приносимой обществу дешевым трудом. Пусть батрак подумает о всеобщем благе.            СЛИШКОМ МНОГО ОТКРЫТОК            Мода посылать открытки, как я слышал, уже кончается даже в Германии, где она как раз и зародилась. В Германии или делают все на совесть, или уж совсем не делают. Если немец принялся посылать открытки, он забросит все остальные занятия. Турист из Германии до тех пор не знает, где он побывал, пока, вернувшись домой, не пересмотрит у знакомых и родственников присланные им открытки. Только теперь он начинает по-настоящему наслаждаться своим путешествием.                  - Какой очаровательный старинный городок! - восклицает немецкий турист. - Как жаль, что, когда я там был, у меня не хватило времени выйти из отеля и осмотреть его. И все-таки приятно сознавать, что ты здесь побывал!      - Видно, вы там недолго пробыли? - вставляет свое слово знакомый.      - Меньше суток, - объясняет турист. - С вечера надо было купить открыток, утром - написать на каждой несколько слов и адрес, а когда со всем этим было покончено и мы позавтракали, настало время уезжать.      Он берет другую открытку - на ней изображен вид с вершины горы.      - Изумительно! Великолепно! - восклицает потрясенный турист. - Если бы я знал, что здесь такая красота, я бы непременно все осмотрел. На лишний бы день задержался.      Когда группа немецких туристов появляется в какой-нибудь шварцвальдской деревушке, тут есть на что посмотреть. Выскочив из почтовой кареты, они шумной гурьбой обступают одиноко стоящего жандарма.      - Где продают открытки?      - У нас всего два часа времени, скажите, где можно купить открытки?      Жандарм, почуяв, что здесь пахнет чаевыми, форсированным маршем двигается вперед. За ним устремляются тучные старички, непривычные к форсированным маршам, еще более тучные фрау, подобравшие юбки наперекор всем нормам приличия, тощие фрейлейн, повиснувшие на своих женихах. Пугливый прохожий, безопасности ради, прячется в подъезде. Всякий, кто ненароком замешкается, рискует очутиться в канаве. На беду, двери лавки очень узки. Воздух наполняется воплями придушенных женщин и затоптанных детей, проклятьями напористых мужчин. Вообще-то немцы народ спокойный, законопослушный, но в погоне за открытками они превращаются прямо-таки в диких зверей. Вот какая-то женщина набросилась на доску с открытками и только принялась выбирать, как вдруг доску выхватили у нее из-под рук. Она ударилась в слезы и ткнула зонтиком кого-то возле себя. Лучшими открытками завладели самые пронырливые и сильные. А тем, кто послабее и поучтивей, достались только изображения почтовых контор и железнодорожных станций. Затем толпа растрепанных, изодранных туристов кидается обратно в отель; сбросив со стола посуду, они принимаются лихорадочно писать, мусоля огрызки карандашей. Обед проглочен впопыхах. Лошади снова заложены, туристы немцы рассаживаются по своим местам и уезжают, расспрашивая кучера, как называется место, в котором они побывали.            ПРОКЛЯТИЕ ВСЕЙ СЕМЬИ            Надо полагать, что даже терпеливым немцам порядком надоели почтовые открытки. "Флигенде Блеттер" {Немецкий юмористический журнал} поместил разговор двух молодых служащих о летнем отпуске:      - Куда вы собираетесь? - спрашивает А у Б.      - Никуда, - отвечает Б.      - Неужели вы не можете себе позволить маленькое путешествие? - сочувствует А.      - Скопил только на открытки, - мрачно ответствует Б, - на поездку не остается.      Дамы и господа тащат с собой пухлые записные книжки, в которых значатся адреса тех, кому они обещали прислать открытки. Повсюду - на прихотливо извивающихся лесных дорожках, у серебристых морских вод, на горных тропинках вы можете встретить не по возрасту солидных туристов, бормочущих про себя:      - Отправил я тетушке Гретхен открытку из той большой деревни, где мы останавливались, или адресовал обе открытки кузине Лизе?      А порой открытки могут оказаться источником немалых огорчений. Ничем не приметные города требуют, чтобы их сделали поавантажней - точь-в-точь какая-нибудь невзрачная девица в ателье фотографа.      - Снимите меня так, - просит она, - чтобы фотография понравилась моим друзьям. У второсортных фотографов люди иногда выходят такими бесцветными. Вы понимаете, я не прошу, чтобы вы мне льстили, я хочу только, чтобы получилось мило.      Услужливый фотограф делает все, что в его силах. Линия носа старательно смягчена, бородавки превращаются в ямочки - собственный муж и тот не узнает. А рисовальщики открыток дошли уже до того, что изображают каждый предмет таким, каким он, по их мнению, мог бы быть.      - Если б не эти дома, - говорит себе художник, - это была бы премиленькая средневековая уличка.      И он рисует улицу, какою она ему привиделась. Любитель архитектурных памятников делает крюк, чтобы заглянуть сюда, и когда попадает на место и сравнивает его с открыткой, приходит в ярость. Я и сам купил однажды открытку, изображавшую рыночную площадь в одном из французских городов. Взглянув на эту открытку, я решил, что еще не видел настоящей Франции. Я проехал чуть ли не сто миль, чтобы полюбоваться этой рыночной площадью. Я позаботился о том, чтобы прибыть туда с утра в базарный день. Добравшись до места и оглядевшись, я спросил жандарма, как попасть на площадь.      Он сказал, что это она и есть, как раз где я стою.      - Но мне нужна не эта площадь, - оказал я, - а другая, живописная...      Он ответил, что это - единственная в городе рыночная площадь. Я вытащил из кармана открытку.      - А где девушки? - спросил я его.      - Какие девушки?! - удивился он.            МЕЧТЫ ХУДОЖНИКА            - Вот эти.      Я протянул ему открытку. На ней была изображена по крайней мере сотня девушек, и все до единой - прехорошенькие. Многих я назвал бы просто красавицами. Они продавали цветы и фрукты - все, какие только есть на свете, - вишни, клубнику, румяные яблоки, сочные грозди винограда - и все такое свежее, блестящее от росы. Жандарм заметил, что в жизни не видел девушки, по крайней мере на этой площади. Пересыпая свою речь забористыми проклятьями, он заявил, что и сам бы не прочь сыскать в этом городишке хоть полдюжины девушек, на которых мог бы глаз отдохнуть. На площади вокруг фонарного столба разместилось шесть солидных матрон. Одна из них, усатая, курила трубку, но по всем остальным статьям у меня не было основания считать ее мужчиной. Две другие продавали рыбу, вернее сказать, продавали бы ее, если б кто-нибудь у них покупал. Тысячи нетерпеливых покупателей в ярких одеждах, изображенные на открытке, были представлены двумя рабочими в синих блузах, которые беседовали на углу, изъясняясь главным образом жестами; каким-то малышом, который пятился, с тем, очевидно, чтобы не упустить ничего из происходящего у него за спиной, и рыжей собакой, которая сидела на краю тротуара я, судя по ее виду, навсегда отказалась от надежды дождаться чего-нибудь интересного. Шесть торговок, мы с жандармом да эти четверо - вот и все живые существа на рыночной площади. А весь товар, не считая рыбы, составляли яйца и несколько щуплых птиц, подвешенных к длинной палке, похожей на ручку от метлы.      - А где же собор? - спросил я жандарма. На открытке было изображено готическое сооружение, от которого так и веяло стариной. Он ответил, что собор здесь и в самом деле когда-то был. Сейчас там пивоварня, и он указал мне на нее. Он сказал, что остаток южной стены, кажется, сохранился, и хозяин пивоварни, вероятно, не откажется показать его мне,      - А фонтан? - не унимался я. - И голуби?..      Он ответил, что о фонтане действительно разговоры были; наверно, даже проект готов.      Со следующим поездом я уехал обратно. Теперь я уже никогда больше не отклоняюсь от намеченного маршрута, чтобы увидеть в натуре красоты, изображенные на почтовых открытках. Возможно, и у других был такой же опыт, и люди перестали верить, что открытки могут служить путеводителем по континенту.      И вот продавцам почтовых открыток осталось пробавляться только "вечной женственностью". Коллекционеры открыток вынуждены довольствоваться девушками. Благодаря любезности моих корреспондентов, я и сам являюсь обладателем от пятидесяти до ста девушек, или, вернее сказать, одной девушки в пятидесяти или ста шляпах. Она есть у меня в широкополой шляпе, в маленькой шапочке и совсем без шляпы. На одних открытках она улыбается, на других у нее такой вид, точно она потеряла свой последний шестипенсовик. Иногда на ней надето слишком много, иногда, по совести сказать, слишком мало, но это всегда одна и та же девушка. У молодых людей она пользуется прочным успехом, а мне порядком-таки надоела. Наверно, я просто старею.      А почему бы, разнообразия ради, не "вечная мужественность"?      Эта особа начинает раздражать уже и моих знакомых девиц.      Художники, по-моему, зря обижают девушек, пренебрегая "вечной мужественностью". Почему бы не изображать на открытках юношей в разных шляпах - юношей в широкополых шляпах, юношей в маленьких шапочках, лукаво улыбающихся юношей, юношей с благородным взором. Девушки не хотят украшать свою комнату портретами других девиц; они хотят, чтобы со стен им улыбались десятки молодых людей.      Нет, пожалуй, я не ценю своих преимуществ: старики знают многое такое, о чем молодежь и не подозревает. Девушки в жизни очень страдают оттого, что художники навязывают им недостижимый идеал.      - Юбки никогда не падают такими складками, - ворчат они, - они не могут так падать. Вы не сыщете такой маленькой ножки. Мы тут ни при чем, они просто такими не бывают. А взгляните, какие талии, - в них ничего не поместится!      Природе, сотворившей женщину, далеко до идеалов художника. Молодой человек изучает открытки, иллюстрированные календари, присылаемые на рождество местным бакалейщиком, рекламы джонсова мыла и уже без прежнего удовольствия думает о Полли Перкинс, которая, право, не так уж плоха для нашего несовершенного мира. И поэтому женщинам приходится изучать стенографию и машинопись. Художники - вот кто губит современную женщину!            КАК ИСКУССТВО ПОГУБИЛО ЖЕНЩИНУ            Мистер Анстей рассказывает об одном парикмахере, который влюбился в восковую модель с витрины собственной лавки. С утра до ночи ему грезилась небывалая молодая женщина, красавица с восковой бледностью лица, с неизменным выражением приятности и достоинства. Ни одна из его знакомых девушек не могла с ней тягаться. Он, если мне не изменяет память, умер холостяком, тоскуя о совершенствах восковой куклы. Слава богу, на нас, мужчин, искусство ополчилось не с такой жестокостью. Ведь если на афиши, в витрины магазинов, на страницы иллюстрированных журналов хлынут толпами идеальные молодые люди в отменно сидящих брюках, которые никогда не вздуваются пузырем на коленях, это может кончиться тем, что мы обречены будем до конца дней своих сами готовить себе завтрак и стелить постель.      И без того уж романисты и драматурги усложнили нам жизнь. В пьесах и романах молодой человек, объясняясь в любви, проявляет такое красноречие, такой избыток фантазии, что всему этому в целый год не выучишься. Воображаю, что думает начитавшаяся романов девица, когда реальный молодой человек объясняется ей в любви! Ни одного-то ласкового имени он для нее не сыскал! Разве что назвал ее душечкой или робко намекнул, что она его пчелка или жимолость - в волнении он сам не помнил, что именно. А вот в романах она читала, что герой сравнивает героиню с доброй половиной известных науке растений. Ему не хватает терминов, сообщаемых элементарным курсом астрономии, чтобы передать впечатление, какое произвела на него ее внешность. Бонд-стрит            [Бонд-Стрит - улица в Лондоне, где расположены лучшие магазины, а также многочисленные картинные галереи и выставочные залы.]            начисто ограблена им в попытке разъяснить ей, на что похожи различные части ее тела - ее глаза, зубы, сердце, волосы, уши. Только скромность мешает ему расширить этот каталог. Любовник с островов Фиджи зашел бы, вероятно, и дальше, но у нас пока еще нет романа об островах Фиджи. И, пока современный герой развивает свою тему, у девушки, должно быть, складывается какое-то смутное представление о себе, как о чем-то вроде Южно-Кенсингтонского музея в миниатюре.            КАК ТРУДНО СЛЕДОВАТЬ ОБРАЗЦАМ ИСКУССТВА            Бедняжку Анджелину не удовлетворяет всамделишный Эдвин. Я не поручусь, что живопись и литература не сделали для нас жизнь сложнее, чем ей положено быть. С вершины горы никогда не открывается такой широкий вид, как на открытке. Спектакль, боюсь, редко оправдывает рекламу. Полли Перкинс ничем не хуже других девушек, но ей далеко до красотки с календаря бакалейщика. Бедняга Джон - милейший человек и сердечно нам предан, - так по крайней мере явствует из его глуповатой сбивчивой речи, - но можно ли отвечать ему взаимностью, если помнишь, как любил герой пьесы! "Художник соткал свой мир из мечты", и по сравнению с ней действительность кажется нам на редкость будничной!            ЦИВИЛИЗАЦИЯ И БЕЗРАБОТИЦА            Чего никак не удается достигнуть цивилизации - это обеспечить людей достаточным количеством работы. В каменном веке человек, судя по всему, не сидел сложа руки. Когда он не был занят поисками своего обеда, поеданием своего обеда, или послеобеденным сном, он с помощью палицы усердно очищал окрестности от лиц, которые, с его точки зрения, являлись чужеземным элементом. Здоровый человек палеолитической эры презирал бы Кобдена            [Кобден Ричард (1804-1865) - английский политический деятель, возглавлял сторонников свободной торговли ("фритредеров").]            не меньше, чем сам мистер Чемберлен. К нашествию чужеземцев он относился отнюдь не безропотно. Мысленному взору он представляется как личность, пусть не слишком интеллектуальная, но до того деятельная, что это трудно даже вообразить в наши упадочные времена. То он сидит на дереве и кидает оттуда кокосовые орехи в своего врага, то он уже на земле и швыряется камнями и вывороченными пнями. Поскольку черепа у обеих сторон были достаточно крепкие, спор поневоле становился затяжным и ожесточенным. А некоторые обороты речи, которые ныне потеряли всякое значение, в то время имели весьма конкретный смысл.      Когда, например, политический деятель палеолитической эры заявлял, что "раздавил своего критика", он тем самым давал понять, что ему удалось сбросить на него дерево или тонну земли. Когда говорилось, что некий просвещенный представитель первобытного общества "уничтожил своего оппонента", то родственники и друзья "оппонента" больше уже им не интересовались. Имелось в виду, что он уничтожен в полном смысле этого слова. Незначительные частицы его можно было иногда разыскать, но большая часть оказывалась в безнадежно разрозненном состоянии. Если сторонники некоего Пещерного Жителя сообщали, что их лидер "припер к стенке своего соперника", это не было пустым хвастовством перед скучающей аудиторией из шестнадцати друзей и одного газетного репортера. Это означало, что он мог теперь ухватить своего соперника за ноги и таскать его по пещере, в результате каковой операции от него оставалось, так сказать, мокрое место.            ДРЕВНИЕ ПРИМЕРЫ "ДЕМПИНГА"            Бывало, что иной Пещерный Житель, обнаружив, что в его районе урожай орехов год от года становится меньше, решал эмигрировать. Даже в те далекие времена политики не всегда рассуждали логично. И, таким образом, роли менялись. Защитник отечества сам становился чужеземным элементом и осуществлял "демпинг" своей собственной персоны там, где в нем вовсе не нуждались. В древности очарование политических споров таилось в их простоте. Ребенок и тот мог бы разобраться в каждом пункте. Даже у самых рьяных последователей палеолитического государственного человека не могло быть и тени сомнения в смысле того, что он хотел сказать. По окончании диспута того, кто считал, что моральная победа осталась за ним, небрежно сметали в сторонку или же аккуратно хоронили тут же на месте, в зависимости от вкуса победителя. Что же касается дискуссии, то она на этом заканчивалась до той поры, пока не подрастет следующее поколение.      Все это, возможно, действовало на нервы, но зато помогало коротать время. Цивилизация породила целый слой общества, у которого нет иного занятия, кроме развлечений. Для молодежи играть и развлекаться - естественно: молодой дикарь забавляется как умеет, котенок играет, жеребенок скачет, овечка резвится. Но человек - единственное животное, которое играет, прыгает и резвится после того, как достигнет солидного возраста. Если бы мы встретили на улице весело подскакивающего пожилого бородатого козла, ведущего себя подобно козленку на лужайке, мы бы решили, что он спятил. А между тем мы собираемся тысячными толпами, чтобы посмотреть, как пожилые леди и джентльмены прыгают за мячом, извиваются в самых странных телодвижениях, мчатся сломя голову и падают друг на друга. И в награду за это мы им преподносим щетки в серебряных оправах и зонтики с золочеными ручками.      Представьте себе, что какой-нибудь ученый, живущий на одной из крупнейших неподвижных звезд, стал бы рассматривать нас через увеличительное стекло, подобно тому, как мы рассматриваем муравьев. Наши развлечения повергли бы его в недоумение. Мячи всех размеров и сортов, начиная от маленьких разноцветных шариков, которыми играют дети, до пушбола, стали бы объектом нескончаемых научных дебатов. "Что это такое? Почему эти мужчины и женщины постоянно толкают мяч, хватают его, где бы и когда бы он им ни попался? Почему они всегда преследуют его?"      Наблюдатель с далекой неподвижной звезды стал бы утверждать, что мяч - какое-то зловредное существо, наделенное дьявольскими свойствами, главный враг рода человеческого. Наблюдая наши площадки для крикета, теннисные корты, клубы для гольфа, он пришел бы к выводу, что определенной части человечества поручено вести борьбу с мячом в интересах человечества в целом.      "Как правило, - докладывал бы он, - эти обязанности возлагаются на высшие особи человеческих насекомых. Эти особи отличаются большей подвижностью и более яркой окраской, чем их собратья".            ИГРА В КРИКЕТ ПО НАБЛЮДЕНИЯМ,      СДЕЛАННЫМ С НЕПОДВИЖНЫХ ЗВЕЗД            "Видимо, их содержат и кормят для этой единственной цели. Сколько я мог наблюдать, никакой другой работы они не выполняют. Миссия этих тщательно отобранных и специально обученных существ - рыскать по земному шару в поисках мячей. Где бы им ни удалось обнаружить мяч, они пытаются его уничтожить. Но живучесть означенных мячей поистине потрясающа. Существует разновидность средней величины, красного цвета, для уничтожения которой требуется в среднем трое суток. Когда находят мяч такой породы, то со всех концов страны сзываются специально обученные чемпионы. Они прибывают со всей возможной поспешностью, готовые ринуться в битву, которая происходит при огромном стечении народа. Количество чемпионов ограничивается, по каким-то причинам, двадцатью двумя. Каждый из них по очереди хватает большой деревянный брусок и бросается с ним за мячом, во время полета последнего высоко в воздухе или низко над землей. Настигнув мяч, чемпион ударяет по нему что есть силы. Когда чемпион, придя в изнеможение, не в состоянии больше бить по мячу, он бросает оружие и скрывается в палатку, где его приводят в чувство большими дозами какого-то снадобья, природу которого мне не удалось выяснить. Тем временем другой чемпион поднимает брошенное оружие, и сражение продолжается без всякого перерыва. Мяч делает отчаянные попытки скрыться от своих мучителей, но каждый раз его ловят и ввергают обратно в бой. Насколько можно было наблюдать, он (мяч) не пытается отомстить: единственная его цель - уйти от погони. Иногда, правда, с умыслом или случайно - не знаю, мячу удается нанести повреждение своим истязателям, а чаще - одному из зрителей. В таких случаях мяч наносит обычно удар в голову или в область живота, что, судя по результатам, является с точки зрения самого мяча наиболее удачным выбором уязвимого места. Эти небольшие красные мячи размножаются, по всей видимости, под влиянием солнечного тепла, так как в холодное время года они исчезают, и вместо них появляется мяч значительно больших размеров. С этим мячом чемпионы уже расправляются, топча его ногами и ударяя по нему головой. А иногда они пытаются придушить его, навалившись на него целой группой (числом около двенадцати).      Другим с виду вполне безобидным врагом человеческого рода является маленький белый мяч, наделенный необычайным лукавством и изворотливостью. Он водится в песчаных районах около приморских пляжей и в открытых местностях вблизи больших городов. Его преследует с необычайной яростью багроволицее насекомое свирепого вида, с круглым брюшком. Применяемое им оружие - длинная палка, утяжеленная металлом. Одним ударом оно отшвыривает несчастное маленькое создание почти на четверть мили от себя. Организм этого мяча удивительно крепок, так что он после этого падает на землю, внешне почти не поврежденный. Округлое существо, сопровождаемое более мелким насекомым, которое несет запасные палки, продолжает гнаться за мячом. Последнему, хотя его и выдает ослепительно белый цвет его кожи, часто удается, благодаря своей исключительной миниатюрности, скрыться от преследования. В таких случаях гнев округлого существа ужасен. Оно прыгает вокруг того места, где исчез мяч, срывая злобу на окружающей растительности, и в то же время издавая дикое и кровожадное рычание. Иногда оно, ослепленное ненавистью, промахивается и бьет палкой по воздуху, после чего тяжело опускается на землю или, ожесточенно колотя своим оружием по земле, крошит его в мелкие щепы. И тогда происходит любопытная вещь: все остальные насекомые, наблюдавшие за ним, закрывают правой рукой рот, отворачиваются и начинают раскачиваться из стороны в сторону, издавая при этом странные, захлебывающиеся звуки. Следует ли это рассматривать как выражение соболезнования в связи с тем, что их товарищ сделал промах, или можно предположить, что это ритуальное моление к богам о ниспослании ему в следующий раз большей удачи - этого я еще не установил. Что же касается того, кто нанес злополучный удар, он поднимает к небу обе руки с крепко сжатыми кулаками и произносит нечто такое, что, возможно, является молитвой, составленной специально для данного случая.            "ПОТОМОК ВСЕХ ВЕКОВ". ЕГО НАСЛЕДИЕ            В таком же духе он, небесный наблюдатель, продолжает описывать наши партии в биллиард, теннисные соревнования, игру в крокет. Видимо, ему не приходит в голову, что определенная часть рода человеческого, окруженного Бесконечностью, сознательно посвящает всю свою жизнь убиванию времени. Один мой друг, культурный человек средних лет, магистр искусств, окончивший Кэмбридж, уверял меня на днях, что, несмотря на весь его жизненный опыт, наибольшее удовлетворение ему до сих пор доставляет удачный драйв в теннисе. Несколько странный комментарий к истории нашей цивилизации, не правда ли? Итак, "Певцы спели свои песни, строители построили здания, художники воплотили свои мечты о прекрасном". Борцы за мысль и свободу принесли в жертву свои жизни, из мрака невежества родилось знание, цивилизация в течение десяти тысяч лет боролась с варварством, и в итоге достигла... чего же? Того, что состоятельный джентльмен двадцатого столетия, потомок всех веков, находит высшую радость жизни в ударе по мячу обрубком дерева!                  Человеческая энергия, человеческие страдания - все было напрасно. Право же, подобный венец человеческого счастия мог быть достигнут значительно раньше и с меньшей затратой сил. Так ли это было задумано? На правильном ли мы пути? Детские игры куда мудрее. Тряпичная кукла - принцесса. В замке из песка обитает великан. В таких играх есть полет воображения. Они имеют какое-то отношение к действительности. Только взрослый человек может удовлетворяться вечной возней с мячом. Большинству человечества уготован такой непрерывный, такой изнурительный труд, что у него не остается возможностей для развития своего мозга. Цивилизация организовала дело таким образом; что лишь небольшое привилегированное меньшинство может наслаждаться досугом, необходимым для работы мысли. И каков же ответ этого привилегированного класса? Вот он:            СООТВЕТСТВУЕТ ЛИ ЭТО ПРАВИЛАМ "ЧЕСТНОЙ ИГРЫ"?            "Мы палец о палец не ударим для мира, который нас кормит, одевает, содержит в роскоши. Мы проведем всю свою жизнь, перебрасывая мячи, глядя, как другие люди бросаются мячами, споря друг с другом о наилучших способах кидания мячей".      Ну, а это, если заимствовать их собственный светский жаргон, разве "честная игра"?      Но самое странное заключается в том, что измученная трудом часть человечества, которая отказывает себе во всем, чтобы содержать их в безделии, одобряет такой ответ. "Лоботряс-спортсмен", "Белоручка" - любимчик народа, его герой, его идеал.      Впрочем, быть может, я все это говорю просто из зависти. Сам-то я никогда не проявлял особой ловкости в подбрасывании мячей.                  Из сборника                  "МАЛЬВИНА БРЕТОНСКАЯ"      1916            УЛИЦА ГЛУХОЙ СТЕНЫ            С Эджвер-роуд мне почему-то захотелось свернуть в переулок, который вел к западу. Молчаливые его дома прятались в глубине палисадников. На штукатурке каменных ворот виднелись обычные названия. В слабом свете сумерек с трудом можно было разобрать слова. Была тут и "Вилла зеленых ракит", и "Кедры", и трехэтажный "Горный приют", увенчанный странной башенкой с остроконечной крышей, похожей на колпак гнома. В довершение сходства, наверху, под самым карнизом, вдруг засветились два небольших окна, как будто два злобных глаза, сверкнув, уставились на прохожего.      Переулок сворачивал вправо и заканчивался небольшой площадью, пересеченной каналом, через который был переброшен низкий горбатый мост. И здесь повсюду - все те же безмолвные дома с палисадниками. Фонарщик зажигал один за другим фонари на набережной канала, и некоторое время я глядел, как из темноты постепенно выступают его очертания. Немного дальше за мостом канал расширялся в небольшое озеро с островом посередине. Продолжая свою прогулку, я, вероятно, сделал круг, так как в конце концов оказался на том же самом месте. За все время пути мне не встретилось и десятка прохожих. Наконец я решил, что пора возвращаться в Пэддингтон.                  Мне показалось, что я иду той же дорогой, которая привела меня сюда, но, должно быть, меня сбил с толку слабый свет фонарей. Впрочем, мне было все равно. За каждым поворотом этих безмолвных улиц мне чудилась тайна; как будто за опущенными шторами слышались глухие шаги, а за призрачными стенами - неясный шепот. Изредка откуда-то доносился смех и тут же замирал, потом где-то вдруг заплакал ребенок.      Проходя мимо особняков, тянувшихся по одной стороне короткой улицы, напротив какой-то высокой глухой стены, я заметил, что занавеска в одном из окон приподнялась, и в нем показалась женщина. Единственный газовый фонарь, освещавший улицу, находился как раз напротив этого дома. Сначала мне показалось, что я вижу лицо девочки, потом я взглянул еще раз и подумал, что это старуха. При слабом освещении краски терялись - в голубоватом холодном свете фонаря лицо женщины казалось мертвенно бледным.      Замечательны были ее глаза. Быть может, оттого производили они такое впечатление, что, вобрав в себя весь этот свет и сосредоточив его в себе, они стали неестественно большими и блестящими. Быть может, оттого, что глаза эти были слишком велики по сравнению с ее лицом, таким нежным и тонким. Наверное, она заметила меня, потому что занавеска снова опустилась, и я прошел мимо.      Не знаю почему, но этот случай мне запомнился. Внезапно приподнятая штора, как занавес маленького театра, неясные очертания почти пустой комнаты и женщина, стоящая как будто у самой рампы, - так рисовалась эта картина в моем воображении. Но прежде чем драма началась, занавес опустили. Сворачивая за угол, я обернулся: штора снова приподнялась, и я опять увидел силуэт тоненькой фигурки, прильнувшей к оконному стеклу.      В это время какой-то человек чуть не сбил меня с ног. Он был не виноват. Я остановился слишком внезапно, и он не успел посторониться. Мы извинились друг перед другом, ссылаясь на темноту. Но, очевидно, мое воображение разыгралось, потому что я представил себе, что этот человек, вместо того чтобы идти своей дорогой, повернул обратно и следует за мной. Я дошел до угла и резко обернулся, но его нигде не было видно, а я вскоре вышел опять на Эджвер-роуд.      Раза два, гуляя в свободное время по городу, я пытался отыскать полюбившуюся мне улицу, но напрасно. И все это, вероятно, вскоре изгладилось бы из моей памяти, если бы в один прекрасный вечер, возвращаясь из Пэддингтона домой по Хэрроу-роуд, я не встретился лицом к лицу с моей незнакомкой. Я не мог ошибиться. Она выходила из рыбной лавки, и ее платье почти коснулось меня. Совершенно бессознательно я последовал за ней. На этот раз я старался примечать дорогу, и не прошло и пяти минут, как мы очутились на улице, которую я так безуспешно искал. Должно быть, я каждый раз бродил в каких-нибудь ста ярдах от нее. Когда мы дошли до угла, я замедлил шаг. Женщина не заметила меня; в тот момент, когда она поравнялась с домом, какой-то человек вышел на свет, падавший от уличного фонаря, и присоединился к ней.      В тот вечер я встретился с друзьями за холостяцким ужином, и так как впечатление от этой встречи было еще свежо в моей памяти, я рассказал о ней. Не помню, как начался наш разговор, - кажется, мы спорили о Метерлинке. Я рассказал, как поразила мое воображение внезапно приподнятая штора окна. Словно я очутился в пустом зрительном зале и на мгновенье стал свидетелем драмы, которую актеры разыгрывали втайне ото всех. Потом разговор перешел на другие предметы, а когда я собрался уходить, один из моих приятелей спросил меня, в какую мне сторону. Он предложил немного пройтись пешком, я не возражал, тем более что вечер был прекрасный. Когда мы очутились на малооживленной Харлей-стрит, мой приятель признался, что пошел со мной не только ради удовольствия побыть в моем обществе.      - Любопытные иногда происходят вещи, - начал он, - представьте себе, сегодня мне пришел на память один случай из судебной практики, о котором я ни разу не вспоминал за одиннадцать лет. А тут еще вы так живо описали лицо этой женщины, что я подумал, неужели это она?      - Меня поразили ее глаза, - сказал я. - Я никогда не видел таких глаз.      - Представьте себе, что я тоже помню только ее глаза, - ответил он. - Вы могли бы отыскать эту улицу?      Некоторое время мы шли молча.      - Может быть, это покажется вам нелепым, - начал я наконец, - но меня беспокоит мысль, что я могу чем-нибудь повредить ей. Что это за дело, о котором вы говорите?      - В этом отношении вы можете быть совершенно спокойны, - ответил он. - Я был ее защитником, если только мы говорим об одном и том же лице. Как она была одета?      Его вопрос показался мне лишенным всякого смысла. Не мог же он в самом деле думать, что она будет одета так же, как одиннадцать лет тому назад.      - Не обратил внимания, - сказал я. - Кажется, на ней была блузка. - Но тут я вдруг вспомнил. - Действительно, что-то странное было в ее одежде. Что-то вроде широкого бархатного банта на шее.      - Я так и думал, - сказал мой приятель. - Без сомненья, это она.      Мы как раз дошли до Мерилебон-роуд, откуда наши дороги расходились.      - Если не возражаете, завтра днем я зайду за вами, - сказал он, - мы побродим немного вместе.      На следующий день он действительно зашел за мной в половине шестого. Мы вышли и скоро добрались до нашей маленькой улочки, уже освещенной единственным фонарем. Я показал ему дом, и он пересек улицу, чтобы посмотреть номер.      - Так и есть, - сказал он, вернувшись ко мне. - Сегодня утром я навел справки. Шесть недель тому назад ее условно выпустили до срока.      Он взял меня под руку.      - Нет смысла околачиваться здесь. Сегодня занавес не поднимется. Ничего не скажешь, это было очень умно - поселиться в доме прямо напротив фонаря.      В этот вечер мой приятель был занят; позднее он рассказал мне эту историю, или, вернее, ту часть ее, которая была ему известна в то время.            Это случилось в самом начале кампании за создание зеленых кварталов на окраине города. Один из первых таких кварталов возник близ Финчли-роуд. Местечко только начинало отстраиваться. Одна из улиц - Лейлхем Гарденс - едва насчитывала десяток домов, и то еще не заселенных, за исключением одного. Это была пустынная и безлюдная окраина, выходившая прямо в открытое поле. В конце недостроенной улицы шел крутой спуск к пруду, за которым сразу же начинался лес. Единственный обитаемый дом принадлежал молодым супругам Хепворт.      Муж был человеком весьма красивой и приятной наружности. Он не носил ни усов, ни бороды, и поэтому трудно было определить точно, сколько ему лет. Зато возраст его жены ни в ком не вызывал сомнений - она казалась почти девочкой. Предполагали, что ее муж человек слабовольный и нерешительный. Так по крайней мере утверждал комиссионер по продаже домов. Он говорил, что Хепворт то принимал решение, то неожиданно менял его. Джетсон, комиссионер, почти потерял надежду с ним договориться. Но затем вмешалась миссис Хепворт, и дом на улице Лейлхем Гарденс был все-таки закреплен за ними. Хепворту не нравилось, что дом стоит слишком уединенно. Он говорил, что дела часто вынуждают его надолго уезжать из дому, и он боится, что жена в это время будет чувствовать себя неспокойно. Он упорно стоял на своем, но жена, отведя его в сторону, что-то долго шепотом говорила ему, и он, наконец, согласился, несмотря на свое явное нежелание.      Это был прехорошенький, очень уютный, небольших размеров дом. Казалось, он пришелся по вкусу миссис Хепворт. Она уверяла, что дом, в довершение всех своих достоинств, будет им как раз по карману, в то время как другие дома слишком дороги. Молодой Хепворт мог представить необходимые гарантии, но никто их не потребовал. Дом был продан на обычных для компании условиях. Чтобы выплатить задаток, мистер Хепворт выписал чек, должным образом оплаченный. Остальная сумма была обеспечена стоимостью самого дома. Юрисконсульт компании, с согласия Хепворта, представлял обе стороны.      Хепворты переехали в начале июня. В доме у них была только одна спальня. Служанки они не держали, но нашли женщину, которая приходила к ним работать ежедневно с утра и до шести часов вечера. Джетсон был их ближайшим соседом. Его жена и дочери частенько заходили к Хепвортам в гости и утверждали, что муж и жена премилые люди. Между младшей дочерью Джетсона и миссис Хепворт даже завязалась нежная дружба. Молодой Хепворт был неизменно очарователен, он явно старался казаться любезным, но у Джетсонов почему-то сложилось мнение, что он постоянно не в своей тарелке. Они говорили, правда уже впоследствии, что он производил впечатление человека, который чем-то угнетен.      Однажды был такой случай. Джетсоны провели вечер в гостях у своих новых друзей. Часов в десять, когда они собрались уходить, вдруг послышался стук в дверь. Потом оказалось, что это помощник Джетсона, - он уезжал наутро с первым поездом, и ему нужно было уточнить с Джетсоном некоторые вопросы. Но как только раздался стук в дверь, ужас исказил черты Хепворта. Он бросил на жену взгляд, полный отчаяния, Джетсонам показалось при этом, что в глазах молодой женщины мелькнуло презрение, которое тут же сменилось жалостью. Возможно, однако, что это было плодом их воображения, или, что скорее всего, обсуждая это событие впоследствии, они незаметно для себя внушили друг другу эту мысль. Миссис Хепворт поднялась со стула и сделала несколько шагов к двери, но Хепворт остановил ее и вышел сам. И тут-то, по свидетельству помощника Джетсона, Хепворт повел себя очень странно. Вместо того чтобы открыть парадную дверь, он, должно быть, вышел с черного хода, обогнул дом и незаметно подкрался к нему сзади.      Джетсоны долго ломали себе голову над тем, что бы все это могло значить, - особенно презрение, мелькнувшее в глазах миссис Хепворт. Им всегда казалось, что она обожает мужа, и уж если кто-нибудь из них любил другого больше, то безусловно она. Кроме Джетсонов, у них не было ни друзей, ни знакомых. Никто из соседей, очевидно, не считал своим долгом захаживать к ним в гости, а что касается людей посторонних, то их и вовсе никто никогда не видел на улице Лейлхем Гарденс.      Но однажды такой посторонний явился. Случилось это незадолго до рождества.      Джетсон возвращался из своей конторы на Финчли-роуд. Целый день в воздухе стоял легкий туман, и с наступлением темноты он густой белой массой опустился на землю. Свернув с Финчли-роуд, Джетсон заметил впереди себя человека в длинном желтом плаще и мягкой фетровой шляпе. Джетсон почему-то решил, что это моряк, должно быть на эту мысль его навел плотный непромокаемый плащ. Незнакомец свернул на Лейлхем Гарденс. Проходя мимо фонаря, он оглянулся на столб, отыскивая надпись с названием улицы, и в яркой полосе света Джетсон отчетливо увидел его лицо. Очевидно, он убедился в том, что это та самая улица, которую он ищет. Дом Хепвортов был все еще единственным жилым домом на Лейлхем Гарденс, и Джетсона разобрало любопытство - он остановился на углу и стал наблюдать. Вполне естественно, что на всей улице только в доме Хепвортов горел свет. Человек подошел к калитке, чиркнул спичку и осветил номер дома. Удостоверившись, что это тот дом, который ему нужен, он отворил калитку и прошел по дорожке к парадной двери.      Однако, вместо того чтобы позвонить или постучать дверным молотком, он, к удивлению Джетсона, три раза ударил в дверь тростью. На стук никто не вышел, и Джетсон, чье любопытство дошло до предела, перешел на другую сторону улицы, чтобы удобней было наблюдать. Человек дважды повторил свои три удара, каждый раз все громче и громче; на третий раз дверь, наконец, отворилась. Джетсону не видно было, кто ее отворил. Он увидел только часть стены в передней, то место, где крест-накрест висела пара морских тесаков, над картиной с изображением трехмачтовой шхуны, которую Джетсон хорошо помнил. Дверь приоткрыли настолько, чтобы в нее мог проскользнуть человек, и тут же снова закрыли. Джетсон пошел было своей дорогой, но почему-то вздумал оглянуться. Дом был погружен в полную темноту, хотя минутой раньше Джетсон собственными глазами видел свет в одном из окон нижнего этажа.      Впоследствии подробности эти оказались исключительно важными, но в тот вечер Джетсону и в голову не пришло усмотреть в этом что-то необычайное. Из того, что за полгода никто не навестил Хепвортов, еще не следовало, что никто из родственников или знакомых так и не пожелает это сделать. Может быть, незнакомец решил, что легче достучаться собственной палкой, чем шарить в поисках звонка в такой туманный вечер. Хепворты обычно находились в комнате, расположенной в глубине дома. Поэтому весьма возможно, что кто-нибудь из них потушил свет в передней с целью экономии. Дома Джетсон рассказал об этом случае, но не как о чем-то примечательном, а просто из желания посплетничать. Никто не обратил внимания на этот рассказ, кроме его младшей дочери, в то время восемнадцатилетней девушки. Она спросила отца, как выглядел незнакомец, а немного позже незаметно выскользнула из комнаты и убежала к Хепвортам. Но Хепвортов она не застала, во всяком случае на ее стук никто не вышел. Девушке стало жутко, - тишина, в которую были погружены дом и сад Хепвортов, показалась ей неестественной.      На следующий день к Хепвортам зашел сам Джетсон: беспокойство его дочери отчасти передалось и ему. Его встретила миссис Хепворт. В своем показании на суде Джетсон утверждал, что в это утро он был поражен ее бледностью. Миссис Хепворт как будто предвидела вопрос, который вертелся у него на языке, поэтому сразу сказала, что они с мужем получили весьма неприятные известия и всю ночь провели без сна. Хепворта неожиданно вызвали в Америку, и она в самом скором времени должна будет последовать за ним. Миссис Хепворт сказала Джетсону, что немного погодя придет к нему в контору, чтобы распорядиться относительно дома и мебели.      С точки зрения Джетсона, рассказ миссис Хепворт вполне правдоподобно объяснял появление незнакомца. Выразив сочувствие и пообещав сделать все от него зависящее, Джетсон откланялся. Вскоре после полудня миссис Хепворт действительно появилась у него в конторе. Она принесла ему ключи от дома, оставив один себе. Она попросила Джетсона продать мебель с аукциона, а что касается дома, то пусть продаст его на любых условиях. Она постарается еще повидать его до отъезда, а если это не удастся, то напишет и сообщит ему свой адрес. Во время этой беседы она казалась совершенно спокойной. Напоследок она сказала Джетсону, что уже заходила к нему домой и простилась с его женой и детьми.      Выйдя из конторы, она села в кэб и поехала обратно на Лейлхем Гарденс - собираться в дорогу. В следующий раз Джетсон увидел ее уже на скамье подсудимых. Ее судили за соучастие в убийстве мужа.            Тело было обнаружено в пруду, в каких-нибудь ста ярдах от того места, где обрывалась недостроенная улица Лейлхем Гарденс. На соседнем участке строили дом, и один из рабочих, зачерпывая бадьей воду, уронил в пруд часы. Шаря по дну пруда граблями в поисках часов, он с товарищем случайно вытащил на поверхность клочки одежды. Это возбудило подозрение, и пруд был самым тщательным образом обследован. Если бы не часы, никто бы так и не узнал о случившемся.      Для того чтобы труп не всплыл, убийцы подвесили к нему несколько тяжелых утюгов, нанизав их на цепь с замком, и он глубоко увяз в мягком илистом дне пруда. Так он и остался бы там, пока окончательно не разложился. Ценные золотые часы, доставшиеся молодому Хепворту от отца, - Джетсон вспомнил, что сам Хепворт рассказывал ему об этом, - оказались на своем обычном месте, в кармане. Нашлось на дне пруда и кольцо с камеей, то самое кольцо, которое Хепворт носил на среднем пальце. Одним словом, убийство, по всей вероятности, принадлежало к разряду преступлений, совершенных в состоянии аффекта. Обвинитель утверждал, что совершил его человек, который до замужества миссис Хепворт был ее любовником.      Явные улики против подсудимой никак не вязались с одухотворенной красотой ее лица. Этот контраст поражал каждого, кто находился в зале. Выяснилось, что она некоторое время работала по контракту с английской труппой цирковых артистов, гастролировавших в Голландии, а лет семнадцати поступила в качестве певицы и танцовщицы в кабачок весьма сомнительной репутации, в Роттердаме. Место это посещали главным образом моряки. Один из них, англичанин по имени Чарли Мартин, взял ее оттуда, и в течение нескольких месяцев она жила с ним в дешевенькой гостинице, на другом берегу реки. Спустя некоторое время они покинули Роттердам и поселились в Лондоне, в районе Поплар, неподалеку от доков.      Именно здесь в Попларе, всего за десять месяцев до убийства, она познакомилась с молодым Хепвортом и вышла за него замуж. Какая участь постигла Чарли Мартина, никто не знал. По общему мнению, прокутив все деньги, которые у него были, он вернулся к своему основному занятию, хотя его имя почему-то не значилось ни в одном корабельном списке.      Никто не сомневался в том, что Чарли Мартин был тот самый человек, за которым захлопнулась дверь дома Хепвортов в тот вечер, когда Джетсон наблюдал за ним. Судя по описанию Джетсона, это был плотный красивый мужчина с рыжей бородкой и усами. Днем его видели в Хэмстеде, он обедал в маленьком кафе на Хай-стрит. Официантка, которая обслуживала его, рассказала на суде, что посетитель сразу же обратил на себя ее внимание, - вызывающий, дерзкий взгляд и рыжая вьющаяся бородка, видимо, произвели на нее большое впечатление. Он обедал как раз в то время, когда в кафе бывает мало посетителей, от двух до трех часов. По словам девушки, незнакомец вел "приятные разговоры" и "отпускал шуточки". Он рассказал, что приехал в Англию всего три дня тому назад и что в этот вечер надеется повидаться со своей милой. Последние слова сопровождались хохотом, но девушке показалось, что в его взгляде появилось что-то угрожающее, однако, возможно, что это пришло ей в голову лишь впоследствии.      Естественно было предположить, что именно страх перед возможным возвращением этого человека так угнетал Хепворта. Судебное обвинение настаивало на том, что три удара в дверь - не что иное, как условный знак, и что дверь открыла женщина. Был ли муж в то время дома, или они его ждали, - установить не удалось. Он был убит выстрелом в затылок, очевидно, человек, который стрелял, заранее все обдумал.      Труп был обнаружен спустя десять дней после убийства, и за это время след убийцы окончательно затерялся. Правда, почтальон видел его в районе Лейлхем Гарденс около половины десятого. Они налетели друг на друга в тумане, но человек тут же отвернулся.      Что касается мягкой фетровой шляпы, в ней не было ничего особенного, но почтальон хорошо запомнил длинный непромокаемый плащ желтого цвета. Лицо он видел только мельком, однако совершенно убежден в том, что оно было гладко выбрито. Это последнее показание удивило суд, но недоумение рассеялось, как только выступил следующий свидетель. Женщина, которую нанимали Хепворты, рассказала, что в то утро, когда миссис Хепворт собиралась уезжать, ее не пустили в дом. Миссис Хепворт встретила ее у двери, заплатила деньги за неделю вперед и объяснила, что больше не нуждается в ее услугах. Джетсон, решив, что легче сдать дом в наем вместе с мебелью, послал за этой женщиной и приказал ей как следует прибрать все помещение. И вот, сметая щеткой мусор с ковра в столовой, она обнаружила несколько коротких рыжих волосков. Прежде чем выйти из дома, этот человек побрился.      Возможно, что длинный желтый плащ понадобился ему для того, чтобы направить поиски по ложному следу. Как только он сослужил совою службу, убийца, очевидно, бросил его. Отделаться от бороды было бы не так просто. Неизвестно, какими окольными путями пробирался человек, ясно только то, что в контору молодого Хепворта, на Фенчерч-стрит, он попал ночью или, в крайнем случае, рано утром. Миссис Хепворт, очевидно, снабдила его ключом от входной двери.      Похоже на то, что именно здесь он сбросил шляпу и плащ и переоделся в платье убитого. Конторщик Хепворта - Эленби, человек пожилой и, как говорится, приличной наружности, привык к тому, что его хозяин неожиданно уезжал по делам фирмы, которая занималась поставкой оборудования для морских судов. В конторе постоянно находились пальто и чемодан, приготовленные в дорогу. Обнаружив наутро, что вещей нет, Эленби решил, что хозяин уехал с первым поездом. Возможно, что через несколько дней он бы и спохватился, если бы не получил телеграмму от хозяина, так по крайней мере он думал в то время. В ней говорилось, что Хепворт в Ирландии и пробудет там еще несколько дней. Не было ничего удивительного в том, что поездка Хепворта затягивалась, и раньше случалось, что он отсутствовал по целым неделям, наблюдая за оборудованием корабля. В конторе между тем не случилось ничего такого, что требовало бы его вмешательства. Телеграмма была послана из Чаринг-Кросса в самый напряженный час дня, и служащие телеграфной конторы не могли припомнить ничего о подателе этой телеграммы. Эленби сразу же признал в убитом своего хозяина, к которому, казалось, был очень привязан. О миссис Хепворт он не мог сказать почти ничего. Пока шло дознание, ему два или три раза пришлось встретиться с ней. До этого он ничего о ней не знал.      Но что действительно казалось необъяснимым, так это поведение самой женщины во время процесса. Кроме формального утверждения: "Я не виновна", она не делала никаких попыток защитить себя. Те незначительные факты, которые могли послужить ей на пользу, были получены защитой не от нее самой, а от конторщика Хепворта - Эленби, и, надо думать, он сообщил их не из сочувствия к обвиняемой, а в память погибшего хозяина. Только раз чувство на минуту взяло верх над равнодушием. Это случилось после того, как защитники, раздраженные ее упорством, тщетно старались заставить ее сообщить некоторые подробности, которые могли оказаться для нее полезными.      - Но ведь он мертв! - воскликнула она тоном, в котором прозвучало что-то похожее на торжество. - Мертв, понимаете, мертв, а до остального мне нет дела!      Правда, тут же она извинилась за свою вспышку, но при этом сказала:      - Пусть все останется так, как есть, вы ничем не можете мне помочь.      Ее поразительное хладнокровие - вот что восстановило против нее и судью и присяжных. Представить себе только, что убийца спокойно брился в столовой, рядом с еще не остывшим телом ее мужа! Должно быть, он брился безопасной бритвой Хепворта! Это она принесла ему бритву и зеркало, позаботилась о воде и мыле, дала ему полотенце, а потом, когда он побрился, тщательно все прибрала... Только несколько рыжих волосков незаметно прилипли к ковру, и она их не заметила. А утюги, подвешенные к телу, чтобы не дать ему всплыть? Такая мысль не могла прийти в голову мужчине. А цепь с замком, на которой они держались? Только женщина знала, что все эти вещи имеются в доме. Должно быть, это она придумала план с переодеванием в конторе Хепворта, снабдив убийцу ключом. Ей же первой пришла в голову мысль спрятать тело в пруду. И пока он, спотыкаясь под тяжестью своей страшной ноши, выходил из дома, она придерживала дверь, а потом с опаской поглядывала по сторонам и прислушивалась к всплеску воды в пруду.      Очевидно, она решила последовать за убийцей и поселиться с ним вместе! А история, которую она выдумала про отъезд мужа в Америку? Если бы все сошло благополучно, она бы ей пригодилась. Выехав с улицы Лейлхем Гарденс, женщина поселилась в маленьком доме в Кентиш-Тауне под именем миссис Говард, выдав себя за хористку и жену актера, который якобы находится в гастрольной поездке. Для большего правдоподобия она поступила в какой-то театрик и участвовала в одном из представлений. Как видно, женщина ни на минуту не теряла присутствия духа. Ни один человек не переступил порога ее комнаты, и ни одно письмо не пришло на ее имя. Она рассчитала каждый час своей жизни. Над трупом ее убитого мужа обдумывали они свои дальнейшие планы. Суд признал ее виновной "как соучастницу преступления" и приговорил к пятнадцати годам каторжных работ.      Таковы были события, происшедшие одиннадцать лет тому назад. Заинтересованный помимо собственной воли, мой приятель собрал кое-какие дополнительные сведения. Наводя справки в Ливерпуле, он узнал, что отец Хепворта был судовладельцем, предпринимателем средней руки, человеком, хорошо известным в городе, где все относились к нему с уважением. В последние годы жизни он уже не занимался делами. Умер он за три года до убийства сына. Мать Хепворта всего на несколько месяцев пережила своего мужа. Кроме убитого сына, которого звали Майклом, у них было еще двое детей. Старший сын жил где-то за границей, в колониях, дочь вышла замуж за офицера французского флота. Они либо не знали о случившемся, либо не хотели, чтобы их имя было замешано в подобном деле. Молодой Майкл пытался сделать карьеру архитектора и, говорят, преуспел в этом. Но со смертью родителей он исчез из поля зрения своих земляков, и вплоть до самого суда ни один из его прежних знакомых ничего не знал о его дальнейшей судьбе.      Одно из обстоятельств, ставших известными моему приятелю, сильно его озадачило. Выяснилось, что конторщик Хепворта - Эленби - в свое время был доверенным лицом его отца! Мальчиком поступил он на службу к Хепворту старшему, и, когда тот отошел от дел, Эленби с его помощью начал собственное дело по изготовлению оборудования для судов. Ни один из этих фактов не стал известен суду. Эленби не подвергался перекрестному допросу, казалось, в этом не было нужды. Между тем моего друга поразило то обстоятельство, что сам Эленби не пожелал открыть суду столь важные подробности. Правда, есть основания думать, что он не захотел впутывать в это дело сестру и брата покойного. Имя Хепворт довольно распространенное на Севере, и, возможно, Эленби надеялся избавить семью от позора.      Что касается женщины, то моему приятелю удалось узнать очень немногое, кроме того, что уже было известно. Подписывая контракт с мюзик-холлом в Роттердаме, она сообщила агенту, что она круглая сирота и что отец ее, англичанин по происхождению, был музыкантом. Поступая на работу, она, возможно, не знала ее характера в подобного рода заведениях. Поэтому такой человек, как Мартин, с его красивым лицом и подкупающими манерами моряка, да вдобавок еще англичанин, должен был показаться ей желанным избавителем.      Она, наверное, страстно его любила, и похоже было на то, что молодой Хепворт, безумно увлеченный ею, - она способна была вскружить голову любому мужчине, - воспользовался отсутствием Мартина и обманул ее, убедив, что Мартина нет в живых. Бог его знает, что он мог придумать, лишь бы заставить ее выйти за него замуж. Возможно, что убийство в ее глазах было своего рода возмездием.      Но, если даже все это было и так, ее невозмутимое хладнокровие казалось ненормальным. Ведь она вышла за него замуж и прожила с ним почти целый год. Джетсоны утверждали, что она производила впечатление горячо любящей жены. Нет, она не могла бы изо дня в день играть эту роль.      - Тут что-то не так, - сказал мой приятель. Мы сидели у него в кабинете, снова и снова обсуждая эту историю. На столе лежала открытая папка с делом одиннадцатилетней давности. Мой приятель ходил взад и вперед по комнате, засунув руки в карманы, и "думал вслух".      - И это "что-то" ускользнуло от нашего внимания, - говорил он. - Странное чувство возбудила во мне эта женщина в тот момент, когда ей выносили приговор. Она стояла с таким видом, будто это не приговор, а триумф. Нет, она не играла заученную роль! Если бы во время суда она хотя бы притворилась, что раскаивается, мне бы удалось убедить суд сократить ей наказание до пяти лет. Но она, казалось, не могла скрыть огромного облегчения при мысли, что он мертв, что рука его уже никогда не коснется ее. Я думаю, она узнала что-нибудь такое, что превратило ее любовь к нему в ненависть.      - Да и в поведении убийцы есть что-то загадочное, - эта новая мысль пришла ему в голову, пока он стоял у окна и смотрел на реку. - Она-то уплатила по счету и получила расписку, а ведь его все еще разыскивает полиция. Он всякий раз рискует головой, когда приходит к ее дому узнать, приподнята ли занавеска.      Потом его мысль начала работать в другом направлении:      - Опять же непонятно, почему он допустил, чтобы она в течение десяти лет была заживо погребена на каторге, а сам тем временем расхаживал на свободе. Почему он не появился на суде, когда против нее выдвигали все новые и новые улики, хотя бы только для того, чтобы поддержать ее? Казалось бы, из чувства простой порядочности этот человек должен был дать себя повесить.      Он сел, придвинул папку, но даже не заглянув в нее, продолжал:      - Или его свобода - это награда, которую она требовала за свою жертву? Только надежда на то, что он будет ждать ее, могла бы дать ей силы пережить такие страдания. Я представляю себе человека, который любит женщину, но соглашается на такие условия, принимая их как наказание за совершенное преступление.      Теперь, когда мой приятель снова заинтересовался этим делом, он, казалось, ни о чем другом не мог думать.      С тех пор как мы оба ходили к дому этой женщины, я дважды был на той улице и в последний раз опять видел, как приподнялась занавеска ее окна. Моего приятеля мучило желание встретиться лицом к лицу с человеком, который приходил к ней. Он говорил, что представляет его себе красивым, смелым и властным. Но, кроме этого, в нем должно быть что-то особенное, то, что заставило такую женщину, как она, чуть ли не продать собственную душу ради его спасения.      У нас была только одна возможность осуществить это. Человек всегда шел со стороны Эджвер-роуд. Незаметно держась на другой стороне улицы и наблюдая за его приближением, можно было рассчитать время так, чтобы встретиться с ним как раз у фонаря. Не повернется же он и не пойдет обратно при виде нас, это значило бы выдать себя. По всей вероятности, он ограничится тем, что примет безразличный вид и пройдет мимо, а потом, в свою очередь, будет наблюдать за нами, пока мы не скроемся из виду.      Казалось, судьба была к нам благосклонна, В обычный час занавеска приподнялась, и немного погодя из-за угла показался человек. Через несколько секунд мы тоже вошли в переулок. Очевидно, наша затея удавалась, мы сойдемся с ним у фонаря. Он шел нам навстречу, сгорбившись и низко опустив голову. Мы не сомневались в том, что он пройдет мимо дома. Но, к нашему удивлению, он остановился и толкнул калитку. Еще мгновенье - и мы увидим только его спину. В два прыжка мой приятель нагнал его. Он положил руку ему на плечо, и человек, обернулся. Перед нами был старик с морщинистым лицом и спокойными, немного слезящимися глазами.      Мы были так ошеломлены, что несколько секунд не могли произнести ни слова. Наконец мой приятель, сделав вид, что перепутал дом, пролепетал несколько слов, прося извинить его за ошибку. Но стоило нам завернуть за угол, и мы дружно расхохотались. Вдруг мой приятель оборвал смех и с изумлением посмотрел на меня.      - Да ведь это же Эленби! Конторщик Хепворта!      Это казалось чудовищным и совершенно необъяснимым. Эленби был для Хепворта больше чем служащий. Семья относилась к нему, как к близкому другу. Отец Хепворта помог ему начать собственное дело. Что касается убитого, Эленби всегда питал к нему искреннюю привязанность, в этом были убеждены все, кто знал его. Что же все это могло значить?      Адресная книга лежала на камине. Это было уже на следующий день - после полудня я зашел к моему приятелю домой. Когда я увидел ее, меня вдруг осенило. Я подошел и взял ее.      - Вот - "Эленби и Кє", пароходный поставщик, адрес конторы - улица Майнорис.      Может быть, Эленби помогает ей во имя погибшего хозяина, стараясь вырвать ее из рук убийцы? Но почему? Она ведь была там, когда он стрелял в ее мужа! Как может Эленби видеться с ней после всего, что произошло?      Или он знает что-то такое, чего никто не знал? Что стало известно ему уже позднее? Что могло бы оправдать ее чудовищное равнодушие?      Но что же это такое? Преступление было так тщательно продумано, так хладнокровно осуществлено. Прежде чем выйти из дома, убийца побрился! Это последнее обстоятельство особенно возмущало моего друга. В столовой не было зеркала, и женщина должна была принести его сверху. Непонятно только, почему он брился в столовой, а не поднялся в ванную комнату, где обычно брился Хепворт и где все было под рукой?      Все эти бессвязные мысли приходили ему в голову, пока он задумчиво шагал из угла в угол. Вдруг он остановился и посмотрел на меня.      - Почему в столовой? - спросил он.      Послышался знакомый звон ключей - это мой приятель позванивал ими в кармане, он всегда так делал, когда кого-нибудь допрашивал. И вдруг мне показалось, что я и в самом деле что-то знаю об этом, и, не успев хорошенько подумать, я ответил:      - Быть может, потому, что легче принести бритву вниз, чем тащить мертвое тело наверх?      Мой приятель облокотился на стол, его глаза блестели от возбуждения.      - Представьте себе маленькую гостиную, уставленную безделушками, - оказал он, - все трое стоят у стола. Хепворт нервно барабанит пальцами по спинке стула. Упреки, насмешки, угрозы. Молодой Хепворт - слабохарактерный, под гнетом постоянного страха, таким знали его все - дрожащий и бледный, как полотно, не в силах поднять глаза. Женщина переводит взгляд с одного лица на другое. Опять в ее глазах презренье и, что хуже всего, жалость! Если бы только он не трусил! И, наконец, роковая минута, - тот, кому суждено быть убитым, с презрительным смехом поворачивается спиной к своему собеседнику и властный взгляд больше не преследует и не пугает его.      - Именно в этот момент он и должен был выстрелить. Пуля, если вы помните, попала в затылок. Должно быть, Хепворт не раз рисовал себе эту встречу, иначе зачем бы ему держать заряженный револьвер, это вовсе не в обычаях владельцев пригородных участков. Он сжимал его в руке до тех пор, пока его не охватили бешеная ненависть и страх перед этим человеком. Слабым людям свойственны крайности. Он убил его потому, что ему ничего другого не оставалось.            - Слышите, как стало тихо после выстрела? Мужчина и женщина склонились над убитым, судорожно ощупывая его, слушают, бьется ли сердце. По всей видимости, человек был сражен наповал. На ковре не осталось следов крови. Дом стоит на окраине, и выстрела никто не слышал. Но как избавиться от трупа? А пруд? Он совсем рядом, в сотне ярдов от дома!      Мой приятель придвинул к себе папку с делом, которая все еще лежала на столе, среди других бумаг, и перелистал несколько страниц.      - Что может быть проще? На соседнем участке строят дом. Тачек сколько угодно. К пруду проложена дорога из досок. Глубина воды в том месте, где был обнаружен труп, четыре фута шесть дюймов: стоит только слегка запрокинуть тачку - и тело соскользнет в воду. Минуту они напряженно думают. Нужен груз, иначе он поднимется и выдаст. Груз должен быть очень тяжелым, чтобы тело погружалось все глубже и глубже в мягкую тину и осталось там до тех пор, пока не сгниет.      Еще минуту, ведь нужно продумать все до конца. А вдруг, несмотря на все предосторожности, цепь соскользнет и тело всплывет на поверхность? Рабочие постоянно ходят к пруду за водой - что, если они его увидят?      Не забудьте, убитый все время лежит на спине, они перевернули его, чтобы послушать, бьется ли сердце. Должно быть, они закрыли ему глаза, им не очень-то нравилось их выражение.      И тут-то женщина заметила сходство. Ведь оба они когда-то лежали рядом с ней с закрытыми глазами. Может, она давно заметила, как удивительно эти двое похожи друг на друга. Нужно положить ему в карман часы Хепворта, а на палец надеть кольцо. Остается борода, если бы не она, впечатление было бы полное.      Тихонько крадутся они к окну, приподнимают штору. За окном все еще густой туман. Вокруг ни души, мертвая тишина. Времени хватит.      Теперь нужно скрыться отсюда и переждать. Нужно надеть желтый плащ, может быть, кто-нибудь видел, как человек в желтом плаще вошел в дом, пусть видят, что он оттуда вышел. Потом можно будет свернуть его и бросить в какой-нибудь темный угол или оставить в вагоне поезда. А теперь скорей в контору и сидеть там до прихода Эленби. Ему можно верить, он предан, как собака. Деловой человек, он скажет, что нужно делать.      Мой приятель отшвырнул папку и рассмеялся.      - Все продумано! - воскликнул он. - А ведь никому из нас, дуралеев, это и в голову не пришло.      - Действительно, когда вы говорите, вое как будто на своем месте, - начал я, - но можете вы представить себе, чтобы Хепворт, тот самый Хепворт, а котором вы мне говорили, сидел рядом с распростертым на полу телом убитого и преспокойно разрабатывал план побега?      - Нет, - ответил он, - но я представляю себе ее, женщину, которая день за днем хранила упорное молчание, дока мы бились вокруг нее, приходя в ярость от ее упрямства. Женщину, которая сидела, как каменное изваяние, три часа кряду, пока старик Катбиш в своей речи пытался изобразить ее, как современную Иезавель и которая, стоя, выслушала приговор, обрекающий ее на пятнадцать лет каторжных работ. У нее был торжествующий вид! Она вышла из зала легкой походкой, как будто опешила на свиданье к возлюбленному. Клянусь, она сама побрила мертвеца, - добавил он. - Хепворт непременно бы порезал его.      - Так это Мартина она так ненавидела, - сказал я, - вы помните этот восторг при мысли, что он, наконец, мертв.      - Да, - задумчиво произнес мой приятель. - Она и не пыталась это скрыть. Но любопытно, почему они так похожи? - он взглянул на часы. - Хотите пойти со мной?      - А вы куда?      - Мы его еще застанем. В контору "Эленби и Кє".            Контора помещалась на последнем этаже старого дома в тупике на улице Майнорис. Долговязый парень, рассыльный при конторе, сказал нам, что Эленби вышел, но к вечеру непременно будет. Мы присели у камина, в котором едва горел огонь, и стали ждать. Уже смеркалось, когда, наконец, заскрипели ступеньки лестницы.      Прежде чем войти в комнату, Эленби секунду помедлил. Он, очевидно, сразу же узнал нас, но как будто бы не удивился. Потом, извинившись, что заставил нас ждать, пригласил войти в соседнюю комнату,      - Возможно, вы не помните меня, - начал мой приятель, как только за нами закрылась дверь. - Полагаю, что до вчерашнего вечера вы ни разу не видели меня без парика и мантии, они так меняют внешность. Я был старшим защитником миссис Хепворт.      Трудно было ошибиться. В старческих, тусклых глазах мистера Эленби мелькнуло что-то похожее на облегчение. Должно быть, вчерашний случай заставил его насторожиться.      - Вы были очень добры, - тихо сказал он. - Миссис Хепворт чувствовала себя, слишком подавленной в то время, чтобы выразить лично свою признательность, но, поверьте, она очень благодарна вам за все ваши усилия помочь ей.      Я заметил легкую усмешку на губах моего друга, или мне это показалось?      - Я должен извиниться перед вами за вчерашнюю бестактность, - продолжал он, - но, когда я заставил вас обернуться, я был уверен, что увижу перед собой человека, гораздо моложе вас.      - Я принял вас за сыщика, - мягко заметил Эленби. - Надеюсь, вы извините меня - я очень близорук. Конечно, это могут быть только мои предположения, но, уверяю вас, миссис Хепворт не виделась с человеком по имени Чарли Мартин, и ничего не слышала о нем со дня... - Эленби секунду колебался, - со дня убийства.      - Это было бы довольно трудно, - сказал мой друг, - принимая во внимание, что Чарли Мартин давно лежит на Хайгетском кладбище.      Старик вскочил как ужаленный. Он был бледен и дрожал с головы до ног.      - Зачем вы пришли сюда?      - Видите ли, - продолжал мой приятель, - это дело интересовало меня не только с профессиональной точки зрения. Быть может, виной этому молодость и необыкновенная красота миссис Хепворт, ведь и мне в то время было меньше лет, чем сейчас. Мне кажется, что миссис Хепворт ставит своего мужа в очень опасное положение, разрешая ему приходить к ней. Полиции известен адрес, и в любую минуту за ней может быть установлена слежка. Если бы вы были так добры и рассказали все подробности дела, я бы мог правильно оценить обстановку. Мой опыт адвоката, а если нужно, то и моя помощь к услугам миссис Хепворт.      Эленби, видно, овладел собой.      - Извините, - сказал он, - я отпущу рассыльного.      Эленби вышел, и немного погодя мы услышали, как он повернул ключ в замочной скважине. Вскоре он снова вошел в комнату, разжег огонь в камине и рассказал нам начало всей этой истории.            Человека, которого похоронили на Хайгетском кладбище, тоже звали Хепворт, только не Майкл, а Алекс.      Он с детства отличался вспыльчивым" грубым нравом и полной беззастенчивостью. Судя по тому, что рассказал нам Эленби, Алекс едва ли походил на человека цивилизованного общества. Его скорее можно было принять, за какого-нибудь пирата из далекого прошлого. Безнадежными оказались все попытки заставить его работать, если у него была хоть малейшая возможность жить на чужой счет. Его близким не раз приходилось оплачивать его долги, пока, наконец, они не отправили его в колонии. К сожалению, родители не могли постоянно содержать его, и, как только он промотал деньги, которые ему выдали при отплытии из Англия, он вернулся и снова начались угрозы и проклятья. Встретив на этот раз решительный отпор, он, казалось, пришел к выводу, что ему ничего другого не остается, как заняться подлогами или воровством. Чтобы спасти сына от наказания, а семью от позора, родителям пришлось пожертвовать всеми своими сбережениями. Горе и стыд, по словам Эленби, в течение нескольких месяцев свели в могилу сначала отца, а потом и мать Хепворта.      Этот удар лишил Алекса всего, что он уже, без сомненья, считал своей собственностью, и так как сестра, к счастью, была для него недосягаема, он поспешил избрать козлом отпущения своего брата, Майкла. Майкл, слабохарактерный и застенчивый, быть может все еще по-мальчишески восхищаясь силой и красотой старшего брата, уступил как глупец. Требования, конечно, все возрастали, и Майклу стало легче на душе, когда оказалось, что брат его замешан в каком-то отвратительном преступлении. Теперь уже сам Алекс был заинтересован в том, чтобы скрыться. Майкл снабдил его необходимой суммой денег, хотя и сам был небогат, и брат покинул Англию, дав торжественную клятву больше не возвращаться.      Все эти горести и заботы сломили молодого Хепворта. Он почувствовал, что не может больше работать в своей области. Единственное, о чем он мечтал, это навсегда порвать все нити, связывающие его с прошлым, и начать жить сначала. Тут-то Эленби и предложил ему перебраться в Лондон и вложить небольшие остатки своего капитала в дело по поставке оборудования для пароходов. Имя Хепворт пользовалось известностью в деловых кругах, и Эленби, приняв это в соображение, но главным образом из желания вызвать у молодого Хепворта интерес к делу, настоял на том, чтобы фирма получила имя "Хепворт и Кє".      Не прошло и года, с тех пор как они начали вести дело совместно, когда возвратился Алекс, опять требуя денег. Однако на этот раз Майкл, действуя по советам Эленби, решительно отказал ему, и Алекс понял: его карта бита, больше он не выжмет из брата ни гроша. На некоторое время он оставил его в покое, но вскоре Майкл получил письмо, в котором Алекс в самых трогательных выражениях рассказывал брату, что он очень болен и умирает с голоду. Он умолял брата зайти к нему, если не ради него самого, то хоть ради его молодой жены.      Таким образом, они впервые услышали о женитьбе Алекса. Майкл начал было надеяться, что это событие благотворно отразится на поведении брата, и, вопреки советам Эленби, решил пойти. В жалкой каморке в Ист-Энде Майкл застал жену брата, самого Алекса дома не оказалось. Он пришел значительно позже, когда Майкл уже собрался уходить. Должно быть, именно тогда, сидя вдвоем с миссис Хепворт, он услышал рассказ о ее жизни.      Она познакомилась с Алексом Хепвортом, или, как он тогда называл себя, Чарли Мартином, в Роттердаме, в кабачке, куда нанялась в качестве певицы. Он стал ухаживать за ней. Алекс мог казаться очень приятным, стоило ему только захотеть. Юность и красота девушки несомненно произвели на него впечатление, и в первое время в его ухаживании чувствовались искреннее восхищение и страсть. Она согласилась стать его женой, но главным образам из желания поскорее вырваться из той среды, в которую попала. Почти ребенок, она готова была на все, лишь бы не видеть страшных ночных оргий в том вертепе, куда забросила ее судьба.      Он не женился на ней, так по крайней мере она думала. В первый же раз, как он налился, он бросил ей в лицо фразу, из которой она поняла, что церемония была простым маскарадом. К несчастью, это оказалось ложью. Им всегда руководил трезвый расчет. Очевидно, видя в ней прочный залог своего будущего существования, он позаботился, чтобы брак их был оформлен строго законным порядком.      Трудно выразить словами весь ужас ее жизни с этим человеком, как только прошла новизна их отношений. Бант, который она носила на шее, прикрывал ужасный шрам - это он в припадке бешенства чуть не перерезал ей горло, когда она отказалась зарабатывать для него деньги на улице.      И вот, очутившись снова в Англии, она твердо решила уйти от него. Пусть он последует за ней, пусть убьет ее - не все ли ей равно?      Дело кончилось тем, что ради нее Хепворт опять предложил брату помощь, но с условием: Алекс уедет и уедет один. Тот согласился. Казалось, он испытывал нечто вроде раскаяния, но, должно быть, про себя ухмылялся. Он был хитер, и в его воображении уже вставала картина неминуемого. Мысль о шантаже, конечно, зародилась у него тогда же. Угроза в любой момент разоблачить двоемужество - вот оружие, с которым он до конца своих дней мог жить спокойно, зная, что ему обеспечен постоянный и все увеличивающийся доход.      Майкл достал брату билет второго класса на пароход, отплывающий в Южную Африку, и проводил его до самой пристани. Конечно, рассчитывать на то, что Алекс сдержит слово, не приходилось, но можно было надеяться, что ему проломят череп в какой-нибудь пьяной драке. Так или иначе, некоторое время он не будет мозолить глаза, да и несчастную женщину, ее звали Лола, оставит в покое. Через месяц после отъезда брата Майкл женился на ней, а еще через четыре месяца они получили письмо от Алекса, адресованное миссис Мартин "от любящего мужа Чарли", который выражал надежду на то, что в самом скором времени будет иметь удовольствие с ней увидеться.      Наведя справки через английского консула в Роттердаме, они убедились, что угроза эта не шуточная. Брак, заключенный по всей форме, навсегда связывал ее с Алексом.      В тот вечер, когда было совершено убийство, все произошло почти так, как описал мой приятель. Утром Эленби застал своего хозяина в конторе. Там Хепворт и прятался до тех пор, пока не рискнул, наконец, покинуть свое убежище, выкрасив волосы и оставив маленькие усики.      Если бы смерть Алекса произошла при других обстоятельствах, Эленби посоветовал бы Хепворту отдать себя в руки закона, - сам Хепворт страстно желал этого. Но преступление носило слишком явные следы предумышленности, если принять во внимание и заряженный револьвер, который почему-то оказался в их доме, и то облегчение, которое они должны были почувствовать со смертью Алекса. Тот факт, что Хепворты купили дом в стороне от всякого жилья, тоже, казалось, говорил о том, что они все заранее подготовили. Если бы даже защите и удалось доказать непреднамеренность убийства и спасти Хепворта от веревки, все равно его неизбежно ждали долгие годы каторжных работ.      К тому же неизвестно, спасло бы это от наказания женщину или нет. Странная гримаса судьбы, но даже в этом случае она в глазах закона все еще считалась бы женой убитого, а убийца - ее любовником.      Она настояла на своем. Молодой Хепворт скрылся в Америку. Там он без всякого труда, конечно под чужим именем, нашел себе работу в конторе какого-то архитектора, а позднее начал собственное дело. Они не виделись со дня убийства и встретились снова только три недели тому назад.      Мне не довелось еще раз увидеть эту женщину, но мой приятель, кажется, заходил к ней. Хепворт уже вернулся в Америку, а моему приятелю удалось выхлопотать для нее разрешение полиции, по которому она снова была совершенно свободна. Иногда вечером я прохожу по той самой улице, где впервые ее увидел. И всякий раз меня охватывает странное чувство, будто я попал в пустой театр, где только что окончилась драма.            ЛАЙКОВЫЕ ПЕРЧАТКИ            Она навсегда осталась в его памяти, какой предстала перед ним впервые: одухотворенное маленькое лицо, коричневые маленькие ботинки, которые едва касались носками земли, и маленькие руки в золотисто-коричневых лайковых перчатках, сложенные на коленях. Он не знал, что заметил ее, - просто одетая, маленькая, похожая на ребенка девушка, одна на скамейке между ним и заходящим солнцем. Но даже если бы он заинтересовался ею, робость помещала бы ему взглянуть на нее. А между тем едва он прошел мимо, как ясно и отчетливо представил ее себе: бледное, с нежным овалом лицо, коричневые ботинки и маленькие ручки в золотистых перчатках, лежащие одна на другой. Проходя по Броуд-Уок и через Примроуз-Хилл, он видел ее силуэт на фоне заката, видел ее задумчивое лицо, нарядные коричневые ботинки и маленькие руки в золотистых лайковых перчатках, сложенные на коленях. А когда солнце опустилось за высокие трубы пивоваренного завода по ту сторону Суис-Коттедж, видение исчезло.      На следующий вечер она вновь была там, на том же месте. Обычно он шел домой по Хэмстед-роуд и лишь изредка, в погожие вечера, выбирал более длинный путь по Риджент-стрит и через парк. Но в пустынном, тихом парке он особенно остро чувствовал свое одиночество.                  Он дойдет лишь до Большой Вазы, рассуждал он сам с собою. Если он ее не увидит (совсем не обязательно ей сидеть там), то свернет на Олбени-стрит. Там по крайней мере множество газетных киосков с дешевыми книжонками в ярких обложках, антикварных магазинов с выцветшими гравюрами и старыми картинами - будет на что посмотреть, чем отвлечься. Но, чуть ли не от самых ворот заметив ее, он понял, как был бы разочарован, если бы место перед клумбой красных тюльпанов оказалось незанятым. Он остановился неподалеку, делая вид, что рассматривает цветы. Хотелось взглянуть украдкой на нее. Лишь на один миг ему удалось это сделать, но, осмелившись вторично поднять глаза, он встретил ее взгляд, или, быть может, ему только показалось, и вспыхнув, он поспешил прочь. И снова, как и в первый раз, она всюду была с ним, перед его глазами. На каждой свободной скамейке он отчетливо видел ее на фоне заката: бледное, тонкое лицо, коричневые ботинки и золотистые перчатки, лежащие одна на другой.      Правда, в этот вечер на нежных ее губах мелькала робкая, чуть заметная улыбка. И на этот раз видение не покидало его, пока он, пройдя Куинс Кресчент и Молден-роуд, не свернул на Карлтон-стрит. В подъезде было темно, и по лестнице он поднимался ощупью, но, открывая дверь своей тесной комнатки на третьем этаже, он вдруг почувствовал, что сегодня ему не страшно одиночество, которое ждет его дома.      Целыми днями в темной конторе на Эбингдон-стрит в Вестминстере, где он ежедневно с десяти до шести переписывал прошения и дела, он обдумывал, что скажет ей, подыскивал слова, которые помогли бы завязать разговор. Проходя по Портленд-плейс, он мысленно повторял их. Но стоило ему увидеть вдали золотистые перчатки, как все слова куда-то исчезали, и он, глядя прямо перед, собой, проходил мимо нее быстрыми шагами, и только у Честерских ворот вновь вспоминал заученные слова. Так это продолжалось бы очень долго, но вот однажды вечером ее не оказалось на обычном месте. Ватага шумных ребятишек играла там. И ему показалось, что цветы и деревья сразу поблекли. Сердце сжалось от страха, и он поспешил дальше без всякой цели, лишь бы куда-то идти. Но сразу за клумбой герани он увидел ее, она сидела на складном стуле, и он, внезапно остановившись перед ней, сказал резко:      - А! Вот вы где!      Совсем не так думал он к ней обратиться, но вырвавшаяся у него фраза послужила его цели куда лучше.      - Там дети, - пояснила она, - им хотелось поиграть, вот я и решила пересесть подальше.      Он, не раздумывая, сел на стул рядом с ней, и им казалось, что они знают друг друга очень давно, с тех пор как между Сент-Джонс-Вуд и Олбени-стрит разбили сад.      После этого они каждый вечер подолгу сидели там, прислушиваясь к страстному, переливчатому посвисту дрозда, к призывной песне скворца, к песне радости я надежды. Он любил ее милую застенчивость. Если на улице женщина бросала на него вызывающий взгляд или соседка по столику в дешевой закусочной откровенно заигрывала с ним, он весь как-то съеживался и становился на редкость неуклюжим. А ее робость придавала ему уверенности. Это она, почти испуганная, опускала глаза под его пристальным взглядом, вздрагивала от прикосновения его руки, рождая в нем сознание силы, радость мужской нежной власти. А он настаивал на том, чтобы побыть с нею наедине, подальше от других, и с беззаботностью человека, для которого деньги ничего не значат, платил за стулья.      Как-то раз, проходя через Пикадили-Серкус, он остановился у фонтана, заглядевшись на большую корзину с ландышами, внезапно пораженный каким-то сходствен их белых маленьких головок с ней.      - Купи цветочков, милый. Вот увидишь, они придутся по нраву твоей девчонке! - бросила, ухмыляясь, торговка и протянула ему букет.      - Сколько? - спросил он, тщетно стараясь не покраснеть. Торговка, грубое доброе существо, на секунду задумалась.      - Шесть пенсов, - ответила она, и он купил ландыши. Запроси она шиллинг, и он заплатил бы. "Дура я, дура..." - выругала себя цветочница, пряча деньги в карман.      Он торжественно преподнес ей цветы и смотрел, как она прикалывала букетик к блузке. Любопытная белка, остановившись на бегу, склонила головку набок и тоже наблюдала за ней, словно недоумевая, какой толк может быть в таком припасе. Она не благодарила его словами, но, когда повернулась к нему, он увидел слезы в ее глазах, и маленькая рука в лайковой перчатке осторожно потянулась к его руке. Он задержал эту маленькую руку, но она поспешно отдернула ее.      Ему полюбились ее маленькие перчатки, хотя они были старенькие и зашитые во многих местах. И хорошо, что они лайковые; будь они нитяные, какие носят девушки ее круга, ему было бы неприятно подумать о том, чтобы поцеловать их. Он любил маленькие коричневые ботинки, которые, вероятно, стоили дорого, так как все еще были нарядны. Ему нравилась и ее изящная кружевная оборочка и простые, но всегда чистые чулки, еле видневшиеся из-под длинного, облегающего платья. Так часто он видел девушек крикливо, вызывающе одетых, но с красными руками и в нечищеных ботинках. Многие из них, пожалуй, были даже красивы и уж во всяком случае привлекательны, конечно если человек не слишком требователен и не обращает внимания на мелочи.      Он любил ее голос, столь не похожий на резкий говор других людей, резавший ему слух, когда они парочками, громко смеясь и болтая, проходили мимо. При виде ее быстрых, полных грации движений ему вспоминались горы и стремительные потоки. В своих маленьких коричневых ботинках и перчатках, в платье, тоже коричневом, но только более темного оттенка, она напоминала ему лань. Нежный, кроткий взгляд, едва уловимые, мягкие движения, никогда не покидавшее ее личико выражение испуга, словно она всегда была готова к внезапному бегству. И ему захотелось назвать ее так. Ни один из них и не подумал спросить имя другого, это, казалось, не имело значения.      - Моя маленькая лань, - шепнул он, - я все боюсь, что ты вдруг топнешь своими каблучками о землю и умчишься прочь. - Она засмеялась и придвинулась к нему чуть-чуть поближе. И это тоже было движение лани. В детстве он видел ланей совсем близко, когда подкрадывался к ним в горах.      Они нашли, что между ними очень много общего. Оба были одиноки, хотя у него и жили где-то на севере дальние родственники. Для нее, как и для него, домом была тесная комнатка. "Вон там", - показывала она, охватывая движением маленькой ручки в лайковой перчатке северо-западный район; и он не спрашивал у нее более точного адреса.      Ему очень легко было представить себе этот район: убогая узкая улочка где-то возле Лиссон-Гроув, или немного дальше в сторону Харроу-роуд. Обычно он прощался с ней на окружной аллее парка с ее тихими, прекрасными деревьями и богатыми особняками и долго смотрел ей вслед, пока маленькая, напоминающая лань фигурка не растворялась в сумерках.      Ни друзей, ни родных у нее не было, и она не помнила никого, кроме бледной, похожей на девочку матери, которая умерла вскоре после переезда в Лондон. Владелица дома, женщина пожилая, оставила ее у себя помогать по хозяйству; а когда она лишилась этого последнего убежища, добрые люди пожалели ее и подыскали ей другую работу. Работа была не тяжелая и оплачивалась неплохо, но почему-то ей не нравилась. Он догадывался об этом по тому, как внезапно она обрывала начатый разговор. Она пыталась найти что-нибудь другое, но это ведь трудно без протекции и без денег. Да и жаловаться там не на что, разве только... И она умолкала, сжимая маленькие руки в перчатках, а он, видя се горестный взгляд, менял тему разговора.      Ну что ж, это не страшно! Он возьмет ее оттуда. Было приятно думать, что он протянет руку помощи этому маленькому, хрупкому созданию, чья слабость давала ему силу. Ведь не вечно же прозябать ему клерком в конторе. Он будет писать стихи, повести, пьесы. Он уже немного заработал на этом. Он делился с ней своими надеждами, и ее горячая вера вдохновляла его. В один из вечеров он читал ей свой труд, она внимательно слушала, искренне смеялась там, где было смешно, а когда голос его дрожал, горло сжималось от волнения и он не в силах был продолжать, - слезы стояли и в ее глазах. Так впервые он познал сочувствие друга.      Кончилась весна, наступило лето. И вот однажды произошло большое событие. Сначала он не мог понять, чем вызвано это странное чувство. В ней появилось что-то новое, неуловимое, как аромат цветов. Казалось, она держит себя как-то иначе, горделивее. Только при прощании, взяв ее руку, он понял, в чем дело, - она была в новых перчатках. Перчатки все того же золотисто-коричневого цвета, но такие гладкие, мягкие и прохладные. Плотно, без единой морщинки облегая ее ручки, они подчеркивали их изящество и красоту линий.      Смеркалось, и, если не считать широкой спины полицейского, они были совсем одни в аллее, на своем любимом месте. Внезапно он опустился перед ней на колено, как это делают в романах и пьесах (а иногда и в жизни), и прижался к маленькой ручке в лайковой перчатке долгим и жарким поцелуем. Послышались чьи-то шаги, и он поспешно поднялся. Она стояла неподвижно, дрожа всем телом, а в глазах ее был испуг. Шаги приближались, но случайный прохожий был еще за поворотом дорожки. Молча, торопливо она обняла его и поцеловала. Это был странный, холодный и все же страстный поцелуй. Затем без единого слова она повернулась и пошла прочь. Он смотрел ей вслед, пока она не свернула у Гановерских ворот. Но на этот раз она не оглянулась.      Словно барьер встал между ними после этого поцелуя. Все же на следующий вечер она с обычной улыбкой пришла на свидание, только в глазах ее все еще таился страх; и когда она села рядом с ним и он взял ее руки, ему показалось, что она отшатнулась. Это было инстинктивное, бессознательное движение. И вновь оно напомнило ему горы, и стремительные потоки, и лань с печальными глазами, отбившуюся от стада, которая может подпустить близко, но, когда протянешь руку, чтобы ее погладить, вся затрепещет и умчится прочь.      - Ты всегда надеваешь перчатки? - спросил он несколько дней спустя.      - Да, - ответила она тихо, - когда выхожу на улицу.      - Но мы не на улице, - возразил он, - мы в саду. Может быть, ты снимешь их?      Она ничего не ответила, только, нахмурив брови, посмотрела на него так, словно пыталась прочесть его мысли. Но на обратном пути, не доходя до ворот, она опустилась на последнюю скамейку и жестом пригласила его сесть рядом. Спокойно расстегнула она лайковые перчатки, сняла их и отложила в сторону. И тогда он впервые увидел ее руки.      Если бы он посмотрел на нее, то увидел бы, как гаснет слабая искра надежды, увидел горькую муку в кротких глазах, наблюдающих за ним, - и он, наверно, попытался бы скрыть ужас, физическое отвращение, которое так ясно отразилось на его лице и в невольном движении, когда он отодвинулся от нее. Руки были маленькие, красивой формы, но грубые, словно опаленные раскаленным железом, с кровавыми страшными мозолями и стертыми ногтями.      - Мне следовало бы показать их тебе раньше, - сказала она просто, надевая перчатки. - Как глупо! Мне следовало бы знать.      Он старался успокоить ее, но запинался, не находя нужных слов.      - Это от работы, - сказала она, когда они пошли к выходу. Руки стали такими вскоре после того, как она начала работать. Если бы только она могла уйти оттуда раньше! Но теперь! Теперь уж ничего не поделаешь...      Они подошли к воротам, но на этот раз он не провожал ее взглядом, не ждал, как обычно, когда она махнет ему рукой на прощание и скроется из виду; оглянулась она или нет - он так и не узнал.      На следующий день он не пошел на свидание. Десятки раз бессознательно доходил он почти до самых ворот парка, а потом спешил прочь, быстро шагая по убогим улицам, и, как слепой, натыкаясь на прохожих. Бледное, любимое лицо, тоненькая детская фигурка, маленькие коричневые ботинки призывали его. Если бы только прошел ужас перед ее руками! Душа художника содрогалась, при воспоминании о них. Обтянутые изящными гладкими перчатками, они казались ему такими красивыми, и он мечтал о том дне, когда сожмет их в своих руках, лаская и целуя. Возможно ли было забыть о них, примириться с ними? Надо подумать... надо уйти подальше от этих шумных улиц, от людей, которые, казалось, насмехались над ним. Он вспомнил, что сессия парламента закрылась и работы в конторе немного. Можно попросить отпуск... начальство согласится.      Он уложил немного белья в рюкзак. В горы, к стремительным потокам! Там он найдет покой.      И вот, после долгих скитаний, однажды вечером он случайно повстречался с молодым врачом. У хозяйки гостиницы должен был родиться ребенок, и врач ждал внизу, когда его пригласят. Они разговорились, и вдруг одна простая мысль поразила его. Почему же он не подумал об этом раньше? Поборов застенчивость, он спросил доктора, от какой работы могут быть такие раны. Он описал их, видя перед собой в темных углах комнаты эти бедные, жалкие, маленькие руки.      О! Причин сколько угодно, - голос врача звучал деловито. При обработке льняного волокна и даже льняной ткани в определенных условиях. Во многих производствах в наши дни применяются химикалии. Все эти виды новой фотографии, дешевая цветная репродукция, химическая чистка и крашение, травление по металлу. От этого предохраняют резиновые перчатки. Следовало бы ввести их повсюду. Врач, казалось, был расположен продолжать свои разглагольствования.      - Но излечимо ли это? Есть какая-нибудь надежда? - перебил он.      - Излечимо? Надежда? Разумеется. В том случае, когда поражены только руки, излечить вполне возможно. Действие вредных веществ на кожу, осложненное малокровием. Возьмите ее оттуда; дайте ей возможность дышать свежим воздухом и соблюдать диету, лечите самыми простыми средствами, мазью или еще чем-нибудь. Обратитесь к местному врачу, он пропишет лекарство, и в три-четыре месяца все пройдет.      Он чуть не забыл поблагодарить молодого врача. Ему хотелось куда-то бежать, кричать, прыгать, размахивать руками. Была бы возможность, он уехал бы той же ночью. Он проклинал себя за причуду, из-за которой так и не узнал ее адреса. Ведь можно было бы послать телеграмму. Всю ночь он не спал, а на заре отправился в путь. Он пешком прошел десять миль до ближайшей железнодорожной станции и едва дождался поезда. Весь долгий день ему казалось, что поезд еле-еле тащится, но наконец показался Лондон.      Было еще рано, но он и не подумал зайти домой. Оставив рюкзак на вокзале, он отправился в Вестминстер. Хотелось, чтобы все осталось прежним, а все эти дни со времени их последнего свидания оказались бы просто кошмарным сном. Сдерживая себя, чтобы не бежать, он подошел к парку в обычный час их встречи.      Он ждал долго, ждал до тех пор, пока не закрыли ворота, но она не пришла. С самого утра где-то в глубине его сознания таился страх, что она не придет, но он гнал его прочь. Наверно, она больна, может быть, разболелась голова, а может, просто устала.      И на следующий вечер он снова успокаивал себя теми же мыслями. Предположить иное у него не хватало духу. И так было каждый раз. Прошло много таких вечеров, он потерял им счет. Иногда он садился и смотрел на дорожку, по которой она приходила, потом поднимался, шел к воротам, смотрел по сторонам и снова возвращался. Как-то он остановил сторожа и расспросил его. Да, сторож отлично помнит ее: молодая леди в лайковых перчатках. Она приходила один или два раза, может и больше, он не уверен, - и ждала. Нет, по ней не видно было, что она расстроена. Просто сидела здесь. Побродит немного, побродит и возвращается опять, а когда наступит час закрывать ворота, уходит. Он оставил свой адрес сторожу. Тот обещал дать знать, если увидит ее.      Иногда вместо парка он бродил по убогим улочкам в районе Лиссон-Гроув и дальше по ту сторону Эджвер-роуд, пока не наступала ночь. Но так и не нашел ее.      Может быть, деньги помогли бы, думал он, терзаясь своей бедностью. Безответный, громадный город, хранящий миллионы тайн, казалось, глумился над ним. Он истратил на объявления несколько фунтов, которые ему удалось наскрести, но не рассчитывал на ответ и не получил его. С чего бы она стала читать объявления в газетах!      Через некоторое время и парк и даже улицы вокруг стали ему ненавистны, и он переехал в другую часть Лондона в надежде забыть. Но он не мог побороть себя. Часто перед его глазами внезапно вставала эта картина: широкая, тихая аллея с чопорными деревьями и яркими клумбами цветов, и она, озаренная последними лучами заката. И вновь он видел маленькое, одухотворенное лицо, нарядные коричневые ботинки и маленькие руки в золотисто-коричневых лайковых перчатках, сложенные на коленях.