Борис Львович Васильев                  Прах невостребованный                  -----------------------------------------------------------------------      "Военная литература": militera.lib.ru      Издание:      Книга на сайте: militera.lib.ru/prose/russian/vasilyev11/index.html      Иллюстрации: нет      OCR, правка: Nowhere Man      Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)            Аннотация издательства:            Содержание            Пролог      Часть первая      Часть вторая      Часть третья                  Пролог            Начало этой истории - истории, как эти письма попали ко мне, и истории тех, кто их писал, кто мечтал и надеялся, верил и ждал, любил и сомневался давным-давно, еще до великих потрясений своей Родины, - все это вместе случилось в апреле 1986 года. Вместе с режиссером. Иосифом Ефимовичем Хейфицем я писал сценарий фильма "Подсудимый" в Доме творчества Союза кинематографистов в Москве. Иосиф Ефимович свято соблюдал режим работы, я старался не огорчать мастера, а потому на прогулки мне оставалось лишь время до завтрака. Я гулял по соседним улицам и переулкам, обнаружив вскоре самую тихую неподалеку от нашего Дома: в конце ее стоял блочный дом, в небольшом садике которого всегда грелись на солнышке старички да старушки. Я грустно люблю этот возраст, потому что в нем - мое будущее, тогда как у детей - будущее вообще, их будущее, а свое всегда ближе общего, как бы к этому ни относиться.      Так вот, в то утро я добрел до серого холодного Дома престарелых в момент, когда из распахнутого окна 3-го этажа летели во двор кофты и книги, тряпки и пустые коробки, старые вещи и старые безделушки, которые дороги только тому, кому что-то напоминают, для кого что-то хранят, а когда этот "кто-то" уходит, оказываются ненужным хламом, поскольку не содержат в себе никакой абсолютной ценности. С горечью и печалью глядел я на этот способ избавления от собственной истории, столь характерный для нашего образа жизни "только раз", пока не перестали швырять в никуда, в мусор, в забвение людскую память, боль и надежду, а потом, набравшись смелости, прошел в чахлое подобие садика.      Два молчаливых старичка с непременными орденскими планками на потертых пиджачках да три пригорюнившиеся старушки смотрели в свой завтрашний день со строгой серьезностью людей, уже осознавших приговор.      - Преставилась, - тихо сообщила одна из старушек.      - А почему вещи выбрасывают?      - Наследников нет, - пояснил ветеран в шляпе.      - Можно посмотреть?      - Смотри, пока дворника нет. Это теперь его. Сортирует, что куда.      Я прошел к жалкой кучке разлетевшихся старушечьих вещей и вещиц, и первой попалась на глаза красная картонная коробка от довоенного печенья фабрики "Рот-Фронт", перетянутая резинкой. Я поднял ее, сдвинул резинку: там лежали пожелтевшие письма.      - Дворник!.. - отчаянно зашептала какая-то старушка. Сунув коробку под куртку, я успел выйти за ограду. А после ужина не пошел в кинозал и почти до рассвета читал старые письма.                  Часть первая            "24 декабря 1915 года.      Хорошая, славная Варвара Николаевна!      Да простится мне ради праздника столь вольная форма обращения! Сейчас сижу в караульном помещении, только что сменившись с поста. Для Вас, по всей вероятности, это непонятно - "караульное помещение", "пост"? Но Вам, конечно, случалось видеть где-нибудь часового, т.е. солдата, обряженного в громадный овчинный тулуп, в неуклюжие валенки и с медвежьей грацией прогуливающегося на протяжении каких-либо 10 шагов; в руках у него винтовка, заряженная четырьмя боевыми патронами. На его обязанности лежит охранение казенного имущества, причем малейшее отступление от установленных уставом правил карается очень строго... Уж это я увлекся! Так вот, таким охранителем казенного имущества и являюсь я с 12 ч. дня 24-го по 12 ч. дня 25-го декабря.      Два часа разгуливать у дверей патронного склада, лениво таская винтовку за ремень. А ночь дивная! Настоящая рождественская ночь! Морозно, тихо, небо усеяно мириадами звезд. Сейчас 11 ч. 40 мин. ночи. Тихо, тихо кругом, словно в природе нарождается какая-то великая тайна... Я человек с довольно вольным взглядом на сущность религии, но мысль, что около 2000 лет тому назад в такую же ночь (хотя не морозную) родился человек, бросивший миру героически-красивую мысль о всепрощении и любви, заставила меня забыть о патронных складах и взглянуть на небо другими глазами. Неправда ли, какое чудовищное по нелепости противоречие? Все мы считаем себя добрыми христианами, понастроили тысячи церквей и часовен, в которых сгорают миллионы пудов масла и воска, торжественно и шумно празднуем дни, принесшие нам божественные идеи, но в то же время ухитряемся побольше отправить к праотцам таких же добрых христиан, и неизвестно, какой запах сильнее чувствуется теперь - запах ли пороха или запах горящих пред алтарями свечей и лампад?! Нет, серьезно, я, несмотря на весь свой оптимизм и готовность быть кем или чем угодно, иногда прихожу в бешенство и, кажется, с величайшим удовольствием дал бы всему человечеству презвонкую пощечину, в том числе, конечно, и самому себе. Вы не думайте, Варвара Николаевна, что бывший Федрик спятил с ума от всяческих противоречий жизни. Сейчас около часу ночи, наступило Рождество, даже поэтам разрешается городить чепуху. Только бывшему Иг. Северянину нет такой льготы: у него круглый год - Рождество. Смотрите, как бы не прочитала этих строк Елена Антоновна, а то мне при случае влетит за такое вольное суждение о ее кумире.      Ну, спешу закончить сие послание - скоро итти опять охранять казенное имущество, черт бы его взял! (извиняюсь!) Имею честь поздравить Вас и всех, Вас окружающих, с праздником и посылаю с любовью низкий поклон. Если будет минутка свободного времени, черкните, как Вы поживаете, часто ли наслаждаетесь игрою Радина и получили ли каталог для составления библиотеки с красивыми переплетами? Ну-ну, не сердитесь! Помните, что как часовой я - лицо неприкосновенное!      Ах да, забыл было совсем! Пользуюсь случаем, чтобы и Вас не обойти просьбою. Если будет время и охота, то сходите, пожалуйста, в Канцелярию Александровского училища и справьтесь, что, мол, в каком положении вопрос о приеме в училище ратника 237-го пехотного запасн. баталиона Крюкова: документы были отосланы 11-12 декабря. Хорошо бы, если бы я получил от Вас весточку до 30 декабря, а то, в случае приема, я должен быть в Москве вечером на Новый год.      До свидания!      Федра.      г. Шуя, Владим. губ. 237 пехот, запас. баталион. Команда особого назначения, А.Ф. Крюкову. Ах, как мне хочется видеть Вас всегда!"      "1 января 16 г.      Привет и поздравления всем!      Дорогая Варвара Николаевна!      Прежде всего поздравляю Вас с Новым годом и от всей души желаю Вам счастья, здоровья и любви. Сегодня получил Ваше письмо, которое меня, ей-Богу, страшно обрадовало. Вам сказали в Александровском уч., что я принят и что мне послано известие. Черт возьми, не везет мне с получением всякого рода казенных бумаг! И вот, дорогая и милая Варвара Николаевна, опять я с тою же просьбою.      Я знаю. Вы, прочитавши эти строки, поморщились: вот, дескать, человек-то! И чего привязался, бессовестный? Нет, нет! Я настолько уверен в Вас, что снова прошу Вас съездить в училище и справиться, когда именно отправлено мне извещение и когда мне назначена явка? Вы, может быть, не знаете, что мы, нижние чины, не имеем права наводить какия-либо справки? Эх, горька ты, солдатская доля! И смотрят-то на тебя как на материал, из которого... А, впрочем, все это ерунда! Это письмо пришлось писать совершенно неожиданно - Вы видите, что его принес Вам солдатик, невзрачно одетый, но, право, хорошенький. Он товарищ мой по Команде и принят в Александровское уч.; у него нет никого из знакомых и родственников, которым он мог бы оставить на время свою шинель. Ради Бога, не делайте больших глаз! Это - хамство, свинство, мародерство с моей стороны, но все равно - семь бед, один ответ! Когда буду в Москве, обязуюсь при каждом удобном случае развивать перед Вами столь понравившуюся Вам свою философию и добыть Вам все имеющиеся в Москве каталоги книг с крас... т.е. нет! Я не то хотел сказать. Завтра буду писать Вам огромнейшее письмо - хочется душу отвести. Буду откровенен, как бывало редко, если только буду здоров: сегодня чувствую себя отвратительно. Ах да, забыл сказать, что податель сего, Емельянчик, учитель, человек интересный, большой любитель музыки и в особенности пения. Нет, серьезно, милая Варвара Николаевна! Вы, смотрите, не рассердитесь на меня, в самом деле. Если хотите, Емельянчик Вам немного расскажет про наше солдатское житье-бытье, хотя он, кажется, привык уже вполне - служит давно.      Крепко, крепко жму Ваши ручки и... советую подольше говорить шепотом! Ах, если бы Вы знали, как мне хочется позлить Вас лично!      До завтра! А Емельянчик, наверно, теперь стоит и краснеет?..      Больше чем уважающий Вас Федра".      "3 января 16 г.      Милая Варвара Николаевна!      В прошлом письме я обещал разразиться огромнейшим посланием, но, к сожалению, исполнить этого обещания не могу, прежде всего потому, что сейчас я нахожусь в больнице нашего баталиона (сильнейшая катаральная ангина) и пребываю в преотвратительнейшем самочувствии. Всякая охота "философствовать" парализуется болью, но это, однако, не мешает мне быть "практическим" человеком, и поэтому прошу внимания!      Вам дежурный адъютант Александровского училища сказал, что я принят и что мне послано об этом известие. Получивши Ваше письмо, отправляюсь в баталионную Канцелярию, спрашиваю. Говорят: ничего, мол, не знаем! Но по плутовским физиономиям вижу, что дело нечисто. Взятку просят глазами и туманными намеками... Пусть глупо, пусть "непрактично" (а я ведь человек "практический"), но дать взятку - ни за что. Если б Вы только знали, что эти писаришки проделывают с нашим братом солдатом! А теперь опять просьба: съездите, пожалуйста, в Александровское уч. и справьтесь возможно точнее: 1) принят ли я? 2) если принят, то когда мне являться? 3) если я уже опоздал к явке, то как устроить поступление в следующий прием, который будет, кажется, 20 янв.? Вот видите, сколько я наговорил. Ей-Богу, удивительно! Никогда такого не просил и вспыхивал от уязвленной гордости, когда предлагали мне какое-либо содействие. Не говорите, пожалуйста, своим об этой просьбе, а то мне стыдно.      Простите, милая Варвара Николаевна, что ограничиваюсь написанным: пишу ведь украдкой от врачебного персонала. Федра.      Сведения для справки: ратник 2-го разряда из 237-го пехот. зап. баталиона, образовательный ценз 1-го разряда, документы высланы 10-12 декабря."      "5 янв. 16 года. Шуя.      Ox и скучно же в этой проклятой больнице, дорогая Варвара Николаевна! Пахнет йодоформом, карболкой и всякою проч. гадостью; фельдшера и санитары - в грязных халатах, из открытой двери несет какою-то кислятиной... Брр!.. Продолжаю. Соблюдал перерыв - голова кружится. Если хотите порадовать меня, то познакомьте с тою "рискованною, но крайне интересною пьесою", которую Вы видели в Драматическом - я говорю про "Графиню Хелию". А Стринберга для меня не существует: нам позволяют читать только уставы да такие шедевры, как, напр., "Как солдат спас знамя", "Подвиг рядового Рябова" и тому подобные высокоталантливые и, главное, назидательныя произведения. Это у нас называется "военная литература".      Ну, ставлю точку и крепко жму Ваши ручки.      Федра".      "12 января 16 г. Шуя.      Тысячу раз благодарю Вас, дорогая Варвара Николаевна, за Ваше письмо, только что полученное мною. И знаете, чем оно, главным образом, обрадовало, именно "обрадовало" меня? Тем, что Вы, по Вашему собственному выражению, хотите "заполнить свою жизнь настолько, чтобы не осталось свободной минуты для философствования", и тем, что Вы записались на лекции к Шанявскому. Ах, какая же Вы скрытная! И мне до сих пор ни словечка. Ну да ладно. В свое время Вам попадет от меня за эту скрытность. Честное слово, меня это радует, не знаю почему, но все то, что Вы переживаете, словно в зеркале отражается в моем сердце и душе. Не важно, что Вы ходите на лекции к Шанявскому, не важно, что Вы, быть может, научились многому, а важно то, что в душе Вашей загорелся новый огонек, который только и дает человеку право называть себя "человеком". Конечно, это ничуть не значит, что я от "человека" требую беспрестанного бегания по лекциям, библиотекам и прочим местам, заставляющим кандидата в "человеки" таять, как свеча. Нет! Жизнь многогранна, многогранна и человеческая душа, и нужно, чтобы душа отражала всеми своими гранями поток жизни, иначе в результате "человек" будет однобоким. Страдайте, тайте, подобно свече, худейте не по дням, а по часам, но не поддавайтесь засасывающему омуту спокойнаго мещански-добродетельного существования; не уподобляйтесь и мотыльку, легкомысленно перепархивающему с цветка на цветок и, во имя протеста против "мещанской" добродетели, оскверняющему благороднейшие порывы души. Можно любить, можно наслаждаться жизнью, но не забывать при этом, что главная мудрость и трудность жизни - совместить личное счастье с деятельностью, хотя и скромною, на благо общества. Трудно, но возможно! Да и, кроме того, суть вся не в достижении этой цели, а в стремлении к ней. Вы ведь, дорогая, понимаете, что я хочу сказать? При тех условиях, при каких я пишу Вам, трудно что-либо выразить удовлетворительно - кругом шум, крики, песни, балалайка, свист: одним словом, казарма! Ангина сжалилась надо мною, и я выписался из больницы 11 января. Елена Антоновна меня ревнует к Вам или, как это говорится? Вас, что ли, ревнует ко мне? Видите ли, дорогая, скажу откровенно, я - неудачный семьянин, имеющий законную жену. Я не из слабых волей, но, ей-Богу, трудно быть вечно в борьбе с самим собой. Приехал в Москву, попал к вам: новая обстановка, хорошие, отзывчивые люди - сердце-то и размякло. А там - театр, интимность и некоторая вольность в обращении - я почувствовал себя птицей, выпорхнувшей из клетки. И сказал Леле (то есть Елене Антоновне) то, чего не следовало бы говорить. Не потому, что я... Нет! Мы с Лелей слишком разные люди, и поживи я еще немного в Москве - иллюзия любви исчезла бы, яко дым от лица огня. Собственно, я и тогда не обманывался относительно прочности своих переживаний, но мне так хотелось перечувствовать весну, обман был так красив, что я впервые изменил себе. Больше пока ничего не скажу, а то... Неправда ли, лучше об этом после поговорить?      Кстати, мой взгляд на любовь таков: любовь только тогда счастлива, когда спайкой служит не столько любовь, сколько общность интересов, взглядов, стремлений и взаимное уважение...      Сигнал на занятия. До свидания, дорогая! Крепко жму Ваши ручки. При первой возможности напишу еще - ведь можно? Жаль, что по незнанию дня Ваших именин не поздравлю Вас. Пишите мне, хорошая, славная Варвара Николаевна!      Федра".      "14 января 16 г. Шуя.      Неправда ли, Вы, дорогая Варвара Николаевна, удивлены таким усердным корреспондированием Вам, но дело в том, что сегодня я урвал минуту свободного времени и наспех прочитал новыя произведения Арцыбашева: "Закат дикаря", "Война" и "Ревность" (том VIII). Во всех этих произведениях идея одна - "женщина, - прежде всего, самка". Я грубо формулирую основную мысль, но делаю я это отчасти умышленно - прочитайте, если есть желание, сами и напишите, пожалуйста. Ваше мнение - Вам, как женщине, этот вопрос ближе, но только - чур! - высказаться откровенно, отбросив в сторону всякую жеманность и ложную скромность кисейной барышни. Меня лично арцыбашевский взгляд заинтриговал, хотя, впрочем, разрешите мне мое личное высказать после Вас: я мужчина, мне труднее избрать правильную точку зрения.      За последнее время русская литература изо всех сил изобличает женщину, отнимает у нее все, что делало ее прекрасною, и, ничтоже сумняшеся, забрасывает ее грязью.      Насколько права литература - судить пока не берусь: военная служба сделала из меня "неграмотного" человека. Но Вы имеете возможность ознакомиться с этими сочинениями и потому - читайте скорее и пишите. Потом, если Вас это не затруднит и если Вы не сочтете мою просьбу нескромным влезанием в чужую душу, то признайтесь откровенно - интересуют ли Вас лекции, удовлетворяют ли оне Вас хоть немного или эти лекции - только соломинка для утопающего? Ей-Богу, не дождусь, когда приеду в Москву - так хочется поговорить с Вами о многом, многом! А свободного времени осталось только пять минут...      Крепко, крепко жму Ваши ручки и, если позволите, то и целую. Можно? Ведь я не "кавалер" и если хочу поцеловать Вашу руку, то по причинам более глубоким. Пишите - для меня праздник, когда я получаю от Вас письмо.      Федра".      "18 января 1916 года. 1 час 10 минут ночи.      Дорогая Варвара Николаевна!      Спокойного сна! Вы сейчас, конечно, почиваете сном праведным, и мне, право, немножко завидно. Эти проклятые караулы надоели хуже горькой редьки. Вот в настоящий момент второй час ночи, а я, поспавши 2 часа с винтовкою в руках у денежного ящика, до 3-х ч. спать не имею права; затем до 5 ч. могу уснуть; с 5 ч. до 7 ч. опять на часах, потом опять два часа бодрствования и т.д. в течение целых суток - утомительно немного!      Когда будете писать мне, то сообщите, пожалуйста, что читали ли Вы после моего отъезда что-либо по психологии или, может быть, слушали у Шанявского? А то меня сейчас интересует учение индусов о психической природе человека (читаю всего по 8-10 стр. в день - некогда!), и если Вы ознакомлены уже с элементарной психологией, то напишу о своей книге, т.е. я хотел сказать, которую читаю сейчас.      До свидания, милая, славная Варвара Николаевна! Жму Ваши ручки и... боюсь, рассердитесь! Или - можно? Пишите!      Федра.      Привет всем. Сегодня написал Варваре Васильевне".      "22 января 16 года. Шуя.      Знаете, дорогая Варвара Николаевна, всего только неделю я не получал от Вас письма, и уж мне кажется, что Вы серьезно заболели, что Вы на меня рассердились и т.д. и т.п. Неправда ли, какая смелая требовательность? Нет, право, слушайте, сердитая девушка! Мне хочется получить от Вас весточку, ну xoть самую малюсенькую. Или Вы огорчены, что голосовыя связки Шаляпина начинают что-то подозрительно часто пошаливать? Не огорчайтесь, милая Варвара Николаевна: он, наверное, сколотил себе миллиончик и теперь может смело ораторствовать о безкорыстном служении святому искусству. То-то аплодисментов будет! А впрочем, причем тут "Малый", когда речь о том, что я соскучился по Вашим письмам. Если не напишете, то влетит же Вам, и во всяком случае не позже... А вот узнайте, когда я приеду в Москву? Ах да, знаете, мне сегодня один офицер сказал, что в Александров. уч. отпусков в город почти совсем не дают, и это мне ничуть не нравится - ведь этак и не удастся Вас позлить немного, а стоило бы!      Нет, серьезно, мне "ужасно" хочется повидать Вас - Вы ведь теперь такая серьезная, хмурая, разсеянная, как и подобает студентке, да еще консерваторской студентке. Ну подождите же, я Вам принесу книгу, от одной фамилии автора которой можно притти в восторг, а уж название самого произведения - безподобно! Можно целый год раздумывать, что оно значит, и все-таки не додуматься. Внимайте: "Рама-чарака Йога". Как дивно звучит: вроде того словечка, которое, помните, мы прочитали в каталоге китайско-сиамско-корейской выставки? Кончаю этот сумбур в надежде, что Вы освободитесь от черной меланхолии и напишете мне ругательное письмо.      Крепко жму Ваши ручки (даже многоточия не ставлю: теперь уж не боюсь!). А все-таки буду ждать от Вас письма. Уж этого-то Вы мне не можете запретить. До свидания!      Федра".      "1 марта 16 года.      Не буду называть Вас в этом письме "Варвара Николаевна". Холодно, чуждо звучит такое обращение. Просто "дорогая!"      Итак, дорогая, спешу использовать несколько свободных минут, чтобы сказать хоть самую незначительную часть того, что хочется и что необходимо сказать Вам. Не буду гимназистом, не буду учитывать Вашего отношения к тому, что я скажу, не буду изощряться в красноречии, а напишу только одно короткое слово: "люблю!" Фу-ты, какая скверная психология человека: написал, и как-то странно сделалось. Да, дорогая, люблю! Я уж не мальчик, заблуждаться или ошибаться относительно своих переживаний не могу, я не хочу пока заглядывать вперед и робко спрашивать: "А к чему это приведет?" И смело, гордо говорю: люблю! Вы меня поймете, дорогая... Вот досада! Сигнал, а хочется писать и писать... Но надеюсь, что в прятки играть больше не будем. Зачем?      Я открыл свои карты. А что касается Вас, то у меня достаточно мужества, чтобы выслушать какой угодно ответ.      До свидания, дорогая моя королева!      Ваш А. Крюков.      В воскресенье приду, если что-нибудь непредвиденное не помешает мне!"      Без даты.      "Дорогая! Вот уж три дня, как стараюсь урвать у занятий полчаса, чтобы сказать Вам хоть незначительную часть того, что нужно сказать, что накипело в душе, что просится так настойчиво наружу. Если бы Вы знали, дорогая, как опротивела та ложь, та фальшь, которая опутывает наши отношения, которая должна замаскировывать, затемнять самое светлое, хорошее, весеннее в моей душе. Хочется пасть к Вашим ногам, долго-долго смотреть в Ваши глаза, хочется поведать про то, что творится в душе, но кругом чужие глаза, сторожко следящие за каждым движением, старающиеся поймать и учесть каждый неосторожный жест, каждую невольно вырвавшуюся фразу - и тускнеет в душе горящий порыв! Досадно, больно и обидно за потерянный день. Вот было воскресенье, были даже в Сокольниках. Чего же, кажется, лучше? Но судьба в лице прекрасного дуумвирата решила иначе! Хотя эта прогулка имеет свою хорошую сторону - она была "пробным камнем". Когда мы ехали в Сокольники, то мне в глаза бросилась рекламная вывеска: "Духи и папиросы "Искушение". Да, это было искушение, и я рад, что оно было: ведь нет ничего сильнее для мужчины, чем власть женского тела...      Дорогая, я благословляю судьбу, столкнувшую нас, я благословляю ее, что она дала миг пережить и переживать прекрасныя минуты, когда в сердце расцветает весна и забываешь о всем тяжелом и горьком в жизни... Но, дорогая, почему у меня больно сжимается сердце, когда я подумаю о будущем? Предчувствует ли оно, что нить, нас теперь связывающая, оборвется, другое ли предчувствует - не знаю. Но только я иногда боюсь думать о будущем! Неужели опять та же молчаливая мука одиночества, та же беспросветная однообразная (может быть, и несколько полезная) жизнь? Неужели опять с тоской и тайной завистью смотреть на чужое счастье, чужую любовь?! Нет, страшно и думать об этом! Лучше смерть, чем возврат к прошлому. Может быть, Вам, дорогая, понятно теперь, почему я иногда говорю про свое желание отправиться прямо на фронт. Это не ложь, не фраза, не рисовка, а - путь, которым я закрываюсь от возврата к прежней жизни. Неужели в самом деле судьба захотела поставить меня в положение узника, которому на мгновение показала свободу, солнце, весну и снова хочет запрятать в мрачное, холодное подземелье? А как больно, мучительно больно сжимается сердце, когда только подумаешь о возможности потерять Вас! Вы в воскресенье ушли, не попрощавшись со мной. Вы рассердились, что я не успел одновременно с Вами - и вся неделя для меня испорчена, я изнервничался... Но эти проклятые соглядатаи! Увидишь Вас - и нужно быть опять спокойным, сдерживать нужно то, что рвется быть высказанным. Хотел бы много сказать, но... не могу писать - мертвыя слова только! Не сердитесь, дорогая, больно мне.      Когда вернулся из отпуска, то получил письмо жены на трех листах, полное упреков, угроз и жалоб. Спрашивает, почему я не пишу больше месяца, догадывается о причинах этого молчания. Что я могу ответить на это? Написал тут же короткое, но довольно внушительное письмо, может быть, откровенней, чем нужно теперь, но все равно. Рано или поздно, а нужно же когда-нибудь разрубать этот мертвый узел. Я и так уж долго разыгрываю, может быть, и "благородную", но жалкую роль жертвы. Что обязывает меня отказываться от личной жизни ради какого-то донкихотства - ведь это даже не жертва, не самоотречение, а трусость. Почему она меня не жалела, когда видела мое одиночество, мои муки, мое отчаяние, мое постоянное самоотгораживание от жизни и ея радостей? Разве для меня не светит солнце, не существует любви? Что готовит мне будущее: счастье ли, новыя ли муки - я буду одиноко благословлять Вас, дорогая, как виновницу моего прозрения, моего избавления от цепей, которыя я покорно носил до сих пор. Ну, кончаю - сигнал на занятия. До свидания, мое дорогое "Ясное дело"! Относительно воскресенья боюсь что-либо сказать. Что мне хочется притти к Вам, об этом, конечно, и говорить нечего, но дело в том, что, когда я уходил в воскресенье, Варвара Васильевна была, очевидно, недовольна почему-то мною, и я уже не решаюсь приходить в субботу.      Крепко, крепко целую Ваши ручки. До свидания, дорогая!      Ваш К.".      Без даты. Записка карандашом.      "Дорогая!      Как видишь, обстоятельства ускоряют ход событий. Сегодня будет генеральное сражение, но, уж конечно, не здесь. Почему ты не приходишь сюда?      Я удивляюсь своему спокойствию и, пожалуй, даже доволен приезду моей бывшей жены.      Безумно любящий тебя. Твой А. Кр.".      Записка без даты. Аккуратный девичий почерк.      "Ход моих мыслей:      бенефис, кислое молоко, Кенигсберг, кивер, пилюли, Гималайския горы, Никопополион Галактионович, самооплевывание, туннель, стеариновыя свечи, Людовик 14-й, индиго, лед, Брюссель, ухват, чернила, Мон-Блан, замухрышка, лицемерие, жаровня, удав, мифология, туфли, рыба, разочарование, обои, палка, сон в летнюю ночь, масло, городничий, рудники, квартет, земля, спички, акула, шарлатан, щи, порт, щипцы, хан, безупречность, Дарвин, коробка, зразы, кондуктор, порицание, республика, гаванския сигары, Тангейзер, вишни, каменщик, приложение, Агафья Тихоновна, Самарканд, квадратура круга, пыль, уважение, ячмень, забвение, Архипов, усталость - люди счастье жертвуют дружбе, дружбу приносят в жертву любви, любовь - эгоизму, эгоизм - голоду.                  Не рассуждай, не хлопочи,      Безумство ищет, глупость судит.      Дневные раны сном лечи,      А завтра быть тому, что будет.      Живя умей все пережить,      Печаль и радость, и тревогу      (пропущена строка)      День пережит, и слава Богу".                  Часть вторая            "21 мая 1916 года. 7 ч. 30 мин. утра.      Дорогая славная Женек!      Вчера пришли из лагеря в 2 ч. ночи - утомлены до крайности, но твое письмо, ясное дело, подняло мое самочувствие. Дорогая, любимая моя, повторяю тысячу раз и буду повторять - за мое чувство к тебе не бойся: никакия испытания, никакия страдания не смогут его уменьшить ни на йоту. Ты боишься, что в моем сердце может "человек запреобладать". Нет, дорогая, это настолько невозможно, что и говорить нечего. Я могу страдать, могут страдать все окружающие меня, могут плакать, падать в обморок, кончать самоубийством - все это не ослабит моей любви к тебе. Наоборот, укрепит, так как в этой любви все мое счастье, мое утешение, в ней вся моя жизнь.      Так-то, моя милая Женек! Не волнуйся, дорогая. Все эти перипетии борьбы за наше счастье мало-помалу пройдут, и уж тогда мы будем пользоваться полной мерой счастья, на которое дает нам право наша любовь.      Все это устроится постепенно. Острота горя у "нее" уляжется. Ах, Господи, я припоминаю теперь все мелочи, все детали моего объяснения с нею и все более убеждаюсь, что для нея самое страшное - это внешняя материальная сторона вопроса. Да! Никогда я так остро не был обеспокоен этим вопросом, как теперь, и никогда не был так безпомощен в этом отношении, как теперь. От денег, выдаваемых при производстве, у меня останется одно воспоминание (нас буквально грабят), жалования учительского лишили, жалование офицерское - только 20 мая, и я - в дурацком положении.      Завтра приду между 5-6 ч. в. А пока до свидания, моя дорогая Женек! Крепко, крепко целую тебя. Буду ждать и сегодня от тебя весточки по возвращении из лагеря, куда идем через час. А знаешь, вопрос-то о квартире для меня остается еще открытым - придется несколько дней по окончании училища просидеть в первой попавшейся гостинице!      До свидания, Женек! Твой навсегда Федра".      "23 мая 1916 г.      К чему и ради чего вся эта трагикомедия с прятками, умышленным уходом из комнаты наверх? Ты ли это, моя дорогая разлучница? Все это так непохоже на тебя, что я прямо поражаюсь. Разве ты обязана кому-нибудь отчетом в своих поступках? Что касается меня, то я так же независим, как ветер полевой. Я сжег свои корабли. Что нам до людей, разве они сделают нас счастливыми? Они для этого слишком безсильны, как безсильны помешать тому, что так необходимо для нашего счастья. Скажу прямо: если ты будешь прятаться от меня, я уничтожу причину этого прятания - т.е. скажу бывшей жене Клавдии Ивановне, что люблю именно тебя. Ведь не могу же я подумать, что ты боишься Кл. Ив. Ты пришла и бросаю писать!"      (Без подписи и обращения).      "31 июля 16 года.      Женек, знаешь что? Только не смейся надо мною - помолись, чтобы я вернулся к тебе невредимым.      Здравствуй, моя милая, дорогая Женек! Сейчас только пришел из Офицерской столовой, где вкусно поужинал. Впрочем, начну по порядку.      Как ты сама видела, в вагоне теснота была ужасная, и я сидя соснул не более часу. До "З" ехали безупречно, куда мы прибыли в 9 ч. 30 м. утра. Пошли к нач-ку бригады, он нас вдруг назначил в 266-й пех. зап. баталион, стоящий здесь же. Пришли к баталионному командиру, представились; всех нас разбили по разным ротам: меня в 3-ю, Емельянчика в 4-ю; роты стоят в деревне, но моя и Емельянчика роты на разстоянии не более полуверсты друг от друга. Скучно нам показалось здесь - опять занятия. Большинство стараются задержаться. Стоило ли из-за этого мне разставаться с тобою - милым, хорошим, светлым солнышком? И мы, т.е. я и Емельянчик, завтра подаем рапорта об отправлении нас на передовыя позиции в первую очередь. Поймешь ли ты меня, дорогая, в этом упорном стремлении все ближе и ближе к огню, может быть, и к смерти? Сердце кровью обливается, когда мелькнет мысль, что я, я, безумно, безконечно тебя любящий, сам ускорил нашу разлуку, но, дорогая, что-то фатальное, что-то вне меня стоящее влечет меня туда, вперед, где кровь, страдания, слезы. Это - экзамен нашей судьбы, страшный экзамен, на который не каждый добровольно согласится, но если мы его выдержим, я окончательно поверю в Бога, и тогда, дорогая Женек, какая красивая счастливая жизнь у нас впереди! Дорогая моя, только теперь я начинаю понимать, как глубоко, как сильно я люблю тебя, мое светлое солнышко. Люби и ты меня, Женек, - ведь в тебе вся моя жизнь, все мое счастье!      Безумно хочу спать. Привет Оле.      Твой Федра".      "2 августа 16 г.      Дорогая Женек!      Вчера мы с Емельянчиком пошли в деревню, где расположены наши роты. Отошли этак версты на полторы, слышим вверху шум пропеллера - высоко в небе плавно кружит немецкий "Фарман". До сих пор невидимыя, наши батареи, расположенные кругом "3", заговорили: один разрыв шрапнели, другой - все ближе и ближе к немцу. В ответ в версте от нас взрыв бомбы, брошенной с "Фармана". Как-то легко, радостно было на душе, немного сильней билось сердце, когда аэроплан прошумел над нашей головой: вот бы здесь ахнул!..      Да потом вот что, Женек, денег мы здесь не получили, а у меня осталось что-то около 50-и рб.; если тебе это не так противно, то вышли, пожалуйста, "ей" рублей 40-50. Как получу, то вышлю тебе. Прости, Женек, что обращаюсь к тебе с такою просьбою, но кроме я ничего не мог придумать. Адрес: ст. Измалково Юго-Вост. жд. "Кл. Ив.". Относительно развода написал ей, и как получу ответ, то немедленно напишу тебе, а ты уж, Женек, действуй, ради Бога. На тебя вся надежда. Береги, дорогая, нервы и здоровье для нашего будущего.      Безумно любящий тебя Федра".      "2 августа 16 г. 9 ч. 15 м. вечера.      Дорогая Женек! Сегодня пишу тебе второе письмо, хотя спать хочу так, как хочет всякий, исколесивший в течение дня, по крайней мере, верст 13 - девять часов без перерыва был на ногах: бегал, как угорелый, от бригадного к баталионному, от баталионного к ротному и т.д. Ну, одним словом, в результате всей моей беготни я назначен командиром маршевой роты, отправляющейся завтра на фронт, а куда именно, написать не могу - не полагается, Женек! Конечно, по прибытии в полк мою роту могут разбить по другим ротам, но в конце концов это неважно.      Прости, Женек, глаза слипаются, завтра вставать в 5 ч. утра на смотр. В 4 ч. веч. молебен, а часов в семь отправляемся - вечером идем потому, что необходимо скрыть перемещение от воздушной разведки.      Настроение пока превосходное - чувствую, что живу, и, интересно, никогда с таким наслаждением не думал о тебе, как теперь. Пиши мне чаще, ведь это будет такою большою радостью - получить от тебя весточку. Нумеруй свои письма, чтобы определить, какия пропали, я тоже буду нумеровать.      Федра".      (В конверте с адресом: "Ярославль, угол Петропавловской и Ильинской, собст. Ц. Ея Превосходительству Варваре Ивановне Гвоздаревой. Из действующей армии).      "4 августа 16 года № 4      Дорогая Женек! Вчера вечером выехал с ротою из "3". Верст 70 (до границы) ехали по железной дороге, а потом от одного пограничного местечка пошли пешком. Втягиваюсь в походную жизнь - приходится только слюнки глотать, как вспомнишь о твоих обедах, а тут еще солнце печет немилосердно. Но все это, конечно, ерунда! Я отлично учитываю, на что иду. Да ведь, собственно говоря, чем трудней поход, тем слаще отдых! А интересно зато как! Не так давно в этих самых местах были австро-германцы - сохранились еще их надписи на домах, указатели дорог, вывески магазинов, их окопы. Сейчас наши роты обедают, а потом через часик двинемся дальше: итти придется всего верст 9-10, до одного довольно большого австр. города, где заночуем. Вот видишь, колодочка, я и за границей!      Ну, до свидания, моя дорогая, любимая Женек! Крепко, крепко тебя целую, моя беляночка, моя снегурочка и моя колодочка.      Привет Абрамовым и Оле. Написала ли ты Сергею Артем.?      Еще раз целую тебя и твои ручки.      Твой Федра".      "6 августа 16 г. № 5      Дорогая Женек! Теперь поделюсь с тобой последними новостями: я назначен в 22-й Сибирский стрелковый. Полк боевой в самом полном значении этого слова - сам командир полка всегда впереди всех идет в атаку, и его Бог хранит: только одна царапина в руку, между тем офицерский состав почти полностью меняется после каждого боя. Женек, все наше счастье, все наше будущее, которое обещало быть таким красивым, - все поставлено на карту ради долга, ради чего-то высшего, находящегося вне нашей воли.      Женек, моя милая дорогая Женек, я в тебе уверен больше, чем в себе самом: я знаю, ты никогда не упрекнешь меня в том, что я отказался от личного счастья, что я ушел из нашего милого уголка, где я был так счастлив. Кто знает, может быть, судьба нарочно нас соединила, чтобы, поманив счастьем, радостью, любовью, безжалостно разрушить наши мечты. Ты, моя дорогая, как-то сказала мне, что ты - "русская женщина", так будь же ею до конца, не ропщи на судьбу, на Бога, если ты веришь в его существование, неведомыя силы руководят нами; и, примирившись с настоящим, будем верить, что наше счастье - впереди.      Я - в полосе огня, хотя пока в резерве (в 4-х верстах от пр-ка), и ежеминутно нахожусь под дамокловым мечом, "но чувствую себя отлично: спокоен больше, чем ожидал".      Емельянчик в одном полку со мною - мы с ним пока в одной избе - в данный момент раскладывает пасьянс. Да, Женек, уж нужно сознаться перед тобою: публика тут неважная, в смысле образования, воспитания и бывшего своего социального положения, - впрочем, это я стал заговаривать зубы! Одним словом, от скуки, нет, вернее не от скуки, а чтобы дать хоть какой-нибудь выход нервному напряжению, здесь офицеры "дуются" в карты; вчера я не вытерпел, присел было на минутку, а просидел до 4-х утра - в результате меня обчистили порядком. Мне денег, конечно, не жаль, но эта картежная игра опасна в том отношении, что в нее можно втянуться, а мне, наоборот, хочется очистить свою душу от всего мелочного, пошлого, обыденного, и если суждено умереть, то умереть с ясною душою и чистым сердцем. Поэтому, Женек, даю тебе слово, что больше играть не буду, пока не увижу тебя.      Адрес: "Действующая армия, 22-й Сибирский стрелковый полк, прапорщику Крюкову". Крепко тебя целую, моя беляночка!      Твой Федра".      "6 августа 16 года. 10 ч. вечера. № 6.      В нашей халупе опять картежная игра чуть ли не с 4-х часов: шум, крик, в воздухе - табачный дым и отборная ругань. Опускаются здесь люди, дичают, не видя общества женщин: понятия о приличии, воспитанности, а подчас и вежливости просто понемногу атрофируются. Пошел гулять в поле - так хорошо кругом, тихо; кузнечики трещат, из деревеньки, из леса (здесь лес кругом) доносятся песни, сдержанный говор солдат, оркестр порядочно играет какой-то марш; небо ясно, чисто, звездами усыпано; изредка набегает ветерок, а впереди отчетливо раздается трескотня ружейной перестрелки. Небо в стороне противника время от времени озаряется ракетами, а иногда ночную темноту хлестнет луч прожектора, порыскает по опушке леса, по нашим окопам, метнется дальше к нам в тыловыя части - и еще гуще темнота.      Чисто и ясно в небе, чисто и ясно на душе. Грустно как-то: плакать хочется, хочется прижаться к тебе, моя беляночка, и открыть в беседе душу. О чем? И сам не знаю: все липкое, грязное, наносное смывается с души дыханием рыскающей здесь смерти. Рядом с нашей халупой - братское кладбище: простой деревянный крест, холмик, обложенный дерном, - вот все, что осталось от молодых жизней. Да, Женек, только здесь вдумчивый, с чуткою душою человек сможет понять себя, только здесь он может проникнуть в глубь своей души и заставить звенеть струны, доселе молчавшия. Люблю я тебя, беляночка, и мечтаю, знаешь, о чем? О том, как я возвращусь к тебе, как мы устроим свою жизнь, как хорошо после будет... Но, Женек, ты не будь такою пассивною, каким быть вынуждают меня обстоятельства, а действуй: я надеюсь, что ты разведешь меня, хоть и стыдно немного сознаваться в том, что без тебя я вряд ли смог бы освободиться, вырваться из клетки. Я думаю, что будет так, как мы хотим.      Ну, до свидания, Женек. До свидания, моя дорогая. Крепко тебя целую и прошу беречь нервы и здоровье. Передай привет Абрамовым и Оле. Пиши, дорогая!      Твой Федра.      Действующая армия, 22-й Сибирский стрелковый полк. Пришли, Женек, папирос, сухарей и плитки 3-4 шоколада".      "8 августа 16 г. Окопы. № 7      Вчера в 9 ч. вечера я в первый раз попал в окопы. В 6 ч. веч. меня вызвали из резерва в штаб полка и направили на передовую линию. В нескольких десятках шагов от окопов - богатый, обшарпанный замок какого-то магната. Я сегодня утром был в нем - массивныя стены, лепныя потолки, опирающиеся на колонны; почти все комнаты украшены картинами, добрая половина которых испорчена осколками снарядов по стенам, по полочкам, окаймляющим стены, на кронштейнах - кабаньи, медвежьи головы, искусно сделанныя чучела птиц; очевидно, было и оружие, но его частью увезли при отступлении, а частью растащили при занятии замка. Зашел я в библиотеку - шкафы разбиты, книги (многие в очень богатых переплетах) разбросаны, порваны; коллекция старинной фарфоровой посуды разбита: часть еще сиротливо ютится на полках, а остальное - на полу в тысячах осколков.      На сегодня у нас предполагается атака, но начавшийся еще с раннего утра огонь помешал этому; теперь идет оживленная артиллерийская перестрелка; через наши головы ежеминутно проносятся с каким-то характерным свистом снаряды; вот сейчас ударил снаряд в двадцати шагах, другой... Сердце сильно забилось, и рука чуть-чуть дрожит. Сижу, прижавшись к стене. Ничего, нужно привыкать, нужно тренировать себя, может быть, и пригодится эта тренировка.      Жду деньщика, который должен принести сюда обед (если только не струсит). Это письмо отправлю с ним, ему же я дал твой адрес на всякий случай. До свидания, Женек. Некогда писать.      Твой Федра".      "10 августа 16 г. № 8      Дорогая Женек! Начну с того, что Емельянчик получил три раны в правую ногу с раздроблением бедра - возможно, что ногу отнимут.      Последнее письмо я не успел окончить, потому что нас вызвали на линию огня. Добрался где бегом, где ползком до хода сообщения: грязь, жидкая вонючая грязь до колен (все время перед этим шел дождь). Пули, как раздраженныя пчелы, жужжат кругом, с каким-то чмоканьем впиваясь в землю. Снаряды звенят в воздухе и поднимают при своем разрыве громадные столбы комков земли, пыли, осколков. Разыскал командира баталиона. На 2 ч. дня назначена атака: началась артиллерийская подготовка. Дрожь пробегает по спине при одном воспоминании об этих минутах. Трудно, невозможно даже себе представить, что происходит перед атакой и в момент атаки на передовых позициях. Сплошной гул, треск, гром, вой - все тело бьет, как в лихорадке, во рту пересыхает, губы слипаются, в голове, в ушах какой-то звон, клочки мыслей, самых неожиданных иногда, абсурдных проносятся в сознании. Я почему-то вспомнил нашу прогулку в Сокольники. Свисток - сигнал к атаке. Перевалились через бруствер окопа, замешательство среди стрелков... Буду краток: не хочется припоминать, воспроизводить в сознании переживания - так они ужасны! Скажу только, когда шли в атаку, Емельянчик был от меня в 15-ти шагах. Разрыв снаряда, и осколком ему разбило бедро: меня только подбросило и ударило о землю. И теперь еще больно спину и ноги. Две другия раны Емельянчик получил, уже когда полз обратно к своим окопам.      Теперь наш полк сменили - мы, может быть, с недельку отдохнем, а там опять, что Бог даст. Да, Женек, откровенно говоря, я не прочь вернуться бы в Ярославль - хоть на минутку, увидать тебя, моя дорогая! Помолись когда-нибудь, Женек, за счастливый исход моей боевой жизни: я тоже в душе ежеминутно молюсь. Стоишь здесь лицом к лицу со смертью и искренне веришь в Бога. Каким далеким прекрасным сном представляется наша ярославская жизнь. Ах, как хочется к тебе!..      Наш полк потерял в боях 8-9 авг. немного - приблизительно столько процентов, сколько твоей матушке лет. В бой вышло 33 офицера, вернулось 15. Сейчас над головою гудит австрийский аэроплан и корректирует стрельбу по нашему тылу.      Крепко целую тебя, Женек. Передай привет      Абрамовым и Оле.      Твой Федра".      "12 августа 16 г. № 10      Дорогая Женек! Сегодня в 7 ч. вечера опять выступаем в окопы - надолго ли? Пока полное затишье, не слышно ни артиллерийской, ни ружейной перестрелки: очевидно, на нашем боевом участке начинается позиционная война; опасности при такой войне, конечно, меньше, но нервы треплются, пожалуй, не меньше, чем в наступлении. Мы после боев надеялись на более или менее продолжительный отдых, но вчера к нам прибыл командир корпуса. Выстроили остатки полка, корпусный поздоровался, сказал хвалебную речь, попросил, между прочим, прощения у стрелков, что не поддержал своевременно лихой атаки нашего полка, расцеловал командира полка и уехал на своем автомобиле, а об отдыхе и пополнении - ни звука. Подожди, Женек, пообедаю, а то деньщик пристает.      Да, Женек, я как-то просил тебя прислать мне папирос. Так вот, если будешь присылать, то не забудь прислать и карты. Ту колоду я потерял во время боя, а купить здесь негде: без пасьянса скучно!      Эти бои были очень тяжелы и опасны, а наград за них мы не получим, потому что наши атаки были отбиты. Что дальше будет, одному Богу известно. Иногда хочется получить легкое ранение, чтобы эвакуироваться отсюда месяца на два-три: повидать тебя, мое милое солнышко, поцеловать тебя и твои ручки, моя колодочка!      Сейчас лягу спать: постараюсь уснуть, а то эту ночь придется бодрствовать в окопе. Пока до свидания, дорогая моя Женек. Не забывай твоего Федру. Привет Абрамовым и Оле. Да, Емельянчика эвакуировали куда-то вглубь России.      Твой Федра".      "13 августа 16 г. № 11      Дорогая Женек! Пишу тебе, лежа на животе, в двадцати шагах от своих окопов и шагах в полутораста от австрийских и чувствую себя превосходно. Дело в том, что расстояние между нашими и австрийскими окопами настолько незначительно, что артиллерия ни наша, ни их пока не открывает огня, боясь вместо чужих влепить снаряд-другой по своим; ну а ружейный огонь не так страшен, с ним быстро свыкаешься: прожужжит мимо уха пулька, да и только! То ли дело снаряд: еще далеко, а уже звенит зловеще, все ближе, ближе... Невольно все в тебе сжимается, хочется уйти в землю, нервы натянуты как струна, и вдруг - бум!.. Задрожит земля, загудит, словно пораженная в сердце. Облегченно вздыхаешь, но это успокоение только на секунду: снова звенящий стон снаряда, опять то же мучительное ожидание, и так долго, долго. Живя в тылу, вдали от этого царства смерти, нельзя представить себе и миллионной доли того, что здесь переживаешь. Здесь смерть, вот здесь кругом витает, бросая железо, сталь, свинец, удушливый газ, и невольно приходит в голову, что ты присутствуешь при какой-то чудовищной пытке, кошмарно-ужасной казни человечества, и присутствуешь не в качестве зрителя, а в качестве осужденного, томящегося в ожидании своей очереди. А небо такое же голубое, так же светит солнце и так же безмятежно говорят между собою листья дуба, под сенью которого я лежу. Наша позиция проходит по околице австрийской деревушки "Б" - сады кругом!      Крепко, крепко целую тебя и прошу быть спокойнее и увереннее в счастливом исходе. Привет Абрамовьм и Оле. Пиши!      Твой Федра".      "14 августа 16 г. 2 ч. ночи. № 12      В эти минуты, когда я пишу тебе вот это письмо, ты спишь спокойно, а я сижу в землянке, чутко следя за ружейной перестрелкой, но думаю о тебе, моя дорогая Женек! Когда вчера я окончил письмо №11, по телефону сообщили, что на соседний с нами полк австро-германцы готовят атаку. Тут началась артиллерийская подготовка - ты спросишь, что это значит? Словами трудно нарисовать хоть сколько-нибудь приблизительную картину: это что-то настолько ужасное, настолько действующее на человеческую психику, что все это нужно пережить, перечувствовать самому. Я когда-то говорил, что никогда не забуду Шаляпина в "Дон Кихоте". Гм, пожалуй, целую сотню Шаляпиных можно забыть, но никогда не забудешь этих "милых" часов артиллерийской подготовки. Длится она час, два, три, а иногда и целыми сутками. Но прошли те времена, когда нас, бедняг, засыпали снарядами и брали голыми руками. Нет, черт возьми, русского солдата не могла добить "сухомлиновщина" и "мясоедовщина", а не то что ваша артиллерийская подготовка: соседним ротам приказано выдвинуться вперед на линию окопов нашей роты: бейте по пустому месту!      Ты спросишь, чего я не сплю, несмотря на то, что уж третий час ночи? Моя 12-я рота и 11-я рота составляют одну сводную, и потому получилось два ротных командира. Без наблюдения стрелков оставить нельзя, и мы дежурим ночью по три часа: пройдешь по окопам, по блиндажам, посмотришь, есть ли наблюдатели по бойницам, не спят ли стрелки, не заметно ли какого-нибудь движения в неприятельских окопах и т.п. Наша землянка в 3 арш. длиною в 30 шагах от передовых окопов, а между нашими и австрийскими окопами всего 120-150 шагов. У одной стены землянки спит наш батальонный командир, капитан князь Друцкой-Соколинский, а к другой прижался командир 11-й роты; я же между ними сижу на цинковой коробке из-под патронов, светит мне свеча, вставленная в штыковую трубку: штык воткнута в землю. Сейчас кончу это письмо и постараюсь, прижавшись в уголок, заснуть: скоро начнет светать.      Телефонист сейчас сказал, что далеко влево от нас сильный артиллерийский огонь - очевидно, австро-германцы решили во что бы то ни стало прорвать нашу линию. Хоть бы Бог помог нам отбить эти атаки и на австрийских плечах докатиться до Львова.      Ну, спи спокойно, моя дорогая. Крепко целую тебя, моя милая Женек!      Твой Федра".      "17 августа 16 года. Окопы. № 15      Затишье продолжается: только вечером и ночью беспрерывно поддерживается огонь, не столько губительный, сколько нервирующий - в течение пяти суток, как мы находимся в этоих окопах, в нашей роте убито - 5, ранено - 7, и то большею частью они погибли от бомб, бросаемых из неприятельских окопов. Вчера вечером и сегодня утром несколько бомб разорвалось рядом с нашей землянкой, но все обошлось благополучно.      Откровенно говоря, уж надоело сидеть здесь, тем более, что вчера и третьяго дня шли дожди - по ходам сообщения грязь, липкая глинистая грязь. Спать приходится, согнувшись в три погибели: шинель служит матрацем, подушкой и одеялом: приходится изощряться. Уж семь дней прошло, как я не снимал сапог - ноги, извини за выражение, сопрели. Противно так!      Обед сюда носят деньщики: наш обоз стоит верстах в 9-ти отсюда. И деньщикам достается, и обед холодный, потому что огонь разводить нельзя - от противника все видно и сейчас же обстреляют. У меня деньщиком Федот Ткачев, лет сорока: хороший услужливый малый, относится ко мне с каким-то боязливьм почтением: наверно, потому, что я не употребляю "изящной литературы". Все положительно здесь ругаются и ругаются прямо-таки артистически, как может ругаться только русский. Спрашиваю одного офицера: "Почему и зачем вы совершенно беспричинно ругаетесь?" - "А чего ж мне не ругаться? Что я, архиерей, что ли?" Вот и все - коротко и ясно. Ну пусть на здоровье ругаются - во мне слишком сильно отвращение к этому лексикону, чтобы соблазниться общим примером.      Писала ли ты Сергею Артемьевичу? Ты, Женек, не откладывай нашего дела в долгий ящик и делай то, что можешь делать. Пиши, дорогая беляночка, не забывай безумно любящего тебя      Федру".      "18 августа 16 г. № 16      Не знаю, что сегодня со мною: подействовала ли постоянная опасность, предчувствие ли какой-то перемены в твоей душе - не знаю! Но только какая-то тоска сжимает сердце - это не предчувствие опасности, не скука одиночества - нет, это боязнь за тебя, за твою любовь!      Вчера в 2 ч. ночи, когда я шел со своей ротой из окопов, мне пришлось остановиться среди поля, чтобы сориентироваться. Выслал вперед проводников, а сам лег под громадный каштан, стоящий среди нескошенной, наполовину вытоптанной ржи. Пахло пряным ароматом ночи, шальныя пульки, тоскливо звеня, сочно впивались в отсыревшую землю, в темном небе ярко мерцали звезды. Я думал - вот ты сидишь, может быть, на веранде и так же, как я, молчаливо смотришь на эти же бесстрастно-холодныя звездочки. Я думал - наши взгляды встречаются, я чувствовал тебя, но действительность безжалостно говорила, что ты далека. Женек, милая, любишь ли ты меня, не охладело ли твое сердце? Что мне в сознании исполненного долга, когда я не вижу тебя? Знаешь, когда я случайно сказал о причинах, заставивших меня приехать сюда, то все на меня вытаращили глаза с таким обидным недоумением, что я почувствовал себя чужим. "Долг перед родиной? Вам стыдно было сидеть в тылу?" Слепые, они, наверно, считают это рисовкой. Или, может, мой идеализм действительно смешон в наш "практический" век? И это сказал не прапорщик, не поручик, а полковник, всю жизнь отдавший военной службе.      Прости, Женек, если это письмо доставит тебе несколько грустных минут - я не могу лгать! И знаешь, мне чертовски приятно, что там, где-то далеко, в Ярославле, есть близкая родная душа!      Теперь мы стоим в ближнем резерве, в лесу. Отпозиции всего 3 версты. Говорят, что простоим здесь дней пять, хотя это, конечно, зависит от обстоятельств. Во всяком случае продолжительного отдыха теперь быть не может - время не такое.      Ну, до свидания, моя дорогая Женек! Крепко тебя целую и жду писем. Привет Абрамовым и Оле.      Твой Федра".      "19 августа 16 г. Землянка в лесу у д. М... ль.      Ты меня простишь, Женек, что я не сдержал данного тебе слова? Ты, конечно, в недоумении, какое и когда я давал тебе слово, но видишь ли, так скучно было, так придавило меня одиночество, что я не вытерпел и... играл в шмен-де-фер. Прощаешь, Женек? Мне было приятно играть: играли наш бат-ный кн. Друцкой, поручик (наш, александровец), два подпоручика и я. У таких людей приятно и выиграть. (Я выиграл 75 рб).      Сегодня получил первое письмо от родителей. Особенного ничего в нем нет - благодарят за ту маленькую помощь, которую я оказал им при отъезде из "3". А что ж ты молчишь, противная колодочка? Мне так хочется хоть одним глазком заглянуть в Ярославль: посмотреть, как ты живешь, что делаешь, как себя чувствуешь. Хоть бы скорее получить твою фотографию - как сделается грустно, тоскливо - смотрел бы на нее, и думаю, что это помогло бы. Ты ведь уже послала мне ее?      У меня, Женек, почему-то сегодня так хорошо, так светло на душе, что даже приятна ружейная трескотня, и пули и то, впиваясь в землю около землянки, как-то весело свистят.      Купался сегодня в реке "Г." (в газетах ежедневно встречается). Холодно, но чертовски приятно! И особенную окраску купанью придают рвущиеся в полуверсте снаряды - это "он" нащупывает наш резерв. Хоть и тяжело, хоть и опасно, но сколько жутких красивых минут переживаешь! Э! Это уже "хужее": недалеко упал снаряд. Сейчас тушу свечу и на боковую. Привет Абрамовым и Оле.      Твой Федра".      "20 августа 16 г. № 18      Дорогая Женек! Стоим еще в том же лесу, и лично я - в той же землянке. Когда отсюда уйдем - неизвестно; сегодня к нам прибыло пополнение, и возможно, что вместо обещанного нам отдыха в глубоком резерве нас пошлют снова прорывать фронт. А пока мы выжидательно смотрим и не предпринимаем крупных наступлений - война уж достаточно нас научила осторожности и благоразумию. И нужно побывать здесь, среди наших стрелков, послушать их, чтобы сравнить качество наших войск с достоинствами австро-германо-турецкого сброда, чтобы понять всю необыкновенность того пессимистического взгляда на конечный исход войны, с которым так часто приходилось сталкиваться там, в тылу. Для характеристики приведу такой случай. После второй вечерней атаки 8-го авг. я часов в 12 ночи пополз около неприятельских окопов, параллельно его проволочным заграждениям, чтобы определить, как много стрелков залегло в воронках и нельзя ли эти одиночные ячейки соединить в одну общую линию. Кругом свистели пули, с гулом разрывались бомбы - я как-то уже отупел и тем не менее удивился. Подползаю к одной ячейке, смотрю: лежит стрелок - голова в воронке, а все тело снаружи: со стороны противника его голову защищает маленький бугорок земли да сверху положенный сноп ржи. Окликаю: "Какой роты?" Молчит. Подползаю: храпит, да так, что, наверное, в неприятельских окопах слышно. Насилу растолкал его: "Что же ты спишь здесь? Ведь это же опасно!" "Никак нет, Ваше Благородие, тут спокойней и ветерком продувает". Заметь, что это в 15-20 шагах от пр-ка, под сильнейшим огнем, и это не сон обезсиленного человека, а полнейшее пренебрежение опасностью. Конечно, не все наши стрелки таковы, но можно радоваться, если таких храбрецов в полку найдется сотня-другая.      Крепко целую тебя, до свидания. Привет Абрамовым и Оле. Пиши, Женек!      Твой Федра".      "21 августа 16 г.      Дорогая, если можешь, пришли мне возможно скорее (если можно, телеграфом) рублей 200. Почему, зачем - не спрашивай. Такую гадость сделал! Господи, а ведь меня когда-то за чистоту моих помыслов и убеждений звали Сократом. Как мне стыдно, как мне больно, Женек!".      "22 августа 16 г. Та же землянка. № 19      Прости, дорогая, что прошлое письмо мое закончилось, мягко выражаясь, "странною" просьбою.      В голове страшно запутанный клубок мыслей, частью старых, уже познакомивших меня с своей грязью, частью только теперь ставших для меня ясными. Как бы мне хотелось увидеть тебя хоть на несколько часов, чтобы вылить перед тобою всю накопившуюся муть в душе. Начну с моей просьбы прошлаго письма. Я, увлекшись шмен-де-фером, проиграл деньги, которых я не имел ни нравственного, ни юридического права проигрывать. Я не понимаю, поверь, я говорю вполне искренне, не понимаю, как я мог допустить такую дряблость воли, такую, скажу прямо, пакость. Ведь я первый не подал бы руки и от всей души презирал бы человека, сделавшего то же самое. Не говорит ли это о том, что я ношу в своей душе много грязного, порочного, не обнаружившегося до сих пор только потому, что не представлялось случая? Видишь ли, дорогая, как бы тебе это выразить - ужас для меня в происшедшем, собственно, не в том, что я истратил чужия деньги. Ясное дело, это - преступление, но преступление такого свойства, которое, так сказать, не затрагивает той части моего "я", с каким неразрывно связана ты. Для меня новым и наиболее печальным событием является вот что: проигрывая и чувствуя, что я делаю труднопоправимую подлость, я рассчитывал на... тебя! Откуда-то из таинственных уголков души выползла сперва робко, а потом все уверенней гаденькая мысль: "Ей напишу". Помнишь, ты меня провожала как-то поздно вечером после нашего гуляния в Александровское училище, и я не хотел тебе сказать, что мешало, мне долго сознаться в моей любви к тебе? После, уже в Ярославле, я сказал тебе, что причиною моей долгой скрытности было то, что ты богата. Я, конечно, с негодованием отвергаю все предположения, что я полюбил тебя за твое богатство, но почему я, будучи в Ярославле, так легко смирился с тем, что был, откровенно говоря, на твоем содержании? Почему, откуда родилась эта гаденькая надежда на тебя (я говорю о моей просьбе)? Мне противно писать об этом, но я не хочу, чтобы ты считала меня лучше, чем я есть. И мне бывает больно не потому, что ты богата, а потому, что у меня не хватает мужества сознаться в своей зависимости от тебя. Ведь я настолько безсилен, что не могу без твоей помощи получить необходимой нам свободы: ведь не я отвоевываю себя, а ты - меня. Ну довольно об этом. Никогда, кажется, не писал с таким трудом.      Обещанного нам отдыха до сих пор нет. Вчера и сегодня читаю 1-ю часть Мережковского "Христос и Антихрист". Если будешь иметь возможность прочитать, то советую. У нас стоят прохладные дни. Под ногами шуршат желтые листья, грустное впечатление производит лес с вырубленными и исковерканными снарядами деревьями; во всем лесу никогда не услышишь птичьяго свиста - все живое бежало, спасаясь от снарядов и людского шума.      Вчера по случаю праздника в лесу была отслужена обедня. На небольшой поляне среди выстроенных рот был поставлен походный столик; на нем Евангелие и крест. В стороне кучка солдат-певчих. Солнце играло на золотой ризе священника и переливалось в большой миске со святою водою. Я с офицерами стоял на маленьком бугорке. Кругом, словно рожь, колеблемая ветром, кланялись стриженые головы. Тихий задушевный голос священника чуть слышно долетал до нас. Грустно и как-то светло было на душе: чувствовалась искренняя глубокая мольба к Богу; смерть, может быть близкая, казалась печальною, но красивою необходимостью, смерть за тех, кто там, дома молится за нас. "И упокой. Господи, души убиенных воинов, положивших живот свой на поле брани" - и чаще кланяются головы, слышны скорбные вздохи, и голубой дымок ладана, струящийся ввысь, кажется чистою молитвою за тех, кто так недавно был с нами. Тихи, грустны и серьезны у всех лица. Вот только здесь познается величие смерти за родину, а не там, на полях, где дым, смрад, свист пуль, гул снарядов, крики, стоны, кровь. Только здесь чувствуешь себя человеком, а не кусочком пушечного мяса. Да упокой, Господи, души их!      До свидания, любимая. Крепко, горячо тебя целую. Привет Абрамовым и Оле. Прости, дорогая Женек, своего безвольного Федру".      "23 августа 16 г. Тот же лес у д. "М." № 20      Дорогая Женек, не надоел ли я тебе со своими письмами? Ну-ну, не хмурь брови - знаю, что тебе приятно мое усердие. Но почему от тебя так давно нет писем? С каждым днем меня все больше мучает мысль: "Почему?" Не сердись за эту глупую боязнь, ведь я не виноват в ней - ты так мне дорога!      Болван! Это относится к одному подпоручику, который сейчас сидит в трех шагах от меня. Он глядел, глядел на меня да и спрашивает: "Слушайте, чего вы так блаженно улыбаетесь?" Право, болван! Неужели я на самом деле, когда пишу тебе, то "блаженно" улыбаюсь? Черт возьми, точно шестнадцатилетний гимназист!      Сегодня с наступлением темноты наш батальон пойдет в одну деревню верстах в восьми отсюда в баню. Возвращаемся завтра вечером: днем никакия передвижения невозможны. На нашем фронте все тихо и спокойно, или, как пишут в газетах, "без перемен".      Пиши, Женек! До свидания, крепко, крепко тебя целую. Привет Абрамовым и Оле. Когда собираешься в Москву? Заранее сообщи о времени твоего отъезда из Ярославля. Еще раз целую.      Твой Федра".      "24 августа 16 г. Деревня "Ож." № 21      Пишу это письмо в садике австрийского крестьянина. Вчера часов в 8 вечера вышли из "М." и уже к 11-ти часам были здесь: Земским Союзом в одной из халуп устроена баня, и сюда поочередно приходят полки нашей дивизии.      Пыльно и тяжело было итти: дорога вся изрыта снарядами, по сторонам глубокия канавы, что мешало свернуть с известкового шоссе. Проводника не было, дороги перекрещиваются и переплетаются самым причудливым образом; ночь темная - и мы прошли лишних несколько верст, попав не на ту дорогу. "12-я и 11-я роты, кругом марш!" - откуда-то из темной дали доносится голос. Повернули - суматоха, толкотня, крики, неизбежные при малейшей сумятице в ночных походах. Наконец попали на правильную дорогу. Узкой колыхающейся лентой вытянулась наша колонна по извилистым переулкам деревушки. Кругом сады, исполинские каштаны: корни их обнаружились на дороге, спотыкаешься на каждом шагу, слышна сдержанная ругань стрелков. Почему-то остановились, расселись на траве по обе стороны дороги; тяжело отдуваются, вытирают пот с пыльных грязных лиц. Видимо, быстрый шаг и 2-пудовое походное снаряжение утомили людей. Вот тебе и баня! И в воздухе, душном и тяжелом, повисла озлобленная брань. То тут, то там загорелись огоньки цигарок, махоркой потянуло, задвигались огоньки, поднялись, двинулись дальше. Через 10-12 минут 11-я и моя роты перелезли через какой-то плетень, на каждом шагу спотыкаясь, пересекли огород - легко было догадаться по сильному пряному запаху огурцов, укропа. Еще плетень, и мы - на большом гумне: огромныя скирды хлеба, хозяйственныя постройки; в десятке саженей серебром блеснула не то река, не то ручей. На этом гумне наши роты и расположились. В одну минуту сброшены шинели, снаряжение; натаскали соломы, накрывши их полотнищами палаток. Мы - четверо офицеров и 8 стрелков (наша связь) - пошли искать нашу баталионную двуколку (на ней возятся наши вещи) и заодно какую-нибудь халупу, в которой можно было бы расположиться на ночлег. Зашли на первый огонек. Полумрак, низкий потолок, земляной пол; по стенам - скамьи, большой стол посередине. На полу на каком-то тряпье - куча детишек. В углу висит люлька, около нея - две пожилые русинки. Безучастным взглядом посмотрели на нас. Воздух тяжелый, спертый; маленькая висячая лампа не столько светит, сколько коптит. Грустная, жалкая картинка из альбома войны. Я молча вышел, за мной другие. Идем дальше по тихим пустынным улицам. Мимо, заполняя всю ширину улицы, медленно проскрипела огромная арба, доверху нагруженная снопами: очевидно, один из немногих здесь оставшихся крестьян везет с поля свой хлеб. Днем работать опасно: заметит свой же, австрияк, с аэроплана и, приняв за солдата, сбросит бомбу. Я видел в поле убитаго шальной пулей русина, около него валялся кнут: не во время ли уборки хлеба, политого его же потом, его сразил маленький кусочек свинца?      Из-за низкого плетня, обвитаго плющом, выглянули стены белого хорошенького домика. Вошли: на скамье спал хлопец лет 15-ти, та же затхлость, та же вонь крестьянской избы. Я решил прекратить поиск и спать на соломе около своих стрелков. Два офицера все-таки соблазнились халупой и остались в ней, а я с остальными пошел к своим ротам. Живо натаскали нам соломы, разостлали шинели, и мы, не раздеваясь, легли. Хорошо спится на свежем воздухе! Я проснулся в 3 утра - прозяб немного. Спать уж не хотелось, стал думать о тебе, и знаешь, дорогая, почему-то мне вспомнилась твоя фраза. Помнишь, я как-то сказал тебе, что в моем отношении к тебе, даже тогда, когда я хочу тебя, нет ничего грязного, ничего мутного. Ты прильнула ко мне и каким-то особенно хорошим сердечным тоном тихо сказала: "Как я счастлива!" Дорогая, как мне хочется, чтобы ты такия минуты переживала всегда!      Сегодня перечитал "Голод" Гамсуна. Читала ли когда-нибудь его? Один из наиболее любимых мною писателей. До свидания, Женек, крепко тебя целую. Привет Абрамовым и, конечно, Оле.      Твой Федра".      "25 августа 16 г. Лес у д. М...ль. № 22      Дорогая Женек, вчера ночью возвратились на свое старое место. Стрелки шли бодро, подшучивая над баней, о которой я писал тебе в предыдущем письме. Я ехал на своей лошади (я, кажется, тебе писал, что с 10-го авг. командую 12-тою ротою). Сегодня проснулся только в 9 часов; пошел к роте, которая уже занималась. Здесь, несмотря на близость противника, занятия идут полным ходом: приходит пополнение, солдаты с довольно посредственной подготовкой, и мы, не вводя их сразу в бой, спешим хоть немного познакомить их с боевою обстановкой.      Сейчас только от меня ушли офицеры других рот - мечтают вслух о том, чтобы получить в бою легкое ранение и эвакуироваться в Россию месяца на два: таким раненым завидуют и называют их счастливчиками. Неправда ли, это несколько странно звучит для ушей мирного обывателя? Да, здесь приходится сталкиваться с совсем другой логикой. Ты меня, Женек, извини, если письма мои безсодержательны, если в них ты найдешь много повторяющегося - ведь, в конце концов, впечатления здесь очень однообразны: сегодня так похоже на вчера, что иногда затрудняешься сказать, какое число нынче, а уж о днях недели и спрашивать нечего - календаря нет, да и чем у нас воскресенье отличается, скажем, от пятницы? Достал из чемодана немецкую грамматику и иногда от нечего делать просматриваю. Как мне теперь жаль моих прошлых лет - "клетка" виновата! Если до зимней стоянки не попаду в число "счастливчиков", то разсчитываю тогда более или менее регулярно заняться немецким - не могу я так сидеть, безделье изводит.      Крепко, крепко целую тебя, моя колодочка?      Твой Федра".      "28 августа 16 г. Лощина у молочной фермы на берегу реки "С.".      Дорогая Женек, вчера и третьего дня не успел тебе написать: днем шли усиленныя занятия, а вечером писать не мог за неимением свеч - купить ничего негде. Вчера ночью нас отодвинули на несколько верст назад, но не для отдыха, а чтобы обезопасить от артиллерийского огня. Сейчас сижу на меже картофельного поля: рота моя занимается. Вечером 31-го или в крайнем случае 1-го сентября мы выступим на позицию, где, по всей вероятности, пробудем недели две, а то и больше. Конечно, если не пошлют в наступление.      Самочувствие последние дни у меня отвратительное: чувствуешь себя совершенно одиноким; от тебя ни одной строчки, публика вокруг такая, что не с кем по душам и слова сказать, читать нечего, грязи, лжи больше, чем где бы то ни было, а тут еще из дома получил письмо: отец уже давно болен, служить не может, то, что было, уж прожито, дело дошло до распродажи вещей. А чем я могу ему помочь? И если бы не ты, дорогая Женек, то стоит ли жить?      Сейчас некогда, а в следующем письме расскажу тебе о своем посещении разрушенного монастыря. Был там на днях, и интересно: в алтаре почти около престола нашел один немецкий роман берлинского издания. Взял его - буду в свободныя минуты читать: кстати, словарь и немецкая грамматика у меня есть.      Ну, пока до свидания, дорогая Женек. Привет Абрамовым и Оле.      Твой Федра".      "29 августа 16 года. № 24      Дорогая Женек, сейчас только получил из Измалково письмо, по смутным намекам которого догадался, что Кл. Ив. была в Ярославле, видела тебя и, вероятно, устроила скандал. Только теперь я начинаю понимать, почему ты мне не писала ни строчки до сих пор. Она оскорбила тебя? Или, может быть, разжалобила, и это так или иначе отразилось на наших отношениях? Я теряюсь в догадках, предположениях, и больно мне, больно! Неужели какой-то неинтеллигентной сварливой бабе удастся порвать нить, связывающую нас? Неужели та заря счастья, которую мы пережили, померкнет, не разгоревшись? Мне бесконечно жаль тебя, дорогая, сколько мук, сколько горьких минут пришлось тебе пережить из-за меня. Я даже не знаю, что сказать тебе? Я буду принадлежать только тебе, только тебе одной или никому. Что бы ни случилось - разлюбишь ты меня, отпугнет ли тебя от меня боязнь людского суда, оскорбит ли тебя борьба - все равно к ней я не вернусь никогда. Я верю в счастье, я не боюсь смерти и спокойно смотрю в глаза судьбы. Или ты, или - никто! Лгать и преувеличивать здесь, где не можешь быть уверенным, что в следующую минуту ты не отправишься к праотцам, лгать здесь невозможно! Пиши! Не могу писать - темно.      Твой Федра".      "30 августа 16 года. № 25      Сегодня утром получил твое письмо № 4, а первыя три письма, очевидно, оказались полнейшими шляпами, так как не дошли до меня, но я не теряю надежды получить их, дорогой мой Женек!      Исполняя свое обещание, расскажу тебе о своем посещении костела в "3". Стояло прекрасное августовское утро, пробегал прохладный ветерок и, странно, почему-то навевал какия-то смутно-далекия грустные воспоминания. О чем? Право, не знаю! Но сидеть в полутемной землянке, с потолка которой сыпался песок за ворот, уже не хотелось, и я пошел бродить по опушке леса. Жалко смотреть на взрытое снарядами поле, потоптанную рожь: сиротливо и, как мне показалось, безпомощно-робко выглядывали васильки. Старыя окопы с осыпавшимся бруствером, изрезанныя проволочныя заграждения, огромныя воронки от снарядов, пустыя жестяныя банки из-под консервов, патроны, кое-где снаряжение с кровавыми пятнами - все говорило за то, что недавно здесь витала смерть в вихре стали и свинца. А теперь тихо. Где-то далеко в прозрачной лазури щелкали кроншнепы - начался перелет птиц. На пригорке белели чистенькия халупы и чудовищной нелепостью являлись бросаемыя сюда время от времени гостинцы противника. Зловеще звенят, стонут, поют - огромный столб земли, осколков, и снова безмятежная тишина. Пересек лощину, поднялся на пригорок, и передо мною, как на ладони, местечко "3", в трех-четырех верстах от того замка, у которого 8 авг. у нас был бой. В стороне под тенью столетних дубов и лип приютилась древняя церковка. Колокольня как раз посередине надломлена снарядом и каким-то чудом держится совершенно перпендикулярно к нижним этажам. В куполах зияют огромныя дыры, паперть и боковыя пристройки совершенно разбиты. Подошел ближе, через горы обломков, досок, камней и балок пробираюсь к входу. Спотыкаясь и балансируя по груде развалин, вошел внутрь. Нога, чувствую, наступила на что-то мягкое. Глянул: с мягкого шелкового полотна на меня смотрели добрые, со страдальческой укоризной глаза Спасителя, из-под тернового венца стекали, казалось, настоящия капли крови. Быстро отдернул ногу - и наступил на хоругвь. Иконы, хоругви, богослужебныя книги, церковная утварь - все это на полу, в огромных кучах щебня и обломков. Невольно руки потянулись к фуражке. Иконостас почти невредим. Осторожно, боясь наступить на что-нибудь, пробрался в алтарь. Престол почти в полном порядке. Положенныя чьей-то заботливой рукою искусственныя цветы по-прежнему обвивают запрестольную икону Божьей Матери. Но Дароносица - на полу. Направо - дверь; заглянул: там была ризница. Шкалы разбиты, по полу - целыя вороха одежд, риз, покровов, нот. Из-под них выглядывает бритая голова папы Пия X, рядом с ним какая-то книга в желтом переплете. Поднял: немецкий роман ( "Наследство консула Мёллера"). Взял - буду читать в свободное время. Наверно, ксендзу надоели требники да часословы. Чу! Свист снаряда: трах!.. Где-то вблизи сверху посыпались обломки. Поспешно убегаю.      Я уже писал тебе, что мы стоим в ближнем резерве. Пока с обеих сторон полное затишье, прерываемое по временам артиллерийской дуэлью, занимаемся: учим солдат атакам, бросанию бомб, обращению с противогазами. Но еще многим не успели выдать маски. Вчера вечером, по обыкновению, спокойно улегся спать. Дул чуть заметный ветерок от противника к нам. Я быстро уснул. Долго ли спал, не знаю. Какой-то шум, беготня, необычная суматоха разбудили меня. "Ваше Благородие, где командир батальона?" - прерывающимся от волнения голосом спрашивает какой-то стрелок. - "Газы идут!"      Через несколько секунд все на ногах. Беру свой противогаз и спешу в роту: в таких случаях возможна паника и присутствие начальника необходимо. Испуганно, растерянно смотрят на меня стрелки, с надеждой смотрят. У большинства только что прибывших еще нет противогазов. "Как их спасти? Что предпринять?" - мучительно сверлит голову мысль, и стыдно становится за свой, висящий на груди противогаз. Еще так недавно я картинно расписывал им ужасы газовой атаки и убеждал беречь маски, которых они еще не получали.      К счастью, тревога оказалась ложной, но долго еще каждый внимательно внюхивался - не чувствуется ли запаха хлора?.. Ох, не дай Бог попасть в газы. Хуже самого губительного огня.      До свидания, милая Женек, крепко тебя целую. Привет Оле.      Твой Федра".      "5 сентября 16 г. Лес у с. "З" № 26      Прости, Женек, что несколько дней тебе не писал: командиром полка мне было поручено составить "Инструкцию о мерах противодействия газовым атакам". Работа спешная и ответственная, мне не хотелось ударить лицом в грязь, и я работал в течение шести дней. А сейчас только получил твои письма за №5-6, а также посылку: нет карт! Но все равно благодарю и целую 13 раз. Довольно?      Сидим в окопах на разстоянии 120 шагов от противника - огонь ужасный, но у нас позиция превосходная: землянка на глубине 6 аршин под землей - безопасно! Скоро идем на "Л.", понимаешь? Такия-то дела. А все-таки ты напрасно называешь меня "несовершеннолетним психологом". Психолог-то я очень даже совершеннолетний, но не всегда сознаюсь в том, что мне подсказывает моя "теория". Лучше на все смотреть оптимистически - это, говорят, увеличивает число красных кровяных телец и, следовательно, энергии. Окрылять нужно себя надеждами, а не пригибать безжалостным провидением в будущем. "Блажен, кто смолоду был молод!" А молодости свойственно хоть ошибочно, но бодро и радостно глядеть в глаза жизни! Ну да об этом еще поговорим, я сейчас страшно утомлен.      Карты не забудь, смотри! Емельянчик в Ярославле, в 104-м сводном эвакуационном госпитале - может, навестишь?      Крепко тебя целую. Привет Павлу Ник. и Оле.      Твой Федра".      "27 ceнт. 16 г. № 27      Наконец-то я вырвался из пекла живым и невредимым, Женек. Не помню, писал ли я тебе в предыдущем письме, что мы идем в бой. В течение трех недель мы часу не были в безопасности, нас перебрасывали с одного боевого участка на другой, а 17-го и в особенности 18-го сент. мы попали в изрядную переделку (посмотри в газетах сообщения о действиях армии С.). Нас бросили в прорыв темною ночью густым, труднопроходимым лесом, к тому же часто оплетенным колючей проволокой и заваленным засеками. Медленно продвигались мы к противнику, который под нашим натиском отходил, бросая пулеметы, снаряжение, раненых. Часа в три ночи мы окопались на берегу одной речушки. Дождь лил, как из ведра, промокли, холодно, дрожь пронизывает все тело. Неудержимо хочется спать, но нельзя - противник с трех сторон. С разсвета австро-германцы повели наступление; с трудом, но мы держались. К 10-11 ч. дня разведка выяснила, что мы со всех сторон окружены. Моя рота - ближайшая к противнику, в 20-ти шагах вижу синия шинели.      Легкое замешательство, пулеметы со всех сторон, люди падают десятками. Нужно прорываться. "Ура!" - и вперед. Опрокинули первыя цепи, целыя группы поднимают руки, а брать пленных не мог: понимаешь, что это значит? Вот немецкий офицер - у него ранена нога. Револьвер к носу - и допрос: где и как расположился противник? Выражение нечеловеческого страха в глазах: видно, правду говорит. Приказываю не трогать его. Каску с черным орлом снял: помнишь, я тебе обещал ее? Бинокль тоже. Из походной сумки этого офицера моя связь после извлекла две колоды немецких карт, очень оригинальных. Все это постараюсь сохранить.      Упорный бой кончился только к ночи. Мы вырвались из кольца. Прости, Женек, что скупо пишу: у "куцаго орла" порядком потрепались нервы. В следующем письме более подробно опишу события последних дней. Твои письма 10, 11 и копию №7 получил.      За бой 8-9 августа представлен к ордену Анны 4-й степени с надписью "За храбрость", а за последний бой - к высшей боевой награде - Золотому Оружию. Конечно, возможность неутверждения этих представлений не исключена, но это бывает не так часто.      Федра".      "29 сент. 16 года. № 28      Крепко, крепко тебя целую, дорогая! Сейчас отдыхаем, выражаясь высоким штилем, "после жатвы нивы кровавой". Сижу со своим младшим офицером в землянке, в "печке" (углубление в земле, выложенное кирпичами) весело потрескивает огонек. Игриво мелькает пламя свечи - не правда ли, уютно? Вспоминается далекий Ярославль, и хочется семейного уюта, ласки, близости любимой женщины. А на дворе сейчас дождь, грязь, сыро и туманно. Щелкают выстрелы, вот бомбу бросили - землянка задрожала, а не пугает уж почти. Да и что это значит после последних наших боев? Вот там - да! Да, дорогая, я все забываю тебя предупредить, чтобы ты не волновалась, когда долго не получаешь писем. Ведь если что-нибудь случится со мною, то полк тебя немедленно известит. Кроме того, мы, офицеры, перед боем обмениваемся адресами.      Теперь несколько слов по поводу содержания твоего 7-го письма. Ты сетуешь на то, что не встретила во мне настолько сильного волей человека, какого бы тебе хотелось. Что ж? Не будем говорить о том, у кого сильней воля - дело не в этом! Ты говоришь, что в прошлом много пережила - верю и кое-что знаю. Я как-то обещал тебе свою краткую автобиографию, которая помогла бы тебе уяснить некоторые черты моего характера. Отложу это до более спокойного времени, а теперь скажу только, что, имея 8-9 лет отроду, будучи не очень сильным мальчиком, я грузил в вагоны антрацит, что с 14-ти лет я был в абсолютном смысле слова самостоятельным, что на мое обучение никем не истрачено ни одной копейки, что я поехал в Семинарию, имея в кармане шесть рублей, а до поступления туда я был некоторое время чернорабочим. И все это не потому, что мои родители были так уж бедны, а потому, что я болезненно самолюбив. Ты думаешь, мне легко стоило писать тебе письмо с просьбою? Я до сих пор при воспоминании краснею, хотя здравый смысл подсказывает, что такая щепетильность - ерунда!      А все-таки меня больно кольнуло твое сообщение о том, что тебе кто-то предсказывал о роли материальных средств в вопросе брака. Скажи откровенно, зачем ты это написала?      А впрочем, все это - ерунда. Пиши чаще, Женек. Крепко тебя целую. Привет Оле.      Федра".      "30 сентября 1916 г. № 29      Если бы ты знала, Женек, как я скверно сегодня себя чувствую. Зол на весь мир. Нет, даже не зол, а так. В душе чорт знает что.      Сегодня получил письмо. Отец пишет, что моя мама умерла. Какое страшное слово: умерла! Я любил ее, как только способен был любить, и в то же время я бесконечно виноват перед нею. Ну оставим это. Поговорим вот о чем: с каждым днем мы все ближе к зимней стоянке. Отпуска будут разрешены. Возьму отпуск и я, конечно, но только не раньше, как получу Золотое Оружие (т.е. не самое оружие - оно не выдается, а лишь право на его ношение). А это будет, пожалуй, не раньше Рождества. Тогда заеду на денек к отцу, но, конечно, уж после того, как увижу тебя. В первом же твоем письме напиши, пожалуйста, как обстоит дело в Москве с меблированными комнатами, потому что если такая же теснота и такая же дороговизна, что и раньше, то это поставит меня в затруднительное положение. Конечно, для нас обоих было бы лучше, если бы ты была в Ярославле - меньше любопытных глаз и больше свободы. А то опять эти "бабушки", те же рассказы о невоспитанности и непригодности современной прислуги - ох!      Ну, до свидания, моя орлица. Подожди, отрастут у твоего орла крылья, тогда уж не услышишь "похоронной"! Привет Оле, если ты взяла ее с собою в Москву.      Твой Федра".      "4 октября 16 года. № 30      Опять несколько дней я тебе не писал, а причина одна: нет конвертов. То все брал у одного офицера, но и у него уже не стало: сегодня с трудом добыл два конверта. Нового пока ничего. Дожди льют ежедневно, но это нисколько не помешало тому, что вчера нас так обстреляла артиллерия, что до сих пор в ушах звон и шум.      Ну-с, дорогая колодочка, а ты как поживаешь? Что идет в Драматическом? Была ли ты и на чем? Одним словом, пиши все, все. Потом вот что, Женек, если можно, то пришли мне французских лекций, словарь французско-русский и какую-нибудь французскую грамматику. Займусь зимою французским, а то жаль терять драгоценное время. "Пиши мне чаще, и ежели забыла, то пропиши, кто такой, и пропиши, чем в настоящее время занимается и что делает..." Понятно? Эх ты! Это один стрелок наш так писал милой сердцу. Как там поживают бабушки, Павел Николаевич, Леля - одним словом, "Империал"?      Представление о награждении меня Золотым Оружием уже прошло через Штаб Корпуса - теперь дело в том, что скажет Георгиевская Дума: надеюсь к Рождеству получить. А впрочем, поживем - увидим!      До свидания, дорогая. Крепко тебя целую. Если Ольга с тобою в Москве, то передай ей мой привет.      Твой Федра".      "13 октября 16 г. № 33      Ох, Женек, с каким бы наслаждением я расцеловал бы тебя за твое письмо, которое только что получил! Я его чуть ли не десять раз перечитал и положительно упиваюсь им: так хорошо, так любовно оно написано! Прости, дорогая, за мои сомнения и боязнь, о которых я тебе писал. Я знаю, я вижу, что ты меня не перестала любить, и в душе все ликует от сознания, что я - любим!      Но к делу. Нотариальной доверенности для ведения бракоразводного процесса на имя Сергея Артемьевича дать не могу уж по одному тому, что нотариуса здесь нет. Может быть, достаточно будет того, что мою подпись удостоверит командир полка? Что касается твоего совета взять вину на себя, то я готов хоть сотню вин взвалить на себя, лишь бы скорее сбросить цепи. Одним словом, Женек, давай действовать: чем скорее мы начнем наступление на армию бабушек и слезливых бабенок, тем лучше будет.      Насчет "куцаго орла" не беспокойся: с чего это ты вздумала, что я на тебя разсердился? Нет, Женек, ты, видно, не замечаешь, как горячо, как безумно я люблю тебя. Я даже в бою молюсь св. Варваре, чтобы она ради тебя coxpaнила меня. Не смейся над этим. Близость смерти учит познавать Бога.      Ха-ха, я тут даже колдовством стал заниматься. В комнате рядом с нами (я, к-р 11-й роты и мой младший офицер) помещаются наши деньщики, наша связь и конюха. Сегодня у одного из них пропал кошелек с 60-ю руб. Вор не разыскан, что делать? На пари с офицерами берусь отыскать вора. Выхожу к этой братии и говорю: "Вот что, ребята, сознайся, кто взял деньги, а то я все равно отыщу вора". Молчат, переглядываются, некоторые даже ухмыляются. "Федот, иди в двуколку и принеси большую книгу в красном переплете", - приказываю своему деньщику. Через несколько минут тот возвращается с книгою (а это не что иное, как немецкая хрестоматия!) Углубляюсь в молчаливое чтение: физиономия наисерьезнейшая! "Федот, кружку воды!" Дает. Присмирели мои подсудимые. Угрюмо смотрят на мои приготовления. Беру девять соломинок по числу людей, опускаю в воду и шепчу вполголоса "заклинания" (немецкие фразы из хрестоматии). "Ну, ребята, еще раз говорю: сознайся!" Молчат. "Что делать? Большой, великий грех хочу принять на душу, а все-таки узнаю, кто украл. Туши свечу!" Темно стало в халупе, только на загнетке горит колеблющимся пламенем огонек. Странныя уродливыя тени прыгают по стенам. Ставлю около огня воду с соломинками и, простирая над пламенем руки, глухим голосом начинаю: "Папиллион, юли папиллион венер вите сур цетте розе!" (когда-то заучивал наизусть!) Ах да, забыл! Раньше еще приказал снять кресты и положить в другой комнате. Потом, троекратно брызнувши водою в огонь, роздал каждому по соломинке и говорю, что у вора соломинка позеленеет! Запрещаю им смотреть на свои соломинки, а сам снова подхожу к огню и, снова протягивая руки к пламени, возглашаю: "Ди думмен верден нихт алле!" (Дураки не переводятся!). И этак три раза! Потом подхожу к одному, беру у него соломинку: ничего; беру у другого - тоже ничего; подхожу к следующему, протягиваю руку за соломинкой, а он - бултых мне в ноги! "Ваше Благородие, простите!" Дрожит весь, побледнел, плачет. Офицеры выскочили из комнаты и, ей-Богу, с тайным ужасом вытаращились на меня! А уж о стрелках и говорить нечего. Нет, ты посмотрела бы на эту картину! Ведь они не понимают моих возгласов: ну чем не колдун? И заметь, стрелок, уличенный мною в воровстве, один из храбрейших, которому я почти обязан жизнью. 18 сентября он умышленно сбил меня с ног, без чего я был бы перерезан пулеметными пулями. Ограничился строжайшим выговором: он и так, бедняга, напуган моими заклинаниями. Ведь без крестов были!      Храбрость, презрение к смерти - и такое удивительное суеверие.      Ну, Женек, беда. Свечка догорает, а другой нет. До свидания, любимая моя! Крепко и много раз целую тебя.      Твой Федра".      "17 октября 16 г. № 35      Ну-с, как поживаете, Варвара Николаевна? Что касается Вашего покорного слуги, то пока по-прежнему стоим в этом распрегрязном местечке, но это удовольствие, кажется, продолжится еще не более 2-3 дней - носятся слухи, что вместо "Р." наш полк попадет опять на свои старыя позиции. Перспектива не из приятных: дожди льют безпрестанно, ночи темныя и грязь повсюду, буквально до колен. Тебе бы показать хоть кусочек нашей жизни, и ты была бы поражена, до какой степени может быть доведена человеческая выносливость.      А что ты поделываешь? Как с тобою держат себя все эти бабушки, эксцентричныя девицы и милейший братец Павлик? Если уж тебе кажутся такими мелочными, жалкими все эти сплетни и пересуды, то здесь, слыша о них, испытываешь какое-то гадливое ощущение, как будто нечаянно коснулся чего-то скользко-холодного, противного, как кожа лягушки. Брр!      Милая, любимая Женек, не придавай никакого значения яростно бессильным атакам этого улыбающегося противника, привыкшего действовать предпочтительно из-за угла: мы летом были одиноки, но разве от этого нам было хуже? Что касается клятв и утверждений Елены Ант. относительно финального акта прогулки в Сокольники, то я при свидетелях попрошу ее повторить в моем присутствии всю эту историю. Однако как много в ней "гражданского мужества"! Современная девица эта Леля. А мне хочется видеть тебя. В отпуск зимой я приеду, уж это решено. Только вот где и каким образом мы с тобой увидимся - это еще вопрос. Ты грустишь, Женек, о прошлом лете? Ничего, дорогая, у нас еще много-много лет впереди, и уверен, они будут солнечней прошлаго. А помнишь, ты когда-то утверждала, что моя любовь через несколько месяцев поблекнет. Ах ты, пессимистка!      Чорт! Сейчас получил приказание быть на биваке полка, потому что наш батальон сегодня дежурный: ох, неприятная это штука! Нужно ехать, а у меня даже здесь, в халупе, ноги и руки замерзли. Ну и времечко!      До свидания, Женек! Крепко целую тебя. Привет Оле и больше никому!      Твой и только твой Федра".      "18 октября 16 г. № 36      Опять от тебя нет писем. Грязь все такая же, стоим все еще здесь. Завтра из халупы перейду в землянку, а то у нас такой здесь холодище, что мысли замерзают.      А вот нечто и новенькое: сегодня командир полка сказал, что если ничего особенного не произойдет, то этак в декабре или январе я могу рассчитывать на отпуск. Не правда ли, это будет "очень великолепная вешша", как говорит один мой стрелок?      Дорогая Женек, что ж, ты была у Сер. Арт.? Ведь он уж теперь, думаю, все узнал. Если удастся мне получить отпуск в начале декабря, то тогда доверенность ему можно выдать лично, но на всякий случай вышли мне форму этой доверенности - возможно, что и здесь все можно уладить. А теперь до свидания, дорогая. Целую!      Твой Федра".      "19 октября 16 г. № 37      Дорогая, получил твое письмо от 13 сент. и прежде всего протестую всеми силами души против твоего заявления, что ты считаешь себя по отношению к Кл. Ив. преступницей! Если это ирония, то ты безжалостна ко мне, а если твое заявление надо понимать в прямом смысле, то ты не права. Если уж говорить о нравственной ответственности за ломку жизни моей жены, то вся тяжесть вины падает на меня и только на меня одного. Но кто посмеет мне сказать, что я дешевою ценой купил свое счастье? Кто посмеет обвинить меня в эгоизме, в жестокости, когда я чудовищно жесток к самому себе? Мне больно за тебя и больно за самого себя.      Особенного пока ничего нет. Через 3 дня заступаем на позицию. Вот тебе и путешествие в "Р.", но, может быть, это и к лучшему. В отпуск постараюсь удрать, но особенно не рассчитывай на это. Относительно Лели, хоть она и выходит замуж, буду настаивать, что она плохо кончит. А если она и не кончит плохо, то, собственно говоря, мне все равно. Ну а Павлик как? Не собирается жениться? Что-то, право, не верится, а впрочем: "Дидуммен верден нихт алле". А ты, Женек, не грусти, наша весна еще впереди, и уверен, что она будет прекрасною. А на бабушек и их причитания - ноль внимания!      Крепко целую тебя, моя любимая. Сейчас лягу и буду мечтать о тебе. Я часто вижу тебя во сне, а ты? Пиши, Женек, чаще, не сердись, дорогая, если я тебе пишу с перерывом в несколько дней. Утомляешься здесь здорово.      Твой Федра".      "22 октября 16 г. Землянка (дворец, а не землянка!) № 38      Ух и трещит же голова! Не с похмелья, конечно, а оттого, что в землянке не менее как 25 выше нуля. Сегодня только перебрался сюда: наш полк расположился биваком в огромном парке, а невдалеке от моей землянки разрушенный замок. Даже по тем жалким остаткам, которые уцелели от всесметающего артиллерийского огня, можно видеть, что люди, когда-то здесь обитавшие, умели жить на славу. В моей землянке стеклянная дверь, небольшое окно, горит лампа, купленная (шутка сказать, за 5 рб), ломберный стол (стрелки утащили из сохранившегося замкового флигеля), на нем так уютно раскладывать "косыночку". Только карты стали похожими на старыя подошвы.      Да, у нас начинают носиться слухи, и упорные слухи, о скором мире. Ясное дело, мы им не придаем никакого значения, но уж сам по себе этот факт симптоматичен: недаром говорят, что нет дыму без огня. Хотя кто здесь побывал, тот хорошо знает, что на белом свете есть не только дым без огня, но и огонь без дыма. А ведь недурно было бы, а? Хотя, признаться, возвращаться все с тою же одной звездочкой мне ничуть не хочется. А впрочем, все - ерунда!      Милая беляночка, не знаю, почему, но в особенности в последнее время меня так неудержимо тянет к тебе. Если бы я был немного посуеверней, то сказал бы, что ты меня околдовала.      А как относительно французских книг, о которых я просил тебя? Если можно, то вышли. А пока до свидания, крепко тебя целую.      Твой Федра.      Привет Оле. Скажи ей, что я ее прошу получше заботиться о тебе. Пиши. Целую 365 раз!"      "25 октября 16 г.      Вчера вечером получил твою посылку и, конечно, устроили кутеж: ведь шоколад и сухари здесь такая редкость! Спасибо, Женек! Но как меня обрадовала твоя фотография - вышла ты превосходно! А что же ты не прислала карточки групповой - ты, я и Оля? Ох и осторожна же ты! Больше, чем следует. Такая осторожность граничит с обидною подозрительностью: ведь я отлично знаю, по каким соображениям ты ограничилась присылкой только одиночной фотографии. Ну, да ладно. Что уже с тобою поделаешь.      Завтра выступаем на позиции. Сегодня из бивака вызвали оркестр, чтобы несколько повысить настроение стрелков. Плясали. Чем-то далеким-далеким, необычайно мирным повеяло в душу. Невольно мысли уносятся туда, к вам, родным, любимым, дорогим. Грустно немного стало. Но посмотришь на вдумчиво-серьезные лица стрелков, тесным кольцом окруживших оркестр, прислушаешься к далекому гулу артиллерии, которая опять завтра каждому будет грозить смертью, подумаешь о роли, выпавшей на нашу долю, и чувство гордаго сознания всего величия нашей боевой жизни неудержимой волной переполняет сердце. Хочется подвигов, самопожертвования. Все-таки отлично устроена душа человека: причины для самолюбования всегда найдутся.      Сегодня снялся и через неделю карточки пришлю тебе, но заранее скажу, что оне будут неважны. Пиши, как ты поживаешь, как с тобою держатся бабушки и все "империалисты"? Бываешь ли в театрах? Да, одним словом, все пиши, поняла?      Твой Федра".      "4 ноября 16 г. Окопы. № 40      Около 10 дней наш полк был в беспрестанных переходах и передвижениях, нас бросали от одного участка на другой, пока наконец мы не попали опять в те самые окопы, откуда ходили в бой 8 авг.      Сегодня получил твое письмо. Радуюсь, что тебе удалось заставить "многое молчать в душе своей", и благодарю за поздравление с зависимостью от "общего противника", но, дорогая, ведь с тем же самым и тебя поздравить нужно, если, конечно, ты продолжаешь считать мое дело не "моим" а "нашим". Мне-то, "куцому орлу", это не ново, а каково тебе, влюбленной в свою независимость, видеть преграду в лице какой-то Кл. Ив.?! Ну, пикировку в сторону!      Относительно французских книг. Купи прежде всего словарь, затем грамматику и, наконец, 1-2 романа: у Вольфа богатый выбор, полагаюсь на твой вкус. А впрочем, не буду стесняться и попрошу тебя заодно купить какую-нибудь и немецкую книжонку - только ради Бога, не из тех, что читаются в гимназиях! А пока крепко тебя целую. Прости, что мало пишу: две недели не снимал сапог, сплю не раздеваясь, а уж грязи-то! Да, какою далекой, прекрасной кажется отсюда ваша жизнь! Привет Оле.      Твой Федра".      "9 ноября 16 г. № 41      Женек, милое мое, светлое солнышко, тебе и не нужно уметь колдовать - я и без того не разлюблю тебя! Да, ты права: многое в моих письмах объясняется огромным расходом нервной энергии. Иногда я, правда, дипломатично молчу, и молчу только потому, что в сумбуре переживаний не могу быть иногда самим собой. Оставлю до вечера: деньщик сейчас принес сюда в окопы обед и твое письмо за №18, и я стараюсь поскорее ответить тебе - это письмо возьмет сейчас же деньщик, а сегодня вечером буду писать тебе подробно. Тянет поговорить. Леле, то бишь Елене Антоновне, желаю счастья, но при случае посоветую ей не применять к своему будущему мужу свою теорию "брать мужчину только один раз". Теория хотя и оригинальная, но не совсем удобная для мужа.      Дорогая, я счастлив своею любовью к тебе и безконечно благодарю судьбу, что мне выпало на долю любить именно тебя! До свидания, дорогая беляночка, завтра получишь большущее письмо. Привет Оле, Павлуше - я ему напишу.      Твой Федра".      "9 ноября 16 г. № 42      Милая моя беляночка, в последнем своем письме ты упрекаешь меня в практичности (в смысле осторожности) и дипломатической сдержанности. Что уж грешить, ты, пожалуй, права, прости, дорогая. Но поверь, это выходит почти совершенно безсознательно. Я вполне понимаю твою моральную усталость, усугубленную не токмо людьми, но и самим "империальским" воздухом. Мне кажется, что я понимаю твои переживания, сомнения, твою боязнь за будущее, когда ты видишь, что даже Леле удается свить свое гнездышко. Дорогая, клянусь тебе всем святым, что я всю жизнь отдам твоему счастью, твоему будущему, потому что твое счастье - мое счастье. И ты, и я живем в исключительных условиях, и эти неблагоприятныя условия бьют по мне гораздо сильней, чем по тебе. Сама окружающая обстановка приводит в состояние какого-то отупения, безразличного отношения к жизни. Грязь невообразимая, маленькие футлярные людишки, незначительныя по существу неудачи - все это в общей сложности принуждает смотреть на белый свет сквозь черныя очки. Я уж не из совсем слабых духом, но такия мелочи, как отказ Нач-ка дивизии в утверждении наших наград за бой 8-го августа, кража у меня денег, которые я копил в течение 3-х месяцев, и т.п., привели было меня в отчаяние. А ведь отлично сознаю, что все это - ерунда! Награду я всегда получу, да хоть и не получу, я ничего от этого не теряю. Деньги, что у меня украли в обозе 2-го разряда, не настолько уж большия, чтобы долго о них горевать, но нахлынет вдруг черная меланхолия: вот где собака зарыта.      Женек, ты находишь себя и меня очень похожими друг на друга, а я с величайшим удовольствием подтверждаю это и вижу в этом лишний шанс на прочность нашего будущего счастья. Прости за ту дипломатичность, которая иногда проскальзывает в моих письмах, - на будущее постараюсь воздержаться от таких "тактичностей". Об одном прошу: верь, и верь даже больше, чем себе самой, что я тебя люблю безумно, горячо, нежно, - я не могу выразить всей силы моей любви к тебе! Я иногда пытался представить жизнь без тебя: ты меня разлюбила и... Какая-то черная бездонная пустыня! Так-то, мое милое "ясное дело". Когда прочитаешь "Викторию" Гамсуна, то обрати внимание и напиши мне, как ты находишь Нагеля. После я скажу, почему этот вопрос меня интересует.      Ну, до свидания, Женек. Береги себя и поменьше обращай внимания на выпады "империальцев". И все-таки я настаиваю, что из брака Лели выйдет только печальное недоразумение. Целую! Привет Павлу и Оле.      Твой Федра".      (В конверт письма № 42 вложена телеграмма, адресованная "Москва, Лубянская площадь, отель "Империал", Гвоздаревой": "ПРАПОРЩИК КРЮКОВ ЖИВ ТЧК ПОЛКОВНИК КУДРЕВ".)      "15 ноября 16 г. № 43      Прости, дорогая, что так долго не писал тебе, но теперь ведь у нас почти безопасно, убыли в людях почти никакой - за 3-недельную стоянку на позиции у нас ранен только мой баталионный командир кн. Друцкой. Отличный человек и к тому же я - его "любимчик". Нового ничего нет. В ночь на сегодня сменились с позиций и стали по халупам в д. "Л.". Кстати, мужиков здесь абсолютно нет - только одни женщины, и все - солдатки!      Сегодня обязательно напишу Павлу Ник. Не забудь написать мне, когда прочтешь "Викторию"! А как обстоят дела с французскими книгами? Жду с нетерпением их. Ведь у нас все так же, как и раньше: серое небо, серые тучи, серые люди, серые мысли. Крепко целую тебя. Привет Оле.      Твой Федра".      "20 ноября 1916 г. № 44      В прошлом письме я писал тебе, что нас сменили с позиции на отдых, но этот отдых оказался слишком кратковременным: в тот же день неожиданно подняли и перебросили этак верст на 20 вдоль фронта. Во что обошлась нам эта переброска буквально по колено в грязи, писать не могу по вполне понятным причинам. Пришли через 14 часов на новое место, пробыли там сутки, только стали там устраиваться, как нас снова перебросили в противоположную сторону, т.е. опять все к тому же замку - и прямо на позиции, откуда это письмо и пишется. Вот тебе и отдых! Но на мне-то эти походы отражаются меньше, чем на других, - как ротный командир я еду верхом почти до самой позиции, а вот простые смертные - тем уж достается!      Чувствую, что помаленьку начинаю дичать: иногда забываешь самыя простыя слова, поневоле отвыкаешь от самых элементарных требований гигиены и чистоплотности: белье грязное, спишь на полотнище палатки или соломе какой-то промозглой, полусгнившей, ну, ясное дело, имеется в изрядном количестве и насекомых, от которых никакими средствами не избавиться, собственно, и средств никаких нет. А в сущности все это - ерунда!      У нас выпал было снег, но через день все растаяло, и в результате еще большая грязь. Погода все время преотвратительная. Отпуска у нас запрещены, сколь еще долго продержится этот запрет, пока неизвестно. От тебя, Женек, давно нет писем. Караул...      Письмо пришлось бросить: у меня в землянке от свечи загорелась солома и сухая листва, которой засыпаны щели между бревнами накатника. Дым повалил столбом, а эти мерзавцы немцы по дыму бросили две бомбы. Одна чуть было не отправила меня на тот свет. Не правда ли, весело живется? Пиши, беляночка, твоему Федре почаще. Послала ли ты мне французския книги, а то беда! Сидишь в землянке, как медведь в берлоге. Крепко, крепко тебя целую. Привет Павлу Николаевичу и Оле.      Твой Федра".      "27 ноября 16 г. № 45      Э, Женек, так не годится: ты мне пишешь с промежутками по 3 недели. А теперь мне твои письма необходимы, как воздух, хотя бы потому, что противник повел более решительное наступление. На днях получил очень миленькое письмо от Кл. Ив., в котором она смиренно сожалеет о том, что принуждена была подать прошение об отчислении из моего жалования известной части ей. Плакала, хотела изорвать это прошение, но... подписала. Не правда ли, какая трогательная картина!      За книги - огромнейшее спасибо, но когда я их получу, один Аллах знает: почта завалена рождественскими подарками. Павлуше скажи, чтобы он обождал называть тебя "генеральшей": у нас циркулируют упорные слухи, что все наградныя представления за 18-е сент. будут отклонены, за исключением тех офицеров, которые были убиты. Если это правда, то не жалею, что не получу, но уж что-нибудь в виде компенсации за ад 18 сент. получу непременно! Крепко целую тебя, Женек, пиши. Привет Оле.      Навеки твой Федра".      "30 ноября 1916 года № 46      Дорогая, у меня как-то странно щемит сердце: уж не случилось ли чего с тобой? Если бы я был где-нибудь в России, сейчас отправил бы тебе телеграмму, а то вот изволь теперь ожидать, когда получишь от тебя ответ. Скучно теперь у нас. Опасности почти никакой, только грязи еще больше: спишь почти не раздеваясь. Хоть бы весна скорее приходила: там начнутся бои, и время быстрей зашагает. Смотришь, ранят - поеду в Москву, увижу мою беляночку, а то, ей-Богу, скука заела. Главное, читать нечего. Твои книги еще не получил, а моя единственная немецкая книга уже давным-давно прочитана. Пасьянс, и тот надоел! И лень какая-то дурацкая тут. Вот покуда стоим на позиции, я сплю этак по 11-12 часов, от скуки даже курить бросил: все-таки развлечение - немного поломать себя. Мне так хочется придраться к чему-нибудь. Если бы я был вот в данный момент в Москве, то обязательно раздразнил бы тебя, мою серьезную, умную, практичную, здравомыслящую и, в конце концов, неизвестную. Ты еще не разсердилась на меня? А, впрочем, ведь у тебя не кровь течет в жилах, а вода, да и вода-то дистиллированная! Ведь правда? А позвольте спросить, милостивая государыня, почему Вы так редко пишете? Покорнейше прошу обстоятельно по сему вопросу ответить, в противном случае я молчу. Не хочу больше писать.      Целую только один раз... Ну, уж так и быть: еще раз. Сейчас лягу и буду мечтать о тебе. Хоть на мгновение увидеть бы тебя, Женек! Привет Павлу Ник. и Оле.      Твой Федра. Твой!.."      "16 декабря 16 г. 11 час. 15 мин. № 47      Прости, голубка, что больше двух недель не писал тебе - я только сегодня выписался из дивизионного лазарета, откуда писать запрещено: я был болен паратифом. И сейчас еще не вполне оправился, и если бы полк не выступал сегодня на позиции, то еще полежал бы. Книги получил, посылку тоже, за что тебя крепко целую. Кл. Ив. подала через Елецкого воинского начальника прошение о, так сказать, принудительном отчуждении части моего содержания в ея пользу; это прошение уже получено здесь, и командир полка прислал его мне. Сегодня был в штабе полка и осторожно прощупывал, какое впечатление это прошение произвело на к-ра полка и некоторых штаб-офицеров. Это для меня очень важно. Не хвалясь, скажу, что я не только на хорошем счету, но меня очень любят и, главное, ценят и уважают. Теперь на зиму, когда боев нет, посъехались все старые офицеры - капитаны, подполковники, полковники, так что никто из прапорщиков, кроме меня, не командует ротою. На меня многие из молодых офицеров косятся: им, ясное дело, обидно, что я, прапорщик, командую ротою на законном основании (есть "временное командование"), а они, поручики и подпоручики, - младшие офицеры. А для меня это командование имеет огромнейшее значение, в особенности для поступления в Академию. Кстати, купи в каком-нибудь военно-книжном магазине программу и условия поступления и при случае вышли мне... вместе с погонами подпоручика (погоны малинового цвета с трафаретом "22 Сб"): я уже представлен и в январе буду произведен вне выслуги срока. Если так будет итти и в будущем, то к осени я буду штабс-капитаном - дальше этого итти нельзя, т.к. в Академию принимаются офицеры до чина штабс-капитана. Понятно? Ты хоть и подсмеиваешься над моей "психологией", но имей в виду, что если меня здесь и уважают, то не столько за мои прекрасныя качества, сколько по причине именно этой психологии. Это не лицемерие, не "хлестаковщина", а умение определять вкусы людей и умение выявить в себе то, что другие ценят. Ну и этим покончу. На твои два письма отвечу завтра - нужно поехать к роте: в 3 ч. выступаем. Итак, до завтра, Женек!      Твой Федра".      "20 декабря 16 года. № 48      Дорогая Женек, поздравляю тебя с праздником РХ и от всей души желаю провести его веселей. В прошлом письме я обещал тебе ответить на следующий день, но не мог исполнить своего слова, потому что мы попали на такую позицию, что можно сойти с ума. Грязь по колено, землянки все протекают, места не найдешь, где можно было бы не только писать, а хоть просто присесть. Эти три дня не покладая рук работали над окопами и землянками и только сегодня к вечеру главнейшия работы закончили. Теперь "жить" можно!      Ну, хотя и дотошная, но все же милая Женек, слушай теперь исповедь кающегося грешника. Собственно, по поводу "послесокольничьяго" инцидента я давно собирался поговорить с тобою, но боялся (как и теперь еще боюсь), что ты не вполне верно поймешь меня и несвоевременная исповедь может привести к трагедии. Я был бы оскорблен смертельно, если бы ты хоть на минуту поверила тому, что я способен на такую чудовищную подлость, как выбрать тебя орудием мести Леле. В моей душе никогда не бывало и нет любви к ней - она волновала только физически, потому что способ держать себя с мужчинами у нея, мягко выражаясь, ультраоригинальный. Моя любовь к тебе перевернула все в моей душе - там закипела работа по "переоценке всех ценностей". Мне предстояла дилемма: или навеки отказаться от личнаго счастья, или отшатнуться от тех убеждений, которыя я сам всегда старался насадить в душах людей и мужей. Моим кредо было: "долг раньше счастья". Я полюбил тебя, как любят раз в жизни, но на моей совести был долг перед женою. Я боролся со своим новым чувством, я отгонял мечты о заре неведомого мне счастья, я пытался дискредитировать тебя в своих собственных глазах, выискивал в тебе несимпатичныя мне черты, убеждал себя, что ты черства, холодна, эгоистична, что ты не можешь дать никому полнаго счастья, но, захлестнутый волною любви, я был жалок себе в своих бесплодных попытках. А жажда счастья, жажда любви все властней, все настойчивей стучалась в сердце. Сокольники... Весенние чары носились в воздухе, неудержимо хотелось любви, счастья. Воля покорно сложила оружие, и я вернулся в "Империал", одурманенный весною, утомленный борьбою с самим собой. Я чувствовал, чувствовал всеми фибрами своего существа, что с этого дня я принадлежу тебе, и благодаря этому сознанию я ненавидел тебя в эти минуты. Поймешь ли ты меня?! Я сидел в комнате у Лели и издевался в душе над самим собою, и все-таки там, где-то глубоко-глубоко в сердце, все буйно ликовало! Но я не хотел верить какому-то превращению в моей душе и холодно доказывал этому буйно-ликующему голосу, что тут виноват только весенний воздух. А Леля, как бы угадав мои терзания, бросила мне: "А вы боитесь ее? Значит, вы ее любите". Бедная Леля, она, наверно, не знает, что я ее презирал в этот вечер, как никого никогда не презирал. С омерзением в душе, с презрением к себе и к ней, с любовью и ненавистью к тебе ушел я. Мне мучительно хотелось то пасть к твоим ногам и целовать их, то бросить тебе прямо в глаза: "А знаешь, Леля, оказывается, очень пикантная женщина: я сейчас убедился в этом в ея спальной!" Нет, ты не поймешь меня, дорогая! Что может передать этот клочок бумажки? Этот вечер был последним ударом по моему чувству, и тебе может показаться чудовищно странным, что я благодарил судьбу за то, что произошло то, что произошло. С этого дня умер старый "Шура", а стал жить новый "Федра". Ставлю точку, но - пока. Когда-нибудь после вместе потолкуем с тобой об этом эксперименте. Но клянусь, никогда никого не любил, кроме тебя! Ты напрасно меня упрекаешь в том, что держу себя замкнуто, и тем более напрасно извиняешься, что позволяешь себе копаться в моей душе. Мне это очень дорого!      Я рад, я счастлив, что тебя интересуют все движения моей души, вольныя и невольныя, и готов всегда, в любой момент, по первому твоему требованию (а требовать ты имеешь право) открыть ее перед тобою.      Трудновато нам, Женек, теперь. Крепко тебя целую. Привет Павлу и Оле.      Твой Федра".      "24 декабря 16 г. 11 ч. 45 м. ночи № 49      Сегодня вторая рождественская ночь с того времени, как моя жизнь невидимыми, но прочными нитями связана с твоей. Прошел год мук, страданий, в очищающем горении которых выковывалась моя любовь к тебе, и неясныя контуры зародившегося счастья в течение года постепенно выявились и теперь в эту вторую рождественскую ночь уже могут вылиться в определенных чертах. Я вспоминаю минуты, и мне безумно хочется пасть к твоим ногам и молить о прощении. Я бывал часто несправедлив к тебе, часто отгораживал свою душу от твоего взгляда в нее то из-за самолюбия, то из-за ложнаго стыда какого-то. Я говорил и писал не то, что сердце подсказывало: это был голос издерганного мелкими жизненными неприятностями человека. Ты знаешь, дорогая, как иногда трудно владеть темными злобными сторонами нашего "я", ты знаешь, какую силу, какую власть имеют мимолетныя настроения и как сильно бывает у нас желание самоистязания. Тебе, может быть, приходилось переживать такия минуты под влиянием невзначай брошенной шутки, невинной фразы, незлобивой насмешки, на что обыкновенно душа наша даже не реагирует. А тут вдруг вспыхиваешь, и в тебе зарождается какое-то сатанинское желание плюнуть на то, что тебе дорого, что для тебя священно, на что ты молишься. Рыдает что-то в душе, протестуя этому безумному желанию, но ты, ослепленный дьявольской жаждой самоистязания, с злобным торжеством вонзаешь нож в дорогое тебе сердце и, упиваясь собственным страданием, издеваясь над своею душою, медленно поворачиваешь вонзенный нож. Знакомо ли тебе это? Это проклятие нашего века: душа под нездоровым дыханием окружающего иногда бессознательно стремится к остро-мучительным переживаниям самоистязания. Ты помнишь пасхальную ночь? Ниточка, такая слабая, непрочная еще тогда, теперь окрепла и способна выдержать многое: может быть, поэтому я до самого последнего времени упорно молчал о том, что принесло тебе так много страданий? Поняла ли ты меня, дорогая, в прошлом моем письме? Да, я глубоко, безконечно виноват перед тобою и перед самим собою, что долго боролся со своей любовью к тебе, любовью, которую я раньше проклинал и которую теперь благословляю. А еще больше виноват в том, что дерзнул оскорбить свое и твое чувство грязью "падения". Мне нужно было упасть, чтобы понять не только сердцем, но и умом, на какую высь подняла меня любовь к тебе. Я отдал бы несколько лет жизни, чтобы вычеркнуть из памяти этот проклятый вечер! Скажи, дорогая, веришь ли ты мне, что это произошло только потому, что я тебя любил и тогда? Ведь на первый взгляд это утверждение, что из любви к одной можно взять другую, чудовищно нелепо, и потому я страдаю, что я безсилен доказать тебе это. Ради Бога, скажи только одну правду, как бы горька она ни была! Все. Теперь - дело.      21 дек. совершенно неожиданно я был вызван из окопов и через два часа уж катил на великолепной тройке в г. Кременец, свидетелем по делу некоего солдата, обвиняемого в саморанении. Но соль в том, что благодаря этой поездке я сижу теперь здесь: не успел я выехать, как вместо меня в отпуск уехал другой. Но как бы то ни было, а в январе я буду в Москве. А ты, Женек, узнай, пожалуйста, действительно ли оставляются номера в гостиницах для проезжих офицеров, или нужно просить заранее, а то придется ночевать на вокзале. Да, а ты знаешь, я ведь записался кандидатом в воздухоплавательную школу, что в Петрограде. Ты как на это посмотришь? Ты хочешь, чтобы я был авиатором? Это я спрашиваю на всякий случай, потому что очень возможно, что слабое зрение послужит препятствием моему поступлению в офицерскую воздухоплавательную школу.      Крепко тебя целую и поздравляю с прошедшим праздником. Когда выеду отсюда, то из Киева телеграфирую тебе. Привет Оле.      Твой Федра".      "27 декабря 2 ч. 25 м. ночи. № 50      Дорогая, не знаю почему, но меня сегодня как-то особенно тянет к тебе. Лег было спать, но мысль о тебе до боли наполняет душу. Зажег свечу и пишу полулежа. Знаешь, дорогая, когда возможность тебя повидать стала такою близкою к осуществлению, я буквально не нахожу себе места. Читать не могу, пасьянс надоел, и только целый день думаю об отпуске. Дошел до того, что стал бояться всего здесь обычнаго: свиста пуль, а в особенности противнаго фырканья снарядов. Думаешь невольно, что вдруг какой-нибудь из этих гостинцев лишит меня возможности увидеть тебя. Вчера подал официальный рапорт и надеюсь, что в первой половине января меня отпустят недельки на три.      Приеду я на тот вокзал, с которого ты меня провожала на фронт: Брянский, что ли? Может быть, ты приедешь на вокзал?      На первый день праздника ходил в штаб полка, к командиру, хлопотать относительно отпуска. Отпуск-то он мне обещал, но упрекнул, имея в виду авиационную школу: "Разве вам плохо у меня в полку?" Я, конечно, разсыпался в уверениях, что мне хорошо. "Ну, знаете, от хорошей жизни не полетишь. Уж позвольте мне на вашей кандидатуре поставить крест". Любезно улыбается, каналья! Поневоле пришлось дать согласие: все равно, если не захочет, то и не отпустит. Ну, Женек, опять ложусь и буду мечтать о скором свидании. Хоть бы спокойно у нас здесь было: свечку бы за немцев поставил!      Крепко тебя целую, дорогая. Пока не пиши.      Твой Федра".      "1 января 1917 года. Штаб полка.      С Новым годом, дорогая! От всей души желаю, чтобы этот год был таким же солнечным, как у нас сегодняшний день. Мне он уже принес нечто новое - в отпуск раньше конца января мне не вырваться: полковой адъютант уезжает в трехнедельный отпуск, а вместо него остаюсь я. Таким образом, я могу ехать только по его возвращении. Командир полка, назначая меня заместителем адъютанта, сказал, что уж больше из штаба он меня не отпустит - я буду или делопроизводителем полкового суда, или заместителем адъютанта. Таким образом, мне предстоит дилемма: или быть в строю, подвергаясь ежечасно опасности быть убитым, или быть в штабе, что почти вполне безопасно, но это последнее связано с невозможностью получать то, что получают строевые офицеры, т.е. награды. Я долго над этим думал и, хотя я далеко не свободен от честолюбия, все же решил, что лучше быть живым без боевых наград, чем мертвым с ними. Если бы тебя не было, то тогда другое дело! Ты хотя иронически молчала, моя дорогая, но я хорошо видел, что мое стремление на фронт жестоко оскорбляет твое чувство ко мне: словно я сбежал от тебя! Может быть, ты была права в своем недовольстве моей черезчур активной воинственностью, но и я был прав со своей точки зрения. Теперь я достаточно исполнил свой долг и потому со спокойной совестью согласился на причисление себя в "штабные".      В прошлом письме я просил тебя пока мне не писать, думая, что скоро уеду в отпуск, а теперь, Женек, скорее пиши! Передай, пожалуйста, мои поздравления с Новым годом всем "империальцам" и, конечно, Оле.      Твой Федра".      "25 января 17 г.      Вот уже больше месяца, как от тебя ни одной строчки. Сперва я был спокоен, думая, что ты не пишешь в ожидании моего приезда, но потом... Чего я только не передумал, каких только предположений, догадок и мучительных сомнений я не пережил. Я тебе послал от 15 дек. по настоящее время 4 письма и 2 телеграммы, но безрезультатно. Милая Женек, что с тобою? Минутами острой болью пронзает мысль, что ниточка, которую я считал такою прочною, порвалась: не слишком ли я переоценил силу ея сопротивления? Твое молчание не есть ли результат моего признания в "послесокольничьем падении". Поняла ли ты меня, поверила ли? Ради Бога, хоть одно слово!      Живу как-то бесцветно. Пишу это уже не впервые, и, может быть, тебе это надоело слушать, но теперь, когда в душу прокрадываются сомнения и боязнь потерять тебя... Женек, неужели твое молчание - начало конца? Ради Бога, только правду!      Твой Федра".      "10 марта 1917 года. Действующая армия.      Дорогая! Вот уже почти три месяца, как от тебя я не получил ни одной строчки. Не надеясь уже ни на что, я прошу тебя, прошу в последний раз ответить мне искренне и прямо. Ты всегда подтрунивала над моею "психологиею", не знаю, может быть, ты была права, но эта самая психология подсказывает мне, что в тебе произошла "переоценка всех ценностей". Ты меня представляла лучше, чем я есть на самом деле, ты любила не столько меня, сколько свой идеал мужчины, любила не меня, а мою любовь к тебе. Ниточка, которую я считал уже крепкой и способной выдержать много потрясений, порвалась неожиданно для меня, и я чувствую в душе пустоту. Что принесла мне моя любовь, что принесла она тебе и моей жене? Мне - короткое счастье, прекрасней которого я не знал и, увы, уже не буду знать. Тебе - несколько минут счастья (я все-таки верю, что ты любила меня глубоко и искренне) и месяцы страданий. А о жене и говорить не буду. Какая злая ирония, какая чудовищная насмешка судьбы! Вся Россия ожила, новыя горизонты забрезжили передо всеми, а мне эти дни принесли крах всего святого. Напиши мне, ради Бога, хоть несколько слов.      Федра.      Получил орд. Ст. 3-й ст.; орд. Анны 3-й и 4-й ст., чин подпоручика и представлен к чину поручика и орд. Станислава 2-й степени".      "15 марта 1917 года.      Милый Федра!      Я только что получила твое письмо от 10 марта. Я очень хочу ответить тебе спокойно, но... Но как это трудно сделать женщине, которая в течение семи месяцев днем и ночью знала, что ей лгут. И кто же? Человек, которому она отдала всю свою любовь. Я не могу представить, как бы я отнеслась к любимому мною мужчине, если бы он лгал о ком-то еще, о постороннем, пытаясь в чем-то выгородить его. Но ведь ты лгал мне о себе! Нет, не в том дело, что человек, утром объяснившись в любви одной женщине, вечером не находит в себе сил устоять перед другой. Дурно, но понятно: с одной стороны - умствующая девица, с другой - опыт побывавшей замужем женщины плюс Ваше казарменное одичание. Больно, скверно, когда так плюют в душу, но когда семь месяцев упорствуют и выдумывают прозвища, больше похожие на клички, когда в каждом письме клянутся в любви... Почему, почему вы, мужчины, до сих пор не видите в нас людей? Да, мы безсильны в любви, мы жаждем ее, мечтаем о ней, засыпаем с нею, но вера сильнее. Я говорю о вере в своего избранника, в свое божество: если эта вера рушится, тогда и любовь и нежность превращаются в слова. Тогда женщина теряет сон не от возвышенных мечтаний, а от стыда и ужаса. Я очень плохо выражаю свои мысли, но что же делать? Ложь требует куда более красивых слов, чем правда, и поэтому наши письма так не похожи друг на друга. Один раз я не выдержала и назвала тебя "куцым орлом", но как же тебя это задело! Ты же чуть ли не в каждом письме поминал об этом: вот она, твоя "психология", которой ты так упорно учил меня. Я не хочу жить с такой "психологией". Все, что угодно, только не ложь. Если бы ты знал, как я страдала, не видя в твоих письмах ничего, кроме желания скрываться за красивыми словами. А когда ты наконец решил осчастливить меня своим признанием... Нет, не признанием, а полупризнанием!.. Было уже поздно. Во мне кончилось не ожидание, а вера в твою искренность.      Перечитала и решила не посылать. Не удалось мне выразить всю свою боль. Прощайте, Александр Федорович".      Без даты.      "Москва, Лубянка, д. Страхового об-ва "Россия" Отель "Империал" Варваре Васильевне Азбукиной для В.Н. Гвоздаревой.      "Многоуважаемая Варвара Николаевна! Ввиду того, что оставленныя мною у Вас вещи (особенно костюмы) мне крайне необходимы, вторично и убедительно прошу Вас выслать их по почте или багажом возможно скорее, причем стоимость пересылки их я Вам немедленно перешлю, а если это Вас не устраивает, то можете на стоимость пересылки наложить платеж.      Надеюсь, что Вы исполните мою просьбу, ибо, повторяю, книги и вещи мне необходимы. Адрес: г. Елец, Орловск. губ. Старооскольская улица, д. Орлова.      А. Крюков".                  Часть третья            1            Письма меня заинтриговали: в них была тайна, судьба, любовь - то ли искренняя, то ли не очень. Они представлялись романом без развязки, если не считать таковой обстоятельства, при которых они попали ко мне, да и сами обстоятельства мало что проясняли. Кто умер в Доме престарелых: Варвара Николаевна Гвоздарева, таинственная Женя, появившаяся вдруг и сгинувшая без следа, или некто третий, кому эти письма не были адресованы, а попали случайно, не как память о любви, а как воспоминания о подруге или родственнице? Все могло быть, но тогда, к сожалению, я отложил эту переписку. Мне надо было заканчивать сценарий, продолжать работу над повестью, ездить в Ленинград по вызовам Иосифа Ефимовича. Уже кончалось лето, когда я смог вновь перечитать их и наконец-то посетить Дом престарелых.      Августовская пыль и декабрьская печаль встретили меня там. Та же удручающая заброшенность, то же безысходное одиночество всех вместе и каждого в отдельности, те же потерянность и отрешенность старушек и старичков, забытых родными и близкими, обществом и государством. Это был призрачный мир погруженных в собственное отчаяние людей, которым уже не было дела до других, как другим не было дела до них.      - В апреле, говорите? Давно...      - А у нас каждую неделю помирают. Возят и возят.      - С той поры начальство два раза поменялось.      - А конфеток ты мне не привез? Хоть сто грамм принеси. Конфеток хочется.      Нет, они ничего мне не объяснили. То ли уж позабыли о той смерти, одной среди множества других, то ли думали о собственной, которая была совсем рядом, не давая спать по ночам. Только одна, с натугой припомнив что-то, неодобрительно глянула:      - Это гордячка-то? Нет, не дружились мы с ней. Никто не дружился.      - Почему?      Скривилась вдруг, точно хину проглотив:      - Чужая.      За лето и вправду дважды сменились заведующие. Здесь никто не задерживался: зарплата была мизерной, а невеселых хлопот с неотложками и похоронами хватало выше выносливости.      - В апреле меня здесь не было, - сухо пояснила немолодая и, видимо, чем-то навсегда обиженная женщина. - Всего месяц, как назначена.      - Вещи с третьего этажа выбрасывали. Прямо во двор, через окно.      - А что прикажете делать? Дезинфекторы ждать не любят. Да и кому нужно их барахло? Родных нет, близких тоже. Ну соседи, конечно, берут, что сгодится, администрация не протестует. А остальное -в окно. Не таскать же по этажам.      - Но это как-то... необычно, что ли.      - Обычно. Здесь особый контингент, - заведующая с видимым удовольствием произнесла это слово. - Одинокие. Все - одинокие, без детей, без родственников. А персоналу не прикажешь покойницкой возней заниматься. И так все бегут. Кому охота со старичьем возиться, горшки их выносить? Жизнь, она строгая. У нее свой отбор. Естественный.      - Но учет все же ведется? Может, посмотрите?      - Ох и настырный же вы, - заведующая порылась в столе, достала канцелярскую книгу, полистала. - В апреле, говорите? Шесть смертей в апреле зарегистрировано. Записывайте: Кирьянов Федор Петрович, Гуртова Мария Никифоровна, Нежилова Ольга Ивановна, Самохин Матвей Григорьевич, Гулько Иван Васильевич, Лифшиц Евгения Львовна. Вы кого ищете-то?      - Гвоздареву, - сказал я после секундного замешательства: я и сам не знал, кого ищу. - Варвару Николаевну Гвоздареву. Очень нужно.      - Такой нет. - Заведующая подумала, похмурилась. - Спросите у дворника, Шугаева Алексея Андреевича. Он тут бессменно со дня основания. Правда, жалуются на него, что попивать начал. А старичье - народ дотошный: письмо от них поступило, что в церковь он похаживает. А покойницкое барахлишко он всегда сортирует: что - в утиль, что - еще куда. Это по должности положено. Рассказывали мне, что как-то часы серебряные нашел. Видно, старички спереть не успели, вот они ему и достались.      - Сильно пьет?      - Я не проверяла, зачем мне это? Он вообще тоже пенсионер, за нашим домом числится. Столуется тут, белье, стирка - что положено. А живет отдельно, тоже как положено: он ведь, как я понимаю, за эту комнатенку в подвале и в дворники пошел. Так чего мне его проверять? Не буянит, и ладно. А работу свою исполняет четко, и память склерозом ему не отшибло, как некоторым. Только вы все же водки ему не давайте. И режим соблюдайте, который я ввела.      И встала строго и даже торжественно. Я заверил ее, что ни водки, ни денег на нее не дам, и она впервые почти по-женски улыбнулась:      - Ну, тогда у меня нет возражений.      Объяснила, где каморка дворника, когда он согласно введенному ею режиму спит, и я распрощался. Время было неподходящим - по новому распорядку пенсионерам полагалось отдыхать не только после обеда, но и до него - ни старичков, ни старушек не было видно, и я, потоптавшись, начал с нарушения установленных правил.      Дворник Шугаев жил в полуподвальной комнатенке с торца, и я нашел дверь в его личное убежище быстро. Спустился на несколько ступенек, постучал, но никто не откликнулся, и я, поколебавшись, открыл дверь и шагнул в сумеречный полуподвал, но сразу остановился.      Напротив за столом, ссутулившись, сидел высокий старик с заметной лысиной, просвечивающей сквозь давно нестриженные седые волосы. Заросшее щетиной лицо его было настолько худым, настолько обтянутым кожей, что живыми казались только глаза. Колюче, недоверчиво и пристально он смотрел на меня, будто знал, что я непременно приду, подготовился к неприятному разговору и неприязни ко мне скрывать не собирался.      - Шугаев Алексей Андреевич?      А он и не шевельнулся, по-прежнему глядя на меня с настороженной непримиримостью. Я медленно подошел к столу и только тогда понял, что он не видит и, наверно, не слышит меня. И во взгляде его не было ни зла, ни непримиримости: застекленным был взгляд. Точно отгородился он от всех непробиваемым триплексом, а смотрит в себя и слушает себя, и никто ему сейчас не нужен.      - Алексей Андреевич?      - Что?.. - он дернулся, словно я коснулся его рукой. - Что надо? Сплю я. Сплю. Мертвый час.      - Меня заведующая к вам послала. - Я взял табуретку, что стояла у стены, перенес ее к столу и сел напротив. - Очень важно, Алексей Андреевич.      Он очнулся не от моих слов, а от моего хозяйского поведения. Исчезла с глаз броневая защита, он уже видел, что перед ним кто-то сидит.      - Из пожарного управления, что ли?      - Нет.      - Саннадзор?      - Тоже нет. Я человека ищу. Старушку.      - Какую еще старушку? Я - дворник. Мусор мое дело.      - Она в апреле умерла.      - В апреле?.. - он помолчал, и мне вдруг показалось, что мы думаем сейчас об одном и том же человеке. - А кто вы ей?      - Кому? Кому - ей? Кого вы имеете в виду, Алексей Андреевич?      Он молчал, глядя на меня. Закурил папиросу, вздохнул:      - Не понимаю.      Я терпеливо рассказал ему все, что когда-то видел, но о письмах умолчал. Неудобно мне было говорить, что я нагло украл чужую тайну, хотя тогда я никакого неудобства почему-то не испытывал. Тогда я еще не знал, что письма эти - о любви.      - А вам что за дело? - угрюмо спросил дворник, и глаза его опять прикрылись непробиваемым триплексом.      - Понимаете, судьба... - каюсь, я залопотал, сбился с тона, не понимая сам почему. - Видите ли, когда из окна летит прошлое чьей-то жизни... А я - писатель.      - Писатель? - он хрипло засмеялся. - Соцреализмом промышляете? А он не в ваших писаниях, не в ваших! Он - кругом, кругом! Я до рвоты нахлебался им, до рвоты! И не позволю жизнь ее в комедию превращать, не позволю! Ни ее, ни свою, ясно выражаюсь? Вон отсюда. Вон к...      Он ругался и кричал, хотел встать, цепляясь за стол, но сил не было. А я встал и собирался было уйти, но одна фраза, которую он выкрикнул, не подумав, всплыла во мне: "жизнь ее в комедию превращать". Чью жизнь имел в виду Шугаев? Я должен был, обязан был узнать и ждал, когда дворник кончит кричать и материться.      Он быстро выдохся. Закрыл лицо руками, сказал тихо:      - Гады. Подлецы. Гады ползучие. Там, в тумбочке, бутылка. Налей мне. Зажало.      Я нашел початую бутылку водки, налил полкружки, поставил перед ним. Он долго тер лицо, потом взял кружку, молча выпил, не глядя на меня. Я опять сел напротив, предложил ему сигарету, закурил сам. И молчали мы долго.      - Отпустило, - тихо сказал он - Я ведь не пил. Она очень просила, чтобы не пил.      - Кто - она, Алексей Андреевич?      - Ольга Ивановна.      Я припомнил фамилию из скорбного списка:      - Нежилова?      Он молча покивал, глядя в стол. Фамилия мне ничего не говорила, круг замкнулся: письма, по всей вероятности, принадлежали кому-то другому. И я спросил, уже мало на что надеясь:      - А девичьей ее фамилии вы не знаете?      - Это и есть девичья, - он горько улыбнулся. - Как-то спросил ее, не была ли замужем. Тактично, как положено: просто к слову пришлось. А она странно так ответила: "нет, говорит, Женек я". То есть как, спрашиваю, Женек? "Да так, говорит, прозвал меня один человек. Женек, значит, не жена. Женек, он "Женек" и есть. Неповязанная законным браком любовница".      Это было ответом: в Доме престарелых в апреле скончалась "Женек", возлюбленная Федры Крюкова Варвара Николаевна Гвоздарева. Но почему под именем Ольги Ивановны Нежиловой? Оля поминалась почти в каждом письме, ей регулярно передавал привет "Федра"; можно было бы предположить, что у Оли могла оказаться в руках переписка, но зачем ей выдавать себя за адресата этой переписки?      - Кто по профессии была Ольга Ивановна?      - Учительница.      - Из Ярославля?      - Почему? Из Москвы. Этот дом - для москвичей. Это я тут случайно со сто первого километра. Но я сперва дворником устроился, комнату эту вот получил, а уж потом пенсионером оформился. Чуть не выгнали.      - За что?      Я все время думал, кто есть кто, как со всем этим разобраться. Спросил машинально: выпивший Шугаев помягчел, ему хотелось говорить.      - Я Ольге Ивановне отпевание в церкви организовал.      - Она богомольной была?      - Одинокой она была. А насчет Бога... Мне это надо было, мне, понимаете? Еле-еле священника уговорил за серебряные часы: как это, мол, так - без гроба полную службу служить?      - Почему без гроба?      - Тут положено - всех в крематорий. Ну, я туда Ольгу Ивановну, конечно, проводил, а праха мне не выдали. Я не родственник, официального запроса от Дома престарелых не имею. Невостребованным такой прах называется. Невостребованный прах...      Он замолчал, закивал головой в такт собственным мыслям. И я молчал, подавленный открывшейся мне невостре-бован-ностью человеческой души. Человеческих душ, потому что в этом Доме у всех была одна дорога. И у дворника Шугаева тоже.      - На обед пора, - вздохнул он - Не любит начальница наша, когда я опаздываю.      - Можно мне сегодня еще раз к вам заехать? - я не то чтобы вдруг решился, нет: меня просто осенило, что ли. - На минуту. Он усмехнулся:      - Опять соцреализм? Красные - белые, плохие - хорошие.      - Мне кое-что показать вам нужно.      - Первую главу закончили?      - Ольга Ивановна никогда вам не говорила о письмах? Что хранит чьи-то письма с юности, с Первой мировой?      Он уставился на меня, вдруг опять помрачнев, вдруг опустив на глаза триплексную свою броню.      - Коробка с ними отлетела в сторону, - торопливо объяснил я. - Ну тогда, в тот день, когда выбрасывали. И я ее подобрал. Извините, вас не было...      - Я в тот день в морге был. В морге, понимаете? Чтоб... чтоб тело ее студентам не отдали.      Тяжело поднялся, тяжело пошел к дверям. Будто и не было меня в этой комнате.            2            Вечером я отвез письма Шугаеву. Я нашел его в том же бетонном бункере, который где-то официально именовался комнатой, и он так же сидел за столом, занавесившись бронированным взглядом от мира. Я положил перед ним коробку из-под довоенного печенья и сказал:      - Приду через три дня.      Мог бы, конечно, и раньше - уверен был, что Алексей Андреевич сразу же прочтет их, - но мне хотелось дать ему время подумать, разобраться, перечитать. И пришел, как обещал: через три дня. Но с сумкой, в которой лежала бутылка. Тут уж стало не до заведующей - тут серьезный разговор намечался, и единственно, чего я побаивался, так не гнева начальницы, а запоя Шугаева, начитавшегося писем, адресованных "Женькуг".      И опять он сидел за столом. В той же позе и с тем же взглядом. Перед ним лежала коробка из-под печенья.      - Прочитали.      Я не спросил, я - понял. Сел к столу - табуретка так и стояла там, где я ее поставил три дня назад, и мы долго молчали.      - Я сжег письма, - он взял коробку, перевернул, потряс. - Все. До последнего листочка.      Копии писем у меня оставались, но я не ожидал от него такого поступка и огорчился.      - Зачем? Ведь это же ей адресовано. Ей?      - Мародеры.      - Он не слушал меня.      - Доктора тело забрать хотели, вы в душу лезете. Никакого уважения к праху. Никакого. Страна мародеров. - Он вдруг привстал, перегнулся через стол, погрозил костлявым пальцем. - Вы ничего не напишете! Ничего, пока я жив. Ни строчки!      - Хорошо, не напишу. Только объясните мне, как у Ольги Ивановны Нежиловой оказались письма Варвары Гвоздаревой? Или... или почему Варвара стала Ольгой Ивановной?      - Знаешь, что я патологу тому в морге сказал? Знаешь? - Он по-прежнему не слышал меня. - Я ему правду сказал. Убью, сказал, если студентам тело ее отдашь. За мной восемь лет лагерей, я ничего не боюсь. И тебе тоже скажу: убью. Убью, понял?      - Я ничего писать не буду. Хотя бы потому, что письма вы сожгли. Так что успокойтесь.      - Сжег? - Он словно прислушался, как звучит слово. - Не-ет, это я для тебя сжег. А для себя... Нетленные они для меня.      Я принес кружки, разлил водку. Он сел на место, но глаза оставались за броней.      - Земля ей пухом, - сказал я. - Пусть земля будет пухом Варваре Николаевне Гвоздаревой.      - Ольге Ивановне, - он как-то не очень уверенно поправил меня.      - Пейте, Алексей Андреевич. И будем разбираться.      Шугаев выпил. Мы закурили и опять долго сидели молча.      - Она на рояле играла, - вдруг сказал он. - Сказала как-то, что любила играть, а в нашей богадельне какой рояль? Но я нашел. Я со старичком из Дома творчества договорился, что он нас проведет. То ли актер, то ли режиссер, не знаю. Да не важно это, важно, что провел он нас. Ольга Ивановна такая счастливая была, такая счастливая!.. Два часа играла, артисты слушать пришли или кто там, в этом Доме? Аплодировали ей. А начальник какой-то сказал, чтоб приходила, когда захочет. Но она больше не пошла.      - Почему?      - И знаю, и не знаю. У нас в богадельне один телевизор на этаж, да и тот черно-белый, а у них - кино каждый день. Зал просторный, ковры кругом, картины на стенах, телефон в каждом номере городской. А в подвале - поликлиника, доктора, процедуры, а у нас - дежурная сестра. Клизму ставить. Непонятно? Если бы к ней тогда никто не подошел, если бы не аплодисменты эти, она бы ходила туда играть. Нечасто, гордая была, но ходила бы. А тут - удивление с восторгом: папуасы, оказывается, Шопена играют. Овация! Так думаю, если порассуждать. Бедность ведь не обидна, снисходительность обидна. Русская медвежья косолапость: ничего, мол, старуха, что на тебе застиранный бумазеевый халатик, - у нас зато душа широкая. И - как отрезало: спасибо вам, дорогой Алексей Андреевич, отыграла я свою музыку.      - Вы любили ее, Алексей Андреевич?      Он странно посмотрел на меня. Словно вдумывался в себя и в само это слово, которое плавало в полутемной каморке, отталкиваясь от бетонных стен, бетонного пола, бетонного потолка.      - Любил? - тихо переспросил он. - Вы ведь о женщине спрашиваете, не о блинах. Любил, конечно, хоть и не было во мне этого вопроса. Когда умерла, ответ без всякого вопроса пришел: любил. Очень любил. Хоть и странно это, конечно.      - Что же здесь странного?      - Что странного? А то, что в матери она мне годилась. - Он заметил мой растерянный взгляд, усмехнулся невесело. - Ты какого года?      - Двадцать четвертого.      - А я двадцать второго, на два года старее. Что, старцем меня считал?      - Лагеря?      - Ну и лагеря, конечно. Само собой. И лагеря, и два ранения, только не от них я рухнул. Я в двадцать шесть постарел. Сразу и навсегда. В лагерь стариком приехал, так стариком меня там и звали. И зеки, и охрана. А мне только-только двадцать семь тогда исполнилось. - Он вздохнул, помолчал. - Налей, писатель, по глоточку. Помянем. Дочек моих помянем. Тамарочку и Ирочку. Одной - три месяца, другой - три годика. И маму их, Валюшу. Жену мою.      - Катастрофа? - тихо спросил я, но Шугаев не ответил.      Глотнули мы с ним за упокой, закурили вместо закуски, помолчали. Я ожидал, когда он заговорит, а он уплыл куда-то из своего бетонного каземата, но не от водки. На других волнах уплыл.      - Отвоевался я в сорок четвертом, - вдруг сказал он. - Последнее ранение - тяжелое - долечивали в Ашхабаде. Женился на медсестре, там и служить оставили: я ведь кадровый офицер, подполковник. Жена, семья, дети. А у меня - никого: я - ленинградец, все родные в блокаду сгинули. А тут - семья, дом, служба. В начале сорок восьмого еще одна девочка родилась, а меня вскоре в командировку отправили... Не стоит рассказывать, ты и так все вычислил.      - Землетрясение?      - А я - в командировке. Как узнал - а слухи-то шли, волнами шли! - к начальству. А мне в ответ: это провокация, не паникуй, все в порядке. Жертв и разрушений нет. Не верил, ни одному слову их не верил! Поехал самовольно, с пересадками: прямых рейсов не было, все - глухо. Но я прорвался, я почти дошел уже, когда заслоны перехватили. В кутузку меня, а я опять сбежал. И опять пошел. И опять сцапали. Я какого-то майора из МВД на коленях умолял: пусти в город, позволь самому детей своих отрыть. А он: провокатор, мол! Ну, не сдержался я, бить его кинулся. А избили меня, да так... Потом суд: десять лет лагерей. Наливай, чего уставился? Ну, потом Сталин помер, амнистии начались. Дело мое пересмотрели, зачли, что отсидел, за дезертирство и сопротивление властям. И остался я на всю жизнь судимым.      И опять мы выпили, и опять покурили. Не помню, о чем я думал: обо всем сразу. О том, как отца к заваленным детям не пустили, об умершей под чужой фамилией и чужим именем Варваре Гвоздаревой, о нем, фронтовике с тяжелым ранением подполковнике Шугаеве, которого били, смертным боем били. О невостребованных прахах я думал, так, пожалуй, точнее. Но, к счастью, ничего не сказал.      - Как освободили, я сразу - в Ашхабад, - тихо и как-то спокойно, что ли, начал Алексей Андреевич. - Запрещено мне было по столицам разъезжать, но не мог я не поехать, сам понимаешь. И лететь не мог: паспорта нет, только справка об освобождении. И я поездами, с пересадками, в зековской телогрейке, в зековских котах. Знал, что на вокзале замести могут, заранее сошел, но добрался. Что было со мной, не знаю, только бежал я по улицам. А они все - новые. Все - новые! Ну, куда деваться? В горсовет пришел. Как гоняли, об этом говорить нечего, а приняли. Наконец-то допустили до начальника, и я с ходу все ему и выложил. Об одном умолял, чтоб сказали, где семья, что с ней, а если все погибли, то где похоронены. Мол, поклонюсь им и уеду. Он вежливо так расспрашивает, все записывает: как кого звали, домашний адрес. "Завтра, говорит, приходите, все, говорит, доложу". Руку пожал, до дверей проводил, а в подъезде меня милиция ждала. За нарушение режима. Опять - бить, опять - в камеру. Трое суток держали: допрашивали, кто послал, с какой целью. Потом вместе с зеками до Сибири довезли и выбросили на какой-то станции. Но мне уже все равно было, я уже все узнал. Там, в камере. Город, объяснили мне, бульдозерами расчищали. Кости, которые находили, в братскую яму, а которые не находили, те так под будущими проспектами и остались. - Он помолчал. - И еще раз я остался один. Где жил, не помню, что ел, не знаю. Через месяц, что ли, понял, что не могу больше жить, вообще не могу. Но из петли вынули, откачали, и я заново соображать начал. И поехал к фронтовому дружку в Подмосковье. Он меня принял, а вот жена его не приняла. Но пока он жив был, дружок мой, я терпел. В котельной работал, документы получил, в пристройке у него ночевал. А как помер он, так выживать меня начали. Но тут повезло: дворником сюда устроился. А как-то ранним утром подметаю двор, и вдруг - голос: "Позвольте, я помогать вам буду. А то тоскливо очень". Оглянулся: она, Ольга Ивановна моя...      Он замолчал, а я достал бутылку и разлил остатки. Он выпил сразу, вроде бы и не глотая: просто вылил в себя. Прохрипел:      - Уходи. И не приходи больше. Хватит. Но только одно. Только одно: не пиши о нас. Не пиши. Забудь все.      И я ушел.            3            Больше я не навещал дворника Шугаева. А из головы не лезло превращение Варвары Гвоздаревой в Ольгу Ивановну Нежилову. И, помыкавшись неделю, поехал в Ярославль. Не столько в надежде узнать что-либо, сколько просто взглянуть на дом, в который Федра писал из действующей армии чуть ли не каждый день.      Никакого дома я не нашел. Все изменилось за это время, и хотя центр почти не тронули, но дома тем не менее не было. Другой стоял на этом месте. Здесь жили другие Варвары, и другие прапорщики Крюковы писали им письма: жизнь шла своим чередом, и ей не было дела до прахов, зыбких теней вчерашних обид и вчерашних надежд. Кажется, об этом думал я, входя в пустой музей города. Абсолютно пустой, как колокол без языка.      - У вас всегда так гулко?      - Почему же, - с обидой сказала заведующая. - У нас туристы, когда сезон; школьников в обязательном порядке водят.      Зря я так глупо пошутил: мне нужна была ее помощь. Нужно было бы захватить с собою копии писем, упросить ее прочитать их, и я бы наверняка обрел сообщницу. Но писем я не взял - до сих пор понять не могу, почему я их не взял, - и начал разговор неудачно.      - Если бы этот дом имел историческую ценность, уверяю вас, его бы не тронули. Мы сохранили исторический облик центра.      - Меня интересует судьба владельцев дома.      - Гвоздаревы, вы сказали? Мне не встречалась эта фамилия. А я, уж поверьте, хорошо знаю историю родного города.      - А где все же можно что-то узнать о них?      - Трудно сказать. Попробуйте в городском архиве.      В городском архиве с меня потребовали разрешение КГБ. Разрешения у меня не было, хлопотать о нем я желания не испытывал и решил поставить крест на своих поисках. Возвращаться в Москву тоже не торопился: гулял по городу, где когда-то жила Варвара Гвоздарева, окончившая жизнь невостребованным прахом. Мне было грустно и немного совестно, что ли, и, может быть, поэтому я однажды забрел в городскую библиотеку. Там было тихо и уютно, хорошо улыбалась скромная библиотекарша, и мне вдруг захотелось исповедаться. И я, не упоминая, естественно, о Шугаеве, рассказал не только о письмах, но и о том, куда была адресована богльшая их половина.      - Позвольте, я что-то слышала о Гвоздаревых. Какая-то женщина расспрашивала заведующую или что-то о них рассказывала.      - А где ваша заведующая?      - Я - заведующая, - она мило засмущалась. - Анна Петровна на пенсии, я вам расскажу, как ее найти.      Я застал прежнюю заведующую в окружении внуков. Их было трое, но они мелькали так, что счет мог оказаться приблизительным. Однако Анна Петровна их утихомирила, отправила гулять и зачем-то надела очки. Я опять принялся все заново рассказывать.      - У Гвоздаревых служила в горничных мать моей приятельницы Татьяна Сергеевна. Она рассказывала мне какую-то романтическую историю, но я, признаться, забыла, в чем там суть. Старею.      - А где я могу найти Татьяну Сергеевну?      - К сожалению, она скончалась в прошлом году. Но у нее была дочь. Татьяна Сергеевна любила присылать открытки с поздравлениями, там должен быть обратный адрес.      Надо ли говорить, как я бежал к дочери покойной Татьяны Сергеевны! Я попал на след, я чувствовал, что поймал ниточку из прошлого, и отчаянно звонил в квартиру, указанную на обратном адресе поздравительной открытки. Дверь открыла молодая женщина.      - Мне Сараевых, здравствуйте.      - Я - Кузьменко. Мама - Сараева, но она...      - Вы дочь Татьяны Сергеевны?      - Да. А в чем дело?      - Что вам известно о неких Гвоздаревых? Ваша бабушка служила в горничных у Варвары Николаевны...      До сей поры я только в кино видел, чтобы так менялось лицо. Нет, не было в нем ужаса, да и страха никакого не было: было недоверчивое удивление. То же самое, вероятно, случилось бы и с моим лицом, если бы ко мне вдруг вошел Конек-Горбунок.      - Чушь какая-то, - вздохнула она. - Ну проходите. Вы шпион?      - Я писатель, - совершенно уж невразумительно пояснил я и стал зачем-то демонстрировать удостоверение. - Вот. Ко мне случайно попали письма...      - Вы пришли за фотографиями?      Тут уж настала моя очередь впасть в недоумение.      - Какими фотографиями?      - Варвары Гвоздаревой и белого офицера. Кажется, его звали...      - Крюков? - перебил я. - Александр Федорович Крюков? Федра?      - Костя! - вдруг закричала хозяйка. - Костя, я ничего не понимаю!      Из комнаты - а мы почему-то сидели (или стояли?) на кухне - вышел молодой человек в больших роговых очках.      - Костя, я схожу с ума, - обреченно сказала хозяйка. - Бабушка была права: этот человек пришел за фотографиями.      Полчаса мы не понимали друг друга, но как-то успокоились. А до этого я, торопясь, рассказывал о письмах, адресованных Варваре Николаевне, умершей под именем Ольги Ивановны Нежиловой.      - Ольга Ивановна - моя бабушка. Я - тоже Оля. В память о бабушке. Сейчас я поставлю чай.      - Какой там чай, - вздохнул муж Костя. - Тут без бутылки не разберешься.      И мы стали разбираться с помощью бутылки. Проверенным русским способом.      Настоящая Ольга Ивановна Нежилова, покойная бабушка Оли Кузьменко, действителыю служила у Варвары Гвоздаревой, но скорее компаньонкой, чем горничной, поскольку была посвящена во все сердечные тайны своей хозяйки. Она всегда сопровождала ее в Москву, где жили многочисленные родственники Варвары, выслушивала монологи влюбленных, а порою читала и письма "Из действующей армии". Потом влюбленные окончательно рассорились (современная Оля не знала причин этой ссоры), а в конце июля 1918 года после подавления эсеровского мятежа ночью к ним неожиданно пришел Крюков.      - Через два часа в городе начнутся аресты. Собирайтесь, Варвара Николаевна, вы - в списке.      - Я уже арестована?      - Есть возможность посадить вас на московский поезд. Как-никак я - командир полка Красной Армии.      - Но почему, почему нас должны непременно арестовать?      - Потому что вы - генеральская дочка, а ваш брат Павел Николаевич уже арестован. Что ты медлишь, Женек? Опять приступ психологии? Речь идет о твоей жизни... И о моей, если кто-нибудь узнает, что я предупредил тебя.      -...Тут он посмотрел на бабушку, - рассказывала Оля Кузьменко, - и сказал: "Отдай ей свои документы". А ты, Женек, забудь, что когда-то была Гвоздаревой и читала Отто Вайнинберга. Вещей не брать: нельзя привлекать внимания. Только сумочку.      Так они и ушли, а через час Ольгу арестовали как Варвару Гвоздареву, потому что никаких документов у нее не было, а о посещении Крюкова она ничего не сказала. Правда, через сутки отпустили, разрешив забрать из дома Гвоздаревых только свои вещи. Тогда Ольга и обнаружила, что Варвара взяла с собой сумочку с письмами Федры, а фотографии забыла - они были в альбоме.      - Бабушка сохранила эти фотографии, - сказала Оля. - Она очень любила Варвару Николаевну. Костя, принеси.      И вот я вглядываюсь в Варвару Николаевну Гвоздареву, "Женька" многословных писем Федры, Ольгу Ивановну Нежилову из Дома престарелых. Мягкое, округлое лицо с широко расставленными большими глазами, чуть прикрытое невесомой вуалеткой шляпки с меховым султаном. Из-под шляпки выглядывают толстые, старательно заплетенные косы, полные губы застыли в полуулыбке, образовав в уголках губ еле заметные ямочки.      И - прапорщик Крюков Александр Федорович. "Федра". Небольшого роста, худощав, по-офицерски подтянут. При сабле с темляком ордена Анны 4-й степени, с Георгиевским крестом на гимнастерке, затянутой солдатским ремнем. Узкое, не лишенное приятности лицо с мелкими чертами, офицерская фуражка чуть сдвинута на правое ухо, аккуратные усики.      Да, мелковат был Александр Федорович для Варвары Николаевны. Мелковат. Мир невостребованному праху ее.      - Бабушку и дедушку взяли ровно через десять лет. А маму определили в "Три ДВН", как она говорила: "Детский дом детей врагов народа". В сороковом ей исполнилось восемнадцать, и ее отпустили под надзор. Работала ткачихой, в сорок третьем ушла на фронт. Через год демобилизовали по ранению, разрешили жить в Ярославле. Вышла замуж поздно, за инвалида, и я родилась уже после его смерти.      - А бабушка?      - Бабушка вернулась в пятьдесят восьмом. Нашла маму. Я плохо помню, но мама рассказывала, что бабушка упорно связывала свой арест с Ярославским мятежом. И постоянно рассматривала эти фотографии.      - Их не отобрали при аресте?      - Они были хорошо спрятаны, даже мама о них ничего не знала. Мне кажется, что бабушка начала бояться еще в восемнадцатом, после первого ареста. Тогда же припрятала фотографии и боялась всю жизнь, вплоть до смерти. Под конец она стала совсем странной, разговаривала сама с собою, а мне с детства внушала, что тот человек, который однажды придет и спросит о Гвоздаревых и фотографиях, - шпион.      Мы долго сидим с Костей на кухне и пьем водку, Оле нельзя, она ждет ребенка. Пьем молча, потому что думаем об одном: о невостребованных прахах и востребованных на эшафот душах, которые переполнили Россию до краев...            4            Осталось досказать немногое. Я вернулся в Москву с фотографиями и в тот же день отвез их Алексею Андреевичу Шугаеву. Он долго вглядывался в милое лицо юной Вареньки, не замечая слез. Потом сказал:      - Оля. Глаза не меняются, только морщинки растут вокруг. А этого, - он отодвинул фотографию Крюкова, - Федру этого, забери. Хоть и спас он ее, а все равно не достоин. Они ведь, как шмель с яблонькой: он жужжал, а она для другого цвела. - Алексей Андреевич помолчал, вздохнул. - Не пиши. Не обмани, пожалуйста. Помру, тогда как захочешь, дело твое. Писем я не сжигал.      Алексей Андреевич Шугаев скончался в июне этого, 1993 года, оставив мне письма и фотографии Вареньки Гвоздаревой. Я проводил его в последний путь, но урну с прахом мне не отдали, что, в общем, естественно для России. Страны невостребованных прахов и неприкаянных душ.      Смилуйся над ними, Господи: ад для них был уготован на земле.                  1995                  -----------------------------------------------------------------------      Все тексты, находящиеся на сайте, предназначены для бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в учёбе и в работе, цитируйте, заучивайте... в общем, наслаждайтесь. Захотите, размещайте эти тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну просьбу: сопроводите текст служебной информацией - откуда взят, кто обрабатывал. Не преумножайте хаоса в многострадальном интернете. Информацию по архивам см. в разделе Militera: архивы и другия полезныя диски (militera.lib.ru/cd).