Пятая годовщина      (4 июня 1977) Падучая звезда, тем паче - астероид на резкость без труда твой праздный взгляд настроит. Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит.            * Там хмурые леса стоят в своей рванине. Уйдя из точки "А", там поезд на равнине стремится в точку "Б". Которой нет в помине.      Начала и концы там жизнь от взора прячет. Покойник там не зрим, как тот, кто только зачат. Иначе среди птиц. Но птицы мало значат.      Там в сумерках рояль бренчит в висках бемолью. Пиджак, вися в шкафу, там поедаем молью. Оцепеневший дуб кивает лукоморью.      * Там лужа во дворе, как площадь двух Америк. Там одиночка-мать выводит дочку в скверик. Неугомонный Терек там ищет третий берег.      Там дедушку в упор рассматривает внучек. И к звездам до сих пор там запускают жучек плюс офицеров, чьих не осознать получек.      Там зелень щавеля смущает зелень лука. Жужжание пчелы там главный принцип звука. Там копия, щадя оригинал, безрука.      * Зимой в пустых садах трубят гипербореи, и ребер больше там у пыльной батареи в подъездах, чем у дам. И вообще быстрее      нащупывает их рукой замерзший странник. Там, наливая чай, ломают зуб о пряник. Там мучает охранник во сне штыка трехгранник.      От дождевой струи там плохо спичке серной. Там говорят "свои" в дверях с усмешкой скверной. У рыбьей чешуи в воде там цвет консервный.      * Там при словах "я за" течет со щек известка. Там в церкви образа коптит свеча из воска. Порой дает раза соседним странам войско.      Там пышная сирень бушует в палисаде. Пивная цельный день лежит в глухой осаде. Там тот, кто впереди, похож на тех, кто сзади.      Там в воздухе висят обрывки старых арий. Пшеница перешла, покинув герб, в гербарий. В лесах полно куниц и прочих ценных тварей.      * Там лежучи плашмя на рядовой холстине отбрасываешь тень, как пальма в Палестине. Особенно - во сне. И на манер пустыни,      там сахарный песок пересекаем мухой. Там города стоят, как двинутые рюхой, и карта мира там замещена пеструхой,      мычащей на бугре. Там схож закат с порезом. Там вдалеке завод дымит, гремит железом, не нужным никому: ни пьяным, ни тверезым.      * Там слышен крик совы, ей отвечает филин. Овацию листвы унять там вождь бессилен. Простую мысль, увы, пугает вид извилин.      Там украшают флаг, обнявшись, серп и молот. Но в стенку гвоздь не вбит и огород не полот. Там, грубо говоря, великий план запорот.      Других примет там нет - загадок, тайн, диковин. Пейзаж лишен примет и горизонт неровен. Там в моде серый цвет - цвет времени и бревен.      * Я вырос в тех краях. Я говорил "закурим" их лучшему певцу. Был содержимым тюрем. Привык к свинцу небес и к айвазовским бурям.      Там, думал, и умру - от скуки, от испуга. Когда не от руки, так на руках у друга. Видать не рассчитал. Как квадратуру круга.      Видать не рассчитал. Зане в театре задник важнее, чем актер. Простор важней, чем всадник. Передних ног простор не отличит от задних.      * Теперь меня там нет. Означенной пропаже дивятся, может быть, лишь вазы в Эрмитаже. Отсутствие мое большой дыры в пейзаже      не сделало; пустяк: дыра, но небольшая. Ее затянут мох или пучки лишая, гармонии тонов и проч. не нарушая.      Теперь меня там нет. Об этом думать странно. Но было бы чудней изображать барана, дрожать, но раздражать на склоне дней тирана,      * паясничать. Ну что ж! на все свои законы: я не любил жлобства, не целовал иконы, и на одном мосту чугунный лик Горгоны      казался в тех краях мне самым честным ликом. Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом варьянте, я своим не подавился криком      и не окаменел. Я слышу Музы лепет. Я чувствую нутром, как Парка нитку треплет: мой углекислый вздох пока что в вышних терпят,      * и без костей язык, до внятных звуков лаком, судьбу благодарит кириллицыным знаком. На то она - судьба, чтоб понимать на всяком      наречьи. Предо мной - пространство в чистом виде. В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде. В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде.      Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох. Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах, Эпоха на колесах нас не догонит, босых.      * Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. Зане не знаю я, в какую землю лягу. Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.            Стихи о зимней кампании 1980-го года      "В полдневный зной в долине Дагестана"      М.Ю.Лермонтов      1 Скорость пули при низкой температуре сильно зависит от свойств мишени, от стремления согреться в мускулатуре торса, в сложных переплетениях шеи. Камни лежат, как второе войско. Тень вжимается в суглинок поневоле. Небо - как осыпающаяся известка. Самолет растворяется в нем наподобие моли. И пружиной из вспоротого матраса поднимается взрыв. Брезгающая воронкой как сбежавщая пенка, кровь, не успев впитаться в грунт, покрывается твердой пленкой.            2 Север, пастух и сеятель, гонит стадо к морю, на Юг, распространяя холод. Ясный морозный полдень в долине Чучмекистана. Механический слон, задирая хобот в ужасе перед черной мышью мины в снегу, изрыгает к горлу подступивший комок, одержимый мыслью, как Магомет, сдвинуть с места гору. Снег лежит на вершинах; небесная кладовая отпускает им в полдень сухой избыток. Горы не двигаются, передавая свою неподвижность телам убитых.      3 Заунывное пение славянина вечером в Азии. Мерзнущая, сырая человеческая свинина лежит на полу караван-сарая. Тлеет кизяк, ноги окоченели; пахнет тряпьем, позабытой баней. Сны одинаковы, как шинели. Больше патронов, нежели воспоминаний, и во рту от многих "ура" осадок. Слава тем, кто не поднимая взора шли в абортарий в шестидесятых, спасая отечество от позора!      4 В чем содержанье жужжанья трутня? В чем - летательного аппарата? Жить становится так же трудно, как строить домик из винограда или - карточные ансамбли. Все неустойчиво (раз - и сдуло): семьи, частные мысли, сакли. Над развалинами аула ночь. Ходя под себя мазутом стынет железо. Луна от страха потонуть в сапоге разутом прячется в тучи, точно в чалму Аллаха.      5 Праздный, никем не вдыхаемый больше воздух. Ввезенная, сваленная как попало тишина. Растущая, как опара, пустота. Существуй на звездах жизнь, раздались бы аплодисменты, к рампе бы выбежал артиллерист, мигая. Убийство - наивная форма смерти, тавтология, ария попугая, дело рук, как правило, цепкой бровью муху жизни ловящей в своих прицелах молодежи, знакомой с кровью понаслышке или по ломке целок.      6 Натяни одеяло, вырой в трухе матраса ямку, заляг и слушай "уу" сирены. Новое оледененье - оледененье рабства наползает на глобус. Его морены подминают державы, воспоминанья, блузки. Бормоча, выкатывая орбиты, мы превращаемся в будущие моллюски, бо никто нас не слышит, точно мы трилобиты. Дует из коридора, скважин, квадратных окон. Поверни выключатель, свернись в калачик. Позвоночник чтит вечность. Не то что локон. Утром уже не встать с карачек.      7 В стратосфере, всеми забыта, сучка лает, глядя в иллюминатор. "Шарик! Шарик! Прием. Я - Жучка". Шарик внизу, и на нем экватор. Как ошейник. Склоны, поля, овраги повторяют своей белизною скулы. Краска стыда вся ушла на флаги. И в занесенной подклети куры тоже, вздрагивая от побудки, кладут непорочного цвета яйца. Если что-то чернеет, то только буквы. Как следы уцелевшего чудом зайца.            * * * Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненный зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувсвтвую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.      24 мая 1980 г.            * * * Я обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною, и увидал, что выдвинутый стул сливался с освещенною стеною. Был в лампочке повышенный накал, невыгодный для мебели истертой, и потому диван в углу сверкал коричневою кожей, словно желтой. Стол пустовал, поблескивал паркет, темнела печка, в раме запыленной застыл пейзаж, и лишь один буфет казадся мне тогда одушевленным. Но мотылек по комнате кружил, и он мнй взгляд с недвижимости сдвинул, и если призрак здесь когда-то жил, то он покинул зтот дом, покинул.      1962 г.            * * * В деревне Бог живет не по углам, как думают насмешники, а всюду. Он осящает кровлю и посуду и честно двери делит пополам. В деревне он в избытке. В чугуне он варит по субботам чечевицу, приплясывает сонно на огне, подмигивает мне, как очевидцу. Он изгороди ставит, выдает девицу за лесничего и, в шутку, устраивает вечный недолет об'ездчику, стреляющему в утку. Возможность же все это наблюдать, к осеннему прислушиваться свисту, единственная, в общем, благодать, доступная в деревне атеисту.      1964 г.            24 декабря 1971 года В Рождество все немного волхвы. В продовольственных слякоть и давка. Из-за банки кофейной халвы производит осаду прилавка грудой свертков навьюченный люд: каждый сам себе царь и верблюд.      Сетки, сумки, авоськи, кульки, шапки, галстуки, сбитые набок. Запах водки, хвои и трески, мандаринов, корицы и яблок. Хаос лиц, и не видно тропы в Вифлеем из-за снежной крупы.      И разносчики скромных даров в транспорт прыгают, ломятся в двери, исчезают в провалах дворов, даже зная, что пусто в пещере: ни животных, ни яслей, ни Той, над Которою - нимб золотой.      Пустота. Но при мысле о ней видишь вроде как свет ниоткуда. Знал бы Ирод, что, чем он силбней, тем верней, неизбежнее чудо. Постоянство такого родства - основной механизм Рождества.      То и празднуют нынче везде, что Его приближенье, сдвигая все столы. Не потребность в звезде пусть еще, но уж воля благая в человеках видна издали, и костры пастухи разожгли.      Валит снег; не дымят, но трубят трубы кровель. Все лица, как пятна. Ирод пьет. Бабы прячут ребят. Кто грядет - никому не понятно: мы не знаем примет, и сердца могут вдруг не признать пришлеца.      Но, когда на дверном сквозняке из тумана ночного густого возникает фигура в платке, и Младенца, и Духа Святого ощущаешь в себе без стыда; смотришь в небо и видишь - звезда.            В озерном краю В те времена в стране зубных врачей, чьи дочери выписывают вещи из Лондона, чьи сомкнутые клещи вздымают вверх на знамени ничей Зуб Мудрости, я, прячущий во рту, развалины почище Парфенона, шпион, лазутчик, пятая колонна гнилой цивилизации - в быту профессор красноречия - я жил в колледже возле Главного из Пресных озер, куда из недорослей местных был призван для вытягивания жил. Все то, что я писал в те времена, сводилось неизбежно к многоточью. Я падал, не расстегиваясь на постель свою. И ежели я ночью отыскивал звезду на потолке, она, согласно правилам сгоранья, сбегала на подушку по щеке быстрей, чем я загадывал желанье.      1972 г.            Одному тирану Он здесь бывал: еще не в галифе - в пальто из драпа; сдержанный, сутулый. Арестом завсегдатаев кафе покончив позже с мировой культурой, он этим как бы отомстил (не им, но Времени) за бедность, униженья, за скверный кофе, скуку и сраженья в двадцать одно, проигранные им. И Время проглотило эту месть. Теперь здесь людно, многие смеются, гремят пластинки. Но пред тем, как сесть за столик, как-то тянет оглянуться. Везде пластмасса, никель - все не то; в пирожных привкус бромистого натра. Порой, перед закрытьем, из театра он здесь бывает, но инкогнито. Когда он входит, все они встают. Одни - по службе, прочие - от счастья. Движением ладони от запястья он возвращает вечеру уют. Он пьет свой кофе - лучший, чем тогда, и ест рогалик, примостившись в кресле, столь вкусный, что и мертвые:"О, да!" воскликнули бы, если бы воскресли.      1972 г.            Письма римскому другу      Из Марциала Нынче ветренои волны с перехлестом. Скоро осень, все изменится в округе. Смена красок этих трогательней, Постум, чем наряда перемена у подруги.            Дева тешит до известного предела - дальше локтя не пойдешь или колена. Сколь же радостней прекрасное вне тела: ни объятье невозможно, ни измена!            ------      Посылаю тебе, Постум, эти книги. Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко? Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги? Все интриги, вероятно, да обжорство.            Я сижу в своем саду, горит светильник. Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых. Вместо слабых мира этого и сильных - Лишь согласное гуденье насекомых.            ------      Здесь лежит купец из Азии. Толковым был купцом он - деловит, но незаметен. Умер быстро: лихорадка. По торговым он делам сюда приплыл, а не за этим.            Рядом с ним - легионер под грубым кварцем. Он в сражениях империю прославил. Сколько раз могли убить! а умер старцем. Даже здесь не существует, Постум, правил.            ------      Пусть и вправду, Постум, курица не птица, но с куриными мозгами хватишь горя. Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой просинции, у моря.            И от Цезаря далеко и от вьюги, лебезить не нужно, трусить, торопиться. Говоришь, что все наместники - ворюги? Но ворюги мне милей, чем кровопийцы.            ------      Этот ливень переждать с тобой, гетера, я согласен, но давай-ка без торговли: брать сестерций с покрывающего тела - все равно что дранку требовать у кровли.            Протекаю говоришь? Но где же лужа? Чтобы лужу оставлял я - не бывало. Вот найдешь себе какого-нибудь мужа, он и будет протекать на покрывало.            ------      Вот и прожили мы больше половины. Как сказал мне старый раб перед таверной: "Мы, оглядываясь, видим лишь руины". Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.            Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом. Разыщу большой кувшин, воды налью им... Как там в Ливии, мой Постум,- или где там? Неужели до сих пор еще воюем?            ------      Помнишь, Постум, у наместника сестрица? Худощавая, но с полными ногами. Ты с ней спал еще... Недавно стала жрица. Жрица, Постум, и общается с богами.            Приезжай, попьем вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья. Постелю тебе в саду под чистым небом и скажу, как называются созвездья.            ------      Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье, долг свой давний вычитанию заплатит. Забери из-под подушки сбереженья, там немного, но на похороны хватит.            Поезжай на вороной своей кобыле в дом гетер под городскую нашу стену. Дай им цену, за которую любили, чтоб за ту же и оплакивали цену.            ------      Зелень лавра, доходящая до дрожи. Дверь распахнутая, пыльное оконце. Стул покинутый, оставленное лохе. Ткань, впитавшая полуденное солнце.            Понт шумит за черной изгородью пиний Чье-то судно с ветром борется у мыса. На рассохшейся скамейке - Старший Плиний. Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.                  Новый Жюль Верн      I Безупречная линия горизонта, без какого-либо изъяна. Корвет разрезает волны профилем Франца Листа. Поскрипывают канаты. Голая обезьяна с криком выскакивает из кабины натуралиста.            Рядом плывут дельфины. Как однажды заметил кто-то, только бутылки в баре хорошо переносят качку. Ветер относит в сторону окончание анекдота, и капитан бросается с кулаками на мачту.            Порой из кают-компании раздаются аккорды последней      вещицы Брамса. Штурман играет циркулем, задумавшись над прямою линией курса. И в подзорной трубе пространство впереди быстро смешивается с оставшимся за кормою.            II Пассажир отличается от матроса шорохом шелкового белья, условиями питания и жилья, повторением какого-нибудь бессмысленного вопроса.      Матрос отличается от лейтенанта отсутствием эполет, количеством лет, нервами, перекрученными на манер каната.      Лейтенант отличается от капитана нашивками, выраженьем глаз, фотокарточкой Бланш или Франсуаз, чтением "Критики чистого разума", Мопассана и "Капитала".      Капитан отличается от адмиралтейства одинокими мыслями о себе, отвращением у синеве, воспоминаньем о длинном уик-энде, проведенном в именье тестя.      И только корабль не отличается от корабля. Переваливаясь на волнах, корабль выглядит одновременно как дерево и журавль, из-под ног у которых ушла земля.            III            Разговоры в кают-компании "Конечно, эрцгерцог монстр! Но как следует разобраться - нельзя не признать за ним некоторых заслуг..."-"Рабы обсуждают господ. Господа обсуждают рабство. Какой-то порочный круг!" - "Нет, спасательный круг!"            "Восхитительный херес!" - "Я всю ночь не могла уснуть. Это жуткое солнце: я сожгла себе плечи". "...А если открылась течь? Я читал, что бывают течи. Представьте себе, что открылась течь и мы стали тонуть!            Вам случалось тонуть, лейтенант?" - "Никогда, но акула меня      кусала".-"Да? Любопытно... Но представьте, что - течь...      И представьте себе..." "Что ж, может это заставит подняться на палубу даму в 12-б".-"Кто она?" - "Это дочь генерал-губернатора, плывущая в Кюросао".            IV            Разговоры на палубе "Я, профессор, тоже в молодости мечтал открыть какой-нибудь остров, зверушку или бациллу".-"И что же вам помешало?" - "Наука мне не под силу. И потом - тити-мити". - "Простите?" - "Э-э... презренный металл".            "Человек, он есть кто? Он вообще - комар!" "А скажите, месье, в России у вас что - тоже резина?" "Вольдемар, перестаньте! Вы кусаетесь, Вольдемар! Не забывайте, что я..." - "Простите меня, кузина".            "Слышишь, кореш?" - "Чего?" - "Чего там вдали?" - "Где?" - "Да справа по борту". - "Не вижу". - "Вон там". -      "Ах, это... Вроде бы кит. Завернуть не найдется?" - "Не-а, одна газета... Но оно увеличивается! Смотри!.. Оно увели..."            V Море гораздо разнообразней суши. Интересней, чем что-либо. Изнутри, как и снаружи. Рыба интереснее груши.      На земле существуют четыре стены и крыша. Мы боимся волка или медведя, медведя, однако, меньше и зовем его Миша. А если хватает воображенья - Федя.      Ничего подобного не происходит в море. Кита в его первозданном, диком виде не трогает имя Бори. Лучше звать его Диком.      Море полно сюрпризов, некоторые неприятны. Многим из них не отыскать причины: ни свалить на Луну, перечисляя пятна, ни на злую волю женщины или мужчины.      Кровь у жителей моря холодней, чем у нас: их жуткий вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке. Если б Дарвин туда нырнул, мы б не знали закона джунглей либо - внесли бы в оный свои поправки.      VI "Капитан, в этих местах затонул "Черный принц" при невыясненных обстоятельствах".- "Штурман Бенц! Ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь".-"В этих местах затонул также русский "Витязь".-"Штурман Бенц! Вы думаете, что я шучу?" - "При невыясненных обстоя..."      Неукоснительно двигается корвет. За кормою - Европа, Азия, Африка, Старый и Новый Свет. Каждый парус выглядит в профиль, как знак вопроса. И пространство хранит ответ.      VII "Ирина!" - "Я слушаю".- "Взгляни-ка сюда, Ирина".-"Я же сплю".- "Все равно. Посмотри-ка, что это там?" - "Да гле?" - "В иллюминаторе".- "Это... это, по-моему, субмарина".-"Но оно извивается!" - "Ну и что из того? В воде все извивается".- "Ирина!" - "Куда ты тащишь меня?! Я раздета!" - "Да ты только взгляни!" - "О боже, не напирай! Ну, гляжу. Извивается... но ведь это... это... это гигантский спрут!.. И он лезет к нам! Николай!.."      VIII Море внешне безжизненно, но оно полно чудовищной жизни, которую не дано постичь, пока не пойдешь на дно.      Что порой подтверждается сетью, тралом. Либо - пляской волн, отражающих как бы в вялом зеркале творящееся под одеялом.      Находясь на поверхности, человек может быстро плыть. Под водою, однако, он умеряет прыть. Внезапно он хочет пить.      Там, под водой, с пересохшей глоткой, жизнь представляется вдруг короткой. Под водой человек может быть лишь подводной лодкой.            Изо рта вырываются пузыри. В глазах возникает эквивалент зари. В ушах раздается некий бесстрастный голос, считающий:      раз, два, три.            IX "Дорогая Бланш, пишу тебе, сидя внутри гигантского осьминога. Чудо, но письменные принадлежности и твоя фотокарточка уцелели. Сыро и душно. Тем не менее не одиноко: рядом два дикаря, и оба играют на укалеле. Главное, что темно. Когда напрягаю зренье, различаю какие-то арки и своды. Сильно звенит в ушах. Постараюсь исследовать систему пищеваренья. Это - единственный путь к свободе. Целую. Твой верный Жак".      "Вероятно, так было в утробе... Но спасибо и за осьминога. Ибо мог бы просто пойти на дно либо - попасть к акуле. Все еще в поисках. Дикари, увы, не подмога: о чем я их не спрошу, слышу странное "хули-хули". Вокруг бесконечные скользкие вьющиеся туннели. Какая-то загадочная переплетающаяся система. Вероятно, я брежу, но вчера на панели мне попался некто, назвавщийся капитаном Немо".      "Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я пошел. Говорит, что он вырастил этого осьминога. Как протест против общества. Раньше была семья, но жена и т.д. И ему ничего иного не осталось. Говорит, что мир потонул во зле. Осьминог (сокращенно - Ося) карает жестокосердье и гордыню, воцарившиеся на земле. Обещал, что если останусь, то обрету бессмертье".      "Вторник. Ужинали у Немо. Были вино, икра (с "Принца" и с "Витязя"). Дикари подавали скаля зубы. Обсуждали начатую вчера тему бессмертья, "Мысли" Паскаля, последнюю вещь в "Ла Скала". Представь себе вечер, свечи. Со всех сторон - осьминог. Немо с его бородой и глазами голубыми, как у младенца. Сердце сжимается, как подумаешь, как он тут одинок..."      (Здесь обрываются письма к Бланш Деларю от лейтенанта Бенца.)      X Когда корабль не приходит в определенный порт ни в назначенный срок, ни позже, директор компании произносит: "Черт!" - адмиралтейство: "Боже!"      Оба не правы. Но откуда им знать о том, что приключилось. Ведь не допросишь чайку, ни акулу с ее набитым ртом, ни направишь овчарку      по следу. И какие вообще следы в океане? Все это сущий бред. Еще одно торжество воды в состязаньи с сушей.      В океане все происходит вдруг. Но потом еще долго волна теребит скитальцев: доски, обломки мачты и спасательный круг; все - без отпечатка пальцев.      И потом наступает осень, за ней - зима. Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката молчаливые волны могут свести с ума красотою заката.      И становится ясно, что нечего вопрошать ни посредством горла, ни с помощью радиозонда синюю рябь, продолжающую улучшать линию горизонта.      Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк факты, которых, собственно, кот наплакал. Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк и оседает на пол.      Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод. Вдалеке на волне покачивается какой-то безымянный предмет. И колокол глухо бьет в помещении Ллойда.            * * * Осенний вечер в скромном городке, гордящемся присутствием на карте (топограф был, наверное, в азарте иль с дочкою судьи накоротке).      Уставшее от собственных причуд Пространство как бы скидывает бремя величья, ограничиваясь тут чертами Главной улицы; а Время взирает с неким холодком в кости на циферблат колониальной лавки, в чьих недрах все, что смог произвести наш мир: от телескопа до булавки.      Здесь есть кино, салуны, за углом одно кафе с опущенною шторой, кирпичный банк с распластанным орлом и церковь, о наличии которой и ею расставляемых сетей, когда б не рядом с почтой, позабыли. И если б здесь не делали детей, то пастор бы крестил автомобили.      Здесь буйствуют кузнечики в тиши. В шесть вечера, как вследствие атомной войны, уже не встретишь ни души. Луна вплывает, вписываясь в темный квадрат окна, что твой Екклесиаст. Лишь изредка несущийся куда-то шикарный "бьюик" фарами обдаст фигуру Неизвестного Солдата.      Здесь снится вам не женщина в трико, а собственный ваш адрес на конверте. Здесь утром, видя скисшим молоко, молочник узнает о вашей смерти. Здесь можно хить, забыв про календарь, глотать свой бром, не выходить наружу и в зеркало глядеться, как фонарь глядится в высыхающую лужу.                  ПИЛИГРИМЫ            Мои мечты и чувства в сотый раз      Идут к тебе дорогой пилигрима.      Шекспир Мимо ристалищ, капищ, Мимо храмов и баров, Мимо шикарных кладбищ Мимо больших базаров,            Мира и горя мимо, Мимо Мекки и Рима, Синим солнцем палимы Идут по земле пилигримы.      Увечны они и горбаты, Голодны и полуодеты, Глаза их полны заката, Сердца их полны рассвета.      За ними поют пустыни, Вспыхивают зарницы, Звезды встают над ними, И хрипло кричат им птицы,      Что мир останется прежним, Да, останется прежним, Ослепительно снежным И сомнительно нежным.      Мир останется лживым, Мир останется вечным, Может быть, постижимым, А все-таки бесконечным.      А значит не будет толку От веры в себя да в Бога, А значит остались только Иллюзия и дорога.      И быть над землей закатам, И быть над землей рассветам, Удобрить ее солдатам, Одобрить ее поэтам.            ГЛАДИАТОРЫ            Простимся. До встреч в могиле. Близится наше время. Ну что ж, мы не победили, Мы умерли на арене. Тем лучше. Не облысеем От женщин, от перепоя. А небо над Колизеем Такое же голубое, Как над родиной нашей, Которую зря покинул Радиистин, а также Ради богатства римлян. Впрочем, нам не обидно, Разве это обида! Просто такая, видно, Выпала нам планида... Близится наше время, Люди уже расселись. Мы умрем на арене Людям хочется зрелищ.            ПАМЯТНИК ПУШКИНУ            И Пушкин падает в голубоватый      колючий снег...      Э.Багрицкий            ...И тишина. И более ни слова. И эхо. Да еще усталость. ...Свои стихи доканчивая кровью, Они на землю тихо опускались. Потом глядели медленно и нежно. Им было дико, холодно и странно. Над ними наклонялись безнадежно Седые доктора и секунданты, Над ними звезды, вздрагивая, пели, Над ними останавливались ветры... Пустой бульвар. И памятник поэту. Пустой бульвар. И пение метели. И голова опущена устало. ...В такую ночь Ворочаться в постели Приятней, чем стоять на пьедестале.            * * *            Еврейское кладбище около Ленинграда. Кривой забор из гнилой фанеры. За кривым забором лежат рядом Юристы, торговцы, музыканты, революционеры.      Для себя пели, Для себя копили, Для других умирали. Но сначала платили налоги, уважали пристава, И в этом мире, безвыходно материальном, Толковали Талмуд, оставаясь идеалистами.            Может, видели больше, Может, верили слепо, Но учили детей, чтобы были терпимы, И стали упорны, и не сеяли хлеба.      Никогда не сеяли хлеба.            Просто сами ложились В холодную землю, как зерна, И навек засыпали, А потом их землей засыпали, Зажигали свечи, И в день Поминовения Голодные старики высокими голосами, Задыхаясь от холода, кричали об успокоении, И они обретали его. В виде распада материи. Ничего не помня. Ничего не забывая. За кривым забором из гнилой фанеры. В четырех километрах от кольца трамвая.            ГЛАГОЛЫ            Меня окружают молчаливые глаголы, Похожие на чужие головы глаголы, Голодные глаголы, голые глаголы, Главные глаголы, глухие глаговы.      Глаголы без существительных, глаголы - просто Глаголы, которые живут в подвалах, Говорят в подвалах, рождаются в подвалах, Под несколькими этаэами всеобщего оптимизма.      Каждое утро они идут на работу, Мерно ступая от слова к слову, Всеми своими тремя временами, Глаголы однажды восходят на Голгофу.      И небо над ними как птица над погостом, И, словно стоя перед запертой дверью, Некто стучит, забивая гвозди, В прошедшее, В настоящее, В будущее время,      Никто не придет и никто не снимет, Стук молотка вечным ритмом станет. Земли гипербола лежит под ними, Как небо метафор плывет над нами!            ОДИНОЧЕСТВО            Когда теряет равновесие Твое сознание усталое, Когда ступени этой лестницы Уходят из-под ног, как палуба, Когда плюет на человечество Твое ночное одиночество, Ты можешь размышлять о вечности И сомневаться в непорочности Идей, гипотез, восприятия Произведения искусства, И, кстати, самого зачатия Мадонной сына Иисуса.      Но лучше поклоняться давности С ее короткими дорогами, Которые потом до странности Покажутся тебе широкими, Покажутся большими, пыльными, Усеянными компромиссами, Покажутся большими крыльями, Покажутся большими птицами.      Да, лучше поклоняться давности, С убогими ее мерилами, Которые потом, по крайности, Покажутся тебе перилами (Хотя и не особо чистыми), Удерживающими в равновесии Твои хромающие истины На этой выщербленной лестнице.            * * *            Прощай, позабудь и необессудь. А письма сожги, как мост. Да будет мужественным твой путь, Да будет он прям и прост. Да будет во мгле для тебя гореть Звездная мишура, Да будет надежда ладони греть У твоего костра.      Да будут метели,снега, дожди И бешеный рев огня, Да будет удач у тебя впереди Больше, чем у меня. Да будет могуч и прекрасен бой, Гремящий в твоей груди. Я счастлив за тех, которым с тобой Может быть, по пути.                  ХУДОЖНИК            Он верил в свой череп. Верил. Ему кричали: "Нелепо!" Но падали стены: Череп, Оказывается, был крепок. Он думал: За стенами чисто, Он думал, Что дальше - просто.      ...Он спасся от самоубийства Скверными папиросами И начал бродить по селам, По шляхам желтым и длинным, Он писал для костелов Иуду и Магдалину. И это было искусство. А после, в дорожной пыли Его чумаки сивоусые Как надо похороними. Молитвы над ним не читались. Так, забросали глиной... Но на земле остались Иуды и Магдалины.            * * *            Воротишься на родину. Ну что ж. Гляди вокруг, кому еще ты нужен, Кому теперь в друзья ты попадешь? Воротишься - купи себе на ужин Какого-нибудь сладкого вина, Смотри в окно и думай понемногу - Во всем твоя, одна твоя вина, И хорошо. Спасибо. Слава Богу. Как хорошо, что некого винить, Как хорошо, что ты никем не связан, Как хорошо, что до смерти любить Тебя никто на свете не обязан. Как хорошо, что никогда во тьму Тебя рука ничья не провожала. Как хорошо на свете одному Идти пешком с шумящего вокзала. Как хорошо, на родину спеша, Поймать себя в свовах неоткровенных, И вдруг понять, как медленно душа Заботится о новых переменах.                  САД            О, как ты пуст и нем! В осенней полумгле Сколь призрачно царит прозрачность сада, Где листья приближаются к земле Великим тяготением распада.      О, как ты нем! Ужель твоя судьба В моей судьбе угадывает вызов, М гул плодов, покинувших тебя, Как гул колоколов тебе не близок?      Великий сад! Даруй моим словам Стволов круженье, истины круженье, Где я бреду к изогнутым ветвям В паденье листьев, в сумрак возрожденья.      О, как дожить до будущей весны Твоим стволам, душе моей печальной, Когда плоды твои унесены, И только пустота твоя реальна.      Нет , уезжать! Пускай куда-нибудь Меня влекут громадные вагоны. Мой дальний путь и твой высокий путь Теперь они тождественно огромын.      Прощай, мой сад! Надолго ль? Навсегда. Храни в себе молчание рассвета, Великий сад, роняющий года На горькую идиллию поэта.            СТАНСЫ ГОРОДУ            Да не будет дано Умереть мне вдали от тебя, В голубиных горах, Кривоногому мальчику вторя. Да не будет дано И тебе, облака торопя, В темноте увидать Мои жалкие слезы и жалкое горе. Пусть меня отпоет Хор воды и небес, и гранит, Аусть обнимет меня, Пусть поглотит, Мой шаг вспоминая, Пусть меня отпоет Пусть меня, беглеца, осенит Белой ночью твоя Неподважная свава земная. Все умолкнет вокруг, Только черный буксир закричит Посредине реки, Исступленно борясь с темнотою, И летящая ночь Эту бедную жизнь обручит С красотою твоей И посмертной моей правотою.            СТАНСЫ            Ни страны, ни погоста Не хочу выбирать. На Васильевский остров Я приду умирать. Твой фасад темносиний Я впотьмах не найду, Между выцветших линий На асфальт упаду. И душа неустанно, Поспевая во тьму, Промеллькнет под мостами В петроградском дыму. И апрельская морось, Под затылком снежок, И услышу я голос: "До свиданья, дружок!" И увижу две жизни Далеко за рекой, К равнодушной отчизне Прижимаясь щекой. Словно девочки-сестры Из непрожитых лет, Выбегая за остров, Машут мальчику вслед.            РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС            Плывет в тоске необъяснимой Среди кирпичного надсада Ночной кораблик негасимый Из Александровского сада.      Ночной фонарик нелюдимый, На розу желтую похожий, Над головой своих любимых, У ног прохожих.      Плывет в тоске необъяснимой Пчелиный хор сомнамбул, пьяниц, В ночной столице фотоснимок Печально сделал иностранец. И выезжает на Ордынку Такси с больными содоками, И мертвецы стоят в обнимку С особняками.      Плывет в тоске необъяснимой Певец печальный по столице, Стоит у лавки керосинной Печальный дворник круглолицый. Спешит по улице невзрачной Любовник старый и красивый, Полночный поезд новобрачных Плывет в тоске необъяснимой.      Плывет во мгле замоскворецкой Пловец в несчастии случайный, Блуждает выговор еврейский По желтой лестнице печальной. И от любви до невеселья Под Новый год, под воскресенье Плывет красотка записная Своей тоски не объясняя.      Плывет в глазахт холодный вечер, Дрожат снежинки на вагоне, Морозный ветер, блудный ветер Обтянет красные ладони. И льется мед огней вечерних, И пахнет сладкою халвою, Ночной пирог несет сочельник Над головою.      Твой Новый год по темносиней Волне средь моря городского Плывет в тоске необъяснимой, Как будто жизнь начнется снова, Как будто будут свет и слава, Удачный день и вдоволь хлеба, Как будто жизнь качнется вправо, Качнувшись влево.            * * *            Теперь все чаще чувствую усталость, Все реже говорю о ней теперь, О, промыслов души моей кустарность, Веселая и теплая артель.      Каких ты птиц себе изобретаешь? Кому их даришь или продаесшь? И в современных гнездах обитаешь, И современным голосом поешь.      Вернись душа и перышко мне вынь. Пускай о славе радио споет нам. Скажи, душа, как выглядела жизнь, Как выглядела с птичьего полета?      Покуда снег как из небытия Кружит по незатейливым карнизам, Рисуй о смерти, улица моя, А ты, о птица, вскрикивай о жизни.      Вот я иду, а где-то ты лежишь, Уже не слыша сетований наших, Вот я живу, а где-то ты кричишь И крыльями взволнованными машешь.            РОМАНС КРЫСОЛОВА.            Шум шагов, шум шагов, бой часов. Снег летит, снег летит на карниз. Если слышишь приглушенный зов, То спускайся по лестнице вниз.      Город спит, город спит, спят дворцы, Снег летит вдоль ночных фонарей. Город спит, город спит, спят отцы, Обхватив животы матерей.      В этот час, в этот час, в этот миг Над карнизами кружится снег. В этот час мы уходим от них, В этот час мы уходим в набег.      Нас ведет Крысолов, Крысолов Вдоль панелей и цинковых крыш. И звенит, и летит из углов Светлый хор возвратившихся крыс.      Вечный мальчик, молодчик, юнец, Вечный мальчик, любовник, дружок, Оглянись, обернись, наконец, Как витает над ними снежок.      За спиной полусвет, полумрак, Только пятнышки, пятнышки глаз. Кто б ты ни был, подлец иль дурак, Все равно здесь не вспомнят о нас.      Так за флейтой настойчивей мчись, Снег следы заметет, занесет. От безумья забвеньем лечись, От забвенья безумье спасет.      Так спасибо тебе, Крысолов. На чужбине отцы голосят. Так спасибо за славный урок. Никаких возвращений назад.      Как он выглядит: брит или лыс? Наплевать на прическу и вид, Но счастливое пение крыс, Как всегда, над Россией звенит.      Вот и жизнь, вот и жизнь пронеслась, Вот и город заснежен и мглист, Только помнишь безумную власть, И безумный уверенный свист.      Так запомни лишь несколько слов: Нас ведет от зари до зари, Нас ведет Крысолов, Крысолов, Нас ведет Крысолов, Повтори!            ПО КОМ ЗВОНИТ КОЛОКОЛ            Посвящается Э.Хэмингуэю      Когда устаю, начинаю жалеть я О том, что рожден и живу в лихолетье, Что годы растрачены на постиженье Того, что должно быть понятно с рожденья. А если б со мной не случилось такое, Я смог бы, наверно, постигнуть другое,-Что более вечно, что более ценно, Что скрыто от глаз, но всегда несомненно, И если хоть разумом бог бы обидел, Чтоб впрямь ничего я не слышал, не видел. Тогда - что ж, обидно, да спросу-то нету... Но в том-то и дело, что было не это, Что разума было не так уж и мало, Что слуха хватало и зренья хватало, Что просто не верило слуху и зренью И собственным мыслям мое поколенье. Не слух и не зрение - с самого детства Нам вера, как знанье, досталась в наследство - Высокая вера в иные начала, - О, как неохотно она умирала! Мы знали - до нас так мечтали другие, Но все нам казалось, что мы не такие, Что мы не доступны ни року, ни быту. Что тайные карты нам веком открыты. Когда-нибудь вспомнят без всякой печали О людях, которые меры не знали, Как жили они и как их удивляло, Когда эта мера себя проявляла. И вы меня нынче поймете едва ли, Но я б рассмеялся, когда б мне сказали, Что нечто помимо есть важное в мире, Что жизнь - это глубже, полнее и шире. Уходит со сцены мое поколенье, С тоскою-расплатой за те озаренья. Им многое ясное не было видно, Но мне почему-то за это не стыдно. Мы видели мало, но значит - немало,-Каким нам туманом глаза застилало! С чего начиналось, чем бредило детство, Какие мы сны получили в наследство! Летели тачанки и кони хрипели, И гордые песни казнимые пели. Им было обидно стоять, умирая, У самого входа в преддверие рая. Еще бы немного напора такого - И снято проклятие с рода людского! Последняя буря, последняя свалка, И в ней ни врага и ни друга не жалко. Да, в этом, пожалой, и мудрости нету, Но что же нам делать - нам верилось в это! Мы были потом, но мы к ним приобщались, Нам нравилось жить, о себе не печалясь. И так, о себе не печалясь, мы жили, Нам некогда было, мы к цели спешили. Построили много и все претерпели, И все ж ни на шаг не приблизились к цели. А нас все учили, все били и били, А мы все глупили, хоть умными были, Мы все понимали и не понимали, И логику чувств мы умом подминали. Мы были разбиты в Москве и Мадриде, Но я благодарен плачевной планиде, За то, что мы так, а не иначе жили, Зачем-то горели, зачем-то дружили... Но вот надвигается юность иная, Особых надежд ни на что не питая, Она по наследству не веру, не силу,-Усталое знанье от нас получила. От наших пиров ей досталось похмелье... Она не прельстится немыслимой целью, И ей ничего теперь больше не надо, - Ни нашего рая, ни нашего ада. Разомкнутый круг замыкается снова - Проклятие древнее рода людского. А впрочем не гладко, не просто, но вроде Года в колею понемножечку входят; И люди трезвеют и все понимают, И логика место свое занимает. Но с юных годов соглашаются дети, Что зло и добро равноправно на свете. И так повторяют бестрепетно это, Что кажется, нас на Земле уже нету. Но мы существуем, но мы существуем! Подчас погибаем, подчас торжествуем. Мы горечь столетий, их опыт, их гуща, И нас не растопчешь - мы жизни присущи. Мы брошены в годы как вечная сила, Чтоб злу на планете препятствие было. Птепятствие в том нетерпении страсти, В той тяге к добру, что приводит к несчастью. Нас все обмануло - и средства, и цели, Но правда все то, что мы сердцем хотели, Хоть редко на деле она удается, Но в песнях живет она и остается. Да, зло развернется, но честное слово, Нарвется оно на препятствие снова, Схлестнется. И наше с тобой нетерпенье Еще посетит не одно поколенье. Вновь будут неверными средства и цели, Вновь - правдой все то, что мы сердцем хотели, Вновь логика чувствами будет подмята, И горькая будет за это расплата. И кто-то измученный с самого детства Усталое знанье получит в наследство. Вновь будут несхожи мечты и свершенья, Но будет трагедия значить движенье. Есть зло и добро, и их бой нескончаем. Мы место свое на Земле занимаем.