БИБЛИОТЕКА ПРИКЛЮЧЕНИЙ И НАУЧНОЙ ФАНТАСТИКИ            МОСКВА 1954                  БОРИС ПОЛЕВОЙ            ЗОЛОТО            РОМАН            рисунки                  Р. ГЕРШАНИКА            ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ДЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ      МИНИСТЕРСТВА ПРОСВЕЩЕНИЯ РСФСР                  Часть первая                  1            Мысль не покидать родного города появилась у Митрофана Ильича Корецкого неожиданно для него самого.      Последние дни были так полны горестных забот, что некогда было думать о личной судьбе. В городском отделении Госбанка спешно делали последние подсчеты, инвентаризировали, упаковывали ценности, приводили в порядок текущие архивы и во всех печах жгли вперемешку с торфом старые бумаги, которые не стоило брать с собой. Все "дела", в том числе и текущие, были уже уложены. Днем, когда отделение работало, нужные папки вынимали, а на ночь складывали обратно так, чтобы, в случае чего, оставалось только завязать мешки, забить ящики, засургучить и грузить в машины.      Хлопот в эти дни у служащих было много. Но это не была та живая, даже веселая страда, какая обычно наступала в конце операционного года, когда подводили баланс. Работали молча, без страстных пререканий, без шуток в свободную минуту. Эта сосредоточенная суета напоминала почему-то Митрофану Ильичу ту, что царила в его домике в последние минуты перед выносом тела его покойной жены.      Митрофан Ильич был внешне спокоен. Трудился он с обычной сноровкой и деловитостью, но сослуживцы примечали, что с ним творится что-то неладное. Педантичная чистоплотность старшего кассира с давних пор служила предметом добродушного подтрунивания. Шутники утверждали, что он, должно быть, так и родился в накрахмаленном воротничке, с аккуратно подстриженными усиками, с четким пробором, с апельсиновым румянцем на тщательно выбритых щеках. И действительно, даже самые старые ветераны не помнили его иным. А тут он как-то сразу сдал, перестал бриться, забывал причесываться, ходил вовсе без воротничка, в мятом, выпачканном мелом пиджаке и у всех на глазах из подтянутого человека неопределенных лет превратился вдруг в неряшливого, рассеянного старика. Проводив на восток дочь с внуком, он перестал ходить домой даже на ночь и спал на письменном столе, подложив под голову пухлую папку со старыми делами и прикрыв ноги развернутым листом городской газеты. Впрочем, сотрудники, из числа тех, кто находился на казарменном положении, видели, как неспокоен сон старшего кассира. Он кряхтел, вздыхал, охал, точно от боли, ворочался с боку на бок и все что-то шептал. С лица его и ночью не сходило недоуменное выражение.      Иногда кто-нибудь, пожалев старика, начинал рассказывать ему все одну и ту же ободряющую новость. В город прибыла часть полковника Теплова. Начфин этой части, открывавший в банке текущий счет, намекал по секрету, что у них хватит и пушек и танков и что врага они к городу никоим образом не подпустят. Митрофан Ильич рассеянно смотрел на говорившего, и трудно было понять, слушает он или нет.      Под утро, измаявшись от бессонницы, он сползал со, своего жесткого ложа, неверным шагом, задевая за стулья и стукаясь об углы столов, проходил через анфиладу банковских комнат, выбирался на балкон и, прислонившись спиной к стене, так и стоял до зари, тревожно посматривая на запад. Далеко за городом, погруженным во тьму, по небу, где еще не угасли слоистые перламутровые полосы заката, вспыхивали багровые отсветы далеких разрывов. Губы старика, взятые в скобки двумя глубокими горькими складками, шептали:      - Что же это? Как же так? Что же будет?      Банковские комсомольцы - дежурные противовоздушной обороны - с участием посматривали на старика. Кто-нибудь выносил на балкон табуретку, предлагал присесть. Митрофан Ильич рассеянно благодарил и продолжал стоять рядом с табуреткой...      Днем и ночью через площадь, мимо отделения банка, громыхали пыльные грузовики, нагруженные ящиками, тюками, мебелью. Тянулись усталые люди с мешками, с узлами, с молчаливыми детьми на руках. Все это двигалось к станции. И милиционер на перекрестке, раньше ловко, как капельмейстер, управлявший с помощью белого жезла двусторонним движением, теперь стоял, как монумент, в полной неподвижности, пропуская два потока машин, двигавшихся в одном направлении. Один за другим закрывали в банке свои счета уезжавшие на восток заводы, институты, учреждения. Появлялась новая клиентура - воинские части, госпитали. Отделение банка должно было работать до полной эвакуации города.      Днем среди массы срочных дел, связанных с отъездом старых клиентов, Митрофан Ильич точно, но как-то автоматически выполнял свои обязанности: щелкал арифмометром, с изяществом и быстротой фокусника пересчитывал пачки денег, аккуратно выводил на счетах свою подпись с затейливым росчерком. Но иногда в разгаре работы он впадал в такую задумчивость, что не слышал ни сирен, объявлявших воздушную тревогу, ни дробного боя зениток. Массивное здание вздрагивало от разрывов, чернильницы подскакивали и плескали, люстра под потолком начинала раскачиваться, а старый кассир сидел за своим столом над раскрытой приходо-расходной книгой, уставив рассеянный взгляд в распахнутое окно, на площадь, обезлюдевшую, точно перед грозой.      Начальник отделения банка Чередников наказал комсомольцам из бухгалтерии опекать старшего кассира. Теперь с объявлением воздушной тревоги они насильно уводили старика во двор и заставляли спускаться в зигзагообразную земляную траншею, черной молнией рассекавшую клумбы скверика на банковском дворе.      - Подумать только, как быстро может сдать человек! - удивлялись сослуживцы, глядя на Митрофана Ильича.      Так, в тоскливом ожидании чего-то невероятного, настолько страшного, что трудно было даже представить, прожил Митрофан Ильич до той самой ночи, когда был получен приказ окончательно свернуть дела и как можно быстрее двигаться на восток. Последние автомобили уже нагружались во дворе банковским имуществом, когда Чередников - высокий сухой старик в полувоенной гимнастерке, с пустым рукавом, аккуратно заправленным за пояс, - натолкнулся на Митрофана Ильича, бесцельно бродившего по опустевшим комнатам, гудевшим и дрожавшим от близкой канонады.      - Митрофан, ты что здесь делаешь? - спросил он.      - Что?      - Где твои вещи? Ты же что-нибудь берешь с собой? Не на рыбалку едем! Кто знает, сколько пространствовать придется.      Даже сейчас, в грустной суете последнего эвакуационного часа, управляющий не потерял своей обычной деловитой напористости.      - Вещи? Какие? Зачем вещи? - точно сквозь сон переспросил Митрофан Ильич.      - Ах да, мои вещи... У меня нет вещей... Зачем? Теперь все равно. Пускай...      - Ты с ума сошел! У тебя ж даже смены белья не будет. Кто тебя снабдит? У страны и так обе руки войной заняты. - Чередников посмотрел на свои серебряные часы-луковицу, знаменитые часы, которые, как все в банке знали, управляющий когда-то получил за храбрость из рук самого Василия Ивановича Чапаева. - Вот что: у тебя час времени, сию же минуту - аллюром три креста марш, марш домой! Уложишь самое необходимое - и сюда! Учти: не с бреднем на реку идем - что нужно, все захватывай. Учти: в десять трогаемся... Ну, ступай!      - Хорошо. Я пойду...      Митрофан Ильич покорно двинулся к выходу. Постепенно он шел все быстрее и быстрее, будто приходил в себя после долгого забытья, шел и с удивлением осматривался по сторонам, как бы не узнавая улиц, по которым одним и тем же маршрутом из дома на службу и со службы домой ходил ежедневно вот уже около тридцати лет.      На западной окраине города второй день горела нефтебаза, подожженная вражескими бомбардировщиками. Бурый дым, окутывавший все, был таким густым и тяжелым, что в нем расплывались очертания даже самых ближних домов. В этом дыму, до краев наполнявшем русла улиц, двигался поток гремучих, ревущих клаксонами грузовиков, скрипучих, тяжело груженных подвод, торопливо шли люди, таща на плечах тяжелые узлы, волоча за руки испуганных ребят. Солнце едва обозначалось в небе небольшим тускло-багровым пятном со светящимися краями. Все это было так необычно и так не походило на то, что за тридцать лет привык здесь видеть Митрофан Ильич, что он остановился и с минуту беспомощно оглядывался кругом, пока наконец не вспомнил, как ему ближе пройти до дому.      Кассир жил на окраине, в Заречье, в собственном деревянном домике, прятавшемся за четырьмя лохматыми липками. Жена его умерла лет десять назад. Трое сыновей еще с финской войны были в армии и теперь где-то, наверное, уже сражались. Дочь с внуками, приехавшую погостить, он сразу, как только город был объявлен на осадном положении, отправил на Урал к свату, работавшему там доменщиком. Проводив их в далекий путь, Митрофан Ильич прямо с вокзала пришел в банк, да так там и остался, избегая одиночества. И вот теперь, торопливо отомкнув затейливые замки входной двери, он с тоскливым страхом переступал родной порожек, в котором за долгие годы он сам, его жена, сыновья и внуки вытоптали заметное углубление.      Крепкий деревянный домик весь дрожал от близкой канонады и гудел, как коробка старой гитары. В дверях Митрофан Ильич остановился, вцепился рукой в косяк. Сердце сжалось при виде запустения, царившего в квартире. Серая лохматая пыль покрыла за эти дни мутной вуалью картины, занавески, кресла в чехлах, всю обстановку комнат, обычно радовавших уютной чистотой. Острые желтые солнечные лучи, проникая в щели ставен, наискось прокалывали холодный полумрак и, мерцая роями пылинок, освещали трехколесный велосипед, на котором сидел потертый плюшевый мишка, и маленькую, как ореховая скорлупа, детскую туфельку, валявшуюся на полу.      Митрофан Ильич поднял ее, обдул пыль и вдруг отчетливо представил себе, как маленькая Аришка, Вовик и их мать, точно листья, сорванные осенней бурей и подхваченные течением быстрой реки, несутся в огромном, движущемся на восток человеческом потоке. Он подумал, что вот сейчас буря эта сорвет и его, сорвет, закружит, понесет невесть куда, по неведомым, бесконечным дорогам. Старик почувствовал вдруг такую слабость, что туфелька выскользнула из рук, и он принужден был опереться о стену, чтобы не упасть. Так, по стене, цепляясь за спинки зачехленных кресел, за дверные косяки, за перила террасы, выбрался он в сад.      Сад этот уже давно являлся предметом забот и гордости своего хозяина. Здесь, на тихой окраине, у неширокой реки, которая посверкивала сразу же за изгородью, в темной зелени старых, лохматых ветел, дыма почти не было. Солнце, еще не поднявшееся в зенит, щедро обливало землю теплыми лучами, и от этого листва яблонь и ботва овощей лоснились, точно отлакированные. Густо пахло влажной жирной землей, медом, укропом, острым ароматом помидорной ботвы, крепким чесночным духом. Скворцы, не обращая на старика внимания, нагло суетились в густом вишеннике, склевывая необобранную перезрелую ягоду. Пчелы деловито сновали над разноцветными домиками ульев, покачивались на ажурных зонтиках укропа, вились над лапчатыми листьями огуречных плетей, перевертываясь залезали в ярко-желтые цветочные рюмочки. Им не было никакого дела до белесых столбов дыма, подпиравших небо, до зловещих, скребущих звуков чужих самолетов в солнечной выси, до печальных человеческих потоков там, на улицах. Их не пугало, что земля дрожит от грохота близкого боя, который, как говорили, идет уже где-то в районе железнодорожной станции.      Вопреки тому страшному, что творилось кругом, тут, за дощатым забором, все было привычно, все дышало покоем. Митрофан Ильич не заметил, как очутился в заветном уголке сада, точно ноги сами принесли его сюда.      Здесь, положив на деревянные рейки узловатые локти, лоснясь на солнце ярко-зеленым узорчатым листом, тянулись лозы - первые виноградные лозы в этом городе. Под листьями кое-где уже виднелись гроздья матово-зеленых ягод.      Около четверти века кропотливого, упорного труда понадобилось банковскому кассиру, чтобы приручить солнцелюбивого южанина, заставить его расти и плодоносить в этих прохладных краях. Старик выписывал черенки винограда из разных краев и, скрещивая сорта, стремился вывести новый, морозоустойчивый. Он состоял в деятельной переписке со многими опытными станциями. Однажды, в дни очередного отпуска, он добрался даже до самого Ивана Владимировича Мичурина, подарившего скромному опытнику два черенка из своего питомника. Только теперь, на склоне лет, Митрофану Ильичу удалось впервые в здешних краях снять хороший урожай винограда. Выращенные им гроздья, пышные и сладкие, прошлой осенью демонстрировались на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке и вызвали большой интерес у знатоков. Сельские садоводы из центральных областей с завистью смотрели на тяжелые, прозрачные, зеленые с желтинкой, точно солнцем налитые гроздья. Смотрели, благоговейно вздыхали, а в уме уже прикидывали все солнечные, "красные", как говорили в этих краях, яры, где можно было бы развести столь замечательную ягоду.      Митрофан Ильич невольно остановился здесь, в заветном уголке своего сада, куда хаживал каждое утро смотреть, как растет, как цветет, как завязывается и наливается виноград "аринка". Так назвал он свой лучший сорт в честь внучки. Вот они, эти лозы, в которые вложено столько труда! Они уже готовы выйти за забор его тесного садика, на просторы колхозных земель. А он должен бросить их на произвол судьбы, во власть жестоких морозов, бросить, чтобы самому бежать невесть куда!      Митрофан Ильич присел прямо на теплую грядку. Зелень закрыла от него все окружающее. Маленький клочок земли, превращенный его руками в самый цветущий уголок во всем Заречье, казался ему и сейчас таким же чудесным, как и в счастливые дни, когда жена ходила меж яблонь с большой зеленой лейкой, когда сыновья были еще мальчуганами. Старик осторожно сорвал пожелтевший виноградный листок и ласково прижал его к щеке шершавой тыльной стороной. Студенистое, прозрачное марево зыбилось меж деревьев. Возбужденно орали скворцы, ветер лениво перебирал жесткие листья яблонь, озабоченно гудели пчелы. Одна из них запуталась в седых взъерошенных волосах. Митрофан Ильич бережно освободил ее и заботливо проследил, как она долетела до своего улья.      И вдруг этот маленький, залитый солнцем сад показался старику тихим островком среди необозримых пространств, затопленных грозным военным половодьем.      Вот тут-то и мелькнула у него мысль: а что, если не ехать в эвакуацию? Мысль эта была так неожиданна, что он даже вскочил и вслух удивленно переспросил:      - То-есть, позвольте, как это не ехать?      Но уже в следующее мгновение он оправдывал это свое малодушие. Ну да, ведь он уже стар, болен. Вряд ли он даже перенесет тяготы пути. Сердце шалит все эти последние дни. Ну, а если, допустим, он и преодолеет дорогу, какая и кому, скажите на милость, от него будет польза? Что он может сделать для войны? Кассиров там, в тылу, и без него хватит. Снаряды он точить не умеет, да и нет уже для этого сил. А тут еще, чего доброго, сердце подведет, придется отрывать от дела и без того по горло занятых людей, чтобы они его опекали. Быть обузой - что может быть хуже для человека в такие дни!..      "Но все честные люди уходят на восток, даже больные, даже вон матери с грудными младенцами, с кучами ребятишек", - возразил он сам себе.      А не все ли равно, где умирать! Впрочем, умирать, конечно, лучше здесь, в родном городе, в этом вот домике, где прожита вся жизнь. Нет, ему не следует ехать, он не поедет.      Решив это, Митрофан Ильич поднялся и, осторожно переступая через гряды, стараясь не потревожить нежные огуречные плети, заторопился к калитке. По улицам он почти бежал, не замечая ни близкой стрельбы, ни зловещего гуденья чужих бомбардировщиков, ни сильных разрывов, то и дело потрясавших город. Он замедлял шаг лишь тогда, когда колотьё в сердце становилось непереносимым. Думал же он только о том, как лучше сообщить товарищу Чередникову о своем неожиданном решении.      Старшего кассира связывали с управляющим не только служебные отношения, но и давняя дружба, возникшая еще в дни их молодости на берегу речки, где они встречались у закинутых удочек. Чередников был тогда щеголеватым слесарем с маслозавода, ходил в сатиновой рубахе, в лихо замятом картузе с лаковым козырьком. Митрофан Ильич служил младшим статистиком в местном отделении Русско-Балтийского банка и получал оклад содержания 23 рубля 50 копеек. Молодые люди часами сидели рядом, следя за тонкой зыбью, дрожавшей вокруг поплавков. Свершилась Октябрьская революция, и скромный банковский статистик с удивлением узнал в известном, как тогда говорили, "яром большевике", громившем на шумных митингах местных меньшевиков и эсеров, своего знакомого по рыбалкам. Вскоре Чередников по партийной мобилизации уехал на фронт и вернулся оттуда с серебряными часами, полученными за храбрость, и с пустым рукавом, пристегнутым булавкой к старому френчу с заношенным воротником.      Потом Чередников работал в городе на разных руководящих должностях. Уже реже старые знакомцы встречались с удочками на берегу реки, но теперь, сойдясь на рыбалке, они не молчали, как прежде, а вели неторопливые беседы о жизни, о городских делах. Наконец судьба свела их окончательно в городском отделении Госбанка, куда Чередников был направлен управляющим и где Митрофан Ильич работал уже старшим кассиром.      Несмотря на пустой рукав и на седые виски, в характере Чередникова стойко сохранились черты, за которые когда-то звали его "ярым большевиком". Рассказывали, как в первый день войны управляющий бушевал в военкомате, тыча в нос усталому комиссару серебряные часы с надписью "За храбрость и отличную службу в войсках революции", и требовал немедленно направить на фронт. Потом его видели в горкоме. Он обходил по очереди секретарей и убеждал послать его в леса, в партизанский отряд, формировавшийся из партийного актива. Он осаждал телефонными звонками область и смирился только тогда, когда получил от первого секретаря обкома сердитую телеграмму: ему категорически приказывали остаться при исполнении служебных обязанностей, обеспечить работу банка до последнего часа и планомерную эвакуацию ценностей.      Теперь, спеша по задымленным улицам, Митрофан Ильич мучительно думал о том, как он скажет этому неистовому человеку о своем намерении. "Ты пойми... - мысленно убеждал он Чередникова. - Ты пойми, что в общем балансе военных усилий я - величина отрицательная, минусовая, меня в пассив записать надо... Ты меня знаешь, я не подведу, может быть даже окажусь полезным партизанам или подпольщикам... А умереть придется - что ж, умру достойно, не обману вашего доверия, не запятнаю фамилию Корецких... Только пусть уж умру тут, дома, где родился, где жизнь прошла".      Весь охваченный ожиданием тягостного разговора с начальником и другом, Митрофан Ильич добрался наконец до Советской площади. Поднявшийся ветер отнес в сторону дым. Странно и горько было видеть этот залитый солнцем, обычно шумный и веселый городской центр безлюдным, каким он бывал только после полуночи. Здания были пусты, двери и окна распахнуты. Ветер гонял по асфальту какие-то бланки, обрывки бумаги, пепел и смерчем завивал все это в столбах пыли. Отзвук своих шагов старик слышал далеко впереди.      С трудом преодолев одышку и острое колотьё в боку, Митрофан Ильич пересек площадь, вбежал во двор банка и ахнул: машин уже не было. Цепляясь за перила, он с трудом поднялся на железное крылечко. Неужели все уехали, неужели так и не удастся повидать Чередникова, обсудить с ним свое намерение? Опоздал!.. Они ждали, а он не явился!.. Что будут думать теперь о нем люди, с которыми он работал, которые всегда так ему доверяли, избирали его в президиум на торжественных заседаниях, посылали своим депутатом в райсовет?..      Остановившись на крыльце, старик беспомощно огляделся: "Что же теперь делать? Что?"            2            Просторное пустое помещение одинаково гулко отзывалось и на канонаду, доносившуюся со стороны станции, и на тяжелые шаги Митрофана Ильича.      Тишина больших высоких комнат, обычно наполненных приглушенным говором посетителей, щелканьем счетов, сердитым зудом арифмометров, треском пишущих машинок, всем этим деловым шумом, который привычное ухо научилось вовсе не замечать, опять напомнила ему день похорон жены, когда он, обогнав друзей и сослуживцев, один вернулся с кладбища к себе в домик. Так же намусорено и наслежено было тогда на полах, так же непривычно раздавалось эхо в притихших комнатах, так же он привстал на цыпочках и шел крадучись.      Открытые дверцы несгораемых шкафов, обрывки бумаг, беспрепятственно носимые сквозняками, и этот гул пушек, врывающийся в окна, заботливо оклеенные накрест никому не нужными теперь бумажными полосками, - все это беспощадно напоминало, что привычная, родная жизнь ушла и надвигается какая-то новая, непонятная, незнакомая, которая казалась Митрофану Ильичу более страшной, чем сама смерть.      "Что же теперь, как же теперь? Ох, как все гадко!.." Вдруг старику показалось, что в зловещей тишине обезлюдевшей конторы слышится плач. Он доносился откуда-то со стороны операционного зала. Будто на огонек, вдруг вспыхнувший во тьме, двинулся Митрофан Ильич на этот живой человеческий звук. В огромной пустой комнате он увидел машинистку Мусю Волкову. В пестром шелковом платье, показавшемся Митрофану Ильичу донельзя нелепым для такого печального дня, она сидела на подоконнике и, положив голову на завернутую в клетчатый платок машинку, рыдала шумно и громко, как плачут несправедливо обиженные дети. Рядом, на полу, валялся большой узел.      Скрипнула половица. Девушка вздрогнула, испуганно подняла голову. Узнав старого сослуживца, она бросилась к нему, схватила его за плечи и уставилась ему в лицо большими серыми глазами, гневно сверкавшими из-под темных, слипшихся кустиками ресниц.      - Вас тоже забыли? Да?      Не дав ответить, она гневно зачастила:      - Уехали! Вы понимаете: уехали, бросили нас, и горя им мало! Я побежала домой за машинкой... вы же знаете, я работала и дома, учрежденческая машинка - вот эта - была у меня. Управляющий сказал: "Ладно, наплевать на машинку, пусть остается". Наплевать на такую машинку! Ну, уж это извините! Я сказала: "Сбегаю, подождите". Они обещали ждать. Я ведь очень торопилась, но вы знаете, какая машинка тяжелая. Прибегаю сюда - здравствуйте! Никого. Уехали. Им не только на машинку - им и на нас с вами наплевать... Ну ладно, ну их! Пусть! Что мы - плакать будем? Да? Подумаешь!      Вдруг, как-то сразу успокоившись, девушка обтерла комочком платка слезы и следы смазанной губной помады, озорно тряхнула остриженными "под мальчишку" кудрями и решительно заявила:      - И без них расчудесно эвакуируемся! Очень мы в них нуждаемся! Вот увидите, мы еще их догоним. У них шина лопнет. И пусть лопается, так им и надо - не забывай людей!.. Вы поможете мне нести машинку?      Девушка стала хлопотливо увязывать машинку в платок так, чтобы ее можно было взвалить на плечо наперевес с объемистым узлом. Митрофан Ильич, смотря на суетившуюся машинистку, рассеянно думал: как могло это легкомысленное существо в такой день нарядиться в яркое новое платье и надеть лакированные туфли-лодочки, точно на танцульку! Вот она, молодежь... И все-таки как будет страшно, одиноко, когда исчезнет отсюда со своим узлом и машинкой и эта девушка - последний человек, последний осколок того привычного и бесконечно дорогого, что сегодня уходит на восток.      Машинистка связала наконец свои вещи и обернулась:      - Что вы на меня уставились? Зачем я так оделась, да? А чтобы меньше нести. Я старье побросала, только лучшие платья взяла. А это вот на себя... А где ваши вещи? Берите их, и идем скорей. Я знаю, по какой дороге они поехали. Вот увидите: сидят сейчас, свесив ноги в кювет, а шофер шины клеит.      - Я не пойду, - с трудом произнес Митрофан Ильич.      - То-есть как это не пойдете? Вы что?      Взгляд девушки показывал, что она действительно не понимала, как это можно остаться в городе, куда вот-вот ворвется враг. Чувствуя, как горячие волны стыда заливают лицо, Митрофан Ильич опустил глаза и, стараясь выговаривать как можно тверже, произнес:      - Я решил остаться.      - Остаться? С фашистами?      Девушка инстинктивно отпрянула от Митрофана Ильича и, как показалось ему, даже брезгливо повела худыми плечами. Потом серые глаза снова приблизились к его лицу; в них были и недоумение, и надежда, и мольба, и требование.      - Вы ведь шутите, да?.. Ну, что же вы молчите? Пора идти.      Она произнесла все это таким тоном, что у старика не хватило духу подтвердить свое намерение.      Митрофан Ильич с удивлением смотрел на девушку. Он считал машинистку Волкову самой вздорной и легкомысленной из всех банковских сотрудниц. Печатала она, правда, быстро, грамотно, но обладала таким ядовитым характером и таким острым язычком, так любила при случае "отбрить", столько прозвищ надавала сослуживцам и столько разговоров шло о ее непочтении к учрежденческим авторитетам, что Митрофан Ильич, когда доводилось ему печатать отчетные ведомости, опасливо обходил эту тоненькую, курносую, коротко подстриженную девчонку с курчавым, пшеничного цвета чубом, всегда закрывавшим ее высокий упрямый лоб.      И вот теперь этот "Репей", как прозвали девушку сотрудники, смотрела на него так, что он, старый человек, не смел произнести слова, которые с такой тщательностью подготовил для объяснения с самим товарищем Чередниковым.      - Вы меня разыграли? Да?.. Вот нашел время!.. Ну, пошли скорей, помогите мне взвалить на плечо эти узлы.      Митрофан Ильич покорно наклонился к Мусиным вещам, но тотчас же выпрямился и испуганно уставился в окно. По асфальту гулко разносился звук торопливых шагов. Двое мужчин в форме железнодорожников пересекали пустую площадь. Они на ходу читали вывески, разыскивая, должно быть, какое-то учреждение. Вот один из них, тот, что был помоложе и повыше ростом, указал на отделение банка, и оба бросились к подъезду. У молодого за спиной мотался, подпрыгивая, черный мешок.      Тяжелые шаги простучали внизу по ступенькам. Хлопнула дверь. Издали донесся хрипловатый возбужденный голос:      - Эй, есть тут кто?      И прежде чем Митрофан Ильич успел отозваться, в дверях появился высокий смуглый парень с мешком. Его форменная фуражка, помятая и замасленная до лоска, была сбита на затылок. Парень оглядел Митрофана Ильича и машинистку глазами такими черными, что даже белки имели кофейный оттенок. Взгляд у него был дерзкий и настороженный, точно он взвешивал, можно ли доверять этим людям.      - Ну, признавайтесь, - спросил он резко, - где тут у вас, в банке, начальство? - Он сбросил мешок со спины, подхватил его на лету сильными руками и бережно опустил на пол. - Или все уж удрали?      Тот, что был старше, левой рукой извлек из кармана носовой платок и стал вытирать вспотевшее лицо. Забинтованная правая висела у него на перевязи. На марле бурели пятна засохшей крови.      - Виноват, вы кто будете, товарищ? - спросил он Митрофана Ильича, с трудом преодолевая одышку и, видимо, изо всех сил стараясь говорить спокойно, вежливо.      - Корецкий, старший кассир... Но отделение банка действительно эвакуировалось. Мы с ней вот... - Митрофан Ильич запнулся, подыскивая нужное слово, и вдруг почувствовал, как вспыхнули его щеки.      Однако парень не дал ему кончить. Подняв мешок с пола, он поставил его на стол:      - Вот ты-то нам и нужен. Раз главный кассир - принимай, папаша.      Но старший едва заметным толчком локтя остановил парня, который принялся было развязывать мешок. Пытаясь изобразить на своем усталом лице вежливую улыбку, старший обратился к Митрофану Ильичу:      - Товарищ... Корецкий, ведь так я расслышал? Так уж простите, сами понимаете, в какой час встретиться привелось... Документик бы показали для верного знакомства...      Не понимая, в чем дело, Митрофан Ильич, растерянный и смущенный, полез в боковой карман. Старший из посетителей просмотрел его служебное удостоверение, протянул его молодому, тот прочитал его в свою очередь, взглядом сверил фотографию с оригиналом. И оба переглянулись.      - Ну вот и ладно, вот и отлично! - просиял старший. - Вы-то как раз нам и нужны. - И, повернувшись к молодому, распорядился: - Давай высыпай! Да поживее.      Сверкнув ослепительной, белозубой улыбкой, парень нетерпеливым движением разорвал бечевку и, перевернув мешок, приподнял его за углы. Из брезентового, густо пропитанного мазутом, черного мешка, в каких паровозные бригады возят инструмент, что похуже, сверкающим потоком хлынули на письменный стол драгоценности: кулоны, браслеты, серьги, массивные портсигары, кольца, бриллиантовые колье, старинные золотые табакерки, украшенные финифтью и каменьями, перстни. Все это, рассыпавшись по зеленому сукну, загромоздило канцелярский стол. Молодой железнодорожник еще раз дернул за концы мешка:      - Все! Пиши, папаша, расписку, что принял семнадцать килограммов золота и прочей драгоценной ерунды.      - И, будьте добры, поскорее, пожалуйста, - прижав пухлую старческую руку к борту кителя, попросил старший; и по манере надевать картуз, и по седой щеточке аккуратно подстриженных усов, и даже по пестрому носовому платку, который он то и дело прикладывал ко лбу, в нем угадывался главный кондуктор. - Очень прошу, граждане, поскорее!      Митрофан Ильич и машинистка, пораженные, стояли у стола, молча глядя на груду сокровищ, остро сверкающую разноцветными огнями: он - со страхом, она - с детским любопытством.      - Откуда это у вас? - шопотом спросила девушка.      Ей никто не ответил.      - Пиши, папаша: принял семнадцать килограммов ценностей в разных штуковинах от главного кондуктора эшелона номер ноль один восемьсот десять Иннокентьева Егора Федоровича и от помощника машиниста Черного Мирко Осиповича. И всё.      Митрофан Ильич продолжал стоять в молчаливой растерянности.      - Я не имею права принять эти ценности, - наконец проговорил он. - Отделение эвакуировано, счета закрыты.      - А для чего же тебя здесь оставили? - вспылил молодой. - Для красы? Да тебя за саботаж в военное время... - Смуглый парень угрожающе наклонился через стол к кассиру, коричневатые белки его глаз угрожающе сверкали. - Весы есть?      Уж одно то, что мешок с драгоценностями находился в здании советского банка, а у стола стоял человек, всю жизнь имевший дело с огромными денежными суммами, золотом и "прочей ерундой", казалось молодому железнодорожнику достаточной гарантией сохранности этих богатств.      - Вешай и пиши расписку! - напирал он на Митрофана Ильича.      - Да спусти ты пары, сумасшедший! - остановил его пожилой. - Уж пожалуйста, примите ценности. Нельзя нам это у себя оставить, в банк сдать велено.      - Да поймите вы: не могу я, не могу... - начал сердиться старый кассир, но вдруг обрадовано воскликнул: - Ладно, приму! А вы нас с ней возьмите в свой эшелон. Приедем в тыл, вместе все и сдадим. А?      - Как же мы вас возьмем, мил человек? Разбомбили ж ведь нас, паровоз наш разбили. А другой то ли прорвется, то ли нет: фашист уж на полотно снаряды кладет... Пропасть же все это может вместе с нами. Вот беда-то в чем. - И он с надеждой уставился на Митрофана Ильича. - Как же быть? А?      Наступило тягостное молчание. Четыре человека стояли перед грудой лежавших на столе сокровищ, не зная, как им поступить.      Вдруг Митрофан Ильич встрепенулся, в глазах его засветилась робкая надежда. Он бросился к телефону. Может быть, еще не эвакуировалось то учреждение, из которого он обычно в экстренных случаях вызывал вооруженных инкассаторов для перевозки и охраны в пути крупных банковских сумм и ценных бумаг? Может быть, их машины и люди еще в городе? Даже наверняка еще в городе! Тогда он уговорит инкассаторов немедленно вывезти ценности на восток. Как же это сразу не пришло ему в голову!      Чувствуя, как бешено колотится сердце, старший кассир снял дрожащей рукой телефонную трубку. Он страшно обрадовался, услышав знакомый шум и потрескиванье.      - Работает! - радостно вскричал он и, зажав ладонью микрофон, вкратце сообщил железнодорожникам, что он примет от них ценности, если ему пообещают, что за ними будет прислана машина с надлежащей охраной.      - Молодец, папаша! - услышал он возглас молодого.      В это мгновение до него донесся далекий знакомый голос: "Станция". Он поднял руку, призывая к молчанию, поспешно назвал номер, и номер сразу отозвался.      Кто-то устало, но спокойно спросил, откуда звонят и что надо.      - Ну, слава богу! - воскликнул Митрофан Ильич.      Он дважды повторил свою фамилию и должность, попросил немедленно выслать на машине людей для приемки очень больших ценностей, внезапно поступивших в банк. Он шепотом назвал предполагаемый вес сокровища.      В трубке удивленно крякнули. Потом сказали, что выслать инкассаторов трудно, так как бой идет уже на подступах к железнодорожной станции и все, кто мог, ушли на передовую. Митрофан Ильич снова назвал вес ценностей. На миг в трубке послышалось тяжелое дыхание. Потом голос сказал:      - Хорошо, товарищ Корецкий. Раз такое чрезвычайное дело, людей пришлем.      - Принимать? - спросил старший кассир.      - Принимайте. Постарайтесь заготовить опись. Машина будет самое большее через четверть часа.      Тем временем Муся и смуглый парень - помощник машиниста - приволокли из буфета белые магазинные весы. Стряхнули с тарелок крошки, прикинули мешок, потом торопливо ссыпали в него ценности, положили на весы.      Пока они возились, главный кондуктор, все время вытиравший обильный пот, рассказал историю сокровища. Его бригада вела последний эшелон из Прибалтики. С поездом шел почтовый вагон. Вражеские самолеты настигли поезд на подходе к городу. Среди других разбитых вагонов был и почтовый. В нем ехали два инкассатора. Они везли ценности рижской конторы Ювелирторга, которые должны были быть сданы в Госбанк. Один из инкассаторов был убит наповал; другой, когда люди из поездной бригады нашли его среди обломков, еще дышал. Весь израненный, он удивленно поводил вокруг глазами, точно не понимая, что с ним такое произошло. Потом, должно быть почувствовав, что умирает, он взглядом поманил к себе людей. Инкассатор сказал, что они везли сокровища на большую сумму. Кожаный мешок разорван, все разбросано. Он просил собрать ценности и сдать их под расписку в отделение Госбанка первого крупного города в тылу.      Перед тем как в последний раз закрыть глаза, он взял с бригады слово, что эту расписку они отошлют его начальнику.      Инкассаторов вместе с другими жертвами налета наскоро похоронили в пристанционном ровике. Ценности собрали в мешок. Начальник станции уверил главного кондуктора, что отделение банка еще работает. И вот пока на станции, под артиллерийским обстрелом, остатки эшелона ожидают новый паровоз, нужно выполнить волю покойных - сдать ценности и получить требуемую бумагу.      - Семнадцать килограммов двести шестьдесят пять граммов. Точно! Точнее весы не позволяют. Три раза взвешивали! - громко объявила Муся, указывая Митрофану Ильичу на длинную узкую стрелку, неподвижно застывшую на циферблате весов.      Старший кассир присел к столику и, разыскав на полу более или менее чистый лист бумаги, прекрасным, каллиграфическим почерком, тщательно выводя завитушки заглавных букв, написал приемочную квитанцию. Он расписался под ней и, так как не было у него никаких печатей и штампов, попросил Мусю, вопреки всем законам бухгалтерии, скрепить своей свидетельской подписью этот необычный документ. Расписываясь, Муся от волнения поставила кляксу, и Митрофан Ильич огорченно покачал головой. Он принялся было составлять и опись ценностей, но смуглый железнодорожник схватил со стола бумажку и, даже не попрощавшись, ринулся из комнаты. Старший бросился за ним. Через мгновение хлопнула внизу дверь, и быстрые шаги затихли на площади, на которую ветер, изменивший направление, снова стал загонять клубы бурого дыма.      - Ой, какие красивые штучки! - воскликнула девушка, восхищенно рассматривая содержимое грязного мешка. - Я таких даже и не видела, верьте слову. Вот это да!      - Глупости у тебя на уме! Садись скорее за машинку. Пока не приехали инкассаторы, надо составить хотя бы самую краткую опись и заготовить сдаточный акт, - говорил Митрофан Ильич, нетерпеливо потирая тонкие, худые руки.      Муся развязала платок. Машинка была водружена на стол.      "Ишь, побежали, обрадовались! Спихнули с себя, и горя им мало... Ну ничего, ничего, надо действовать! Какие огромные, просто колоссальные ценности!" - думал Митрофан Ильич. Ощущение ответственности как-то сразу вывело его из тягостной апатии, которая одолевала его все эти последние дни. Он весь внутренне подтянулся.      - Что ты копаешься? - прикрикнул он на машинистку, вставлявшую в валик лист бумаги. - Приготовилась? Пиши: "Опись ценностей, поступивших в городское отделение Госбанка через старшего..." нет, как его... "...через главного кондуктора железнодорожного эшелона..." Написала "эшелона"? "...эшелона номер ноль один восемьсот десять Иннокентьева Е. Ф. и помощника машиниста паровоза при этом эшелоне Черного М. О.". Фамилии подчеркнешь... Подчеркнула?      Деловито потирая руки, Митрофан Ильич расхаживал взад и вперед, диктуя опись. Диктовал и прислушивался. Ему хотелось до приезда инкассаторов хотя бы вчерне оформить необычный вклад.      И хотя кругом гудело и грохотало по-прежнему, хотя один особенно близкий взрыв вынес воздушной волной несколько стекол, увесистый кусок штукатурки упал с потолка на стол, где стояла машинка, а Муся, взвизгнув, бросилась под защиту массивной стены, Митрофан Ильич только поморщился:      - Ах, эти женские нервы... Ведь далеко ж! Давай скорее пиши. Вот-вот приедут...      Когда работа была в разгаре, вдруг послышался рокот мотора, но не оттуда, откуда ожидалась машина с инкассаторами, а с противоположной стороны. И был этот рокот напряженный, стреляющий, незнакомый. Вскоре в дымную мглу площади с треском ворвались мотоциклисты. На полном ходу, один за другим, они быстро пронеслись мимо банка и свернули на улицу Карла Маркса. Митрофан Ильич и Муся застыли у окна. Площадь не успела стихнуть, как, приближаясь, зарокотали уже другие моторы. Их рев сопровождался перекатывающимся лязгом. Здание затряслось, зазвенели стекла.      Через площадь, нечетко вырисовываясь в бурой мгле, торопливо двигались в том же направлении приземистые танки. Они шли один за другим с короткими интервалами. То нарастающий, то стихающий шум их моторов упругими волнами вкатывался в окна операционного зала.      Сначала Митрофан Ильич подумал, что это спешит через город подмога частям полковника Теплова, обороняющим станцию. Но вот две машины, вырвавшись из колонны, остановились на противоположных углах площади и начали, медленно поворачивая башни, наводить орудия на смежные улицы.      - Ой, крест! На броне крест! - прошептала девушка, прижимаясь плечом к Митрофану Ильичу и точно ища у него защиты. И вдруг страшным голосом вскрикнула: - Немцы ж, немцы это!      Да, это был враг! Происходило что-то непонятное. У железнодорожной станции, в пяти километрах от города, по-прежнему, даже с нарастающим ожесточением, гремела канонада. Там шел бой. Части Советской Армии и истребительные батальоны железнодорожников, мукомолов, маслоделов дрались, защищая магистраль, а тут, в центре города, уже были неприятельские танки.      Первой пришла в себя Муся. С трудом оторвав взгляд от чужих машин, она бросилась к телефону и принялась колотить по рычажку аппарата. Она хотела предупредить сражавшихся на станции о том, что тут, в городе, уже враг. Но трубка зловеще молчала.      Тогда - бежать, бежать отсюда, бежать, пока не поздно! Через смежные улицы дворами, садами пробраться к восточной, еще не занятой, очевидно, окраине и догнать своих. Девушка бросилась было к двери, но сердитый окрик остановил ее:      - А золото? - Митрофан Ильич говорил новым, отвердевшим голосом, в самом тембре которого звучало право приказывать. - Мы же с тобой за это отвечаем!      Девушка смерила кассира тем задиристо-насмешливым взглядом, за который ее особенно не любили сослуживцы.      - Подумаешь! Стану я из-за какого-то золота попадать к фашистам!.. Мне на это ваше золото - тьфу!      И она действительно плюнула себе под ноги.      - Девчонка!.. Да как ты смеешь! Ты понимаешь, что нам доверено?      Митрофан Ильич смотрел сурово, гневно, и было в этом взгляде что-то такое, от чего озорная девушка сразу притихла и подчинилась.      Грохот и лязг на улицах разом оборвались. Пронеслись последние машины. Развернулись и ушли за остальными и те два танка, что были выставлены для охраны колонны. Площадь опустела, и только облака пыли и дыма тихо клубились над рубчатыми следами гусениц, оставшимися на асфальте. Канонада у вокзала усилилась.      Митрофан Ильич завязал наконец мешок:      - За ним не приедут! Нужно выносить самим. Да, да, самим - мне и тебе.      Он вздохнул и начал, кряхтя, взваливать тяжелый груз на плечо. Но снова донесся гул мотора. На этот раз, несомненно, шла легковая машина. Может быть, инкассаторам удалось прорваться через боковые улицы? Старший кассир и маленькая машинистка с надеждой выглянули в окно.      На площадь одна за другой выскользнули три странные машины, похожие на лодки, поставленные на колеса. Шоферы и седоки торчали из этих стальных корыт по пояс. На площади машины разъехались: две направились к зданиям горкома и горсовета, а третья, сердито рокоча приглушенным мотором, подкатила к отделению банка и скрипнула тормозами у парадного подъезда.      - К нам! - прошептал Митрофан Ильич, чувствуя, как похолодели и ослабли у него ноги. И все вокруг: Муся, застывшая в проеме окна, самое окно, стол со стоящей на нем машинкой, круглые часы, висевшие на стене, и самая стена - все это сдвинулось и вдруг стало валиться в сторону.      Случилось самое страшное из всего, что могло произойти в этот роковой день. Военные в чужой форме вылезли у подъезда. Бежать поздно, золото не унести, даже не успеть спрятать. Оно попадет к врагу, и виной этого страшного события будет он, старший кассир Митрофан Ильич Корецкий, которому железнодорожники доверили огромную государственную ценность.      Вцепившись руками в стол, чтобы не упасть, старик растерянно обводил глазами комнату. Девушка соскочила с окна. Она метнулась к мешку, схватила его обеими руками и, согнувшись от тяжести, отнесла к голландской печи. В последние дни в этой печи жгли ненужные документы, и перед топочной дверцей теперь возвышалась куча рыжей торфяной крошки, смешанной с бумажным пеплом. Девушка быстро открыла дверцу, но топот кованых сапог раздавался уже рядом. Точно разогнувшаяся пружина, девушка отскочила от мешка и в следующее мгновение уже стояла возле стола. Небрежно опершись о него, она улыбалась, как казалось, приветливо и беззаботно. Только порывисто вздымающаяся грудь выдавала ее волнение.      В комнату вошли трое: молодой щеголеватый военный в фуражке с очень высокой тульей, сразу напомнившей Митрофану Ильичу карикатуру Кукрыниксов из последнего номера "Правды", повидимому офицер; за ним - солдат в квадратной рогатой каске, надвинутой на самые глаза, с автоматом, висевшим у него на шее на ремешке наподобие саксофона; третий был штатский - маленький, юркий человечек в спортивной каскетке и полупальто, с длинными обвисшими усами и светлыми глазами неопределенного цвета. Глаза эти так и бегали, так и шарили вокруг с тоскливым беспокойством. Все трое были густо покрыты замшевым слоем зеленоватой пыли. Она лежала на лицах такой плотной маской, что нельзя было рассмотреть их выражения.      Сверкание глазных белков, черный цвет губ и одинаковый оттенок густо пропыленных бровей и ресниц делали всех троих похожими друг на друга. Они показались Митрофану Ильичу людьми какой-то таинственной, злой породы, неизвестной ему до сих пор. Все трое тяжело дышали - как будто до того, как войти в комнату, долго бежали.      Офицер остановился перед старшим кассиром, козырнул ему двумя пальцами и стал о чем-то спрашивать, все время нервно косясь на двери, ведущие вглубь здания.      - Пан офицер хочет слушать, что это действительно есть местный банк! - перевел длинноусый, произнося русские слова со странным выговором.      Митрофан Ильич словно не слышал вопроса. Он смотрел на этого совсем молодого офицерика с надменной, возбужденной физиономией, на солдата, застывшего у печки, расставив ноги наподобие глиняной статуи, на длинноусого штатского в смешной детской фуражечке, - смотрел и насмешливо думал: так вот они какие, эти люди, объявившие себя владыками мира!.. Офицер кричит, хорохорится. Должно быть, грозит. Но разве не заметно, как боязливо косится он при этом на двери, как возбужденно дрожат большие и тяжелые руки солдата, напряженно вцепившиеся в автомат, как по-петушиному все время переступает с ноги на ногу штатский, точно пол жжет ему ноги, и как они все трое вдруг присели, когда звучно, будто пастушеский кнут, щелкнул у окна подхваченный ветром занавес?      И они, эти вот, хотят покорить великий советский народ! Старик усмехнулся зло и бесстрашно. Нервная дрожь прошла, даже сердце успокоилось. Что ж, он свое прожил, и неплохо прожил, не стыдно вспомнить. Пожил бы и еще, да что же делать, видно не судьба... О чем это трещит этот длинноусый таракан, дергающий его за рукав? Что ему нужно?      - Пан офицер говорит, что ему не можно долго ждать ответа. Пан офицер сердится, пусть пан отвечает на вопрос.      Действительно, офицерик с подчеркнутым старанием расстегивал кобуру револьвера.      Что ж, чем скорее, тем лучше! Митрофан Ильич взглянул через плечо офицера в окно на кипящую дымом площадь, гордо выпрямился, сжал губы и опустил веки. Нет, он не станет молить о пощаде. Этого они от него не дождутся. Ему захотелось перед смертью крикнуть в эти чужие, пыльные, сверкавшие белками глаз и оскалом зубов лица нечто значительное, уничтожающее, но он не успел найти нужные слова.      Оттолкнув переводчика, Муся выпорхнула вперед. Загородив собой старика, она совершенно незнакомым ему кокетливо-певучим голоском защебетала:      - Да, да, передайте, пожалуйста, господину офицеру, что это и есть городское отделение Государственного банка. - Она обернулась к Митрофану Ильичу, лучистые озорные глаза горели отчаянным вдохновением. - Передайте господину офицеру, что это мой дедушка, мой гроссфатер, понимаете меня? Пусть господин офицер на него не сердится. У него, у дедушки, у гроссфатера моего, сердце... вот тут, понимаете... у него сердце не в порядке, оно тук-тук-тук. Понимаете? От радости. Припадок, сердечный припадок. Болезнь... Кранк...      Она подбежала к офицеру и, схватив его за рукав пыльного кителя, продолжала все с тем же вдохновением отчаяния:      - Мой гроссфатер при царе, при нашем кайзере... ферштеен зи?.. он был буржуй, то-есть, извините, по-вашему очень богатый человек... Переведите господину офицеру, что потом у моего гроссфатера... вот у него, у этого вот старика... все отняли, всё, всё. Вы понимаете? Ферштеен зи?.. Переведите теперь, что все уехали, а мы с дедушкой остались жить с фаши... то-есть, я хотела сказать, с господами немцами... Ферштеен зи?      Муся очаровательно улыбнулась, присела, отведя в сторону уголок юбки, и потом, вытащив из сумочки зеркальце, храбро мазнула по губам карандашом помады.      Митрофан Ильич медленно поднял на нее гневный взгляд. Что такое она там несет, скверная девчонка? К чему этот балаган? Как смеет она оскорблять гнусной ложью последние минуты его долгой и честной... да, да, именно честной жизни!..      Оранжевые пятна сердитого румянца выступили на бледном лице старика. Щеки задрожали, углы губ поползли вниз. Но в это мгновение он перехватил беспокойный взгляд Муси. Она украдкой, искоса смотрела на грязный мешок, лежавший на торфяной куче у печки. Это сразу отрезвило старика. Да, да, она, конечно, права, он не смеет умереть, не исполнив своего долга! Эта девчонка умнее и хитрее его. Правильно, нужно идти на все, лишь бы спасти эти неожиданно свалившиеся на их плечи сокровища...      Между тем, выслушав перевод Мусиных слов, офицер вытянулся, приложил два пальца к козырьку, назвал свою фамилию и, что-то вежливо пробормотав, с интересом осмотрел ее складную фигурку - от изящных туфель, как бы подчеркивавших стройность ее маленьких ног, до серых упрямых глаз, наивно и дерзко смотревших из-под кудрявого, нависшего на лоб чуба. Он отвесил девушке поклон и с преувеличенной старательностью звонко щелкнул каблуками.      - Пан офицер просит передать, что рад познакомиться с ясновельможной русской пани. Он делает извинение, он не имеет часа. Он просит пана и пани немедленно показать ему, где здесь хранятся деньги в иностранной и русской валюте, а также ценности в вещах и золоте, займы и процентные бумаги, страховые полисы, акции, частные вклады и другие... как это... активы.      Заученно выговорив эту фразу, переводчик вздохнул и смолк. По виду его стало понятно, что произносил он эту фразу уже не в первый раз, что сам считает ее простой формальностью и не ждет положительного ответа.      - Ваше благородие, помилуйте, какие ж тут деньги, откуда? - неуверенно произнес Митрофан Ильич, стараясь войти в роль бывшего богача.      Он пытался и никак не мог вспомнить хоть кого-нибудь из фабрикантов, помещиков, уездных финансовых тузов, каких ему, маленькому конторщику, приходилось когда-то видеть среди клиентов банка. И хотя большая половина жизни Митрофана Ильича прошла в дореволюционные годы, все это было теперь так далеко, так прочно отгорожено четвертью века советской власти, что вся его серенькая молодость вспоминалась ему смутно, как глава давно прочитанной малоинтересной книги. Так и не удалось ему хоть сколько-нибудь отчетливо представить себе кого-нибудь из уездных воротил. Вместо них в памяти возникли персонажи из пьесы Островского, которую он видел зимой на сцене городского театра, и в особенности образ старого купца, ловко вылепленный талантливым актером. Стараясь подражать еще жившим в памяти актерским интонациям, Митрофан Ильич уже несколько уверенней продолжал:      - И не ищи, батенька мой, ваше благородие, и время зря не теряй... Вот благодарю бога да вашего... как его... господина Гитлера, что поторопились вы прийти, а то вон дверные ручки да шпингалеты с окон и те с собой забирают. Ни с чем не расстаются, все как есть увозят... Какие уж тут, прости господи, активы...      Митрофан Ильич говорил все это медленно и рассудительно, точно на сцене. Слова вылетали изо рта, а все внимание его уже снова было сосредоточено на грязном мешке, лежавшем у печки. Он не смел даже взглянуть на него. Он нарочно смотрел в противоположную сторону, но как бы чувствовал присутствие этого мешка, чувствовал всеми своими напряженными нервами, будто драгоценности источали какие-то магнетические токи. И оттого, что солдат с автоматом стоял у печки рядом с мешком, так близко, что серый от пыли сапог с коротким и широким, как ведерко, голенищем почти касался грязной мешковины, все существо кассира было полно тоскливой тревоги.      А если немец нагнется и заглянет в мешок?      Смерть? Нет, умереть не так страшно. Случится такое, что во много раз хуже. Фашисты обнаружат золото. А железнодорожники приедут в тыл, они найдут Чередникова, покажут ему квитанцию и расскажут, что самолично сдали ценности старшему кассиру. Чередников прочтет бумажку и, увидев знакомую подпись, облегченно вздохнет. В верные руки сданы сокровища! Раз Корецкий принял - что ни случись, не пропадут. У Корецкого за двадцать пять лет копейки не пропало. Железнодорожники уйдут, успокоенные, а Чередников будет терпеливо ждать... Тем временем фашисты приобретут на это золото новые проклятые машины, и машины эти будут мять родные русские поля, стрелять в советских людей, в его, Митрофана Ильича, сыновей...      Старику стало страшно.      "Господи, спаси и сохрани, не допусти богатства во вражьи нечистые руки!" - твердил он про себя жалкие, смешные слова, пришедшие из далекого прошлого.      Между тем Муся уселась на край стола и беззаботно раскачивала стройной ножкой, искоса следя за тем, как офицер, и солдат, и переводчик, каждый втайне от другого, еле заметно поводят глазами в такт ее движениям. Девушка что-то щебечет, и щебечет так естественно, что Митрофану Ильичу опять начинает казаться, что она кокетничает всерьез. Злая досада снова начинает подниматься в нем. Но тут он замечает, что села Муся как раз так, чтобы загородить мешок от взоров офицера и переводчика, и старик радуется: "Умница, молодец! Вот у кого нужно учиться самообладанию! И откуда у нее это все берется? Актриса, настоящая актриса!.." - Передайте его благородию, что я готов помочь ему чем могу, - торопливо, по-волжски окая, говорит Митрофан Ильич, снова вспоминая характерные интонации купца из пьесы. - Прошу покорнейше пройти в хранилище - может, впопыхах, в сутолоке да в спешке они какие крохи и оставили...      Кассир идет впереди, сопровождаемый солдатом, напоминающим молчаливую куклу. Офицер и переводчик следуют за ними. Муся остается в операционном зале. "Может быть, этой хитрой девчонке удастся унести, спрятать мешок?" - думает Митрофан Ильич. Он уже начинает понимать, что эти первые увиденные им фашисты, в сущности, ничего не знают о его народе, что их не так-то уж трудно обмануть, провести, повторяя выдумки их же собственной пропаганды. Все уверенней входит он в роль бывшего богача, обездоленного советской властью, пришедшего вместе с внучкой взглянуть на этот когда-то принадлежавший ему особняк. Поначалу случайная выдумка эта показалась ему безнадежно наивной. Теперь он видел, что ему верят. Усатый переводчик расшаркивается перед стариком и, заскакивая сбоку, величает его не иначе, как "ясновельможный пан коммерсант". И еще в одном убеждается Митрофан Ильич: они боятся. Их танки, машины с пехотой, мотоциклы, снова танки непрерывной чередой, потрясая все вокруг, движутся через площадь к вокзалу. Их часовой стоит у главного подъезда. Эти трое вооруженных идут с ним, беспомощным, безоружным стариком, и все-таки они боятся, заставляют его идти вперед, все время держат руки в карманах, опасливо оглядываются на двери, вздрагивают при каждом громком разрыве. "А, уж научили вас, субчиков-голубчиков!.. Это вам не Западная Европа! У нас под ручку с дамочками по бульварам не погуляешь!" - злорадно думает старый кассир.      Они входят в помещение операционных касс. Немцы бросаются к тяжелым сейфам, вделанным в стену. Из-за громоздкости сейфы эти решено было не увозить. Митрофан Ильич опускается в дубовое канцелярское кресло на положенную поверх сиденья суконную подушечку, сшитую еще руками его покойной жены, и, подперев ладонью подбородок, смотрит на запыленные фигуры в чужой, незнакомой форме, шныряющие с крысиным проворством.      Он сидит под черной стеклянной табличкой с серебристыми буквами: "Старший кассир М. И. Корецкий", за своим столом, "на своем рабочем месте", как любил он говаривать. И ему начинает казаться, что он видит неправдоподобно страшный сон.      Переводчик берет со стола дырокол, собственный дырокол Митрофана Ильича, который он как-то принес на службу из дому, и, удовлетворенно хмыкнув, сует в свой бездонный карман, где канцелярские мелочи исчезают совершенно бесследно. Покончив с дыроколом, переводчик вздыхает:      - Пан прав, они действительно всё увезли, кроме этих... как это по-русску... шпингалетов для окон. Не будет ли пан такой любезный проводить нас в помещение... как это... ну, не элеватор, нет... ну, казнохранилище, да?      Страшный сон продолжается. Выслав вперед солдата с автоматом и вынув револьвер, офицер опускается в темное подвальное помещение, полное запахов старой бумаги, пыли и горелого сургуча. Острый луч электрического фонарика шарит в зияющих провалах пустых сейфов, выхватывает из мрака толстые стальные двери, заляпанные сургучом и воском, скользит по полу, густо покрытому шелестящим пеплом и клочками недогоревших бумаг... Дурной, тяжелый кошмар... Но где-то в глубине потрясенной души Митрофана Ильича теплится надежда: Волкова там, наверху. Что бы тут ни произошло, эта ловкая девица, может быть, что-нибудь сумеет сделать... Пусть мучают, пусть расстреляют даже, лишь бы ей удалось спасти казенные ценности, а если не спасти, то хотя бы спрятать, чтобы они не достались этим...      Наверху звучно хлопает дверь. Фашисты, точно по команде, отскакивают к стене и с предостерегающими криками наводят оружие на слабо освещенную лестницу. Они тяжело дышат. Револьвер так и ходит в руке офицера, И снова злорадный смешок кривит губы старика: "Повадки волчьи, а души заячьи. Не будет, не будет вам ходу по нашей земле!" Уже без боязни переиграть, он смело обращается к переводчику:      - Спроси-ка, любезный, не может ли его благородие прислать сюда поскорее саперов?      - К чему пану саперы?      - Да вот взяли они моду перед уходом минировать лучшие дома. Аль не слыхали? Ну как же, дело известное, замуруют куда-нибудь в фундамент адскую машину, а то и две и уедут. Их уж и следа нет, а часики себе тик-так, тик-так, а по прошествии времени она, бомбочка-то, как ахнет - дом-то и прости-прощай, только его и видали!.. Им чужого разве жалко! А я этот дом для себя, для наследников своих возводил на долгие века...      Выслушав перевод, офицер сразу заторопился. Перепрыгивая через две ступеньки, он и его спутники выскакивают из подвала, почти бегом минуют анфиладу пустых комнат. Митрофан Ильич, усмехаясь, плетется сзади.      Нет, Волкова не ушла. Она сидела на подоконнике и жестами что-то объясняла кому-то на улице, должно быть солдату, караулившему подъезд. Сердце старика дрогнуло. Мешок лежал на прежнем месте и даже, как ему показалось, стал больше размерами.      Офицер козырнул Мусе, торопливо осмотрел комнату и указал солдату на пишущую машинку. Тот схватил ее и понес. Девушка, мгновение назад кокетливо улыбавшаяся, соскочила с окна и бросилась к солдату. Немцы остановились.      - Эта вещь принадлежит фрейлен? - спросил офицер.      - Нет, нет, что вы, это не моя машинка, я не могу ее отдать! Понимаете вы, она не моя, учрежденческая! - всполошенно кричала Муся и тянула машинку к себе что было сил.      Офицер удивленно поднял брови:      - Так почему же фрейлен защищает чужую машинку? Всё здесь, - он обвел рукой вокруг себя, - трофеи великой армии фюрера...      - Отдай, дурак! - крикнула Муся, не выпуская машинки.      Солдат, у которого от ярости уши покраснели до свекольного цвета, старался оторвать руки девушки от своей добычи, но она держала цепко и все норовила ударить его ногой.      - Ваше благородие, Христом-богом прощу, пришлите вы поскорей саперов! - отчаянно выкрикнул Митрофан Ильич. - Ведь вот-вот взлетит мой дом на воздух! Бух - и всё!      Офицер исчез в двери. Солдат вырвал наконец машинку и, оттолкнув девушку, следом за переводчиком выскочил из комнаты. Девушка рухнула на пол, но сейчас же вскочила, высунулась по пояс в окно и яростно затрясла кулачками. Митрофан Ильич силой оттащил ее от подоконника. Муся осмотрела свои посиневшие пальцы, подула на них и вдруг заплакала обильными сердитыми слезами.      - Ну что ты! Ну не надо... Важное дело - машинка! Ведь мы ж сокровища сохранили.      Девушка вскочила и царапнула старика возмущенным взглядом:      - Это ж лучшая машинка в учреждении! Как вы это не понимаете! Я за нее отвечаю... "Трофеи армии фюрера"! Ах, мерзавцы!..      Девушка брезгливо вытирала о платье руку, которую пожал офицер. Она терла ее с таким усердием, точно хотела содрать кожу. Глядя на нее, маленькую и сердитую, на лицо ее, красное и мокрое от слез, Митрофан Ильич улыбнулся в первый раз за все дни войны.      - Если бы я еще верил в бога, я сказал бы, что само провидение оставило мне тебя в помощники, Муся, - сказал он, впервые назвав сотрудницу по имени.      Девушка удивленно взглянула на него. Никогда прежде он не называл ее так. На ресницах у нее все еще поблескивали слезинки, но она тоже улыбнулась.      - Есть время болтать о чудесах! Берите мешок. Не может же любящий гроссфатер из бывших лишенцев допустить, чтобы его маленькая внучка таскала такие тяжести.      Девушка без труда вскинула себе на плечи узел с вещами.      - Здорово я их поймала на старого буржуя, а? Дурни, поверили! Я думала, они хоть хитрые, а они... - Она многозначительно постучала костяшками пальцев о подоконник.      - Они нас своей фашистской меркой мерят, Мусенька, - ответил Митрофан Ильич. - Врали про нас чорт те что и сами тому вранью поверили. Она еще, ложь-то эта, им, ох, как горько отрыгнется!      Он взвалил на себя мешок с ценностями. Лицо его вдруг изобразило удивление. Его спина и локоть ясно ощутили шершавые куски торфа.      - Чего вы удивляетесь, товарищ гроссфатер? Не может же в таком скверном мешке быть золото. Я обложила ценности торфом, на случай если они туда нос сунут, - пояснила девушка и заторопила: - Мы пойдем черным ходом, потом через дырку в заборе во двор клуба пищевиков, а оттуда на Урицкую и на бульвар... Мы так девчонками на танцы без билета к пищевикам лазили. Очень удобно.      Она пошла вперед, показывая дорогу через пустые дворы.      Со стороны станции продолжала доноситься канонада; она как будто даже усилилась.      Город, окутанный дымом, был мертвенно пуст.            3            И точно сам мир уже изменился. Близость человека не радовала. Она настораживала и пугала. Едва заслышав звук приближающихся шагов, спутники спешили свернуть в первую попавшуюся подворотню. Встречные, очевидно, переживали то же и торопились исчезнуть в дымной мгле. Казалось, этот древний русский город, упоминающийся в старинных летописях, вдруг за несколько минут превратился в глухую пустыню. Приходилось держаться настороже и не только ступать, но и дышать как можно тише.      Так, никого не встретив, но поминутно натыкаясь на брошенные посреди улицы домашние вещи, спутники миновали несколько центральных кварталов. Улица вывела к бульвару, пересекавшему их путь.      Когда открылся их взору бульвар, Митрофан Ильич и Муся застыли, инстинктивно прижавшись к стене дома. Не сразу поняли они даже, что же здесь, собственно, произошло. Тенистые курчавые тополя, сомкнутые кроны которых еще утром вздымались над серединой бульвара, образуя собой две пышные зеленые гряды, теперь валялись на земле. Среди поверженных деревьев с блестящей, еще не успевшей завять листвой возились чужие саперы. Одни пилили, обрубали сучья, тесали бревна; другие копали продолговатые ямы; третьи облицовывали брустверы окопных ровиков кирпичом, который солдаты выбрасывали из окон ближайших домов, разбивая для этого, очевидно, печки в квартирах. У саперов были усталые, безразличные лица. Какой-то массивный военный, должно быть их начальник, сидел развалясь в глубоком кожаном кресле, стоявшем посреди не существовавшего уже бульвара. Пилотка у него была засунута под погон. Розовая лысина сверкала на солнце.      Митрофан Ильич стоял, точно окаменелый. Муся все настойчивее дергала его за рукав.      - Пошли, пошли! - шептала она. - Обойдем бульвар, ну их!      Старик машинально двинулся за девушкой. Он не понимал, что она ему говорит, куда его тащит. Он чувствовал только, что маленькая сильная рука, крепко держащая его локоть, дрожит, и сам дрожал, как от озноба, а в ушах назойливо звучал глухой стук топоров, звон саперных лопат.      Усилившийся ветер снова отнес в сторону прогорклый дым. В полную силу засияло жаркое солнце, и от этого еще страшнее стали безлюдные улицы, пустые дома с выбитыми окнами и распахнутыми дверями, серый пепел, шелестевший под ногами и медленно порхавший над городом.      Старик и девушка прошли несколько улиц, не встретив ни души. И вдруг на перекрестке неожиданно столкнулись с группой вражеских солдат, вывалившей из разбитых дверей большого магазина "Гастроном". Передний из них нес целую груду винных бутылок, обернутую в пятнистый брезент; заметив штатских, он было отпрянул, но, рассмотрев девушку в нарядном платье, остановился, расставил ноги и, что-то сказав, басисто захохотал. Вслед за ним захохотал и второй - румяный, очкастый. Он нес на руке с десяток коробок с шоколадными конфетами. Остальные были нагружены ящиками, плетенками, картонными коробами.      Сзади всех брел без пилотки, спотыкаясь, маленький, лысый. Рукава у него были засучены. Он на ходу лил себе прямо в рот варенье из банки.      Тот, что нес коробки с конфетами, медленно сложил свою поклажу у ног и поманил Мусю к себе пальцем. При этом, осклабившись, он показывал ей на шоколад. Девушка отшатнулась, как будто ей предлагали не конфеты, а что-то ядовитое, отвратительное. Солдаты снова дружно засмеялись. Они были пьяны и находились в самом благодушном расположении.      Маленький, лысый, хватив об асфальт банкой с недоеденным вареньем, отвесил Мусе преувеличенно любезный поклон.      - Дейч зольдатен - карашо... Добрый тшеловек, - ткнул он себя в грудь алым от варенья пальцем.      - Матка, матка, тшиколат! - тонким голосом зазывал очкастый.      Он схватил Мусю за руку и стал тянуть ее к коробкам, лежавшим на панели. Обрадовавшись неожиданной потехе, солдаты обступили девушку. Митрофан Ильич очутился вне этого круга.      - Тшиколат люксус, - подмигивая товарищам, повторял очкастый и пытался силой заставить девушку взять конфеты.      - Муся, да возьми, отвяжись ты от них! - крикнул Митрофан Ильич, пытавшийся пробиться к ней на помощь.      Девушка отчаянным усилием вырвалась из рук немца и, гневно сверкая глазами, закричала ему в лицо:      - Уйди, уйди ты!      - Муся, бери, ну их!      Солдаты обернулись к Митрофану Ильичу. Один из них, уставившись глазами на мешок, который старик поставил на землю, свистнул сквозь зубы, предвещая новую забаву. Он сделал вид, что забирает мешок себе. Неподдельный, ужас, появившийся на лице Митрофана Ильича, окончательно развеселил солдат.      Очкастый опять свистнул и с преувеличенным старанием принялся развязывать веревку. Обведя рукой товарищей, он показал, что намерен разделить содержимое мешка между ними. Муся смотрела на его пальцы, неторопливо развязывавшие тугой узел. Она готова была броситься к солдату, вцепиться в эти ненавистные руки, вырвать драгоценный мешок, но какое-то странное оцепенение связывало ее. Митрофан Ильич стоял возле, бессильно откинув голову назад и страдальчески полузакрыл глаза.      Наконец веревка поддалась. Предвкушая новую забаву, солдаты тесно сгрудились вокруг мешка, театрально протягивая руки. Тот, что был в очках, вытащил из мешка горсть торфяной крошки. Он удивленно посмотрел на девушку, на старика, подбросил торф на руке, чтобы показать товарищам, что так заботливо оберегают эти смешные русские.      Солдаты снова засмеялись, жестами показывая, что им не нужно торфяной крошки. Забрав с панели свои трофеи, они шумно двинулись прочь. Девушка, оцепенев, стояла над раскрытым мешком, еще не веря, что опасность миновала. Проходя мимо, очкастый сунул ей коробку конфет.      - Дейч зольдатен, го-го! - произнес он победно и рысцой побежал догонять остальных.      Муся и ее спутник, увязав мешок, поплелись вслед за ними. Бежать, казалось, было некуда: оккупанты, по-видимому, разбрелись уже по всему городу. И опять тяжелая апатия овладела Митрофаном Ильичом. Девушка почти тащила его.      Путь их лежал мимо городской публичной библиотеки. Пришлось сойти с тротуара на дорогу. Кто-то выбрасывал из окна охапки книг. Из разбитых окон городского музея, которым так гордились местные краеведы, слышались чужая песня, буханье все тех же тяжелых сапог, грохот, треск бьющегося стекла. Муся с ужасом оглядывалась кругом, но Митрофан Ильич, казалось, ничего этого не замечал. Он покорно тащил свою ношу и смотрел на всё пустыми, ничего не выражающими глазами.      - Когда читаешь в газетах, разве представляешь себе, как все это выглядит! - вымолвил он наконец.      Муся безжалостно торопила старика:      - Слышите, стреляют у вокзала! Там наши. Скорее, скорее!      Но путь к вокзалу был отрезан колонной вражеских танков. Тогда спутники решили пробраться на восточную окраину города, в тихое Заречье, где жил Митрофан Ильич. Там не было ни фабрик, ни заводов, ни богатых магазинов, ни складов. Вполне возможно, что немцев там еще нет. Можно будет в домике Митрофана Ильича переждать до темноты и ночью попытаться выбраться из города.      Они были уже недалеко от цели, когда на тихой улочке их задержал военный высокого роста, в черной, еще не виданной ими форме. В отличие от тех солдат, которых они уже встречали, он был щеголевато одет, чисто выбрит. Сапоги его блестели, лакированная каска сияла, и на ней сбоку были изображены две серебряные молнии. Над карманом тужурки, там, где у остальных был вышит распластанный орел, девушка заметила у него серебряный знак - череп и кости. Вместе с другим, одетым в такую же форму, он стоял на плитчатом тротуаре перед маленьким деревянным особнячком, где, как все в городе знали, жил заслуженный врач Абрам Исаакович Гольдштейн.      Последнее время говорили, что Гольдштейн тяжело заболел и что, может быть, ему больше уже не встать. Неужели это за ним пришли плечистые молодцы в черном, нетерпеливо посматривающие на окна, за которыми мирно покачиваются от ветра тюлевые шторы?      В доме раздался треск чего-то разбившегося, послышался чужой гортанный выкрик и топот ног. Дверь резного крыльца с грохотом распахнулась. На пороге появился массивный старик в одной ночной сорочке. Он удивленно смотрел вокруг беспомощными, близорукими глазами. Седые волосы клочьями торчали над просторным лбом. Только по этому лбу Муся и узнала знаменитого врача.      Стоя на крыльце, врач смотрел на улицу с выражением болезненного недоумения, смотрел и, должно быть, ничего не видел. Третий немец в черном, появившийся у старика за спиной, подмигнул двум, стоявшим на улице, поднял автомат и дал короткую очередь над самым его ухом. Врач рванулся, оступился и, перелетев через ступеньки, упал прямо на плиты тротуара. Военный, задержавший Мусю и Митрофана Ильича, в свою очередь поднял автомат, должно быть для того, чтоб тоже стрельнуть над ухом врача. Но девушка бросилась к немцу и схватила его за руку:      - Что вы делаете, негодяи? Это же доктор, врач!      Верзила в черном с высоты своего роста смотрел на маленькую миловидную девушку, не понимая, должно быть, чего она от него хочет. Врач, лежавший на асфальте, поднял широкое исцарапанное лицо, заплывшее багровым синяком. Крепко вцепившись в черное сукно мундира, девушка старалась припомнить немецкие фразы из тех, что учила в школе. Ах, как она в эту минуту ненавидела себя за то, что когда-то была невнимательна на уроках немецкого! Ей казалось, что от того, вспомнит она или нет необходимые слова, сумеет или нет объяснить этим дюжим молодчикам, кто он - тот, над кем они так издеваются, - зависит жизнь человека.      Оторопевший верзила пришел в себя. Он, все еще улыбаясь, старался оторвать от себя девушку, повисшую у него на руке. Но Муся уже вспомнила нужную и, как казалось ей, спасительную фразу:      - Вас махен зи! Дас ист дох айн доктор, гросс руссише доктор!      Детине в черном удалось наконец отбросить ее от себя. Муся отлетела в сторону на тротуар, но сейчас же вскочила на ноги. Все еще думая, что они не понимают, над кем издеваются, что она плохо или непонятно им об этом сказала, девушка опять бросилась к страшным немцам в черном:      - Он же людей лечит... Эр хейльт, я ди меншен!      - Эр ист юде, - хрипло отозвался верзила, ударив сапогом лежавшего на тротуаре старика.      Митрофан Ильич кинулся было поднимать несчастного, но второй гитлеровец, размахнувшись, стукнул его самого в подбородок так, что кассир опрокинулся навзничь на свой тяжелый мешок. Над ухом врача пророкотала новая очередь. Старик вскочил, обвел всех красными, ничего не видящими, обезумевшими глазами и бросился бежать. Третий фашист новой очередью преградил ему путь.      Муся беспомощно оглянулась вокруг. На углу перекрестка она заметила группу пожилых немецких солдат в обычной серо-зеленой, пыльной и потрепанной форме. Они тихо переговаривались между собой и, как показалось девушке, осуждающе смотрели на то, что происходило у особнячка. Девушка бросилась к ним, прося остановить расправу. Солдаты, переглянувшись, торопливо пошли прочь, с опаской оглядываясь на немцев в черном. Муся не отставала от них, ловила их за руки.      - Эсэсман! - злобно, как ругательство, процедил сквозь зубы один из немцев, косясь на тех, кто с хохотом продолжал гонять по улице старого, больного человека.      Муся поняла: это эсэсовцы, о которых столько писалось в газетах. Подбежав к Митрофану Ильичу, она помогла ему подняться, и, не оглядываясь, оба они бросились прочь, стараясь как можно скорее уйти от страшного места, где все еще слышались выстрелы, улюлюканье, крики, свист.      То там, то тут на улице появлялись и тотчас же исчезали какие-то личности в штатском, все чаще попадались на тротуарах брошенные домашние вещи, уже изломанные и затоптанные. Вдоль улицы тянулся по асфальту белый дымчатый след. Кто-то прошел с мешком муки, не обращая внимания, что из дырки сыплется.      Митрофану Ильичу было страшно войти даже в собственный дом. Он постоял на крыльце, но не отпер дверь, а прошел через калитку в сад, мирно млевший от жары в спокойных лучах солнца, уже клонившегося к закату. Шагая прямо по овощам, Митрофан Ильич с трудом доплелся до солнечного уголка, где рос виноград "аринка", и без сил опустился на грядку. Муся бросилась на землю, уткнулась в нее лицом, всем телом прижалась к ней, точно ища у нее пристанища и защиты от того необычного, непонятного, страшного, что творилось вокруг.      Так молча просидели они, пока багровые нити опустившегося солнца не задрожали над нагретой за день землей.      - Муся, а ведь я действительно хотел остаться, - тихо вымолвил наконец Митрофан Ильич.      Девушка отозвалась не сразу. Но когда она привстала, ее лицо, перепачканное в земле, горело сердитой, энергией:      - Скорее отсюда! Я не могу, я задыхаюсь... Меня тошнит...      Она передернула плечами. Ее тряс нервный озноб. Здесь, под ласковым солнцем летнего вечера, ей было холодно, как в погребе. Даже зубы стучали.      - Пошли, а? Ну чего, ну зачем ждать?      - Нельзя. Только когда стемнеет. Мы, Мусенька, не можем думать лишь о себе, - печально ответил Митрофан Ильич, которого теперь тоже одолевало желание немедленно бежать из города.      Оба с неприязнью покосились на бурый, грязный мешок, валявшийся в зелени, меж узловатых коленец винограда.      - Я думаю, всего лучше будет нам выйти на Звягинцево и пробираться на Большое урочище. Лесом придется идти: мы не имеем права подвергать ценности случайностям на дорогах. Да-да-да, не имеем права!      - Ах, все равно! Только скорее, скорее...      Тщательно схоронив мешок в густых, оплетенных паутиной зарослях малины, росшей вдоль забора, Митрофан Ильич позвал Мусю в дом. Пора было собираться. Он отыскал в чулане два емких охотничьих рюкзака и принялся укладываться с такой тщательностью, как будто не бежал он из занятого врагом города, а вместе с Чередниковым в очередной отпуск готовился идти на долгую рыбалку у дальних озер.      Муся не принимала участия в сборах. Она сидела у закрытого ставней окна. Нетерпение все больше одолевало ее. А старик, как нарочно, медлил, укладывая в мешок сверточки белья, зажигалку с бутылочкой бензина, солдатский котелок с крышкой-сковородкой, банки с солью, с чаем, рыболовные принадлежности и другие, как казалось, совершенно ненужные, лишние вещи.      Под конец, когда старик достал из сундука пропахший нафталином лыжный костюм и грубые туристские ботинки с шипами, хранившиеся, очевидно, с той поры, когда были юны его сыновья, и посоветовал девушке надеть все это в дорогу, а платье и туфли оставить, как лишний груз, Муся возмутилась:      - Напялить на себя это? Чтобы завтра явиться к своим как чучело? Вы что? - Она сердито потрясла перед носом Митрофана Ильича рыжими заскорузлыми ботинками: - Вы хотите, чтобы я эти уродища надела на ноги? Да? Чтобы надо мной все смеялись? Чтобы говорили, что Муська Волкова со страху с ума сошла?.. Нет уж, извините-подвиньтесь! - И она сердито бросила ботинки в угол.      Старик чуть заметно улыбнулся и молча унес туристскую справу.      Недолго раздумывая девушка сунула в отведенный для нее весьма поместительный рюкзак содержимое своего узла: платья, туфли, две книжки со стихами, трубочку нот. Ценности они разделили и спрятали в обоих рюкзаках между другими вещами.      Потом Митрофан Ильич ушел переодеваться, и девушка слышала, как он возился в соседней комнате, кряхтел, вздыхал, что-то бормотал про себя. Оттуда он появился в старой ватной куртке, туго перехваченной ремнем, в суконных шароварах, заправленных в высокие мягкие кожаные сапоги - торбасы, в старой, выгоревшей широкополой шляпе. В этих охотничьих доспехах он выглядел прямее, подтянутей и моложе.      - Вот я и готов! - вздохнул он.      Но солнце еще светило. Низкие, косые лучи, просачиваясь в щели ставен, резали комнату на части. Сейчас, когда идти было еще нельзя, а делать стало уже нечего, наступили самые тягостные минуты. Митрофан Ильич сидел в старом глубоком кресле, в котором обычно, вернувшись с работы, любил подремать с газетой после обеда. Но он не развалился в привычной уютной позе, он сидел прямо и напряженно, как сидит на вокзале пассажир, с минуты на минуту ожидающий поезда. И происходило это не только потому, что одет он был по-дорожному, нет. В этом домике, где он жил, воспитывал детей, нянчил внуков, он чувствовал себя теперь уже не хозяином, даже не гостем, а случайно забредшим чужим человеком, которого каждую минуту могли вытолкать на улицу.      Дом был там, куда отошла армия, куда увезли банковское добро, где был Чередников.      Ловя настороженным ухом случайные звуки, доносившиеся из-за закрытых ставен, ожидая, что вот-вот сюда вломится какой-нибудь фашист, старик вспоминал о том, как в первые революционные годы Чередников, тогда еще молодой большевистский оратор, убедил на митинге горожан устроить бульвар на широкой базарной улице Жен Мироносиц, только что переименованной в проспект Карла Маркса.      Весь город собрался туда, где с незапамятных времен по воскресеньям и четвергам выстраивались крестьянские подводы. Люди снимали булыжный покров мостовой, разбивали газоны, сажали тополя, привезенные из архиерейского сада.      С любовью и ревностью следили они потом за результатом этого своего первого общественного дела, по утрам поливали молодые саженцы из леек, ведер и кувшинов, как будто это были не деревья на бульваре, а бальзамины или герань на их собственных окнах. Как чему-то своему, радовались первым веточкам, выброшенным деревцами, первой жидкой тени, положенной ими на зеленые скамьи молодого бульвара.      Бульвар... Что там бульвар! Вспомнил старый кассир залитый светом кабинет в клинике городского института физических методов лечения, себя, беспомощно лежащего на столе, врачей, которые в своих накрахмаленных халатах напоминали мраморные изваяния, и львиную голову старого доктора. Привычными, искусными пальцами выстукивал он грудь больного. Казалось, он делает это нехотя и небрежно, но и сам больной и врачи, созванные на консилиум, внимательно следили за полными старческими руками и ждали приговора. Наконец, выпрямившись, доктор столкнул очки на просторный лоб. В близоруких глазах его загорелся лукавый смешок. Он одернул рубаху на груди Митрофана Ильича, легонько хлопнул больного по животу и сказал с ласковой сипотцой: "Он еще тонну карасей переловит, этот ваш Корецкий!" И показалось тогда Митрофану Ильичу, что все вокруг облегченно вздохнули, и доктор, о котором в городе шла давняя добрая слава, представился ему живым воплощением всемогущей советской науки...      И вот срублены тополя. Больной, старый врач в ночной сорочке мечется по улице, и какие-то существа в черном забавляются, гоняя его, как мальчишки собаку, Здание института, где он спасал жизнь сотням людей, горит, окутанное бурым клубящимся дымом. И некому и не для чего его тушить. Всюду хрустит под ногами битое стекло, на тротуарах валяются книги, масса полезных вещей, которые всего несколько часов назад были кому-то дороги и нужны... Какие-то странные тени шныряют в брошенных людьми квартирах и, точно крысы, бесшумно разбегаются при звуке шагов... И опять начинает казаться Корецкому, что все это страшный сон. Мучительно хочется проснуться и увидеть милый, привычный мир.      - Митрофан Ильич, вы читали Уэллса "Борьбу миров"?      Старик вздрогнул, точно рядом выстрелили. Муся повторила вопрос.      - Кажется, читал. А что?      - Эти вот, - она кивнула на окна, в сторону, где лежал город, - они похожи на марсиан из романа: всё разрушают, жгут, охотятся за людьми и, кажется, не понимают ничего человеческого.      - Да, да, пожалуй, - рассеянно отозвался Митрофан Ильич. - А я вот все думаю, как бы те марсиане, что машинку твою украли, не прочитали начало описи, оставшейся в ней. Ты ведь ее не вынула? Вот то-то! Прочтут, бросятся нас искать...      - Ищи ветра в поле... - отозвалась Муся не очень уверенно.      - Тише!      С улицы слышались шаги. Это были обычные человеческие шаги, но Муся и Митрофан Ильич побледнели, замерли. Старик схватил завязанные рюкзаки, на цыпочках вынес их из комнаты, где-то спрятал. Когда он вернулся, лицо у него было болезненно настороженное.      А шаги приближались, четкие и неторопливые. И этот обычный житейский звук, на который утром никто не обратил бы внимания, казался теперь страшнее нарастающего визга падающей бомбы. Поравнявшись с окнами, шаги несколько замедлились. Или это только так показалось? Остановится или не остановится? Нет, удаляются, затихают...      Митрофан Ильич шумно вздыхает. С лица его капает пот.      - Пронесло! - шепчет Муся, прижимаясь лбом к прохладному стеклу.      В комнатах тихо сгущаются серые, душные сумерки.      - А ведь в этой стране родились и Маркс, и Бетховен, и Гёте, и Дизель. Боже мой, боже мой! - проговорил вдруг старик, тоскливо следя за тем, как на потолке постепенно меркнут оранжевые отсветы заката, пробивающиеся сквозь щели ставен.      - И Тельман и Роза Люксембург, - эхом отозвалась Муся.      Митрофан Ильич поднялся с кресла.      - Пора, - шепотом сказал он.      Крадучись, точно и взаправду боясь, что какое-то спрятавшееся во тьме чудовище может заметить и схватить его, обошел старик свое жилье, прощаясь со стенами, хранящими дорогие запахи.      На улице была уже ночь. Когда беглецы, быстро миновав пустынную улицу, сворачивали в переулок, старик вдруг охнул и остановился. Он вспомнил, что, уходя, не запер двери дома и даже, как ему казалось, оставил их открытыми. Митрофан Ильич рванулся было назад, но остановился, вынул из кармана ключи, поглядел на них, позвенел ими на ладони, горько усмехнулся и, размахнувшись пошире, бросил их через забор чужого огорода.      Хлестнув по лопухам и крапиве, ключи тупо брякнулись об землю.      - Чего вы там? - послышался из тьмы нетерпеливый шепот Муси.      - Так, пустяки, - ответил старик и, почувствовав облегчение, поправил лямки рюкзака и ускорил шаг.            4            В самый глухой час ночи, когда прохладный вязкий туман, поднявшийся из речных низин, плотной пеленой одел окрестности, двое путников тихо покинули город, багровевший в зареве разгоравшихся пожаров.      Впереди размашистым, спорым шагом, каким ходят охотники, геологи, лесники и иной странствующий люд, привыкший к длинным бездорожным маршрутам, шагал высокий сутулый старик в широкополой шляпе, надвинутой по самые уши. Он ступал пружинисто, мягко. Маленькая девушка в пестром шелковом платье, хотя и годилась своему спутнику во внучки, еле поспевала за ним. У каждого за спиной висел объемистый рюкзак, а девушка, сверх того, несла драповое пальто, перекинув его через руку.      Не дойдя до окраины, они пересекли булыжный большак и свернули в узенький темный переулок, потом перелезли через забор огородов и скрылись, точно растаяли, в белесом тумане.      Из тумана вышли они уже там, где обрывались городские огороды и начинался пологий подъем, поросший невысоким густым сосняком. Путники поднялись на взгорье и там, исчезнув в темной массе леса, остановились передохнуть.      В ясный день отсюда можно было хорошо видеть весь город, лежавший в широкой речной излучине. Теперь же за шевелящимся озером тумана, посеребренного магниевым светом луны, перед путниками простиралось густое зарево, обнимавшее полнеба. Точно живое, оно медленно ворочалось, вздрагивало и дышало, подсвечивая малиновыми подпалинами высоко проползавшие облака. На фоне зарева черным по красному, четко и плоско, как на старинной гравюре, вырисовывались контуры городских крыш, высоких колоколен, заводских труб. Элеватор горел, светясь всеми своими окнами, выбрасывая в небо вихри оранжевых искр.      Путники долго смотрели на эту зловещую картину. Потом старик резко повернулся, взял девушку за руку и молча потянул за собой в лес. Она пошла, но вдруг, вырвав руку, еще раз оглянулась на город и простонала:      - Ведь они ж, эти... там... в наших домах, по нашим улицам ходят...      Старик не ответил. Он шел впереди, не оборачиваясь, ничего не говоря. Крупные слезы одна за другой бежали по его лицу, катились по желобкам морщин, по судорожно съежившемуся подбородку.      Старожил этих мест, страстный рыболов и неутомимый грибник, Митрофан Ильич уверенно вел свою спутницу лесной просекой, по которой зимой заготовщики вывозили к большаку дрова и бревна.      Девушка начала отставать. Сразу же, как только, перемахнув плетень, они пошли по огородным грядкам, она убедилась, что ее изящные лаковые лодочки - предмет зависти подруг - совершенно не годны для пеших маршей. Муся сбросила их и, осторожно ступая, пошла в чулках. Идти почти босиком по мягкой, увлажненной росой огородной земле, по прохладной траве вспотевшего луга было даже приятно. Но как только, войдя в лес, они ступили на колкий ковер сосновой хвои, девушка горько пожалела, что отказалась от спортивных башмаков.      Теперь, боясь потерять из виду спутника, напряженно следя за стальным кольцом его рюкзака, тускло посверкивавшим во тьме и как бы служившим ей маленьким маяком, она не могла смотреть под ноги. То и дело она наступала на сухие, ощетинившиеся сосновые шишки, на острые сучья, больно стукалась пальцами об узловатые корни и пеньки. Боль была так остра, что щекотало нёбо во рту. Приходилось все время напрягаться, чтобы не вскрикнуть. А тут еще это дурацкое пальто, которое приходится нести на руке, этот тяжелый рюкзак...      С трудом удерживая накипавшие в груди слезы, девушка понемногу возненавидела и пальто, и мешок, и, главное, спутника. Хорошо ему в своих мягких охотничьих сапогах! Шагает, как по асфальту. Что ему до того, что она еле бредет, до ее страданий!      Ноги у девушки тяжелели, наливаясь точно ртутью. Ступни саднило, сбитые о корни пальцы мучительно горели. Но не такова Муська Волкова, чтобы кому-то кланяться, умолять идти тише, просить об отдыхе... Этого старая кочерыжка от нее не дождется. Девушка стискивала зубы, чтобы невзначай не застонать или не вскрикнуть, и, вся напрягаясь, спешила за спутником. Нет, уж она не отстанет, верьте слову!      Только раз, когда они пересекли поляну, на которой, точно хлопья ваты, белели пушки каких-то болотных цветов, Муся нагнулась, чтобы обмотать чулками горящие ступни. Но и тут она не запросила пощады и бегом нагнала спутника. А тот все шел и шел ровным, неторопливым шагом, шел молча и хоть бы раз оглянулся, хоть поинтересовался, идет ли она, не потерялась ли в этом страшном лесу, сыром и темном, как подвал.      Уже не было в словаре девушки ни одного бранного слова, каким бы она не наделила этого "черствого эгоиста", которого судьба послала ей в спутники. Он вот идет и, наверное, усмехается, ждет, когда она запросит остановки. Нет, уж извините! Не выйдет! Как он от нее ни убегай, она не отстанет, и жалобы от нее он тоже не услышит. Нет! Зато уж на стоянке она с ним поговорит... Пусть тогда хлопает глазами... "Ах, скорее бы уж отдых, что ли!.." Но Муся ошибалась. Митрофан Ильич не был ни черствым, ни жестоким человеком. Просто вид горящего города, открывшийся перед ним с лесистого взгорья, так ошеломил его, что он шел теперь точно оглушенный, ничего не видя и не слыша, машинально следуя по знакомой тропке.      Эх, как хорошо было раньше, теплым вечером под выходной, с удочкой в руках, с поллитровкой, аппетитно побулькивавшей в рюкзаке среди переметов, жерлиц, насадок, банок с червями, идти вот этой пустынной лесной дорогой, идти, предвкушая радости ловли на заре у подернутой волокнистым туманом реки, среди сочной росистой травы, которая так здорово пахнет по утрам!      Да, было время! Ведь как жилось! Еще совсем недавно, весной этого года, на первый голавлиный лов вел Митрофан Ильич вот по этой тропе внука Вовку. Мальчик был легок на ногу, не отставал от деда. Шли и мечтали, как будут летом ловить под берегом раков петлей на тухлое мясо, как осенью пойдут по грибы-боровики на орсовские делянки... Мечтали... А теперь вот он, старый человек, крадется по знакомой тропе, как зверь, озираясь, прислушиваясь к шорохам. Сыновья где-то воюют. Живы ли они? Внуки летят куда-то на восток, как сорванные с веток осенние листья, гонимые холодной бурей. В родном доме, наверное, уже шныряют эти страшные бесшумные тени, роются в сундуках, ворошат гардеробы, разбивают ульи, мнут, вытаптывают лозы винограда "аринка", в которые вложено столько труда, любви и надежд.      Митрофан Ильич горько вздыхал. И как это раньше он не ценил всего, что его окружало! Нет, "не ценил" - не те слова! Ценил, конечно, но ко всем благам, какие ему дала советская власть, он за четверть века так привык, что они казались ему обыкновенными, думалось, что иначе не может быть. И вот теперь, когда родной город горит, когда по улицам его ходят фашисты и привычный порядок нарушен, Митрофан Ильич, может быть впервые, по-настоящему осознал, как велико все созданное за годы советской власти, куда вложена и его посильная доля, как дорога ему эта жизнь, проходившая в непрерывном борении с трудностями, дорога вся, со светом и тенями, со всеми своими недостатками, дорога так, что иной жизнью просто и жить не стоит...      Весь погруженный в невеселые думы, Митрофан Ильич совершенно забыл о своей спутнице. Багровое зарево, долго просвечивавшее сквозь темные вершины сосен, давно уже исчезло. Лес редел. Впереди в прогалинах меж деревьев уже посверкивал звездами край неба. Ощутительно потянуло речной прохладой. Только тут, у места, намеченного им для первого привала, старик вспомнил о Мусе, вспомнил и весь сжался от тревоги, жалости и стыда.      Нет, девушка не отстала! Она шла за ним, но как только он остановился и обернулся, тотчас же остановилась и она, явно не желая к нему приближаться.      - Идешь? Слава богу, а я испугался: думал, отстала... Ну ничего, вот и дошли.      Муся молчала.      - Устала, да?      - Уйдите, - отозвалась наконец она слабым голосом.      - Дай твой рюкзак... ну хоть пальто дай.      - Оставьте меня, видеть вас не могу... Куда идти? Туда, что ли?      Опередив спутника, девушка первой подошла к островерхим шалашам, крытым еловым лапником и бурыми пластами коры. Она присела возле одного из них, но снять рюкзак у нее не хватило силы. Бросив пальто прямо на влажную, курящуюся туманом траву, она навзничь опрокинулась на свою ношу и застыла, наслаждаясь блаженным покоем. Когда Митрофан Ильич наклонился над ней, она уже спала.      Старик расстегнул ремни мешка, подложил его под голову спутнице. Не просыпаясь, Муся поерзала, ища удобную позу, подсунула под щеку ладошку, свернулась калачиком, зябко подобрав босые ноги, обмотанные обрывками мокрых чулок. Митрофан Ильич набросил на спящую свою куртку и, поеживаясь от сырой прохлады, пошел к ближайшему из шалашей.      Он перетряхнул старую солому, устроил изголовье из жухлого прошлогоднего сена, застелил все это байковым одеялом, отыскавшимся в недрах его мешка. Затем старик бережно отвел сонную девушку в шалаш. Укрывая спутницу курткой, он заметил, что маленькие, мокрые от росы ноги девушки все исколоты, исцарапаны, кровь сочится из-под сбитых ногтей. Ему стало жутко: даже не пикнула, даже не окликнула его, не попросила остановиться.      Старик почувствовал, что к жалости, которую до сих пор внушала ему эта девушка, почти девочка, оставшаяся бездомной, начинает примешиваться уважение к гордому, волевому товарищу.      Митрофан Ильич устроился на перетертой соломе в соседнем шалаше и долго наблюдал в незакрытый ходок, как, мерцая, дрожат в бархатном глубоком небе острые, колючие звезды; наблюдал и думал о неожиданных качествах, какие открылись сегодня в Мусе Волковой, о том, как мы, в сущности, мало знаем окружающих, и о том, что по-настоящему человек познается только в серьезных испытаниях.            5            Митрофан Ильич и его сослуживцы, как это часто бывает в обычной жизни, действительно ошибались в оценке характера маленькой машинистки. Вздорной Муся прослыла главным образом за то, что, печатая грамотнее и быстрее других, терпеть не могла мелочной опеки и нудных наставлений, какими сотрудники постарше и поответственней любили сопровождать передачу работы в машинописное бюро. Муся отлично знала, что и как ей надо делать, и бесцеремонно прерывала ненужные поучения. Слава же о ее легкомыслии пошла потому, что девушка не скрывала своего равнодушия к банковскому делу и наотрез отказалась посещать курсы и семинары по повышению и приобретению финансово-счетной специальности, где занималась вся учрежденческая молодежь.      Нет, работа в банке не прельщала Мусю Волкову. У нее была в жизни своя мечта, и она стремилась к ней упорно, настойчиво, не отступая ни перед какими трудностями.      С детства, с той самой бездумной поры, когда мать водила еще ее в детский сад, Муся свыклась с мыслью, что может добиться в жизни всего, чего пожелает, стоит ей только этого как следует захотеть. Способная и волевая, с живым, быстрым, восприимчивым умом, она без особых усилий отлично училась. Однажды заметив, что на уроках физкультуры она отстает от своих одноклассниц, она стала тренироваться с таким упорством, что к концу года добилась первого места в школе по конькам, а летом стала капитаном волейбольной команды девушек.      Но настоящее призвание открылось Мусе Волковой позже, когда ее, уже ученицу седьмого класса, обладавшую приятным, звучным голосом и успешно солировавшую в школьном хоре, выдвинули для участия в городском смотре художественной самодеятельности. Со свойственной ей настойчивостью Муся начала готовиться к выступлению. Она выбрала два романса на пушкинские тексты: "Зимний вечер" и "Я помню чудное мгновенье". Эти вещи особенно полюбились ей с тех пор, как со школьной экскурсией побывала она в селе Михайловском, побродила в старом парке, под теми самыми липами, где мимолетным видением явилась к опальному поэту воспетая им красавица. Осторожно присаживаясь на скамью, на которой сиживал и Пушкин, благоговейно ступая по скрипучим половицам домика няни, по которым ходил поэт, выглядывая в окошко, откуда и он смотрел на зеленую долину реки и отороченные осокой озера, Муся чувствовала, как торжественно бьется у нее сердце и холодные мурашки покалывают спину. Долго еще после этой экскурсии в памяти девочки жила нежная, задумчивая песня о старенькой обитательнице крохотного домика, делившей одиночество молодого изгнанника, и страстные его строки, обращенные к заезжей гостье, заставившей зазвучать лучшие струны поэтической души.      Когда позднее в Доме пионеров Муся разучивала романсы и когда затем пела их у освещенной рампы, со страхом смотря вниз, в таинственную полутьму зала, где неясно обозначались обращенные к ней лица, ее охватывало то же торжественное волнение, какое она испытала в прохладной полутьме старой липовой аллеи и в маленьком домике под слоистым шатром огромного клена. На областной олимпиаде она пела так непосредственно и столько в ее звонком неокрепшем голосе было настоящей нежности и тепла, что когда она кончила, таинственная полутьма зала мгновение молчала, а потом взорвалась аплодисментами. Это было столь неожиданно, что маленькая певица испугалась, убежала и так хорошо спряталась среди пыльных декораций, что руководители олимпиады не сумели ее отыскать, чтобы заставить раскланяться перед публикой.      Жюри единодушно отобрало Мусю для выступления в столице. Школьница должна была дебютировать в Театре народного творчества в числе лучших солистов из художественной самодеятельности области в общей программе, названной "Сказ льноводов и ткачей".      Столичные зрители встретили девочку с еще большим радушием. Программа была обширная, и ей предстояло спеть только "3имний вечер". Но зал так долго, так настойчиво рукоплескал, с таким упорством вызывал ее, что Муся, тряхнув кудрявым чубом и сияя глазами, сама объявила вдруг, что споет "Я помню чудное мгновенье". Окрыленная успехом, чувствуя, что там, в таинственной тьме зала, тысячи неизвестных ей друзей ждут и волнуются за нее, девочка смело начала трудный романс и пела его в радостном полусне, совсем позабыв о наставлениях учительницы. Аккомпанемент доносился до нее откуда-то издалека, но образы, вынесенные из старого, запущенного парка, все время маячили перед ней. Допев, она глянула в притихший зал глазами, сверкавшими от слез, и, не дождавшись волнующего шума, бросилась за кулисы.      Тут, в уголке театральной уборной, где, прижав холодные ладони к пылающим щекам, девочка переживала свой успех, и нашла ее знаменитая московская певица. Притянув к себе девочку, она крепко поцеловала ее, как мать, взволнованная первым успехом дочери. Муся давно уже любила глубокий и чистый голос этой певицы. Она сразу узнала, кто к ней пришел, так как не раз видела на снимках в журналах это красивое, ясное, истинно русское лицо, эту гордую голову с целым каскадом густых русых кудрей, спадающих на плечи. И вот эта женщина, всегда рисовавшаяся Мусе существом исключительным и недосягаемым, стояла рядом с нею, в притихшей толпе участников самодеятельного концерта, и голосом, глубоким и мелодичным, как звук утренней кукушки, ласково и взволнованно говорила:      - Тебе учиться надо, девочка, ты можешь стать большой артисткой. Непременно учись!      Растерявшись, Муся позабыла даже поблагодарить за внимание. Она только схватила большую мягкую руку певицы, притиснула ее к своей груди и прошептала:      - Я буду, буду учиться! Я обещаю вам...      Артистка улыбнулась, со светлой и нежной грустью сказала непонятное: "Как хорошо быть юной, товарищи!" - и, поклонившись всем величественно и приветливо, ушла, точно растаяла в беспорядочном нагромождении раскрашенных полотнищ, пыльных бутафорских вещей и декораций, от которых густо несло столярным клеем.      Так родилась у Муси мечта. Так появился в ее жизни идеал, к которому с того дня она стремилась всеми силами настойчивой, упрямой души. Она забросила спорт, перестала ходить в кино, чтение перенесла на ночь. Все свободное от уроков время она отныне проводила в певческой комнате Дома пионеров, до одурения, до радужных кругов в глазах разучивая упражнения.      Только отличная память помогла ей успешно закончить семь классов. И когда она вернулась с последнего экзамена, у нее возникло первое серьезное недоразумение с родителями. Мусин отец, которому бедность семьи не позволила в свое время доучиться даже до последнего класса церковноприходской школы, способный командир-самоучка гражданской войны, офицерское училище кончал уже с седыми висками. Всю жизнь он тяготился недостатком образования и мечтал, что его дети по меньшей мере закончат среднюю школу. Муся же заявила, что кончать среднюю школу не станет, и, не добившись разрешения родителей, сама отнесла свои документы в городское музыкальное училище.      Отец был оскорблен таким своеволием дочери, и несколько дней он даже не разговаривал с нею. Когда вскоре его перевели командовать полком на Дальний Восток, Муся, учившаяся тогда уже на третьем курсе и мечтавшая о поступлении в консерваторию, узнав, что на новом месте ни музыкального училища, ни консерватории нет, заявила, что она с родителями не поедет. Ни уговоры, ни упреки, ни даже угрозы отца, любившего старшую дочь больше всех детей, ни упрашивания и слезы матери не сломили упорства. Семья уехала, а Муся осталась. Не желая материально зависеть от отца, с которым она считала себя в ссоре, девушка изучила машинопись и, перейдя на вечернюю учебу, поступила на службу в городское отделение Госбанка.      Она тосковала по родным, писала матери пространные письма, но с училищем не расставалась. Учителя и товарищи, наблюдавшие, как развивается ее голос, сулили девушке большое будущее.      Время от времени знакомая певица выступала по радио. Пение ее, долетавшее из далекой Москвы, звучало для девушки как дружеское напоминание, поддерживало в минуту усталости, когда иной раз становилось тяжело работать и трудно учиться.      И со всей самонадеянностью молодости, со всей страстью восемнадцатилетней души Муся верила, что это ее желание сбудется, сбудется потому, что она очень этого хочет, и потому, что в ее чудесной стране нет недоступных высот для смелых, трудолюбивых и упорных.            6            Проснувшись со смутным ощущением чего-то неправдоподобно страшного, не то приснившегося, не то случившегося на самом деле, Муся Волкова не сразу поняла, где она и как попала в этот незнакомый шалаш. Старое и тоже незнакомое ей ватное полупальто, которым она была заботливо укутана, источало жилой, уютный запах.      В треугольнике шалашного хода виднелось прозрачное мягко-голубое небо; умытые утренней росой березки медленно покачивали длинными расчесанными космами; под ними шелковисто искрилась на солнце седая от росы трава. Было прохладно. Волосы, платье девушки, куртка, которой она была накрыта, были влажны. Муся озябла. Но воздух был так прозрачен и чист, так аппетитно пахло травой, хвоей, землей и водой, что в сердце невольно проникла радость этого свежего утра. Все ужасы вчерашнего дня, зрелище горящего города, ночное бегство, странствование по лесу, темному и сырому, как погреб, отчаяние, бессилие, боль - все это отступило, заслонилось.      Взгляд девушки упал на старые, прочные туристские башмаки на толстых подошвах с большими бульдожьими носами. Чинно, парочкой они стояли возле. И сразу жгучая боль в исцарапанных, исколотых ногах напомнила о себе. Стараясь не шуметь, Муся высвободила руку из-под куртки и потрогала ботинки. Как вчера, шагая по корням и шишкам, она жалела, что так глупо отбросила их! Откуда же они взялись здесь? Мелькнула догадка: Митрофан Ильич! Это он, должно быть, и отвел ее, сонную, в шалаш, его куртка укрывает ее, его рука заботливо сунула в каждый ботинок по чистенькой портянке. Ай да Митрофан Ильич! Чудный, в сущности, старикан, зря она на него вчера сердилась.      Почувствовав прилив энергии, Муся вскочила так, что даже легонько ударилась головой о верхнюю жердь, потянулась до хруста в суставах, стряхнула с себя хвою, соринки, аккуратно сложила куртку, оправила смятое платье, прибрала волосы и, тщательно обув исколотые ноги, вылезла на волю.      Солнечные лучи, розовыми искрящимися снопами пробивавшиеся меж древесных стволов, ударили ей в глаза. Ярким светом заливали они влажную седоватую луговину, остро посверкивали в крупных каплях росы, прятавшейся в зеленых горсточках листьев. На площадке перед шалашами горел невысокий жаркий костер. Закоптелый, видавший виды котелок висел над ним на обожженных козелках. Голубоватый, подернутый серым пеплом жар источал аппетитный запах печеной картошки.      Возле костра спиной к Мусе сидел Митрофан Ильич. Весь понурившийся, устало опустив плечи, он молча следил за тем, как, потрескивая, подвывая, бледное жаркое пламя со свистом пожирает сушняк и хвою. Рядом со стариком лежали оба рюкзака. Под ногой девушки хрустнул сучок. Старик вздрогнул и схватился за мешки, точно хотел их прикрыть своим телом.      - Ты?.. Я испугался, - сказал он с облегчением и боязливо оглянулся кругом. - Долго сны смотришь, голубушка. Пора. Почайпием вот скоренько, да и в путь.      Заметив на ногах у девушки злополучные ботинки, он усмехнулся уголком губ:      - И правильно, дорога не близкая. Чу! Канонада-то уж еле слышна.      Под свежим утренним ветерком мелодично звенели вершины сосен; шелестели осинки, встряхивая жесткой листвой; тихо журчали, стелясь по ветру, длинные космы плакучих берез. Где-то очень далеко задумчиво куковала кукушка. Но никакой канонады Муся не услышала. Только раз между двумя порывами ветра до ее ушей прорвался сквозь лесные звуки едва различимый раскатистый гул, будто где-то вдалеке шел по мосту поезд. Неужели это и есть гром пушек?      - В тихую погоду канонада слышна верст за двадцать, понимаешь? - Митрофан Ильич вздохнул. Бледное лицо его, густо покрытое неопрятной седой щетиной, было озабоченно и печально. - Ну, ничего, догоним... И еще вот что: учись хозяйничать в лесу. Пригодится.      Пока они пили из складных охотничьих алюминиевых стаканчиков чай, припахивающий дымком, пока с аппетитом уничтожали печеную, с ароматной, чуть подгоревшей коркой картошку, обильно сдабривая ее крупной солью, Митрофан Ильич изложил свой план выхода с оккупированной территории.      Судя по тому, как далеко продвинулся за ночь фронт, врагу удалось, по-видимому, совершить где-то большой танковый прорыв. Спутники за одни сутки оказались, таким образом, в тылу немецкой армии. Теперь они должны были как можно быстрее двигаться на восток, вслед за отходящими войсками, идти лесами, болотами, глухими проселками, целиной, избегая большаков и проезжих дорог, обходя населенные пункты, уклоняясь от встреч с людьми.      Этот план показался Мусе неверным в самой своей основе: "Избегать большаков - ну, это правильно: по большакам наступает вражеская армия. Но обходить стороной деревни и всю дорогу идти одним - с какой стати! Вот новость! Прятаться от своих?.." Митрофан Ильич с неудовольствием посмотрел на спутницу:      - Ну как ты не понимаешь простой вещи! Одним, именно одним идти, абсолютно одним. И никуда не заходить, да! Конечно, труднее, но что сделаешь? Ведь с нами такие ценности! Я как вспомню, что этот фашист стоял рядом с мешком, чуть сапогом его не касался, - у меня волосы на затылке шевелятся...      Муся даже на ноги вскочила от досады:      - Хорошенькое дело! Мы должны поскорее своих догнать, вот это я знаю... Чтобы из-за какого-то золота я стала терять столько времени? Очень нужно!      Старик тоже вскочил:      - Именно, именно очень нужно! Наш долг - донести, сохранить все до последней золотинки. Мы не имеем права... слышишь, не смеем допускать ни одного процента риска!      И тут, на первом привале, между ними возник спор, сразу же обнаруживший глубокое расхождение во взглядах на сокровища.      Митрофан Ильич готов был, если потребуется, сложить голову, но пронести в целости и сохранности это очутившееся у них в руках государственное добро. Муся же искренне недоумевала: для чего, спасая драгоценности, они должны заведомо удлинять и затруднять свой путь, чураться людей, идти какими-то звериными тропами, рисковать жизнью?      - Из-за золота блуждать по лесам! Вот чепуха, вот чушь! - возмущалась девушка.      Конечно, и она не оставила бы врагу драгоценную ношу. Но теперь, когда сокровища благополучно унесены из оккупированного фашистами города, их можно отлично закопать здесь, в лесу, в глухом месте, и, освободившись, налегке пробираться к своим. Прогонят оккупантов, кончится война, тогда можно будет откопать все это и сдать куда следует. Просто и никакой возни. Через два-три дня они догонят Советскую Армию, перейдут фронт. Все это казалось девушке ясным и непреложным, и она совершенно искренне не понимала, почему ее проект, такой деловой и, как ей кажется, разумный, вызывает у спутника гнев и даже ужас.      Так они и не доспорили. Но Корецкий, испугавшись опасного легкомыслия девушки, потребовал, чтобы она немедленно вернула ту часть ценностей, какую несла. Муся, презрительно дернув плечом, сказала: "Пожалуйста", - и с преувеличенным старанием принялась собирать ромашки и дикую гвоздику. Сердито косясь на нее, Митрофан Ильич расстелил на траве одеяло и принялся пересыпать все в прежнюю, пропитанную мазутом торбу.      Глухо позвякивая, остро искрясь драгоценными камнями и сверкая полированными гранями, хлынули сокровища. У старого кассира занялся дух. Как бы стал богат, какое бы могущество, какой почет для себя и своих наследников обрел бы человек капиталистического мира среди себе подобных, получи он хоть часть того, что сыплется сейчас на дно грязного брезентового мешка!      Фашисты! Да они ничего не пожалеют для того, чтобы овладеть драгоценностями. Стоит им прочесть недоконченную опись, оставленную в валике похищенной машинки, и они, наверное, пошлют погоню по всем дорогам, перебьют и замучают много людей, лишь бы найти сокровища. Нет, дудки-с! Ничего вам, господа, из этого не получить. Все будет доставлено законному хозяину. Это золото еще против вас повоюет. И как еще повоюет! А эта вздорная девчонка возится с цветами, плетет какой-то дурацкий венок - и горя ей мало. Закопать в землю и идти налегке! Каково! И это сейчас, когда в тылу даже консервные банки собирают... "Нету, нету у этих молодых уважения к ценностям. Слишком беззаботно жили, легко им все давалось! Скажите на милость: "закопать и уйти"! Поразительное, возмутительное легкомыслие!" Сердясь и негодуя, Митрофан Ильич завязал и с трудом взвалил на спину изрядно потяжелевший рюкзак. Но Муся насильно сорвала у него с плеч лямки. "Честь" нести золото она, конечно, ему уступает. Пусть тащит его он сам, если оно ему так дорого и любо. Но остальной груз - по-товарищески пополам.      Ловко орудуя в мешках, девушка быстро переложила к себе всю хозяйственную поклажу: котелок, мешок круп, хлеб, соль, белье и рыболовные снасти. Роясь в вещах спутника, она наткнулась на туго свернутый фланелевый костюм, тот самый, от которого она вчера отказалась. Снова теплая волна поднялась в ее душе. Муся покосилась на Корецкого, безучастно сидевшего в стороне, и, ничего ему не сказав, оставила костюм на дне его мешка. "Нет, он положительно хороший старикан! Только вот помешался на этом золоте и еще шляпу носит уж очень смешно - так, что похож в ней на старый гриб подберезовик".      Девушка прикинула груз. Теперь рюкзаки весили почти одинаково. Но у Митрофана Ильича мешок был маленький, плотный, удобный, а Мусин разбух и топорщился, как верблюжий горб. Девушка быстро его развязала, вынула платья, что были похуже, и забросила их в кусты. Подумала, вспомнила о теплом и удобном для пути фланелевом костюме и закинула туда же пальто.      - Вот и своего добра не жалеешь. Легко вы жили, все на лету хватать привыкли, - проворчал Митрофан Ильич.      - А чего жалеть? В войну все равно наряжаться некогда, а победим - заработаю, лучше, красивее куплю. А то ведь и фасоны устареют, - бездумно ответила девушка, взваливая на плечи полегчавший рюкзак.      - Как это у тебя легко - "победим"! Сколько для этого воевать придется, сколько народу погибнет... Ты об этом подумала?      Муся пожала плечами.      Когда тропинка, уводившая их на восток, стала поворачивать, девушка оглянулась. На темной зелени черемухового куста синело драповое пальто. На какое-то мгновение Мусе стало жалко расставаться с ним. Оно было почти новое, хорошо сшито и так к ней шло. Но как его тяжело таскать! Муся вздохнула, подумала: "Есть о чем печалиться! Города горят, заводы гибнут, люди жизнь отдают за родину... Что значит какое-то пальто! Зато как легко идти-то!" И, упрямо тряхнув головой, она направилась за спутником.      До полудня шли они молча травянистой тропой, пробитой по берегу рыбаками и сборщиками ивового корья. Лесное озеро, лежавшее в зеленой чаще некрутых берегов, тихо шелестело сухими сабельками прибрежных камышей, легонько покачивало красноватые листья водяных лилий и золотые купавы, с зеркальной точностью отражало в голубоватой воде и сизые зубцы далекого леса, и седоватые кудри прибрежных лозин, и пышные позолоченные облака, торопливо спешившие в небесной голубизне.      В грубоватых крепких башмаках идти было гораздо легче, и все же девушка едва поспевала за стариком. Он шел впереди крупным, неторопливым шагом, длинный, тощий. Движения его были размеренны, даже медлительны, но Муся, хотя все время и нажимала, иногда даже переходя на рысцу, все же едва поспевала за ним.      Митрофан Ильич теперь то и дело оглядывался, спрашивал у девушки, не утомилась ли она, не надо ли присесть. Муся сердилась - садиться не к чему, ничуть она не устала! - сердилась, а сама все старалась разгадать: почему он так легко ходит, почему нисколечко не устает?      В полуденный час, когда солнце, забравшись на вершину неба, точно остановилось, чтобы полюбоваться на себя в озерном зеркале, и вода заискрилась так ослепительно, что стало на нее больно смотреть, Митрофан Ильич резко повернул от берега и стал углубляться в лес.      - Тут начинается болото. Хочешь не хочешь, выбирайся на дорогу, на гать. Другого пути летом нету, - пояснил он, останавливаясь и поправляя лямки рюкзака. - Будем надеяться, либо фашисты тут не были, стороной прошли, либо уже миновали эти места.      Он прислушался. Пронзительно верещали кузнечики, в тени лозняка тонко звенели комары, туго всплескивала на озере рыба.      По лесу пошли осторожно. Через каждый десяток шагов Митрофан Ильич останавливался, вытягивал шею, слушал. Разомлевший от жары лес был полон веселого птичьего щебета. Медленно покачивали перистыми листьями папоротники, густо покрывавшие замшелую землю. Белки возились в вершинах сосен, и с тихим шелестом падала, задевая ветви, шелуха растерзанных ими шишек. Но откуда-то спереди доносилась жадная сорочья колготня. Эти резкие звуки невольно настораживали. Да еще не нравились старику два огромных ворона, полого виражировавшие в небесной голубизне.      - Подожди здесь. В случае чего, хватай мешок, беги к озеру и прячься, - предупредил Митрофан Ильич и, сняв рюкзак, добавил, переходя на шепот: - Не по душе мне что-то этот сорочий митинг... Слышишь?      Оставив девушку, старик тихо скрылся в лесу. Он двигался тем шагом, каким опытные охотники подходят к тетеревиным токовищам. Сделает на цыпочках несколько пружинистых прыжков, остановится, замрет, послушает и бросается в следующую перебежку. Муся застыла, прислонившись к дереву. Истая горожанка, она ничего не ведала о птичьих повадках. Но резкий, злобный и жадный крик сорок и эти мрачные круги, которые безмолвно вычерчивали над лесом большие черные птицы, действовали на нее угнетающе. Услышав хруст ветки, девушка вздрогнула и припала к стволу сосны. Нет, это возвращался Митрофан Ильич. Он был грустен и как-то торжественен. Шляпу он нес в руке, и ветер шевелил его седые волосы.      - Ну? - шепотом спросила Муся.      - Нет, нас победить нельзя!.. Никто и никогда нас не победит, запомни это, - тоже шепотом ответил он.      Взвалил на плечи рюкзак и, не надевая шляпы, пошел на звуки сорочьей колготни. У выхода на опушку старик обернулся и многозначительно произнес:      - Тут был бой... Понимаешь, тут такое...      Девушка рванулась сквозь кусты и, вскрикнув, застыла на месте. Перед ней, совсем рядом, стоял небольшой обезглавленный танк. Башня его, отнесенная силой взрыва, валялась поодаль, уткнув длинный нос пушки в землю. В развороченном зеве люка виднелось какое-то месиво из костей, крови и обрывков материи того самого темно-зеленого цвета, который со вчерашнего дня казался Мусе цветом страшного несчастья, что надвинулось на страну с запада.      Но не на этот мертвый, обезглавленный танк, не на эти лохмотья смотрела девушка. Вдали открывалась небольшая высотка. На песчаном холме вкривь и вкось лежали стройные медноствольные сосны, поваленные, расщепленные и иссеченные какой-то, как казалось, стихийной силой. И там, в путанице изодранных стволов, обрубленных ветвей, на красноватом, еще не высохшем песке, темнело несколько человеческих фигур в гимнастерках родного защитного цвета. Они лежали неподвижно, в странных, неестественных позах: кто - уткнувшись лицом в песок, кто - на спине, разбросав руки, кто - привалившись к брустверу полузасыпанного окопа.      Военный человек, оглядевшись, сразу понял бы, что произошло возле этого лесистого холма, господствовавшего над окружающей местностью и как бы запиравшего выезд на гать. Судя по не успевшей еще завянуть хвое, бой здесь отгремел совсем недавно. По гати - единственному пути через болото - отходили части Советской Армии. Артиллерийский дивизион получил, по-видимому, приказ окопаться на холме и задержать танковые авангарды противника. Позиция была выбрана превосходная. С вершины высотки, поросшей сосняком, открывался широкий вид на просторные колхозные поля, обрамленные по горизонту сизыми зубцами леса, на дорогу, вьющуюся по пологим холмам в зыбкой желтизне доспевавших нив. Артиллеристы выкопали на самом взлобке неглубокие подковообразные дворики для пушек и сами зарылись в песок, а ниже, в чаще соснового подлеска, на солнечной полянке, заросшей богородицыной травой да тем, что ребятишки зовут "заячьей капустой", успели даже отрыть ложные позиции.      Судя по всему, это были опытные, хладнокровные воины, и сражались они искусно, с выдержкой и упорством.      Несколько танков и тяжелых дизельных бронетранспортеров, сгоревших на дороге у самого подножия холма, молча свидетельствовали, что замаскировавшийся дивизион начал неравный бой внезапным ударом с самой близкой дистанции. Схватка была, по-видимому, затяжная. Откатившись после первых залпов дивизиона под прикрытие крутого оврага, пересекавшего поле с севера на юг, вражеские бронечасти переформировались и, выбросив вперед сильный танковый кулак, начали атаку высоты по всем правилам военного искусства. Всюду, куда достигал глаз, просторные нивы были исполосованы парными следами гусениц, исклеваны разрывами, черневшими в желтизне помятых хлебов. Спеша пробиться на гать, танки шли в атаку излюбленным немецким строем - углом вперед, вычерчивая зигзаги, с ходу засыпая высотку снарядами.      Артиллеристы отвечали расчетливо и точно. Много искромсанных, обгорелых железных коробок, похожих на вылущенные панцири вареных раков, виднелось во ржи то там, то тут. Теперь уже тихие и не страшные, эти машины с крестами, с драконами, с рысьими мордами, с пиковыми тузами, намалеванными на броне, громоздились по бровке извилистого оврага, темнели в кустарнике лесной опушки, теснились по дороге, наседая одна на другую, точно играли в какую-то жуткую чехарду. К сытному запаху разогретых солнцем хлебов, к терпкому аромату сосновой смолы ощутительно примешивались душная бензиновая вонь, тяжелый смрад горелой краски и пережженного машинного масла.      И все это сделала горстка советских солдат, окопавшихся со своими пушками в тени лесистого холма. Но дорогой ценой расплатились артиллеристы за то, что дали своим частям возможность оторваться от врага, висевшего у них на плечах. Песчаная высотка была начисто оскальпирована. Среди поверженных сосен, у разбитых, изувеченных пушек лежали защитники высотки с наскоро перебинтованными окровавленной марлей головами, с черными от пороховой гари руками и лицами, в изодранных гимнастерках, белевших солью на спине и подмышками, бурых и жестких от засохшей крови.      Муся и Митрофан Ильич медленно поднимались по откосу, стараясь услышать хоть какой-нибудь человеческий звук, хоть стон, хоть вздох. Но только сороки зловеще поскрипывали в кустах, отчаянно стрекотали на солнце кузнечики да трещали краснокрылые кобылки, выпархивая из-под самых ног.      На вершине холма, в неглубоком окопчике за большим сосновым выворотнем, сидел, согнувшись, худенький, остролицый юноша без каски, с тремя кубиками на черных петлицах. Правый рукав его гимнастерки был изодран и пуст. Левая, словно вылепленная из воска рука опустилась на зеленый ящик полевого телефона. Плечом он прижимал к уху переговорную трубку. Каска валялась у ног. Тут, на наблюдательном пункте, у телефона, по которому он, по-видимому уже без руки, истекая кровью, продолжал направлять удары пушек, и нашла его последняя пуля. Но и смерть не свалила командира на землю. Он так и застыл в углу окопчика, с биноклем на шее, с телефонной трубкой у уха, склонясь над картой прицелов. Деятельное, озабоченное выражение навек запечатлелось на его лице, пестром от крупных зеленоватых веснушек. Ветер шевелил прямые жесткие волосы. Казалось, юноша этот просто задумался, решая трудную боевую задачу, но сейчас вот решит ее, пружинисто вскочит на ноги, озабоченно посмотрит в бинокль, крутанет ручку аппарата и передаст команду: ориентир такой-то, прицел такой-то - огонь!      Митрофан Ильич и Муся остановились над телом старшего лейтенанта. Оба они даже приблизительно не знали военного дела и не могли, конечно, разобраться в сути неравного боя, происшедшего здесь, у въезда на гать. Но простое, зримое и понятное даже и неискушенному глазу соотношение потерь, самые позы, в которых полегли защитники высотки, - все поражало эпическим величием.      Старик тяжело опустился на колени и благоговейно поцеловал широкий чистый лоб артиллериста. Потом он встал, строгий и торжественный:      - Разве таких победишь? Убить можно, а победить - нет. Нам с тобой, Муся, урок... Ох, какой урок! - Обведя рукой оскальпированную высотку, он добавил: - Запомни это...      Сердито кашлянув, Митрофан Ильич надвинул шляпу на самые уши и быстро пошел, почти побежал с холма к гати, подступы к которой были истолчены ногами, колесами и гусеницами. Муся пошла было за ним, но спохватилась, нарвала белых и розовых бессмертников, вернулась к окопу и положила цветы на колени артиллеристу. Первый раз в жизни видела она так близко мертвого. И она с изумлением убедилась, что смерть может быть не менее величественной, чем жизнь.      Своего спутника девушка догнала уже на гати. Он размашисто шагал по гнилым, поросшим болотной травой бревнам, почавкивавшим под его ногами. Старик не обернулся и только вздохнул.      У девушки перед глазами стояли пестрое от веснушек лицо и рыжеватая прядь, которую легонько пошевеливал ветер. Говорить не хотелось.      Весь день, до самого заката, прошли они, погруженные каждый в свою думу. Не говорили о виденном и еще несколько дней пути. Но однажды, когда они в сумерках остановились на ночлег в глуши елового леса, у маленькой речки, тихо курившейся реденьким туманом, Митрофан Ильич, бросив на поляне охапку сушняка, собранного для костра, вдруг подумал вслух:      - Что из того, что фашист далеко зашел! Пришел - и уйдет, если останется кому уходить... С такими людьми... - Он, вздохнув, посмотрел на закат, туда, где далеко позади осталась высотка. - С таким народом любого врага победим!      И Муся, которая в эту минуту мыла у речки молодую картошку, быстро вращая ее в котелке, сразу поняла, о ком он говорит.      - А вы помните, какое у него было лицо? - отозвалась она из-под берега.      Митрофан Ильич зажег спичку, дал ей разгореться в сложенных ковшичком ладонях, неторопливо поднес к белым кудрям бересты, подсунутым под сосновые ветки. Легонько вспыхнув, береста стала завиваться, потрескивая, как сало на сковородке.      - Вот как долг-то перед Родиной выполняют! Дай бог нам с тобой выполнить его так же!      Всё пуще скручиваясь, с треском и воем разгоралась береста. Фиолетовые язычки пламени танцевали между сухими ветками. Костер вспыхнул со всех сторон и, запылав весело и бойко, осветил строгое, задумчивое лицо старика.      Где-то совсем рядом, за речкой, однообразно, настойчиво кричал перепел. Тонко звенели комары. Вода чуть слышно обсасывала травянистые берега. Из теплой влажной тьмы Муся с любопытством посматривала на спутника.      "А у него есть чему поучиться! Ходит-то как, а костры как разжигает... И о жизни мысли хорошие. Вот тебе и "канцелярская промокашка", вот тебе и "арифмометр с бородкой"!.."            7            Заснула Муся в тот вечер моментально, едва успев улечься на душистой постели из еловых лапок, которые на этот раз она нарубила сама и для себя и для спутника.      А Митрофана Ильича опять одолевала бессонница. Чтобы огонь или запах дыма не привлек кого-нибудь к их ночлегу, он раскидал костер, тщательно залил водой головешки, затоптал угли. Собрал сушняку на завтра. С песком вымыл закоптелый котелок. Потом улегся на спине, закинув руки за голову, и задумался.      Как хорошо было раньше в такую теплую зеленоватую летнюю ночь, мягко мерцающую звездами-светляками, тихо курящуюся живыми волоконцами прозрачного тумана, лежать вот так в душистой траве, на земле, медленно отдающей дневное тепло! Какой величественный покой разлит в этот час в природе, каким богатырским сном спят лес, и луг, и речка, подернутая туманом! Как радостно было человеку, уставшему за неделю работы, приобщиться в такую теплую ночь к отдыху самой природы, подслушать шорохи сонного леса, вдохнуть ароматы цветущих трав, усиленные росистой прохладой!      Та же летняя ночь, то же тихое мерцание зеленоватого прозрачного неба, тот же волокнистый туман стелется над лугом, так же тянет с реки холодной, душистой влагой, но нет ни покоя, ни радости. В лягушечьем гомоне слышится что-то тревожное, настораживающее. Выпь плачет, как мать над потерянным сыном. В сладком запахе медуницы, доносимом ветерком из-под берега, чудится примесь тления. И даже в однообразных перепелиных криках, которые с детства понимались как "спать пора", слышится теперь: "Иди гляди! Иди гляди!" Что же случилось? Ведь здесь врагов даже и не было, они прошли стороной. Война обтекла эти лесные чащи. Но летняя ночь не несет ни радости, ни покоя, слух насторожен, нервы натянуты. Митрофан Ильич нетерпеливо посматривает за речку - не видно ли там желтой полоски рассвета, скоро ли можно трогаться в путь. Ох, скорей бы уж утро, что ли!      В заводи туго плеснула большая рыба. Кряхтя, охая совсем уж по-стариковски, Митрофан Ильич поднялся со своего душистого ложа, сделал из сучка и бересты факел, зажег его, спустился к воде. Он поймал рукой несколько пестрых пескариков, дремавших в камнях на небольшом перекате. Этими рыбками он наживил крючки и поставил две жерлицы в заводи, у тенистого омутка, который приметил еще с вечера. Хорошая щука будет не лишней при их быстро иссякающих запасах.      Проследив за ажурными кругами, расходившимися по тихой воде, старик собрался было уже снова попробовать уснуть, но тут взгляд его упал на какую-то вещицу, золотисто сверкавшую на самой тропинке. Митрофан Ильич так испугался, что рубашка у него на лопатках сразу стала влажной. Неужели мешок лопнул и это выпало из него, когда они вечером здесь проходили?      Митрофан Ильич бросился на колени, дрожащей рукой схватил сверкающий предмет. Это была раковина речной жемчужницы. Должно быть, сорока выудила и вылущила ее, И хотя на ладони лежала всего только перламутровая створка моллюска, сердце у старика продолжало тревожно биться. Ведь они же приняли ценности просто на вес, взвешивали впопыхах и, конечно, неточно. Что-нибудь может затеряться, а возможно, и затерялось, когда они перекладывали вещи из мешка в мешок. И этого не учтешь, потому что все принято без описи. Даже самого грубого списка до сих пор не составлено.      Как же это он, опытный банковский работник, так оплошал? Все спешка, спешка... И еще эта девчонка, у которой ветер в голове и которая относится к ценностям, как к картошке. Впрочем, нет, к картошке она относится бережно. Вон как она сегодня пересчитывала ее по штукам, прикидывая, на сколько дней хватит им запасов. И несет она картошку без препирательств, без воркотни... Удивительная чудачка!      "Нет, все это нужно исправить, исправить сейчас же! Но как? - раздумывал он, все еще держа в руках раковину. - Попробуй заактируй, когда нет ни чернил, ни клочка бумаги. На бересте, что ли, прикажете писать, по примеру древних? Можно бы было, конечно, и на бересте, да разве упишешь! Ведь сколько его, золота-то, и разных вещиц... Полотно рубахи? Это мысль... Но какой же это, должно быть, адский труд - писать на полотне! Сколько суток на то уйдет... Да, задача!" Небо на востоке уже светлело, зазолотили верхушки сосен, но непроснувшийся лес был еще полон лиловатого утреннего тумана, когда Митрофану Ильичу пришла в голову спасительная мысль: а "почетные грамоты"! Ну да, именно "почетные грамоты", "листы ударника", горсоветские аттестаты, все эти памятки долгой и честной трудовой жизни, которые он взял с собой. Их ведь много, их будет достаточно, чтобы мелко переписать на обратной чистой стороне документов все, что им сдали железнодорожники.      Старик вскочил. Умылся в реке, курившейся розоватым парком, вытерся подолом рубашки, довольно крякнул, почувствовав прилив сил. За дело! Грамоты были в мешке, лежавшем у Муси вместо подушки. Он осторожно приподнял голову девушки, извлек трубку бумаг. Муся не проснулась. Она только почмокала по-детски губами и, подтянув колени почти к подбородку, поплотнее свернулась калачиком.      "Отлично, пусть себе спит подольше! По крайней мере, никто не будет жужжать над ухом". Старик укрыл девушку с головой одеялом, а сам пристроился к толстому, ровно спиленному пню, разложил на нем бумагу, извлек из кармана гимнастерки старомодное пенсне, посадил его на нос и опытной рукой принялся графить бумагу. Эту простую канцелярскую работу он делал с тем радостным подъемом, с каким художник, надолго отрывавшийся от своего мольберта, снова берется за кисть. Даже руки у него чуть-чуть дрожали, когда он чернильным карандашом выводил ровным почерком знакомые и чрезвычайно ему симпатичные теперь слова: "Инвентарная опись ценностей, принятых 2 июля 1941 года городским отделением Госбанка от граждан Иннокентьева Е. Ф. и Черного М. О., подлежащих сдаче в первую же контору Госбанка СССР на не оккупированной территории". Дальше привычной рукой он выводил название граф: "Номер по порядку", "Что принято", "Особые приметы", "Примечание". Пересадив пенсне с переносицы пониже на нос, он начал опись, постепенно перекладывая вещи из одной кучки в другую.      Он работал, как и всегда, старательно, быстро и четко, совершенно позабыв, что сидит не в конторе банка, а под утренним розовеющим небом у пня с янтарно блестевшими годовыми кольцами. Никогда еще он так не наслаждался самим процессом привычной работы, как сейчас, когда был оторван от нее кто знает на сколько времени, может быть навсегда. Лишь изредка он останавливался, отрывался от аккуратно заполненных граф, чтобы распрямить онемевшую спину да похрустеть суставами пальцев. Это было у него признаком довольства. Ах, как работалось ему в это утро! Даже показывая почтительно покашливавшим колхозным садоводам свой виноград "аринка", он не испытывал такого удовольствия, как в эти часы, сгибаясь в неудобной позе у пня над графами, строго выведенными на бумаге...      Муся, разбуженная жарким солнечным лучом, увидела такую картину: невдалеке, без гимнастерки, в подтяжках, прищипнув кончик носа "чеховским" пенсне, Митрофан Ильич сидел перед пнем и, наклонив голову набок, старательно писал. На лице у него было то сосредоточенное, деловое выражение, какое у него привыкли видеть в банке. На фоне щедро умытого росой леса все это выглядело так странно, что девушка не удержалась и прыснула со смеху.      Старик пересадил пенсне на переносицу, с неудовольствием посмотрел на проснувшуюся спутницу, мученически вздохнул и продолжал работать.      Перед ним на аккуратно расстеленном пальто горками лежали драгоценности. По ходу описи он перекладывал их из одной горки в другую.      - Доброе утро! Может быть, я чем-нибудь могу вам помочь? - спросила Муся, с трудом сгоняя с лица улыбку.      - Можешь. Молчи и не мешай, - буркнул старик, не отрываясь от бумаг. Он выпрямился, потянулся так, что хрустнули суставы, победно пощелкал костяшками пальцев и добавил: - Ты знаешь, мне просто страшно стало, когда я рассмотрел все это тут, в спокойной обстановке... Здесь есть такие камни... редчайшие... Колоссальной ценности, чудовищной...      И все-таки Муся не сумела удержать насмешливую улыбку. "Опять за свое! Кто о чем, а цыган о солонине", как говаривал в таких случаях Мусин отец. Правильно, она даже приблизительно не представляет себе, сколько все это может стоить. Не знает и не желает знать. В книгах она, конечно, читала о могуществе золота, но никогда над этим не задумывалась, резонно считая, что роковая сила благородного металла, о которой столько написано историками, писателями и поэтами минувших веков, в нашей стране - такая же отвергнутая, устарелая и даже странная легенда, как сказка о "голубой царской крови", о "божьей мощи" и других столь же плохо укладывающихся в голове вещах.      Всего раз в жизни у Муси была золотая вещица, и, может быть, она-то и подорвала окончательно в глазах девушки древний авторитет благородного металла. Это был старинный золотой перстенек с голубым глазком бирюзы. Когда Муся, при всех своих спортивных и вокальных увлечениях, все же отлично окончила седьмой класс, мать достала этот перстенек со дна комода и торжественно преподнесла ей. При этом она сказала, что это свадебный подарок отца и вообще ценность. Девушка разочарованно повертела в руках перстенек, но, уловив на лице матери тревожно-ревнивое выражение, принялась шумно восторгаться и горячо благодарить за подарок. Перстенек ей не понравился. Он казался тяжелым, неуклюжим. Чтобы не обидеть мать, она по праздникам надевала его дома, но, выйдя на улицу, снимала и прятала в карман. Ей было стыдно носить на руке эту старомодную вещицу.      Да, мрачная сила богатства была ей непонятна и чужда. Но вещи, лежавшие перед Митрофаном Ильичом, когда она разглядела их в лучах утреннего солнца, ей понравились. Они были такие красивые, так славно сверкали на ватной подкладке старого пальто. Камни переливались, жалили ей глаза острыми разноцветными огоньками. Мусе вдруг подумалось о том, что ей, наверное, очень пойдут все эти безделушки, и она вдруг захотела их примерить. Иронически усмехаясь, она выбрала в одной из кучек большую, осыпанную крупными бриллиантами диадему и с чисто женским инстинктом ловко приладила это незнакомое ей украшение на своих по-мальчишески подстриженных русых волосах, вьющихся мягкими кольцами. Митрофан Ильич, искоса глянув на нее, усмехнулся:      - Золушка... Только помни, откуда берешь... Не перепутай.      "Бедная, бездомная девочка! - думалось ему. - Все бросила. Ни хлеба, ни крова. А сколько еще предстоит перенести! Пусть немножко потешится. Может, и ценность вещей поймет, не будет так легкомысленно относиться к этому грузу".      - И осторожней, упаси бог посеешь что-нибудь в траве!      Муся ловко украсила браслетами свои тонкие, уже обожженные загаром руки, надела на высокую, стройную шею сверкающее колье из бриллиантовых звезд разной величины, скрепленных в цепочку, прицепила к платью изумрудную брошь в виде дубовой веточки с желудем из прекрасного александрита, вспыхнувшего на солнце тревожным, мрачным зеленоватым огнем. Выбрала было и серьги - две виноградные грозди, сделанные из крупных розоватых, радужно мерцающих жемчужин, - но, повертев, бросила их обратно. Уши у нее не были приспособлены к тому, чтобы носить это варварское украшение.      Сверкая драгоценностями, Муся подбоченилась и, охорашиваясь, задорно косясь на своего спутника, вдруг тихонько запела:                  ...У нашей ли дочки новая сорочка Узорами шита, А на белой шее золото монисто, Золото монисто...            Старый кассир, снова было взявшийся за дело, удивленно оглянулся. Он пересадил пенсне на переносицу, и брови его полезли на лоб:      - Ого! Вон ты какая!      Муся озорно тряхнула кудрями, и самоцветы ударили в глаза старику снопами разноцветных лучей.      - А какая, какая, ну?      Муся чувствовала, что в этом убранстве она должна нравиться всем, всем. Вот бы взглянуть сейчас в зеркало, как это делала сумасбродная Оксана в опере! Эх, беда, где его возьмешь, зеркало!      - Ну, какая же, говорите!      - Ну, такая... - Митрофан Ильич пощелкал пальцами, - такая... ну ничего... необыкновенная.      - Стойте! - радостно крикнула Муся.      Быстро просеменив босыми ногами по росистой траве, она пересекла лужок и скрылась под откосом. И уже где-то на реке ее свежий, чистый, как у жаворонка, голос вывел:            Говорят же люди, будто хороша я, Как ясная зорька, как белая лебедь, Будто в целом свете нет такой дивчины...      Эту славу про меня пустили недобрые люди.            "Ишь, распелась! Да у нее же талант, и какой талант! - подумал Митрофан Ильич. Но тут ему представилось увиденное ночью: что-то золотое тускло мерцает в траве. - Сумасшедшая, куда же она убежала? Она же все растеряет!" Старик торопливо прижал камешком свои бумаги, чтобы ветер не унес их, прикрыл сокровища полой пальто и бросился к берегу.      Речка здесь делала крутой поворот и за перекатом образовывала тишайшую заводь, обрамленную сочной зеленой осокой. С точностью отражались в ней в опрокинутом виде и серые кудри прибрежных ольх, оплетенных хмелем, и дальше сосны, высоко возносившие свои стройные янтарные стволы.      Коса мелкого серебристого песка тянулась от берега к середине заводи, точно ножом разрезая ее. По этой косе Муся вбежала в темную торфяную воду. Серебристые мальки, как живые иголки, бесстрашно засновали возле ее ног. По воде, как посуху, толчками двигались паучки-водомерки, а возле самой девушки жучки-вертушки принялись вычерчивать сложные восьмерки, сверкая на солнце вороненой сталью своих спинок.      Муся наклонилась. В темной глади воды, на фоне отраженного лазоревого неба, она увидела себя такой, что можно было подумать, будто русалка, сверкая волшебными драгоценностями, смотрит на нее из глубины реки большими серыми лучистыми глазами. Вся проникаясь колдовской поэзией летнего утра, следя за тем, как, лоснясь на солнце синими целлофановыми крылышками, играют в камышах две стрекозы, девушка уже громче и уверенней продолжала любимую арию:            Нет, нет, нет, нет, люди правду говорят!      У кого такие очи, у кого такие косы?      Очи мои - звезды, косы мои - змеи, черные, густые...            Она пела, лукаво посматривая снизу на Митрофана Ильича.      Старик стоял на берегу, удивленно смотря на Мусю. Уже не первый год знал он ее, и всегда казалась она ему самой обыкновенной, а тут... И куда смотрели банковские женихи! А голос! Не гляди сейчас на нее собственными глазами, Корецкий нипочем и не поверил бы, что поет та задиристая девчонка, которую сослуживцы звали "Репей". Сердце Митрофана Ильича наполнилось отеческой гордостью: эта в жизни добьется своего! Лишь бы пробиться через фронт, попасть в родную среду.      Браслеты тонко звякнули на руке Муси. Мысль, что какая-нибудь из драгоценностей может упасть или даже уже упала в воду, испугала старика. Взмахнув руками, он бросился к заводи:      - Сумасшедшая, сейчас же вылезай! Утопишь что-нибудь... Немедленно вылезай, слышишь?      - Хороша, а? - поинтересовалась Муся, снова и снова склоняясь к своему отражению.      И в самом деле, курносая русалочка, в ореоле сверкающих камней смотревшая на нее со дна реки, была так хороша, что трудно было отвести от нее взгляд.      - Иди на берег, ветреная девчонка! - кричал Митрофан Ильич и уже лез в воду в своих охотничьих торбасах.      Муся расхохоталась. Смех ее раскатился по реке, отдался от стены сосен.      - Вы знаете, на кого вы похожи? Вы похожи на клушку, которая вывела утят. Утята поплыли, а она бегает по берегу, хлопает крыльями и ужасно кудахчет.      - Господи, можно ли быть такой легкомысленной! Ты что-нибудь уронишь... Сейчас же вылезай!      - Ну и подумаешь, ну и уроню! Кому они нужны, эти безделушки, когда война идет!      Девушке вдруг вспомнились виденная на днях высотка, старший лейтенант, застывший с телефонной трубкой, прижатой плечом к уху, и все вокруг как-то сразу потускнело, померкло. Мусе стало стыдно за все эти пустяковины, которые она на себя напялила, за свое пение, за веселых, озорных бесенят, разбуженных в ней прозрачной свежестью летнего утра.      Она быстро вышла из воды, сердито сорвала с себя драгоценности, небрежно бросила их обратно и, чтобы искупить вину, которой она не понимала, но чувствовала, с особым усердием занялась хозяйством.      На жерлицу поймались два увесистых щуренка. Девушка вытащила, очистила их, сварила уху и даже "накрыла стол", расстелив на траве чистое полотенце. Горячие куски рыбы были положены вместо тарелок на листья лопуха.      Между тем Митрофан Ильич заканчивал опись. Он пронумеровал листы, в конце каждого написал: "Старший кассир" и "Сотрудница банка". Потом торжественно и старательно вывел свою фамилию с витиеватым росчерком внизу. Мусе тоже было предложено расписаться. Покорно вздохнув, она поставила, где следовало, по небрежной закорючке, мимоходом заметив при этом, что не напрасно кое-кого в банке именовали "канцелярской промокашкой".      Довольный успешным завершением дела, старик пропустил это замечание мимо ушей.      С удовольствием хлебая из котелка жирную, со знанием дела приготовленную, чуть-чуть припахивающую дымком уху, он снова попытался втолковать спутнице значение того, что им предстояло совершить. Он заговорил о проклятой роли благородного металла в человеческой истории, о том, как в капиталистическом мире из-за горсти золота брат убивал брата, сын - отца, как молодые женщины продавали себя за богатство старикам, как за обладание сокровищами разгорались кровавые войны. Он приводил примеры из литературы и даже отважился пропеть дребезжащим тенорком: "Люди гибнут за металл, люди гибнут за металл".      Муся сосредоточенно ела уху. Старику начало казаться, что наконец-то и она проникается уважением к миссии, выпавшей на их долю. Обсасывая щучью голову, он стал убеждать девушку еще усерднее. В разговоре замелькали имена Островского и Гоголя, Бальзака и Лондона.      - Вы знаете, на кого вы походили сегодня там, у пня, среди всех этих своих сокровищ? - невинно спросила Муся, ловко выбирая косточки из щучьего бока.      - На кого именно? - осведомился Митрофан Ильич, у которого уже иссякал поток литературных примеров.      - На Скупого рыцаря, верьте слову. Помните? "Я царствую!.. Какой волшебный блеск! Послушна мне, сильна моя держава; в ней счастие, в ней честь моя и слава!" Ну очень, очень похожи!      Митрофан Ильич вскочил и, размахивая щучьей головой перед самым Мусиным носом, закричал с плаксивыми нотками в голосе:      - И пусть! Да, и пусть! Правильно, я дрожу за каждую золотинку, за каждый камешек. И мне не стыдно, нет-с, слышишь ты, девчонка!.. не стыдно, потому что я дрожу не за свое, личное богатство, а за общественную собственность... Скупой рыцарь? Отлично, пусть... Да понимаешь ли ты, с кем сравниваешь меня!      - Что вы мне в нос рыбой тычете? Подумаешь, загадка века - Скупой рыцарь! Чего тут понимать? Он просто псих был, этот ваш классический скупердяй... Ну скажите, разве нормальный человек, имеющий такие деньги, станет корку глодать и ходить в рваных штанах? Что, скажете - не так?      Митрофан Ильич мученически вздохнул и безнадежно отмахнулся.      - И руками махать нечего. Я вот все думаю: сами-то вы с этим золотом, грешным делом, немножечко не того?..      Девушка многозначительно повертела пальцем перед своим высоким упрямым лбом.            8            С этого дня Митрофан Ильич больше уже не пытался убеждать свою спутницу. Он сам покорно тащил драгоценный груз и резко отвергал все попытки девушки помочь ему в этом.      Ложась спать, он клал мешок под голову, предварительно намотав на руку его лямки. Спал он чутко, по-охотничьи говоря - "вполглаза". Каждый шорох заставлял его вздрагивать, настороженно поднимать голову. Он не доверял теперь ни лесной глуши, ни покою летних ночей, ни безлюдью этих заповедных урочищ, которые пока были обойдены войной.      И сны у него стали странные, тревожные, все об одном и том же. То снились вражеский офицерик и усатый переводчик, оба мохнатые, зеленые, неестественно плоские, точно вырезанные из картона. Наведя на него револьверы, они, пятясь, уносили заветный рюкзак. Митрофан Ильич рвался за ними, хотел догнать, отнять у них сокровища, но не мог сдвинуться с места - ноги крепко прилипали к земле... То какой-то огромный, дикого вида человек выходил из-за куста, заступал дорогу и кричал: "Отдай золото!" А Муся стояла рядом и, как фарфоровая китайская кукла, согласно кивала головой: да, отдай, отдай, отдай!.. А раз привиделось даже, что мешок, лежавший под головой, стал погружаться в землю. Опускался, опускался, исчез, а на месте его появился серый камень-валун, и камень этот никак нельзя было ни сдвинуть, ни подкопать.      Митрофан Ильич просыпался весь в поту, с тяжело бьющимся сердцем. Он хватался за изголовье и с облегчением убеждался, что рюкзак цел. Но чувство тревоги не проходило и отгоняло сон. Так и лежал старик с открытыми глазами, следя за тихим мерцанием крупных звезд, слушая тягучий звон сосновых вершин, нервно вздрагивая от неясных шорохов ночного леса. А спутница его, уже приноровившаяся к лесной жизни, спала крепким молодым сном.      Так иной раз, не сомкнув век, лежал и думал старик, пока ночная тьма в лесу не начинала редеть, пока стволы деревьев не выступали из нее, а их вершины не загорались розовым светом. Лежал и, словно медленно перелистывая страницы старого семейного альбома с выгоревшими, пожелтевшими фотографиями, перебирал в памяти полузабытые эпизоды своей собственной жизни.      Что ж, начни он сначала - может, прожил бы и лучше, меньше бы ошибок совершил, больше пользы принес людям. И все же, как там строго ни меряй, жизнь прошла неплохо, честно, и даже, пожалуй, сам товарищ Чередников не может его ни в чем упрекнуть. Вот только одно неладно: напоследок смалодушествовал, хотел оторваться от своих, чтобы умереть в родных краях.      Родные края! Разве это только то место, где ты родился и вырос? Его домик под липками, где прожито столько лет, где поднялись дети и росли внуки, его сад, где спеет виноград "аринка", в который вложено столько труда и мечтаний, - разве они не сделались сейчас для него более чужими и неприютными, чем зал ожидания на каком-нибудь незнакомом полустанке? Да, прожито вот уж шестьдесят лет, и только на шестьдесят первом по-настоящему понятно, что родной дом, родной край - там, где свои люди, свои, советские порядки.      Да, ошибся, и как ошибся! Но сейчас эту свою ошибку он искупает, спасая государственные ценности. Может быть, это и станет его вкладом в общее дело борьбы с врагом.      Но и этот вывод не успокаивал. Наоборот, от таких мыслей у Митрофана Ильича усиливалась тревога, росло нетерпение. Так чего же тут валяться? Идти! Скорее идти! Он вскакивал, умывался, если был рядом ручей или лесной ключ, а если не было - проводил руками по росистой траве и влажными ладонями освежал лицо. Разводил костер, варил кашу, жарил рыбу, которая всегда в изобилии попадалась на искусно поставленные им жерлицы или переметы. С питанием они не бедствовали. Картошку копали на дальних участках колхозных полей, местами клиньями врезавшихся в лес. На осиротевших, забурьяненных, вытоптанных нивах срезали колосья ржи, сушили и вытрушивали зерна себе для каши. Митрофан Ильич, чрезвычайно щепетильный в вопросах собственности, не видел в этом ничего зазорного. Армия отошла, и они, как люди, спасавшие общественное добро, находившиеся, таким образом, на государственной службе, считали себя наследниками оставленных богатств.      Так шли они день за днем, шли медленно, сторонясь даже проселочных дорог, обходя жилые места, уклоняясь от встреч с людьми. Старик оказался в этом походе неоценимым спутником. Уже давно миновали они границы своего озерного района, который он с удочками или с кошелкой для грибов исходил вдоль и поперек. Теперь путь их лежал по незнакомой местности, через леса и болота, через луговые пустоши дремучих урочищ. И хотя часто шли они вовсе без дорог и карты не имели, он ни разу не заблудился, не сбился с направления.      Компас, захваченный Мигрофаном Ильичом из дому, они где-то потеряли, перекладывая вещи. Но старик отлично умел определяться по солнцу, а в ненастный день - по мху, росшему на старых деревьях, по тому, в какую сторону были обращены венчики цветов, по утолщению годовых колец на пнях, по десяткам других признаков, известных грибникам, охотникам и рыболовам. По цвету вечерней зари, по ветерку на закате он безошибочно угадывал, какая предстоит ночь, и знал, надо ли искать для ночлега укромное место, строить шалаш или можно будет спать под открытым небом. По зеленым звездочкам борового мха, по тому, раскрыт или закрыт зев его коричневых молоточков, по этому тончайшему барометру природы угадывал он погоду на будущее и с утра безошибочно определял, нужно одеваться в путь полегче или потеплее.      За дни скитаний лицо и шею Митрофана Ильича покрыл тяжелый фиолетовый загар, лишь половина лба осталяась белой под полями шляпы. Отросшие усы слились с бородой, закурчавились. Он уже совсем не походил теперь на щеголеватого банковского служащего былых времен и больше смахивал на колхозного деда из бойких, из тех, каких назначают в пасечники или в инспекторы по качеству, выбирают в президиумы и посылают к школьникам рассказывать о старине.      Но еще более разительные перемены произошли в Мусе. Шелковое платье давно уже лежало на дне рюкзака, и она шла в фланелевом лыжном костюме, самый вид которого когда-то вызвал у нее возмущение. Девушка свыклась с лесной жизнью, переняла секрет неторопливого и спорого охотничьего шага и уже без особого напряжения поспевала за своим спутником. Встреть сейчас Мусю Волкову какой-нибудь сослуживец или однокурсник по музыкальному училищу, он просто не узнал бы ее. Лицо, руки, шею девушки точно покрыли густой коричневой ореховой моренкой. Чуб ее, выгорев на солнце, выделялся в кипе русых волос, как прядь льняного волокна. Выцветшие ресницы на загорелом лице казались еще длиннее. Девушка походила теперь на складного, ловкого мальчишку, только мальчишка этот смотрел на мир слишком уж пристально и с лица его не сходило не свойственное подросткам выражение тревожной грусти.      Даже характер у девушки стал меняться. Она могла пройти весь день, не сказав ни слова, погруженная в свои мысли.                  9            А идти было все труднее. Лето все круче поворачивало на осень. Ночи удлинялись, становились темнее, прохладнее. По утрам выпадали такие обильные росы, что на заре девушке приходилось чуть ли не выжимать волосы. А тут еще серенькие обложные дожди, шелестевшие иной раз по целым суткам. Идти под дождем не жарко. Но лесная почва быстро пропитывалась влагой, раскисала, и ноги вязли в ней. Сырая одежда стесняла движения.      Затяжная непогода, увеличившая тяготы путешествия, заставляла путников, как о высшем блаженстве, мечтать о ночлеге под крышей, о возможности хоть раз по-настоящему обсушиться, помыться в бане, заснуть без верхней одежды. Но когда девушка, заметив, что тропка, по которой они идут, становится более протоптанной, или заслышав далекий крик петуха, уловив до предела обострившимся в лесу обонянием дымок человеческого жилья, предлагала хоть на денек завернуть в деревню, Митрофан Ильич приходил в ужас: в деревню - никогда! Там же оккупанты! А если их и нет, вдруг среди жителей найдется фашистский прихвостень, который донесет в ближайшую комендатуру, или просто стяжатель, охотник до чужого добра? Нет, нет, о жилье даже и думать нужно бросить.      Муся с досадой перебивала старика, обзывала его Кащеем Бессмертным, Скупым рыцарем, Плюшкиным, Шейлоком, Гобсеком - словом, именами всех скупцов, известных ей из литературы. Он стоически переносил насмешки и был непоколебим.      Как-то раз, отдыхая на привале в стороне от лесной дороги, спутники услышали вдали шум движения. Митрофан Ильич торопливо раскидал костер, затоптал головешки. Скрывшись в кустах и спрятав мешок, они стали наблюдать. К удивлению их, шли не военные. Это издали можно было определить по темной одежде идущих и по тому, что двигались они не вытянутыми цепями, а густой толпой. Может быть, фашисты? Путники затаились в кустах. Толпа приблизилась, и тогда наблюдавших удивил малый рост этих людей.      - Это же ремесленники, слово даю! - прошептала наконец Муся, рассмотрев светлые пуговицы на черных гимнастерках.      Да, она не ошиблась: шли ученики какого-то ремесленного училища. С мешочками за плечами, они устало тянулись по дороге. Впереди шагал маленький, смуглый, вихрастый паренек в одних трусах и форменной фуражке. Свою одежду, связанную в узел, он нес наперевес с заплечным мешком. Чуть отстав от толпы, двое под руки вели третьего, должно быть больного или обессилевшего. Позади всех двигались носилки.      Путники в скорбном молчании следили за этой ребячьей толпой, пока носилки, заключавшие шествие, не скрылись за поворотом дороги.      - А ведь совсем ребятишки, им в игрушки играть, - прошептал наконец Митрофан Ильич.      - Какие молодцы! - восхищенно отозвалась девушка, всем сердцем устремляясь за этой скрывшейся в лесу дружной семьей маленьких стойких людей.      С тех пор картина бредущих лесом ремесленников не выходила у девушки из ума. Когда ей трудно было идти и к концу дневного перехода она едва волочила ослабевшие ноги, ей вспоминалась эта прочно сцементированная дружбой стайка мальчиков, отважно двигавшаяся по незнакомым, глухим лесам.            10            Однажды идти было как-то особенно тяжело. Густая духота сковывала неподвижный лес. Даже тут, под сенью деревьев, дышалось с трудом, и путники шли, мечтая о дожде, пусть даже он будет долгим, обложным. Но все точно застыло. Птицы смолкли. И только комары толпились звенящими тучами и с особой остервенелостью атаковывали путников, облепляя лицо, шею и руки. На болотцах, в лесных низинах надрывно орали лягушки.      - Быть грозе, - сказал Митрофан Ильич, останавливаясь и вытирая рукавом вспотевший лоб.      - Скорее бы! - вздохнула девушка, облизывая соленые губы.      Но гроза все не наступала. В прогалинах между треугольными вершинами елей низко висела однообразная седоватая хмарь. Воздух был неподвижен. Только к вечеру на востоке обозначилась наконец туча, густая и тяжелая, как дымовая завеса, выставленная над переправой. В лесу тучи сначала не было видно, но ее приближение угадывалось по тому, как забеспокоились птицы и как сразу вдруг стих надсадный комариный звон. Потом стало глухо погромыхивать, по деревьям прошел тревожный шумок, на истомленные лица путников повеяло долгожданной прохладой. Быстро сгущались зыбкие сумерки.      - Спасайся кто может! - усмехнулся Митрофан Ильич, остановившись и вглядываясь в полутьму, вздрагивавшую от синеватых вспышек молнии.      Впереди он заметил группу елей и рысцой направился к ним. Уже на бегу он выбрал большое приземистое дерево.      Старик раздвинул ветви и втолкнул девушку в естественный просторный шатер, полный запаха смолы, мха и грибов. В это мгновение грянул такой удар грома, что Мусе почудилось, что где-то совсем рядом разорвалась авиабомба. Потом наступила испуганная тишина, и снова, на этот раз порывисто, с присвистом, с воем, потянул ветер, клоня непокорные головы елей, обдирая чешуйки коры с сосновых стволов, яростно вороша листву берез и осин.      Сквозь ветви пахнуло холодной влагой. Деревья застонали, зашипели хвоей, зашуршали листом, и весь лес, точно в ужасе содрогаясь перед неотвратимой бедой, наполнился тревожным, суматошным шумом.      Митрофан Ильич, прислонясь спиной к толстому стволу, устало закрыл глаза. Муся же, раздвинув перед собой ветки, сделала маленькое окошечко и высунула голову наружу. Но все скрывала плотная свинцовая полутьма, и только когда вспыхивали синеватые молнии, видела она на мгновение в прогалах древесных вершин багровые кровоподтеки огромной тучи и ниже - тоненькую березку, стлавшуюся по ветру каждой своей веточкой, каждым своим трепещущим листом.      Потом о хвою забарабанили, как дробины, капли, и вдруг после одной ослепительной молниевой вспышки, на миг проявившей с поразительной четкостью весь окружающий лес, всю небесную глубину до самой тучи, под которой, сверкая крыльями, косо неслись испуганные птицы, хлынул такой ливень, точно молния рассекла какую-то плотину и вся скопившаяся там вода ринулась на землю. Митрофан Ильич отодвинулся вглубь шатра. Но Муся, с детства любившая грозу, приникла к своему окошку, с наслаждением ощущала на лице прохладу мельчайших водяных брызг, жадно вдыхала аромат леса.      Старая ель содрогалась до корней, покачивалась, скрипела, но разлапистые ветви ее, плотно смыкаясь, образовывали собой многоярусные пологие скаты, так что вода без остатка сбегала с них, и путникам, притаившимся у самого ствола, было сухо и даже тепло.      Долго сверкало и громыхало, долго плясал над лесом косой ливень. В окошко в ветвях тянуло мельчайшую водяную пыль. Но когда ветер пронес последние клочья иссякших туч, в лесу уже не посветлело. На свежевымытом глубоком небе горели частые звезды, и яркий ковшик молодой луны обливал притихшие деревья мягким, голубоватым светом.      Идти было поздно, да и слишком сыро. Лучшую стоянку трудно было найти. Решили ночевать тут, под шатром ели, подкрепившись на ночь земляникой, которую несли в котелке еще с дневного привала. Но промытый ливнем воздух был так густо насыщен озоном, что уставшая Муся, не съев и ягодки, заснула крепко и безмятежно.      Разбудили девушку посторонние, чуждые лесу звуки, какие теперь ее ухо умело улавливать даже сквозь сон. Она спала сидя. Поясница ныла. Но она сейчас же забыла об этом. Митрофан Ильич настороженно, подавшись вперед, смотрел в то самое окошко в ветвях, которое Муся проделала вчера. Перепугавшись, девушка хотела было спросить, что там, но не успела: спутник быстро повернул к ней бледное лицо и зажал ей рот рукой.      "Враги!" - решила девушка, чувствуя, как тело ее словно цепенеет. Но в следующий момент сердце ее радостно ворохнулось. Донеслись голоса, говорившие по-русски где-то совсем рядом.      Муся глянула через плечо Митрофана Ильича. Оказывается, вчера впопыхах, в грозовых сумерках, они забрались под ель, стоявшую возле самой лесной дороги, малоезжей и совершенно заросшей травой. Кусок этой дороги был хорошо виден из елового шатра. Двумя жидкими цепями, вытянувшимися по обочинам, двигались мимо ели солдаты в родной советской форме. Все они были загорелые до черноты, с заросшими, усталыми лицами, в побелевших гимнастерках. У некоторых сапоги были настолько разбиты, что подошвы они привязали проволокой и веревкой, другие были и вовсе босиком. Но все при оружии. В разобранном виде несли ручной пулемет. Поддерживая друг друга, прошли двое раненых с почерневшими от пыли повязками. Медленно тянулась телега, покрытая плащ-палатками. Из-под брезента виднелись забинтованные головы. Колеса мирно погромыхивали в глубоких травянистых, залитых водой колеях.      По тропинке, совсем рядом с елью, прошел молоденький, чисто выбритый и подтянутый офицер. На каждом его плече висело по немецкому автомату. Он прошел так близко, что Муся расслышала его дыхание. Потом уже издали донесся звонкий и твердый голос:      - Подтянуться, не отставать!.. Отделенные, подтяните колонну, какого черта!      Последними прошли бойцы в забрызганных грязью шинелях, с подвернутыми за пояс полами. На поясах у них позвякивали лопатки и каски. За плечами у каждого был аккуратный вещевой мешок. Оружие матово поблескивало смазкой. Эти были явно кадровики, молодые и крепкие. Они шли отдельной четко обозначенной цепью, строго соблюдая интервалы. А потом Муся увидела такое, от чего у нее занялся дух и слезы выступили на глаза.      Чуть приотстав от колонны пехотинцев, двигались артиллеристы. Их было немного, но выглядели они свежей и крепче. Они несли не только вещевые мешки и шинельные скатки, но и брезентовые торбы, из которых торчали алюминиевые головки снарядов. Позади человек двенадцать, впрягшись в лямки постромок, волокли орудие. Колеса по ступицу вязли в глубокой колее, разбрасывая грязь. Пушка упрямо упиралась. Но ее толкали и сзади. Артиллеристы подбодряли себя хриплыми криками: "Марш, марш, марш!" - и орудие катилось дальше, глухо гремя колесами по обнаженным корневищам.      Из своего убежища Муся видела даже вены, вздувшиеся на висках, слышала хриплое дыхание. На нее пахнуло крепким запахом солдатского пота. Артиллеристы напоминали репинских бурлаков, но лица у них были не безнадежно-покорные, а упрямые, сердитые, одухотворенные.      Мусю инстинктивно потянуло туда, к этим артиллеристам, дружно тащившим свою последнюю пушку в тылу вражеских армий. Митрофан Ильич почти насильно удержал ее. Впрочем, он при этом не произнес ни слова. Но в напряженном его лице, в крепко стиснутых зубах, в прищуренных глазах было что-то такое, что сразу перебороло властный порыв, толкавший девушку из укрытия на дорогу. Что это было - острая душевная боль, большая человеческая гордость или порыв, обузданный волей, - девушка не поняла. Но подчинилась и молча переждала, пока, как видение далекого, милого мира, проплыла перед ней эта группа у пушки. Стихло чавканье грязи под сапогами, смолкли вдали хриплые крики: "Марш, марш, марш!", а путники все еще молчали в своем убежище.      Наконец они вылезли из елового шатра и долго смотрели в ту сторону, куда ушла колонна.      - Хотел бы я, чтобы Гитлер, вот как мы с тобой, хоть глазом на них глянул. Ему б, собаке, страшно стало, на какой он народ руку поднял... Ты что?      Муся плакала. Она плакала без слез, вцепившись зубами в рукав своей куртки. Все тело ее тряслось от сдерживаемых рыданий.      - Ну будет, ну к чему... - растерянно бормотал Митрофан Ильич, всегда боявшийся женских слез.      - Уйдите, уйдите прочь! Ненавижу вас и это ваше золото! Кащей! Кащей Бессмертный!      Девушка выкрикивала эти слова задыхаясь, и в сухих глазах ее был такой гнев, что Митрофан Ильич невольно шагнул назад. Но вдруг и он рассердился:      - Ты что же думаешь, мне не хотелось к ним выйти?      - Кащей, Кащей... - упрямо повторяла Муся, но в словах ее уже не было прежнего накала.      - А я больше тебя к этому стремился. Да-да! И у меня больше на это прав. Перед тобой жизнь впереди, а я умирать к своим спешу... - Он тяжело вздохнул. - Еще когда ты спала и их разведка мимо нас прошла, я чуть было к ним не вышел. Да вовремя на себя прикрикнул: "Знай, Митрофан, нет у тебя на это права!" - Да почему, почему? Разве мы не люди? - Обильные слезы катились теперь у нее по щекам, и сквозь рыдания, которые стали шумными и откровенными, она говорила: - Вместе б догнали фронт, вместе б пробились... Со своими ж, вместе лучше ж...      - И об этом думал, Муся, пока передовые шли. И это отверг. Ну, вышли мы, все рассказали командиру и комиссару. И золото отдали - нате. Ты думаешь, они б нам поверили? Откуда такое у девчонки и старика? Украли в суматохе. Или еще хуже: фашистские агенты. Ведь ты б и сама такой истории не поверила.      Муся уже не плакала. Красное и еще мокрое от слез лицо ее было задумчиво. Она действительно вообразила себя командиром или комиссаром, слушающим необычную эту историю, и склонялась к тому, что и сама нипочем не поверила бы.      Митрофан Ильич тяжело вздохнул:      - То-то и оно. И расстреляли б неизвестных старика и девчонку ни за что ни про что.      Свежие следы, оставленные колонной, медленно заплывали дождевой водой. Старик бережно поднял веточку, должно быть обломанную кем-нибудь из прошедших:      - Они вон пушку целую на себе волокут, а некоторым золото, ценности народные нести в тягость, - сказал он, гладя веточку пальцами.      - Сравнили тоже, - вяло отозвалась Муся.      У нее перед глазами все еще стояли артиллеристы со своим орудием. Не хотелось спорить - разве такого убедишь!      Около часа шли молча, каждый по-своему обдумывал встречу, недавнюю ссору и весь разговор.      Сияло солнце, весело шумел вымытый грозой лес. Полутьма, ютившаяся под деревьями, была полна тучных запахов позднего лета... Вдруг Митрофан Ильич остановился, резко повернулся к Мусе. Близорукие глаза его хитровато щурились.      - Ты никогда в Ювелирторге не интересовалась, сколько стоит грамм золота? - спросил он.      Этот вопрос был так неожидан, что девушка даже с некоторой опаской покосилась на спутника.      - А чего ж тут удивительного? Могла зайти и купить ну хоть пластинку для зубной коронки.      - Это для чего ж такое? - Девушка, оскалившись, показала два ряда очень ровных белых и мелких, точно беличьих, зубов. - Если и понадобится, золотые не поставлю - их за версту видно и быстро стираются.      Митрофан Ильич решил не сдаваться.      - А тебе все-таки полезно было бы знать, что грамм золота стоит... - Он назвал цифру. - А сколько мы с тобой несем? Грубо говоря, семнадцать килограммов с четвертью, так? Но ценность не в золоте. Там есть такие камни, что иной и за целую шапку золота не купишь. Уникальные!      Девушка вздохнула:      - Если б я нашла кусок золота в конскую голову, как, помните, в сказке, я бы все вам подарила, лишь бы вы мне не надоедали этими разговорами. Пошли уж лучше, товарищ Скупой рыцарь!      И она двинулась было дальше, но старик решительно схватил ее за руку:      - Стой!      - Слово даю, я уже по крайней мере сто раз слышала, какая я легкомысленная девчонка. Для того чтобы услышать это в сто первый, по-моему можно и не задерживаться. Скажите на ходу.      Близорукие глаза Митрофана Ильича вдохновенно сияли. На этот раз он не собирался отступать. В голове его точно отщелкивали колесики арифмометра. Цифры складывались, множились, менялись местами и наконец выстроились в шеренгу итога. Старик торжественно сообщил Мусе ориентировочную стоимость драгоценностей, которые они несли. Потом он сказал, сколько примерно, по его мнению, можно приобрести на такую огромную сумму пушек, снарядов.      Девушка остановилась. Впервые она серьезно, без обычной иронии, выслушала слова Митрофана Ильича о драгоценной ноше. Конечно, она и сама иногда задумывалась над тем, какую пользу может принести делу победы доверенное им сокровище. Но ее мысли об этом всегда были туманны и неопределенны. Поэтому Мусю так поразили простые и необычайно убедительные подсчеты, сделанные старым кассиром. Перед глазами ее вновь встала виденная утром картина. Если эти люди, отделенные от своей армии линией фронта, крайне усталые, голодные, с такой великой самоотверженностью тащат на себе по лесному бездорожью снаряды и единственное свое орудие, как же нужно хранить и беречь этот не слишком уж тяжелый мешок, содержимое которого равно по цене не одному, а многим орудиям, не десяткам, а тысячам артиллерийских снарядов!      - Только где ж это купишь - оружие? Разве в войну кто-нибудь даст его за эти безделки? - с сомнением произнесла она, косясь на рюкзак, тяжело обвисавший за плечами спутника.      - Э-э-э, было бы золото, а у кого покупать - найдется! - вскричал Митрофан Ильич, похрустывая суставами пальцев. - Чай, в капиталистическом окружении живем!      Старик даже заговорщически подмигнул. Он, не таясь, торжествовал победу.      С этого дня у них не возникало больше споров. Мешок они несли теперь по очереди, и девушка стала относиться к ценностям, пожалуй, даже не менее бережно, чем старик.            11            Только в одном спутники по-прежнему не могли сговориться.      Митрофан Ильич продолжал тщательно обходить жилые места, даже лесные сторожки, поселки лесорубов, прятавшиеся в чаще урочищ, вдали от трактов и проезжих дорог.      Это возмущало Мусю до глубины души.      С детства постигла она чудесную силу человеческой взаимопомощи. Когда она была совсем маленькой, мать водила ее в детский сад. Уже там, в совместных играх, в ребячьих хороводах и за общим столом, в ее душу были брошены первые зерна коллективизма. Она стала октябренком, потом пионеркой и наконец была принята в комсомол. Зерна упали на хорошую почву. Из них выросли прочное доверие к окружающим, вера в их доброжелательность, готовность помочь и то, что поэты первых лет революции торжественно называли "чувством плеча".      Чрезмерная осторожность Корецкого была Мусе непонятна. Эта, как казалось ей, досадная старческая причуда усложняла и удлиняла их и без того не легкий путь. Поняв, что спорить со стариком по этому поводу бесполезно, девушка махнула рукой и ограничилась тем, что переименовала Митрофана Ильича из Скупого рыцаря в Рака-отшельника. Но и сам Рак-отшельник, стоически переносивший нападки, вынужден был в конце концов признать, что пробираться без дорог вслепую, не зная точно, где находишься и куда идешь, становится все труднее. После того как однажды они двое суток проплутали в болотистом лесу, он принужден был согласиться, что необходима разведка.      Обрадовавшись, Муся тут же изложила давно уже созревший у нее план. На подходе к деревне старик вместе с ценностями спрячется где-нибудь в укромном месте. Она повесит за плечи холщовый мешок на веревочных лямках, возьмет в руки можжевеловый посошок Митрофана Ильича и в таком виде побредет до первой избы. У нее уже была готова и история, которую она станет рассказывать колхозникам. Муж повешен фашистами, дом сожжен, и вот теперь она пробирается к матери, живущей в городе. При этом она всякий раз будет называть ближайший город, лежащий на их пути, и выспрашивать к нему дорогу.      Митрофан Ильич одобрил этот план. Когда на вторые сутки блуждания по болотам они наткнулись на жердяную изгородь и четко обозначившаяся, хотя уже и затравеневшая колея указала им на близость человеческого жилья, решено было сделать первую разведку. Они остановились в густом леске. Муся быстро приняла соответствующий вид и даже, для пущего правдоподобия, натерла золой лицо, шею и руки. В стареньком лыжном костюме, в растоптанных башмаках, с головой, по-старушечьи повязанной грязным полотенцем, с буро-коричневым лицом, которое выглядело теперь давно не мытым, она действительно стала походить на одну из бездомных беженок, которые тысячами бродили по дорогам оккупированной территории в ту лихую пору.      - Ради бога осторожней, не рискуй! Если малейшая опасность, сейчас же повертывай назад. Помни: мы с тобой себе не принадлежим. Нам рисковать - преступление! - напутствовал Митрофан Ильич; он даже задыхался от тревоги.      - Обещай, что не будешь рисковать!      - Слово даю! - торжественно произнесла Муся. Серые глаза ее, возбужденно сверкавшие из-под низко повязанного полотенца, являли предательский контраст с темным и действительно как бы постаревшим лицом. Можжевеловый посошок Митрофана Ильича с торчавшими бугорками сучков мелко дрожал у нее в руке. - В случае чего, ждите меня сутки, не больше. Не вернусь - идите один.      - Только не лезь на рожон, характер свой обуздывай!      Вся согнувшись, опустив плечи, тяжело опираясь на палку, Муся, стараясь уже тут, в лесу, войти в роль немолодой, усталой женщины, выбралась из зарослей ольшаника на дорогу. Она с досадой чувствовала, что волнуется. После стольких дней лесных скитаний ей впервые предстояло встретиться с людьми, узнать новости о ходе войны, выведать, далеко ли фронт.      Когда дорога побежала просторным полем исхлестанной ветрами, местами уже совершенно полегшей и проросшей ржи и вдали обозначились темные драночные крыши деревеньки, в сердце девушки против воли закралась новая тревога: а есть ли там люди, не ушли ли они все оттуда? А если и есть, то что стало с ними за страшные недели оккупации?      Муся решила идти в деревню не дорогой, а через луг, чтобы попасть на сельскую улицу задворками.      В стороне от колхозных служб, у ручья, который угадывался по густой зеленой выпушке росшей здесь осоки, курился дымок. Дым - это люди. Не лучше ли встретиться с ними тут, вдалеке от жилья?      Стараясь держаться как можно спокойнее, Муся двинулась прямо на этот дым, тянувшийся откуда-то снизу, из-под берега. С чувством человека, бросающегося в холодную воду, почти не дыша, сделала последние шаги и в изумлении остановилась над обрывом. Она не сразу даже поняла, что за зрелище представилось ее глазам.      Луг рассекала глубокая короткая траншея. Горб свежего песку тянулся вдоль нее, а снизу, со дна траншеи, невидимые Мусе люди продолжали бросать землю. Возле, на соломе, были навалены пузатые, туго набитые чувалы и какие-то громоздкие металлические предметы, завернутые в рядно. Горел костер, над которым, фыркая, кипел чайник. Человек средних лет, широкоплечий, грузный, в сатиновой рубахе, без пояса и босой, спал на мешках в неудобной позе, широко разбросав руки. Он тяжело, надрывно всхрапывал.      Немного поколебавшись, Муся стала спускаться к ручью. Из-под ног ее сорвался комок земли. Человек сразу открыл глаза, сел, ошалело оглядываясь. Увидев девушку, он уставился на нее тяжелым взглядом.      - Кто? Откуда? Паспорт с немецкой штампой имеешь? - спросил он глухо, точно из бочки.      Муся молчала, стараясь угадать, кто же этот человек, кто работает там, на дне траншеи, и для чего ее копают. "Спокойно, спокойно. Главное, не показать им, что я боюсь, не волноваться".      - Здравствуйте... - медленно и певуче произнесла она, собираясь с мыслями.      - Ты, тетка, кто такая? Отвечай сейчас же, кажи бирку либо паспорт с комендантской штампой, - настаивал человек.      Он уже шагал к ней через ручей, разбрасывая воду большими, нетвердо ступавшими ногами. "Пьян", - определила про себя Муся.      Из ямы вылетело два заступа, потом показалась седая голова; кряхтя, вылез старик, который тут же принялся вытаскивать за руку худого, болезненного парня на деревянной ноге.      "Тетка"... Он сказал "тетка" - значит, держусь правильно, - думала Муся, смотря на приближающегося к ней человека. - Бежать? Нет, рано. Он безоружный и выпивши, убежать успею... Ах, неужели же прав Рак-отшельник и нужно теперь опасаться даже своих людей?" Пьяный остановился перед Мусей, тяжелая ладонь легла на ее плечо.      - Беженка я, милый, хлебца бы мне, - сказала девушка, стараясь придать своему голосу старушечьи интонации.      - Хлебца? Видали, ребята, ей хлебца захотелось! Вон он, хлебец-то, под дождем гниет, осыпается. Бери, тетка, сколько хошь, бери все, не жалко, все тебе жертвуем. Ничего теперь нам не жалко. Все одно, кончилась наша жизнь. Видишь, могилу копаем? Счастье свое хороним. Всё! Конец света!      - Степан, Степан, лишнее мелешь! - зло оборвал его безногий парень.      Тот, кого называли Степаном, насторожился, сильно встряхнул девушку и вдруг, осерчав, занес над ней тяжелый кулак.      - А ну, кажи фашистскую бирку, а то вот сейчас как тюкну! - Он скрипнул зубами, дыша ей в лицо запахом спиртного перегара.      - Чего ты ее пугаешь? Что ей надо? - спросил через ручей старик.      - Вот беженка, вишь, хлеба ей... Шляется тут, а бирки не кажет.      - Ну и дай! Что тебе, жалко? Нарой ей вон мучки в торбу.      - Ей нароешь, а она как раз и докажет! Может, она из гестапы? А ну, кажи бирку или паспорт со штампой!      - Нет у меня паспорта, сгорел. Вместе с домом сгорел, все сгорело... - забормотала Муся и начала было выкладывать свою жалостную историю.      Степан оттолкнул ее:      - Хватит, ступай! От своего горя тошно, а тут еще с чужим... Стой! Снимай торбу.      Муся поспешно сбросила и протянула ему свой заплечный мешок. Степан снова перешел ручей, развязал один из чувалов и горстями стал бросать в него ржаную муку. Мука сыпалась меж пальцев, падала на песок; ветер сеял ее по траве, нес к ручью. Тихую воду заволокло белесым налетом, точно пылью древесного цветения в вешнюю пору.      Расхрабрившись, девушка перешла по камням ручей.      - И чего добро раскидываешь, клади как следует! - ворчал старик, сердито наблюдая, как трава белеет от мучной пыли.      - А тебе жалко? А? - рявкнул Степан. - Фашиста кормить собрался? Так не будет, не будет ему, паразиту!      И он стал яростно пинать босой ногой куль, пинать со все нарастающим остервенением. Куль не поддавался. Это окончательно взбесило пьяного. Он рванул куль с земли, пыхтя поднял и нацелился бросить в воду, но безногий парень с неожиданной силой схватил его за руки.      Старик осторожно пригоршнями собирал муку с земли.      - Ты б не с кульком - с немцем бы шел воевать! - ворчал он.      - Отвяжись! - устало огрызнулся Степан.      Он заметно трезвел. Растерянно поглядел на Мусю и, должно быть увидев в ее глазах укор, сказал, точно оправдываясь:      - Ну пью, правильно, третью неделю сосу ее, проклятую. Душа горит, дышать нечем... Был колхозник гражданин Степан Котов, а стал рабочий мерин Степка за номером... тягло, лошадиная сила!      Он сорвал какую-то дощечку, висевшую у него на гайтане, и, бросив на землю, стал бешено втаптывать ее в песок. Безногий парень выковырнул дощечку палочкой и, подняв, показал Мусе, все время искоса поглядывая на нее. Это была небольшая, уже изрядно затертая фанерка с выжженными на ней распластанным фашистским орлом, вцепившимся в свастику, и цифрой 1850.      - Ай не видала еще бирки-то, гражданочка? - горько усмехаясь, сказал старик. - Полюбопытствуй, полюбопытствуй, чего на нас теперь понадевывали... Откуда ж это ты? Не с неба ль, часом, свалилась, коль этих фашистских штук не знаешь, а?      Старик теперь тоже испытующе смотрел на незнакомку. Вкладывая в свои слова какой-то непонятный для Муси смысл, он сказал:      - А может, и верно с неба? Может, послана кем глянуть, как тут оккупированные люди горе горюют, а?.. А люди-то вон, видишь... - он кивнул на присевшего на мешках Степана, - а люди вон пьянствуют...      - Постой, Наумыч, может, она верно оттуда, - перебил безногий парень и вдруг, переходя на "вы", спросил: - Может, расскажете нам, как оно там, на фронте, а?      Муся поняла, что ее принимают не за беженку, а за кого-то другого, но поняла она также, что бояться ей этих людей нечего.      - Ничего я не знаю, товарищи, я сама хочу узнать, где фронт, - сказала она уже смелее.      - Ну, дело ваше, не знаете так не знаете, - грустно отозвался безногий парень.      - Фронт-то, говорят, километрах в сорока, на реке фашиста остановили. Третью неделю лупят, и крепко, говорят, лупят, - ответил Степан. Он сидел на земле и, покачиваясь, стискивал ладонями хмельную голову. - Лупят его, лупят, а он к фронту всё новые дивизии тащит... Нет, не иссяк еще, силен... И где только войско берет?      - А довольствием мы тебя, милая, обеспечим, - сказал старик.      Бережными горстями он начал пересыпать муку из чувала в Мусин мешок, пересыпал и приговаривал, виновато поглядывая на девушку:      - А ежели ты, девонька или бабонька... что-то тебя и не поймешь... оттуда, - он показал заскорузлым пальцем на восток, - скажи там, что тяжелую политграмоту мы проходим. - Старик презрительно покосился в сторону пьяного, сидевшего в той же унылой позе, и добавил: - И на пользу некоторым наука идет, кто войну в кустах пересидеть хотел.      Все еще не понимая, почему с ней так доверительно разговаривают, и опасаясь осложнений, в случае если собеседники убедятся, что она не та, за кого ее принимают, Муся, захватив свой потяжелевший мешок, торопливо поблагодарила и, перебежав по камням ручей, пошла к лесу. Перелезая изгородь, она оглянулась и увидела, что к траншее, выкопанной на берегу, тянется от деревни вереница женщин. Они несли на себе какие-то тяжести.      Впечатления девушки были противоречивы, и она все старалась угадать, за какую "небесную посланницу" приняли ее эти люди и что имел в виду безногий, когда на прощанье сказал: "Ежели что, передайте там кому поглавнее, что согнуться-то мы согнулись, а сломаться - нет, не сломаемся". Вспоминая об омерзительном запахе перегара, о громадном кулаке, занесенном над ее головой, о безвольном, жалком отчаянии пьяного Степана, девушка содрогалась от отвращения. Но весть о том, что враг остановлен в нескольких десятках километров отсюда и несет большие потери, что путь к своим измеряется теперь днями, поднимала в ее душе бурную радость, и она чувствовала, как кровь весело бьется в висках.      Забыв про старушечью походку, девушка, напевая, бодро шагала по лесной дороге.            12            С того дня Митрофан Ильич уже не боялся отпускать Мусю в разведку.      Девушка смело приближалась к деревням и селам, добиралась до крайней избы, стучала в оконницу и, если в окне показывалась женщина, просила подаяния и рассказывала свою жалостную историю, которая с каждым новым повторением обрастала красочными подробностями. Ей верили. Да и как было не верить, если каждый дом в те дни был полон такого же горя! Колхозницы сочувствовали беженке, вздыхали, показывали дорогу и подавали по мере своего достатка. Иной раз пускали в избу, а некоторые предлагали даже переночевать, хотя и знали, что за общение с неизвестными, не имевшими паспорта с комендантской отметкой, у фашистов было одно наказание - виселица.      После каждой такой вылазки в деревню Муся возвращалась к Митрофану Ильичу тихая, задумчивая. Передав нужные для дороги сведения, она надолго смолкала, смотря на угли догоравшего костра или наблюдая, как в небе плывут торопливые облака. Чем пристальнее приглядывалась она к жизни оккупированных селений, тем крепче убеждалась в одной истине: ужас оккупации еще теснее сплотил людей. Ревнивее блюли они советские законы, объявленные оккупантами аннулированными, и строго хранили прежние порядки в своих формально распущенных, а на деле лишь до поры до времени ушедших в подполье колхозах.      Двигались путники теперь уже не вслепую и все же шли медленно, осторожно. В деревнях никто по-настоящему не знал, на каком рубеже задержано немецкое наступление. Однако, не имея точных сведений, нетрудно было угадать, что линия фронта уже близка и что бои на ней идут яростные и упорные.      По большакам и шоссе чередой тянулись на восток машины, машиночки, машинищи, целые транспорты с пехотой, саперные парки с катерами, лодками, частями понтонных мостов, моторизованная артиллерия, автоколонны с оружием и боеприпасами. А все второстепенные проселки, идущие с востока на запад или хотя бы приблизительно в этом направлении, были забиты обратными потоками госпитальных автофур, подвод с ранеными, транспортов подбитой и искалеченной техники. Лесные дороги, еще недавно мирно зараставшие травой, становились день ото дня накатанней и шумней. Раненых уже нельзя было вместить в комфортабельные автобусы, согнанные сюда, в лесной край, из оккупированных европейских столиц. Их везли на открытых грузовиках, на конфискованных колхозных подводах. Многие брели пешком по обочинам лесных дорог, ухватывались за тягачи, тащившие искалеченные танки, висели на подножках, цеплялись за задние щитки автомашин, набитых их более удачливыми товарищами.      Деревни, даже самые маленькие, были полны вновь прибывающими частями или заняты под полевые госпитали. И повсюду, даже в глуши лесных урочищ, куда и солнце-то проникало только в полдень, виднелись следы тяжелых боев: сгоревшие танки, изувеченные машины, куски ржавой брони, раскиданные по окрестности, как ореховые скорлупки, останки самолетов, лежавшие в черных блюдцах закоптелой, пропитанной маслами, выжженной земли.      Идти теперь можно было только через лесные чащи, да и то приходилось оглядываться и прятаться при каждом шорохе. Однажды путники около часа пролежали в луже меж болотных кочек, слушая, как кто-то бродит поблизости, тяжело дыша и ломая ветви. Потом выяснилось, что это ходит, пощипывая траву, высокий гнедой в яблоках конь без седла, но с остатками кавалерийской уздечки. Он одиноко пасся и поминутно поднимал голову с настороженными ушами. Заметив людей, он сердито фыркнул и бросился прочь, ломая кусты. Он уже успел одичать.      В часы трудных скитаний по нехоженой лесной глуши средь сушняка и бурелома одно теперь указывало дорогу, вдохновляло путников, поддерживало в них силы: это были невнятные звуки канонады, порой доносимые до них восточным ветром. Они слушали эти звуки, как песнь друзей, как марш, бодривший и вливавший в их сердца надежду и бодрость. И они шли навстречу далекой канонаде, мечтая поскорее достичь фронта.      Однажды утром они заметили, что лес на их пути начал редеть. Курчавые кроны сосен уже не загораживали солнца. Оно освещало зеленые поляны, видневшиеся то тут, то там. Среди сумеречной хвои появился лиственный подлесок. Мягкий, влажный мох, в котором бесшумно тонули ноги, сменился твердой почвой, устланной скользким ковром палых сосновых игл. Засинел вереск, там и сям стали видны проплешины, заросшие сухими бессмертниками - белыми, розовыми, лиловатыми. Потом треугольники елей совсем исчезли, сосняк стал мельчать, и наконец за его лохматыми вершинами открылась болотистая равнина, просторная и пустая.      Путники остановились. Звуки канонады слышались теперь четко и уже не затихали, когда ветер менял направление. Вдалеке, справа и слева, монотонно, точно шмели, гудели машины.      Митрофан Ильич отступил в соснячок, сел на кочку и, рассматривая свои, точно пергаментом обтянутые, сухие руки, сказал:      - Все. Лес кончился. - И, помолчав, добавил: - Засветло выходить на болото нельзя. Нас тут, как грача на снегу, за пять километров заметят. И машины... слышишь, как машины гудят?      Они вернулись в лес. Не раскладывая костра, улеглись в соснячке среди вереска и, прислушиваясь к канонаде, задумались о последнем и, по-видимому, самом трудном отрезке пути.                  13            Канонада не стихала всю ночь. С вечера, когда зажглись первые звезды, на востоке по всему горизонту стали видны непрерывные желтоватые вспышки, похожие на те зарницы, что, по народному поверью, "вызоревают овсы". Но скоро из низин надвинулся такой туман, что не стало видно ни вспышек, ни звезд, ни луны. Все скрылось. Осталась только белая густая шевелящаяся мгла, точно ватой облепившая все. Она поглощала все звуки.      В такую пору идти болотом нечего было и думать. Решили ждать рассвета. Но и с зарей мгла не стала прозрачней. Лишь ближайшие деревья неясно вырисовывались в молочном тумане. Осторожность подсказывала - ждать, пока прояснится. Но близость фронта звала вперед, и путники решили рискнуть.      - Ведь это подумать только: завтра мы можем быть у своих! С ума можно сойти! - сказала Муся отсыревшим и глуховатым в тумане голосом.      Митрофан Ильич только вздохнул.      Не было слышно ни канонады, ни воя машин. Тишина стояла такая, что звенело в ушах.      Выйдя на болото, где туман был еще гуще, путники пошли прямо на восток. Они то и дело спотыкались о кочки, наталкивались на приземистые узловатые березки, на мелкий корявый соснячок. Митрофан Ильич, руководимый своим охотничьим чутьем, двигался все же уверенно. Теперь ему думалось, что туман - это даже хорошо: своеобразная дымовая завеса. Болото - тоже неплохо. Именно болото, "куда чужеземец нипочем не полезет", казалось ему наиболее подходящим участком пути на этом последнем десятке километров, отделявшем их от фронта. Он понимал, как опасно бродить почти вслепую по незнакомому болоту. Но что значила эта опасность по сравнению с той, которой они подвергались бы, держась проезжих дорог!      Старик шел осторожно: то и дело он останавливался, вытягивая шею, прислушивался. Но то ли артиллерийская стрельба прекратилась из-за плохой видимости, то ли звуки вязли в тумане, как в перине: кругом стояла тишина. Так, прыгая с кочки на кочку, увязая по щиколотку в глубоком мху, двигались они, пока солнце, войдя в силу, не начало поедать туман. Почва становилась все более зыбкой. Кочки под ногами все время вздрагивали и пружинисто оседали.      Вот тут-то Митрофан Ильич и потребовал остановки. Вымокши по пояс, измученные бесконечными прыжками, путники уселись друг против друга и стали ждать, пока мгла совсем рассеется. Душно пахло болиголовом. На соседних кочках Муся отыскала жесткие заросли гонобобеля. Как медвежонок, она горстью сдаивала в ладонь обильные матово-синие ягоды и отправляла их в рот. Ягоды были крупные, переспевшие, но водянистые и терпко пахли болотной прелью.      По мере того как туман редел, Митрофан Ильич становился все более озабоченным. Он то и дело поднимался с земли и беспокойно оглядывал очищавшийся горизонт. Всюду, куда достигал его взор, он видел однообразную, унылую кочковатую низину, поросшую редкими чахлыми сосенками да мелким березником. Точно не смея поднять голову, хилые деревья гнулись, льнули к перенасыщенной влагой унылой земле, судорожно впиваясь в нее обнаженными подагрически-узловатыми корнями.      В посветлевшем воздухе канонада снова стала слышна, она звучала совсем близко. Болото было совершенно безлюдным. Ни одной тропинки не виднелось на пышном беловатом мху, затянутом красными ниточками, забросанном белыми ягодами неспелой клюквы. Следы путников, уходившие назад, к далекому лесу, уже заплыли густой коричневой водой.      Митрофан Ильич, осторожно сойдя с кочки, попробовал грунт ногой. Почва мягко подалась, нога провалилась, из-под подошвы брызнули мутные струйки.      - Вот что, милая моя, - встревожено сказал старик: - иди за мной шаг в шаг, только не ступай в самый след. Понятно? И соблюдать дистанцию метра в три, ближе не подходи.      - Что случилось? - спросила девушка. Волнение спутника передалось и ей.      Он молча ударил ногой в кочку. Кочка пружинисто вздрогнула, и Мусе показалось, что вслед за тем чуть заметно вздрогнули и соседние кочки.      - В худое болото зашли... Тут шутки плохи... Держи ухо востро.      Старик на миг задумался. Опыт подсказал ему, что надо повернуть назад, возвращаться обратно по собственному следу. Но канонада казалась теперь совсем близкой. Все проезжие пути, конечно, забиты вражескими транспортами. Встреча с фашистами опаснее самых ужасных случайностей, какие могут произойти на болоте. Нет, нет, идти вперед, вперед во что бы то ни стало!      Невдалеке на унылом фоне кочкарника он заметил белые султанчики высохшей травы, той, что в родных его местах называли "лисий ус". Росла эта трава на болотах, но выбирала наиболее сухие, твердые места и поэтому часто отмечала среди зыбучих трясин след, проторенный когда-то человеком или большим зверем. В былые времена, отправляясь с сыновьями за клюквой, Митрофан Ильич по травке этой безошибочно находил среди болот хоженые тропы, совершенно неприметные для неопытного глаза.      Увидев, что светленькая сухая стежка "лисьего уса" ведет как раз в сторону, откуда слышалась канонада, Митрофан Ильич, осторожно прыгая с кочки на кочку, добрался до нее и пошел по ней, стараясь не отклоняться от естественных вешек. Поднявшееся солнце палило нещадно. Болото густо дышало гнилостными испарениями. От приторного запаха болиголова начинало кружить голову.      Муся, не раз убеждавшаяся в охотничьем опыте своего спутника, покорно тянулась за ним, избегая наступать в его след, сейчас же заплывавший бурой водой. Нога иной раз уходила в грязь по колено, так что ее трудно ужа было вырвать. Но думать Муся ни о чем не могла, кроме канонады, которая, как ей казалось, звучит совсем близко.      Теперь уже недолго! Ну день, много - два, и они - у своих! Как же это чудесно! Можно будет вымыться в настоящей жаркой бане, подстричь волосы, сбросить этот фланелевый костюм, который совсем залубенел от грязи, переодеться, снова стать похожей на самое себя. Ей казалось, что стоит только перейти линию фронта, и они без труда отыщут своих сослуживцев. Неожиданно явившись к ним подстриженной, прибранной, хорошо одетой, она как ни в чем не бывало скажет им: "Здравствуйте!" Все всполошатся: "Как, это вы, товарищ Волкова? А мы думали, что вы остались у немцев". И она ответит им как можно небрежнее: "Нет, что вы! Помилуйте, при чем тут немцы! Мы просто выполняли ответственное государственное задание". Затем они с Митрофаном Ильичом развяжут мешок и вытряхнут на стол сокровища: "Примите, пожалуйста. Слово даю, нам с товарищем Корецким страшно надоело это таскать". Все так и присядут: "Ах, ох, ух!" А Чередников обязательно скажет: "Молодцы! Я всегда думал, что товарищ Волкова и товарищ Корецкий - это наши лучшие товарищи..." Вдруг словно кто тяжелой доской шлепнул по грязи. И тут же короткий и дикий, нечеловеческий вскрик разнесся над болотом, согнав стаю пестрых птиц, обиравших с кочек ягоду. Оторвавшись от приятных мыслей, Муся и сама чуть не вскрикнула. Митрофан Ильич вдруг стал наполовину короче, будто ноги ему отрубили. Он находился от нее метрах в трех и делал судорожные движения, стремясь, должно быть, повернуться к ней лицом. Но это ему не удавалось, точно кто-то злой и сильный там, под землей, вцепился ему в ноги.      Случилось что-то непонятное и очень недоброе. Там, где Митрофан Ильич провалился, кочкарник, поросший корявым березником, точно бы расступился, открыв маленький изумрудно-зеленый лужок. Над пышной травой, в которой белели пушки болотных цветов, вибрирующим столбом толклись комары. Старик стоял по пояс в траве как раз под этим зыбким темно-прозрачным столбом. Вокруг него пузырилось бурое кольцо воды. Наконец ему удалось повернуться к Мусе, и она увидела его густо облепленное комарами, ставшее от этого почти черным лицо с широко раскрытыми глазами.      Девушка бросилась было к спутнику на помощь, но он пригвоздил ее к месту хриплым окриком:      - Назад! Чаруса!      Девушка не знала этого странного слова, но поняла: болото засасывает старика. Поняла и удивилась, почему же это он стоит в такой позе, почему не стремится вырваться, не сбросит с плеч тяжелого мешка!      Она снова рванулась к нему.      - Стой! Не наступай на траву! - Митрофан Ильич застыл, широко раскинув руки. Он даже говорил как-то сдавленно, точно сдерживая себя.      Теперь Муся заметила, что каждое сделанное им движение, даже каждое произнесенное им слово точно бы вталкивало его в трясину.      - Возьми в рюкзаке топорик, руби кусты, бросай мне, - с неестественным спокойствием вымолвил он наконец, почти не разжимая губ.      - Мешок! Скиньте же мешок! - умоляюще крикнула девушка.      Митрофан Ильич покачал головой:      - Руби!      Муся начала поспешно рубить чахлые деревца и кусты, росшие кругом. Работая, она все время оглядывалась на спутника. Он становился все короче и короче, словно таял в сочной изумрудной зелени, как кусок масла на сковороде.      - Бросай сюда, живее! - поторопил он вдруг.      Голос его был тихий и хриплый. Старик провалился уже выше пояса, и трясина давила ему на грудь.      Подобравшись к самому краю чарусы, Муся стала бросать ветки и деревца. Митрофан Ильич осторожными, плавными движениями, точно эквилибрист, работающий в цирке на свободно стоящей лестнице, укладывал их перед собой. Сделав настил, он оперся о него грудью, руками. Ветви тотчас же вмялись в жидкую массу, исчезли в бурой пузыристой воде, но все же, видимо, создали какую-то опору.      Поодаль стояла березка, более высокая и длинная, чем другие.      - Минуту еще продержитесь? - спросила Муся.      Митрофан Ильич кивнул. Комары облепили его лицо плотной маской. Выражения нельзя было уже рассмотреть, но по глазам Муся видела, что он понял и одобряет ее план.      - Осторожней, - едва слышно прошелестели его позеленевшие губы.      Девушка бросилась к березке. Деревце это было тонкое, гибкое, как удочка. Под ударами топорика оно только встряхивало листвой да немножко прогибалось, и на матово-белой коре обозначались лишь слабые зеленые следы. Зато каждый удар отдавался в почве, и она упруго вздрагивала под ногами. Девушка поняла, что и сама она стоит над трясиной, только покрытой более крепким слоем торфа. Нет, так провозишься до завтра! Осторожно подпрыгнув, Муся схватила ствол березки повыше первых ветвей, наклонила к земле и двумя ударами по самому сгибу срубила деревце.      Уже и руки Митрофана Ильича потерялись в густой траве. В глазах, смотревших из-под страшной комариной маски, были ужас и тоска.      - Сейчас, сейчас! - бормотала Муся.      Выбрав кочку поустойчивей, она крепко ухватилась левой рукой за ствол росшей тут сосенки, а правой протянула спутнику тонкую березовую жердь:      - Хватайтесь! Крепче!      Она потверже укрепилась на кочке. "Ну что он там делает, сумасшедший? - с изумлением и страхом подумала она, глядя на старика. - Вместо того чтобы обеими руками ухватиться за жердинку, он зачем-то возится в грязи! Кажется, расстегивает лямки рюкзака... Ага! Он хочет от него освободиться... Правильно! Без этой тяжести легче вылезти".      - Да хватайтесь! Хватайтесь! Ну чего вы там копаетесь?      "Нет, он привязывает мешок к концу жердочки. Слово даю, с ума сошел!"      - Не смейте, вы ж утонете! - отчаянно кричит Муся.      - Тяни! - шепчет Митрофан Ильич.      Уже и плечи его скрылись в болотной траве, грязь вяжет ему руки.      "Какой ужас! Неужели конец?" Муся быстро подтягивает к себе тяжелый мешок. По пути мешок соскребает тонкий дерновый покров, и на зеленом травянистом ковре обозначается след, сверкающий бурой водой. Теперь девушка действует со всей быстротой, на какую только способны ее маленькие ловкие руки.      Отвязав мешок и положив его на кочку, Муся снова тянет жердочку тонущему. При этом она наклоняется вперед, сама повисая над трясиной. Старик обеими руками ухватился за деревце. Наконец-то! Теперь только бы не сорвались руки, не обломилась бы жердочка, а главное, не вырвалась бы с корнем сосенка, за которую она держится.      - Не упади! - слышит она шелестящий шепот.      "Он еще там разговаривает! Да что же это такое? Его совсем засосет!"      - Подтягивайтесь! Да вылезайте же, вылезайте!      Жердочка натягивается. Повиснув над трясиной, девушка дрожит от напряжения. Ей начинает казаться, что старика засосало слишком глубоко. И чего он там медлит? Она пытается тянуть сама. С глухим хрустом лопается один из корней сосны. Муся, вздрогнув, вся холодеет и зажмуривается, но не выпускает жердочки.      - Терпение, - слышит она сдавленный шепот.      Нет, сосенка выдержала! Корни ее, должно быть, прочно вцепились в рыхлую торфянистую почву. А старик? Ага, он правильно делает, что не торопится. Подтягиваясь по жердочке, он сантиметр за сантиметром выдирается из провала на настил из хвороста. Вот уж и плечи показались. Ура! Еще немного! Только бы не выпустить! В глазах Муси темнеет от напряжения. Еще, еще!.. Ага, он уже лег грудью на хворост, упирается в него коленями. Еще усилие - и Митрофан Ильич, тяжело дыша, лежит на вдавленном в грязь помосте из прутьев и веток.      Теперь она, наклонившись, достает до него рукой.      - Беритесь! Чего же вы? - кричит Муся.      Но старик даже не поднимает головы. Зыбкий комариный столб толчется над ним. Трясина зловеще хлюпает и пузырится, будто злясь на то, что у нее вырвали жертву. А он лежит ничком в грязи, и плечи его тяжело вздымаются.      - Митрофан Ильич, голубчик, родненький! - кричит девушка. - Да очнитесь же вы...      Наконец он поднимает голову, стирает с лица комариную маску, с удивлением смотрит на серо-кровавую кашу, остающуюся у него на ладони, и улыбается одними губами...            14            ...Приходится повернуть назад. Они долго бредут по своим следам, четко обозначившимся на беловатом мху болота, и, добравшись до твердой земли, разводят костер. Августовский день теплый, даже знойный. Костер горит так жарко, что кругом него коробятся и вспыхивают сухие травы, начинает парить и тлеть мокрый торф. Но Муся и Митрофан Ильич дрожат и никак не могут согреться.      Потом девушка стирает в луже одежду спутника. Завернувшись в одеяло, Митрофан Ильич сидит у костра в сухом чистом белье, осунувшийся, похудевший и как-то сразу постаревший за эти несколько часов. Он старается казаться спокойным, но зубы выбивают зябкую дробь. В глазах у старика тоска и смятение.      - Мне не дойти, - шепчет он, но, взглянув на Мусю и, видимо, пожалев ее, добавляет: - Пожалуй...      Девушка развешивает на сосенках его тужурку, гимнастерку, шляпу; услышав эти слова, она резко оборачивается:      - Это еще что? Выдумает тоже! Велика беда - в грязи искупался. Грязью вон даже лечат.      Но шутки не получается. Старик грустно смотрит на Мусю, и взгляд у него такой усталый, тоскливый, что девушке становится еще холоднее.      - За ценности я не боюсь, донесешь и без меня. Я ведь о себе. Там, в чарусе, все стрельбу слушал: ведь это наши бьют. А я вот не у своих помираю... Худо...      - Да будет вам! Вот заладил, слышать не могу! - вскрикнула Муся срывающимся голосом и быстро отошла от костра, будто затем, чтобы собрать ветки.      Перед ней опять замаячило видение: человек уменьшается, точно тает, погружаясь в клокочущую, пузырящуюся грязь. "Да, страшно, наверное, умирать вот так - медленно, сантиметр за сантиметром погружаясь в болото. Тот лейтенант-артиллерист... он умер в бою, даже, вероятно, не успев подумать, что приходит конец".      Когда солнце уже склонялось к закату и над болотом низко, почти касаясь вершин корявых сосенок, тяжело свистя крыльями, потянулись утки, Митрофан Ильич облачился в высохшую одежду, и они продолжали обратный путь, сопровождаемые звенящими облачками комаров. Болото решили обходить.      Но беда шла за ними по пятам и настигла их на ночлеге.      Муся проснулась оттого, что солнце било ей прямо в глаза. Ей сразу стало тревожно. Обычно Митрофан Ильич, поднявшись на рассвете, кипятил воду, заваривал сухой брусничный лист, который они употребляли вместо чая, пёк картошку и только потом, управившись со всем этим, будил девушку.      А тут Муся проснулась сама. Солнце стояло уже высоко. Почувствовав недоброе, она выскочила из-под одеяла. Митрофан Ильич спал поодаль, положив под голову мешок и намотав на руку его лямки. Он лежал на спине, рот его был полуоткрыт, сухие губы потрескались, лицо и руки были неестественно красные и лоснились. Обычно старик спал чутко, при малейшем шорохе открывал глаза и приподнимался. Теперь он не проснулся, даже когда Муся позвала его завтракать. Он только пошевелился и пробормотал что-то невнятное.      Девушка испугалась и принялась трясти его:      - Что с вами? Проснитесь же, ну!      Наконец он открыл глаза, пощурился и приподнялся с таким трудом, точно ему приходилось отрывать свое тело от земли. Сев, он осмотрелся, болезненно сморщившись, потряс головой, стер со лба пот ладонью и слабым голосом виновато произнес:      - Кажется, захворал малость... Простыл, что ли?      От еды он отказался и все торопил в дорогу. Теперь им овладел приступ лихорадочной деятельности. Он заявил, что они обязаны как можно скорее - если удастся, то сегодня - обойти болото и попасть к своим. Шел он в этот день даже быстрее, чем всегда. Но что-то новое, неуверенное появилось в его обычно ровной, ритмичной походке. Был он теперь и менее осторожен, не так боязливо прислушивался к отдаленному рокоту моторов вражеских машин.      Когда он останавливался, чтобы поторопить едва поспевавшую за ним Мусю, грудь его порывисто вздымалась, дыхание было хриплое, пот ручьями тек по лицу, тяжелыми каплями падал с усов и всклокоченной бороды.      Предчувствие надвигающегося несчастья не оставляло Мусю. Она была рассеянна, то и дело спотыкалась о корни и даже раз упала, сильно оцарапав себе щеку. Обычно в полдень они останавливались где-нибудь в тени деревьев у лесного ручья или дождевой лужицы и пережидали самые жаркие часы. На этот раз привал был сделан на солнцепеке. Митрофана Ильича колотил озноб. Есть он опять отказался и только жадно выпил чуть ли не целый котелок воды.      Их путь лежал через молодой бор. Полянки, открывавшиеся то там, то тут, густо зеленели низкорослым блестящим брусничником. Большие гроздья ягод багровели в зелени бочками, обращенными к солнцу.      Заметив, что Митрофан Ильич с жадным хрустом ест ягоды, сорванные на ходу, Муся вызвалась за пять минут наполнить ему ими котелок.      - Нет, нет... Идем, идем скорее! - испуганно ответил он, рванулся вперед, но тут же наткнулся на куст. Походка старика становилась все более неровной. Ноги, волочась, загребали землю.      - Давайте отдохнем, - предложила Муся.      Старик не ответил и продолжал идти, дыша шумно и хрипло, как загнанная лошадь.      На ровных местах он пытался даже переходить на бег.      На следующем привале Муся освободила его от груза. Лихорадочно блестевшие глаза старика, в которых со вчерашнего дня прочно угнездилась печаль, нетерпеливо смотрели все в одну сторону - на восток. Цепляясь руками за сучья сосны, он медленно поднялся и с минуту стоял на месте, бессильно и жалко улыбаясь.      Муся испуганно подумала, что старик уже не сможет идти. Первые шаги ему и впрямь дались с трудом, но дальше он пошел довольно твердо и ходко и шел до самого заката. Он отказывался от привалов, должно быть боясь, что вновь подняться у него уже не хватит сил. Сгибаясь под тяжестью удвоившегося груза, Муся еле поспевала за ним. Кровь билась у девушки в висках так шумно, что она ничего не слышала. Только перекладывая мешки с одного натруженного плеча на другое, она улавливала ясно различимый звук артиллерийской дуэли. Этот все отчетливей слышимый грохот и был той силой, что неудержимо влекла старого, совершенно уже расхворавшегося, измученного человека.      Неся двойной груз, девушка настолько устала, что вовсе не помнила, как прошли они последние километры. Когда солнце, превратившись в огромный багровый круг, медленно опускалось за пламенеющий горизонт, они вышли из леса, и перед ними открылся просторный луг с длинной чередой стогов сена. Как заколдованные богатыри, поднимались стога, и в то время как подножия их уже тонули в сизоватой мгле густеющих сумерек, вершины еще золотели в лучах заката.      Совсем обессилевшие, спутники доплелись до ближайшего стога и почти без чувств повалились в луговое, прямо до головокружения пахнущее сено. Митрофан Ильич пробормотал: "Ради бога, ценности!" - и тут же забылся в тяжелом сне. Муся же долго не смыкала глаз. Зарыв мешок поглубже, она выкопала себе по другую сторону стога норку и улеглась в ней, с наслаждением чувствуя, как понемногу отходит усталость, отдыхает каждый натруженный мускул.      По восточной, еще темной кромке горизонта неясно вспыхивали и гасли тревожные огни разрывов. Там были свои.      Яркий серп луны, косо висевший в небе, напоминал елочную игрушку. И вдруг захотелось Мусе, захотелось "до ужаса", силой какого-нибудь сказочного волшебства перенестись отсюда, из этого страшного мира, где она все время чувствовала себя зверем, травимым охотниками, туда, где живет ее семья, снова стать маленькой и, как в детстве, уткнуться в теплые материнские колени. Казалось, в эту минуту она готова все отдать, всем пожертвовать за радость бездумно прижаться к матери, за прикосновение теплых родных губ.      - Мама, мамочка, мамуся! - прошептала девушка и вдруг, как-то сразу успокоившись, забыла о ноющих мускулах, о болезни Митрофана Ильича, о ценностях, которые надо нести, свернулась клубочком и заснула крепко, без снов...      Проснулась она, как и накануне, с тем же неясным ощущением тревоги. Утро уже розовело над каемкой молочного тумана и заметно сушило отсыревшие и потемневшие за ночь стога. Пронзительно чирикали небольшие пестрые птицы, густой дружной стайкой перелетавшие с места на место. Надсадно надрывались в сене кузнечики. Но чего-то не хватало среди этих привычных звуков, и, не угадав еще, чего именно, Муся тревожно соскользнула со стога. Митрофан Ильич еще спал, постанывая и тяжело всхрапывая. На соседней опушке девушка быстро набрала брусники, сделала из нее густой взвар, от одного аромата которого во рту появлялась обильная слюна, наварила картошки и только после этого разбудила старика. Он, слегка приподнявшись на локте, прислушался. Потом разом поник, глаза его наполнились слезами.      - Что с вами?      - Опоздали, - сказал он, хрипло вздохнув.      - Кто опоздал? Куда?      - Мы... мы опоздали... Канонада... Сегодня не слышно канонады.      Только тут догадалась Муся, чего с утра не хватало ей среди привычных звуков погожего утра.      - Может, затишье, снаряды вышли...      Митрофан Ильич мотнул головой:      - Нет. Ночью били часто. Сегодня день ясный... Муся, Мусенька, я так и не дошел до своих!..      За ночь старик точно высох. Глаза у него то неестественно сверкали лихорадочным блеском, то гасли и мутнели совсем уже по-старчески. Нос заострился, раздвоился на конце. На щеках сквозь седую щетину проступил такой яркий румянец, что тяжело было смотреть.      - Вот выдумывает!.. Слово даю, брусничного чаю напьетесь - и полегчает. А ну, чай пить, и никаких разговоров! Прохлаждаться некогда, идти пора.      Муся решительно усадила Митрофана Ильича, подбила ему под спину сена, заставила съесть пару картофелин и ломоть пресной лепешки, испеченной ею накануне на раскаленном камне.      - Попробуйте только не есть! Сказано: все силы на разгром врага. Так? Мы с вами важное дело делаем. Наши силы нужны? Нужны. Так вот и питайтесь, поддерживайте себя...      Муся трещала без умолку, хлопотала, пробовала даже шутить, но расшевелить спутника ей так и не удалось. Он лежал неподвижный, безучастный ко всему. Есть он почти не мог и только тоскливо поглядывал в сторону, откуда еще вчера слышалась канонада. Он знал, что повторяется приступ той жестокой болезни, избавиться от которой в прошлом помог ему доктор Гольдштейн. Знал он также, что если не достать лекарства, прописанного ему тогда, он уже больше не поднимется. Но где в лесу достать это лекарство? Как он сплоховал, забыв захватить его из дому! Все спешка, все спешка!      Больное тело требовало покоя. Хотелось улечься поудобнее, закрыть глаза и ждать смерти. Это было бы избавлением от мук. Но ценности!      Мысль о том, что он может умереть, не выполнив долга, не давала ему покоя. Столько уже пережито! Вчера еще так отчетливо слышал он каждый выстрел советских пушек. И вот из-за глупой случайности не может идти. Никогда еще чувство собственного бессилия не ужасало его так.      Старик попытался подняться, но, застонав, рухнул на сено.      - Товарищ Волкова! - торжественно обратился он к Мусе минутой позже, впервые за всю дорогу называя ее по фамилии. - Товарищ Волкова, мне уже не подняться... Нет, нет, молчи, я знаю... Забирай ценности и ступай, пока фронт не успел еще далеко отодвинуться. Забирай и иди... Это долг... Ступай, обо мне не беспокойся... Я умру как надо...      Мусю поразили даже не слова, а тон, каким они были произнесены.      - Хорошенькое дело - ступай! Да как вы смеете?.. Выкиньте это из головы, слышите, сейчас же!      Серые губы Митрофана Ильича тронула печальная улыбка:      - Да, да, ступай... Вот ты действительно не имеешь права задерживаться...      - Глупости! - отрезала Муся. - Я вас подниму, слово даю. Что у вас такое? Чем вас лечили?      - Есть отличное лекарство... Гольдштейн мне прописал... Лекарство это быстро мне помогало, но оно... - он горько усмехнулся, - оно не растет на деревьях.      Митрофан Ильич устало закрыл глаза. От света их саднило, будто кто песку насыпал под веки. Говорить было тяжело.      Задумчиво сдвинув брови, Муся молчала. Потом, трижды повторив вслух трудное название лекарства, она мотнула головой и начала действовать. Сварила в котелке остаток картошки, размочила в кипятке твердую лепешку, набрала брусники. Завернув все это в полотенце, она положила узелок с пищей возле Митрофана Ильича и наставительно сказала:      - Вот вам еда на сегодня, обязательно скушайте.      Она продолжала готовиться к дороге. Достала из своего рюкзака платье, сунула его в холщовый мешок, с которым ходила на разведку, повязалась полотенцем, взяла суковатый посошок.      Старик с ласковой грустью следил за всеми этими приготовлениями.      - Дойдешь... расскажешь там... товарищу Чередникову: мол, не смог, не судьба... - Две большие мутные слезы вытекли из запавших глазниц и запутались в бороде. - Скажи, пусть худого не думают... Скажи: мол, старый Митрофан не запятнал...      Занимаясь приготовлениями, девушка с недоумением посматривала на спутника: "К чему это он? Бредит, что ли?" И вдруг, поняв, что это не бред, она не на шутку рассердилась:      - Да вы что, Митрофан Ильич? За кого вы меня принимаете? Чтобы я больного товарища в пути бросила! Да? Так вы думаете? Я же комсомолка!      Взгляд старика остановился на можжевеловом посошке, который она держала, на холщовой торбочке, висевшей у нее за плечами.      - Чудак вы! Я же в деревню, за лекарством. Может быть, у кого-нибудь найду, выпрошу, выменяю... Вот только где деревня? Далеко ли?      С сердитой заботливостью она стала внушать ему: без нее не подниматься, а если появятся на поляне люди, не подавать голоса и ни в коем случае не доставать мешка с ценностями, который она зарыла глубоко в сено. Старик попробовал было снова сказать, что ей надо торопиться перейти через фронт, но Муся так расшумелась, что он сконфуженно смолк. Она уложила его поудобнее, придвинула еду, замаскировала его сеном. Потом тщательно собрала натрушенные вокруг стога очески, отошла в сторону и, убедившись, что стог этот ничем не отличается от остальных, сказала тоном козы-мамаши из детской сказки:      - Ну, я пошла. Вы тут без меня не скучайте, не шалите, дверь никому не открывайте, в дом никого не пускайте... Пока!      Митрофан Ильич с благодарной улыбкой проводил ее взглядом, а когда шаги девушки стихли, вздохнул и устало закрыл глаза. На душе у него полегчало, появилась надежда на невероятное.            15            Дни лесных скитаний оказались для Муси Волковой хорошей школой.      Она научилась отлично разбираться в лесных путях, примечать, как едва заметные, заросшие папоротником и брусникой стежки, приближаясь к людным местам, стекаются в тропинки, как тропинки, в свою очередь, вливаются в лесные дороги, которые обязательно выводят на бойкие проселки. А по ним уже близок путь и до какого-нибудь жилья.      Распутав таким образом сплетение лесных троп, Муся довольно быстро выбралась на проезжую дорогу, и дорога эта привела ее к развилку, на котором стоял столб с указателем. На доске четкими, аккуратными буквами было выведено по-немецки: "Ветлино", а чуть ниже - чернильным карандашом по-русски: "Гитлер - гад".      Но приписки девушка не разглядела. Она отшатнулась от указателя, как будто это был не деревянный столб, а вражеский солдат, который мог ее схватить или послать ей вслед очередь из автомата. Пустившись бегом по направлению, указанному стрелкой, она вскоре наскочила на вторую неожиданность. Весь пригорок, с которого открывался вид на просторное неубранное поле, на деревеньку, прятавшуюся в кущах курчавых ветел, ощетинился ровными шеренгами крестов, сколоченных из березовых жердей с белой, неободранной корой. Крестов было так много и сбегали они с пригорка такими ровными рядами, что меж ними наискось просвечивали как бы сквозные просеки. Несколько унылых ворон сидели на плечах крестов.      Кресты стояли точно солдаты, сомкнувшие строй. Было что-то страшное в их молчаливых, по шнурку выстроенных шеренгах. Муся рванулась было прочь, но, оправившись от неожиданности, злорадно усмехнулась и гордо пошла по тропинке наискось через все кладбище чужеземцев, провожаемая удивленными взглядами ворон.      Сбегая с пригорка, березовые кресты доходили почти до задворок деревушки, до сараев, обнесенных изгородью из жердей. Муся перелезла через изгородь и прислушалась. Деревенька тихо млела под полуденным солнцем в тени старых ветел. Вместе с сонным пением петухов, с ленивым брехом собак до Муси доносилось торопливое попыхиванье мотора движка, писк губной гармошки, а из-за ближайшего сарая слышались рыдающий звон ручной пилы и гортанные звуки чужой речи.      В деревне - немцы! Муся задержалась. Идти назад? Пригорок ощетинивался березовыми крестами, как спина дикобраза. Вид кладбища, как это ни странно, ободрил девушку. Подумав, она озорно мотнула головой и, оставив у изгороди можжевеловую палку, уверенным шагом подошла к ближайшему сеновалу. Стараясь действовать неторопливо, она на глазах у двух немцев, плотничавших невдалеке, распахнула скрипучие ворота.      Немцы эти, в одних трусах, работали у соседнего сарая. Аккуратно сложенное обмундирование их лежало на траве. Делая вид, что не обращает на них внимания, девушка вошла в душную прохладу чужого сеновала, осмотрелась, заметила огромную ивовую корзину с веревкой и доверху набила ее сеном. Взвалив плетушку на спину, она по-хозяйски закрыла ворота, подперла их валявшимся рядом колышком и, вся согнувшись, двинулась в прогон меж плетнями огородов.      Она заставила себя идти по кратчайшей прямой, мимо немцев в трусиках. Продолжая плотничать, они о чем-то невесело переговаривались. Оба они были уже не молоды, загар не брал их кожу, и дряблые тела странно белели на солнце. У сарая стояли, прислоненные к крыше, тонкие березовые жерди с неободранной корой, а вдоль стены аккуратным штабелем были сложены готовые изделия - новые белые кресты.      Муся очень волновалась, но шла неторопливо. Пройдя прогон, она заставила себя так же медленно миновать еще двух пожилых солдат, стоявших возле плетня с трубочками в зубах. Девушка прошла так близко, что в нос ей ударил запах плохого табака. У ворот открытого двора сутулая и очень худая женщина что-то стирала в деревянной лохани. Завидев Мусю, она распрямила спину, вытерла рукавом лоб и стала хмуро следить за незнакомкой, приближавшейся к ней с сеном за плечами. Девушка храбро, точно бывала здесь по нескольку раз в день, прошла мимо женщины в раскрытые ворота двора. Стоявший в нем полумрак был пронизан наискось резкими солнечными лучами, пробивавшимися сквозь шали драночной крыши. Сердце девушки неистово билось. Ей казалось, что все кругом: и этот пятистенный крестьянский дом, и жмыхающая под ногами солома подстилки, и мыльный пар, поднимающийся над лоханью, - все отдает прогорклым чужим запахом, каким пахнуло на нее от солдат с трубками.      Женщина стряхнула с рук пену и, вытирая их о подол, двинулась во двор вслед за незнакомкой. Муся остановилась, устремив на нее умоляющий взгляд.      - Куда понесла? Сюда, сюда давай!.. Вот мы сейчас бяшкам корм и зададим, - неоправданно громко, явно для немцев, а не для Муси, сказала женщина и, цепко схватив девушку за локоть, потащила ее вглубь двора. - Бяш! бяш! бяш!..      И когда в ответ ей заблеяли овцы и черные острые мордочки, смешно тыкая шагреневыми носиками, показались между жердями загончика, женщина дернула Мусю за рукав так, что куртка затрещала:      - Да чего вы там, с ума посходили? Своих голов не жалко, мою б пожалели! Не одна я, сын у меня... И третьеводнись, и вчерась, и на вот - сегодня. Словно, кроме меня, и людей в колхозе нет! Насели, как слепни на корову в полдень...      Муся все еще держала на плечах корзину. Черные мордочки овец просовывались меж жердей. Быстро перебирая губами, овцы ловко выдергивали шматки сена. Девушка поняла, что, как и те люди у ручья, женщина эта приняла ее за кого-то другого.      - Совесть совсем потеряли, ночи им мало. Нате вот, средь бела дня лезут! - сыпала хозяйка Мусе в ухо сердитый торопливый шепоток. - И тоже моду взяли - всё в Ветлино да в Ветлино! А "Первое мая", а "Красный кут", а "Ворошилова"? Там, слышь, тоже немецкие госпитали, по всей округе госпитали, а вы всё к нам да к нам... Только и свету в окне, что разнесчастное наше Ветлино. Хотите, чтоб нас спалили?      - У вас тут госпиталь? - спросила Муся, радуясь, что так удачно попала именно туда, куда надо.      - А ты и не знаешь! - сердито усмехнулась хозяйка. - Ишь, незнайка какая! Да что ты передо мной-то притворяешься? Тут везде госпитали. Наши на реке столько их намолотили, что в избах для раненых уж и мест нет. В "Первом мае", говорят, уже и сенники заняли и на свиноферме вповалку лежат... Ты, милая, не финти, говори, зачем прислана... Поставь мастину-то, чего держишь!      Муся опустила плетушку на подстилку двора, смачно хлюпнувшую навозной жижей. Овцы неистово толкались за забором загончика, блеяли, шуршали сеном. Женщина шептала, жарко дыша девушке в ухо и щекоча ей щеку седыми волосами, выбившимися из-под косынки:      - Ведь отнесли ж вам сегодня, куда договорено, и флягу молока и мешок с хлебом. Чего ж еще! Все мало?      Не понимая, о чем говорят ей, и опасаясь, как бы женщина, узнав, что Муся не та, за кого ее приняла, не прогнала бы ее или не выдала врагам, девушка тихонько произнесла:      - Тетечка, мне лекарство нужно. Есть такие таблетки... У меня батя в дороге заболел, умирает. Помогите, тетечка!      Боясь, что женщина сразу откажет, девушка торопливо вытащила из торбы свое платье и комом сунула его хозяйке:      - Я не даром. Возьмите, пожалуйста, только помогите!      Хозяйка сердито оттолкнула платье узловатой, со вспухшими венами рукой, распаренной и белой от стирки:      - Убери! Не на базар пришла. За тряпки голову в петлю не суют. - И вдруг рассердилась: - Это кто же тебя научил меня тряпками прельщать? У меня у самой трое воюют. Тебе это неизвестно?      - Тетечка, меня никто не учил, я ничего не знаю, я сама по себе. Мне лекарство для отца нужно.      На худом, некрасивом лице хозяйки задрожала невеселая улыбка:      - Упорная... Инструкция у тебя, что ли, такая?.. Ну, для отца так для отца, мне все едино. Идем в избу... На вот, захвати, чтоб не с пустыми руками мимо этих иродов проходить.      Она сунула Мусе таз, в котором лежало влажное, жгутами скрученное, крепко отжатое белье.      Со двора они поднялись в сени, и Муся хотела уже было взяться за ручку обитой клеенкой двери, ведущей в избу, но хозяйка отдернула ее назад и втолкнула в маленькую, низенькую клеть, приспособленную теперь под жилье.      - Куда лезешь? Ай она тебе и верно не сказала, что в избе-то раненые? Или ты и впрямь не от нее, а от других каких?.. Ну говори, ко мне пришла, чего меня таиться!      - Тетечка, слово даю, не знаю, о ком вы говорите.      - Да сестричка ж милосердная, она тут с нашими ранеными в лесу возле ольховой пустоши схоронилась. Кормим вот ее колхозом уж третью неделю. Старые немецкие бинты да марлю для нее стираем. - Должно быть, спохватившись, что сболтнула лишнее, женщина запнулась и, приблизив свое худое лицо вплотную к Мусе, угрожающе спросила: - А ты из каких, кто будешь? Ну!      Во взгляде хозяйки появилось что-то такое, от чего девушке стало жутко.      - Беженцы мы с отцом, - протянула она растерянно.      - Заладила сорока Якова и твердит про всякого: беженцы, беженцы!.. Ну ладно, молчи. Только мой тебе совет, девка: раз ты за такое дело взялась, волков стерегись, а людям доверяйся... Ну, вот что, беженка: лекарства твоего достать попробую. У меня в одной горенке раненые, а в другой их фельдшер стоит, авось выпрошу.      Теперь, когда Мусины глаза свыклись с прохладой полутемной клети, отполированные мешками стены которой еще хранили сытные запахи зерна, она разглядела, что на полу, прикрывшись большой старой шубой, спал мальчик лет двенадцати, такой же худой и некрасивый, как мать.      Женщина заботливо поправила у него в изголовье подушку, потом достала откуда-то из-под окна крынку молока, большой ломоть несвежего, подсыхающего хлеба и молча положила перед гостьей. Сама она села напротив и, искоса следя за тем, как девушка ест, только вздыхала. Когда Муся, собрав пальцами последние крошки, отправила их в рот, хозяйка поднялась, отрезала еще изрядный ломоть и опять молча положила перед ней. Выражение тревожной тоски ни на миг не покидало ее усталых глаз.      - Что это пушек второй день не слыхать? Не ушли ли наши с реки, а? - Не дождавшись ответа, она продолжала: - Молчишь? Опять инструкция иль, верно, не знаешь? Ну, молчи, молчи. Так я сама тебе рассказывать стану. Может, кому там у вас, - она неопределенно махнула узловатой рукой на восток, - может, для чего и сгодится болтовня-то моя. Слушай! Тут вся округа ранеными забита, а новых все волокут и день и ночь, и день и ночь. Здоровый урон тут Гитлер терпит!      Хозяйка помолчала, прислушалась к глухо доносившимся сквозь стену мужским голосам и продолжала:      - Набито их тут видимо-невидимо! Кладбище на горушке видала? Ну вот, под каждым крестом по двое, по трое, а то и по пять штук кладут. Навалом валят. А оттуда, - она махнула рукой на запад, - свежих на машинах гонят. Откуда берут только?.. Что у вас, не слыхать, часом, надолго ли их хватит?      Теперь Муся уже понимала, что хозяйка принимает ее не то за партизанку, не то за разведчицу - из тех, что, как говорили в деревнях, по ночам сбрасывают на парашютах на оккупированную территорию. Общаясь теперь с людьми, Муся знала, что в ответ на зов партии советские люди разжигают в тылу врага огонь партизанской войны. Ее принимают за партизанку - пусть. То, что они делают с Митрофаном Ильичом, - это тоже важно для страны, и они имеют право и на сочувствие и на помощь, которые эта женщина адресует лесным воинам. Рассудив так, Муся напрямки спросила хозяйку, где в этих краях лучше перейти фронт.      - С этим делом, видать, обождать придется - очень много натащили они к берегу всяческой всячины. И еще... - хозяйка вздохнула, - и еще там ли фронт-то, где вчера был, не ушел ли? Я ж говорила - тихо что-то. Пушек уж с вечера не слыхать, догонять бы его тебе не пришлось.      Хлопнула дверь. В сенях застучали шаги, громко и тяжело, будто по деревянному помосту шагала чугунная статуя. И Муся, и хозяйка, и проснувшийся мальчик, поднявший голову, замерли, прислушиваясь. Скрипнула дверь избы. Шаги стали глуше.      - Вернулся, идол!.. Лекарства-то тебе взаправду надо или только для разговору придумала?      - Нет, нет, нужно! - встрепенулась Муся. Она назвала лекарство и спросила:      - Хотите, я с вами пойду?      Хозяйка окинула критическим взглядом худенькую фигурку в лыжном костюме:      - Где тебе! Молода еще и врать-то, поди, путем не научилась. Одна схожу. А ты приляг вот тут рядом с Костькой под тулуп, будто спишь. А в случае чего, ты - моя племянница Нюшка, из "Первого мая". Брат мой Федор, твой отец значит, болен. Вот ты сюда за лекарством и пришла... Я и сама вовек не врала, а вот на старости лет учусь. Эти не тому еще научат! Ну, сидите тут.      Женщина вышла. Через минуту откуда-то, должно быть из закута во дворе, где вздыхала и шуршала соломой корова, донеслись истерические куриные крики. Потом босые ноги хозяйки прошлепали по помосту, глухо скрипнула обитая мешковиной дверь.      Муся прилегла на пол рядом с мальчиком и, стараясь подавить в себе нервный озноб, прислушивалась к мужскому и женскому голосам, глухо доносившимся из-за стены. На своей щеке она чувствовала дыхание мальчика. Рядом в полутьме мерцали его белесые глаза.      - Не дрожи, обойдется. Мамке не впервой их обдурять, - сказал он ломким мальчишеским голосом.      - А ты не боишься?      - Поначалу боялся. А как же! Комендант четырех наших у пожарного сарая повесил... А теперь ничего, уж по боле двух недель под топором живем, привыкли.      Муся придвинулась к мальчику. В соседстве с этим маленьким мужичком не такой уж страшной казалась близость непонятных пришельцев иного мира. Голоса, мужской и женский, казалось, о чем-то спорили за стеной.      - А мама твоя, видать, их тоже не боится?      Мальчик поднялся на локтях. На худеньком длинном личике появилась гордость:      - Про мать один ваш сказал - стальная она, вот! Ее сейчас весь колхоз слушается.      Опять скрипнула дверь. Наконец! Муся сжалась, зажмурилась. Бухающие чугунные шаги простучали по помосту, по заскрипевшим ступенькам крыльца и стихли на улице. В двери клети показалась хозяйка. Она была бледна. Одна щека у нее была обрызгана кровью. В узловатой руке она держала пузырек с белыми таблетками.      - Дал. Курицу зарезала, курицей ему поклонилась. Дал. Ты там скажи, кому надо: фриц-то, он тоже не одинаковый. Одному война мать родна, а другому, вот хоть, к примеру, нашему, - видать, не по зубам. Все вздыхает: нихт гут, нихт гут. И война - нихт гут, и Россия - нихт гут, и жизнь - нихт гут. По вечерам достанет из кармана карточку - с женой, с ребятами да с внуками, что ли, он на ней снят, смотрит на нее и все вздыхает. Я как-то расхрабрилась, да и спросила: а Гитлер, мол, может быть, тоже нихт гут? Он даже побелел весь, оглядывается кругом, за дверь высунулся, а потом только рукой махнул: тоже, мол!.. Есть, есть у них такие. Только Гитлера этого страх как боятся...      И вдруг без всякой связи с предыдущим она сказала:      - Ты вот ответь нам: скоро ли немцев назад завернут?      Это вырвалось у нее как выкрик. И столько слышалось в нем горя, такая боль прозвучала в нем, что Мусе стало не по себе.      - Скоро, очень скоро, их ненадолго хватит.      - Уж поскорее бы, что ли! Терпенья нет. Слез-то вон реки льются... Ну ступай, ступай! А то их врач как бы не заскочил - этот настоящий фашист, ни одной девки молодой не пропустит.      Муся спрятала пузырек за пазуху и на прощанье попыталась еще раз сунуть хозяйке свое платье. Но та всерьез осерчала:      - Убери! Не такое время, не за картошкой приходила. Слышишь? Дай-ка я тебя провожу, а то не сгребли бы они тебя, голубушку.      Хозяйка накинула старую, порыжевшую жакетку, повязалась платком, повесила на веревке через плечо брусницу, взяла косу, а Мусе дала грабли. Сделала она все это неторопливо, обдуманно - видно, провожать незваных гостей таким способом приходилось ей уже не раз.      - Ну, а бинтиков, марли не надо? - спросила она, уже взявшись за ручку двери. - А то мы тут на помойке старые их бинты собираем, в щелоке вывариваем. Вчера много кому нужно отдала, но маленько еще есть.      - Нет, нет! Спасибо вам, тетечка.      Муся бросилась к хозяйке, крепко поцеловала ее в обветренную, шершавую щеку.      - Нашла время... - сурово отстранилась та. - Ну, иди давай!      Они прошли мимо часового в каске, с автоматом, механически вышагивавшего вдоль палисадника перед избой, встретились и смело разминулись с двумя давешними старыми немцами, тащившими теперь на носилках чье-то покрытое простыней тело, прошли мимо госпитальных фур, запряженных толстозадыми короткохвостыми конями. Из-за брезентов слышались приглушенные стоны. Только что привезли раненых. Миновав двух молчаливых часовых, охранявших въезд в деревню, вышли в поле.      Девушка жадно вдыхала вечерний воздух, густо настоенный запахами подсыхающих трав.      - И еще передай там: беспечные они, фрицы-то. Не стерегутся, особенно ночью. Залягут в избе и храпят на весь колхоз, аж печь трясется.      Когда прощались у лесной опушки, Муся вернула хозяйке грабли. Та сунула ей взамен узелочек, от которого шел аромат кислого деревенского хлеба, печенного на поду.      - Опять за свое! - проворчала хозяйка, когда девушка принялась ее благодарить. - И моим там кто кусок подаст. - А потом шепнула: - А может, знаешь: скоро ль вернетесь? Долго ль нам, горьким, вас ждать?      - Скоро, скоро, тетечка! - ответила Муся с такой уверенностью, будто ей были известны все планы советского командования, и, уловив усмешку в умных усталых глазах хозяйки, смущенно добавила: - Товарищ Сталин сказал же третьего июля, что скоро...      - Нет, неправда, "скоро" он не сказал, - сурово ответила хозяйка. - Партия народ никогда не обманывает... Ну ступай.      И долго еще, уходя полевой заросшей дорогой, девушка видела сквозь шеренги березовых крестов, которыми ощетинился пригорок, белый платок и косу, розовато сверкавшую в лучах заката.            16            Там, в деревне, близость врагов, острое чувство опасности как-то заглушали в Мусе тревогу за судьбу Митрофана Ильича. Теперь, очутившись одна, она со страхом подумала, что потеряла слишком много времени. Она шла все быстрей и быстрей, порой переходя на бег. Прижимая к себе пузырек с таблетками, она чувствовала, что сердце у нее колотится так, будто за пазухой бьется, пытаясь вырваться, живая птица. А солнце уже садилось за лес: вершины елей буйно пламенели, подсвеченные огнем заката.      Тьма накрыла девушку на лесной дороге, где-то вблизи от места, у которого она должна была свертывать на тропу. Место это Муся давеча отметила, заломав две ольхи по обе стороны незаметной тропки. Но сейчас, когда сумерки сгустились так, что кусты и деревья в них слились в сплошную темную зубчатую стену, девушка никак не могла отыскать своих заломов. Как птица, гнездо которой разорил ветер, кружилась она, вглядываясь в тьму, ощупывая руками придорожные кусты. Заломленных ольх не было. Вдруг девушку поразила мысль: а что, если кто-нибудь случайно срубил их? Что, если она безнадежно заблудилась и не найдет дороги обратно?      От такого предположения она сразу ослабела и без сил опустилась на землю.      Ей ясно представилось, как больной Митрофан Ильич мечется, как он зовет ее. Стало страшно. Она вскочила и, спотыкаясь во тьме, царапая о кусты лицо и руки, снова принялась искать исчезнувшую тропинку. Серпик тощей луны, выскользнув из-за леса, медленно забрался в самый зенит, а девушка все еще бродила вдоль дороги. Наконец, совершенно обессилев, она упала в кустах и сразу же уснула, сломленная отчаянием и усталостью.      Первый раз в жизни она спала в лесу совершенно одна. Тревожно шумел порывистый ветер. Тоскливо постанывала невдалеке надломленная сосна. Где-то рядом совсем человеческим голосом подвывала выпь. Маленькие тучки, точно спасаясь от какой-то опасности, торопливо бежали мимо луны. Муся ничего этого не видела и не слышала. Предутренний туман заволок всю окрестность, но девушка не чувствовала ни сырости, ни холода.      Муся спала без снов, как спят очень усталые дети. Но первое же дуновение предутреннего ветерка разбудило ее. Она сразу вскочила. К свежему аромату влажного от росы леса ощутительно примешивался кисловатый хлебный дух. Девушка почувствовала спазмы в желудке. Но лес уже выступил из густо-серой рассветной мглы, и есть было некогда.      Муся выбежала на дорогу и почти рядом увидела раздвоенную в виде рогатки сосну. Недели скитаний заострили зрительную память. Девушка сразу узнала эту сосну и побежала по дороге, заметила знакомый камень, напоминавший ей вчера собачью голову, наконец в двух шагах от этого камня - две уже покрасневшие по надлому ольхи, которыми она отметила поворот на тропинку.      Весь остальной путь она бежала что есть сил.      Стояло чудное августовское утро, одно из тех, когда умытая росой природа выглядит особенно яркой, а воздух так прозрачен и чист, что пейзаж теряет перспективу и кажется как бы плоским. Мотыльки покачивались на сухих веточках вереска. Басовито, словно тяжелые бомбардировщики, гудели шмели. Все цвело, звенело, переливалось яркими красками. Но в воздухе чувствовалось уже что-то такое, что говорило о конце лета.      Девушка бежала, не замечая мягкой грусти, разлитой в природе. Она останавливалась лишь на миг, чтобы передохнуть, утихомирить бьющееся сердце, и вновь пускалась бегом, перескакивая через пеньки, продираясь сквозь кустарник. Только бы не опоздать, только бы застать его живым! Она даже не заметила, как переменилась погода. Небо заволокло серой хмарью, все померкло, точно бы полиняло, и начал сеять мелкий дождик.      Совсем уже выдохнувшись, как бегун на последней дистанции, Муся выскочила на поляну. Все перед ней качалось и плыло. Вот она, гряда стогов! Наконец-то! Из последних сил девушка рванулась к крайнему стогу, подбежала, огляделась и, вскрикнув, упала лицом в сено, точно, кто-то сильно ударил ее в затылок.      Митрофана Ильича в стогу не было.      Передохнув, Муся принялась за поиски. Девушка быстро обшарила сено, обежала стог вокруг, осмотрела соседние. Старик исчез бесследно.      Позабыв об осторожности, она принялась громко звать его по имени. Эхо, раздельно и звучно отвечавшее ей из леса, усугубляло ее одиночество. Тогда девушка бросилась обратно к стогу и вновь начала перерывать сено. Она докопалась до сырой поблекшей травы. Мешок тоже исчез.      Может быть, это все же не та полянка, не тот стог? Ах, если бы это так! Нет, вот уголь от костра, который она разводила, вот сереет в траве шелуха молодой картошки, которую она выплеснула вместе с водой.      Отчаяние овладело Мусей. Она бросилась ничком в растерзанный стог и застыла в полной неподвижности, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, будто внутри лопнула пружина, все время державшая ее на крутом заводе.      Все! Все усилия, все жертвы пошли прахом. Стоит ли дальше жить? Но куда, куда все исчезло? А все оттого, что она, Муська Волкова, ушла и оставила больного, беспомощного старика и не сумела его даже как следует спрятать.      Девушка застонала, точно от физической боли.      Легкий шорох, раздавшийся где-то вблизи, заставил Мусю насторожиться. Тем особым чутьем, какое вырабатывается у человека в долгих скитаниях, она почувствовала, что не одна: кто-то следит за ней. Но она не испугалась. Тягостное безразличие ко всему парализовало ее волю. Опять хрустнула сухая ветка.      Муся вскочила и отпрянула, прижалась к стогу. Неподалеку, шагах в десяти от нее, среди мелкого и редкого березничка стояла высокая молодая женщина в низко повязанном белом платке. Она смотрела на Мусю спокойно, испытующе. Поборов в себе предательскую дрожь, девушка выпрямилась, тряхнула выгоревшими кудрями и гордо вскинула голову:      - Вы кто? Что вам здесь надо?      Апатии как и не бывало. Вся внутренне ощетинившись, Муся снова готова была бороться.      - Ну что вы на меня так уставились?      - Здравствуйте вам, - проговорила незнакомка низким, грудным, приятным голосом. - Вот гляжу и удивляюсь: чего-то вы ищете тут, в стожках? Потеряли, что ли, чего?      - А вам какая печаль? Может быть, я ваше сено смяла?      - Да нет, моей печали тут никакой нету. Гляжу вот только, чего это девушка в стожках шарит? Дай, думаю, спрошу - может, помощь человеку какая нужна...      Говорила незнакомка неторопливо, говор у нее был цокающий, каким говорили не в здешних местах, а в краях, откуда шла Муся. Женщина сказала: "цего", "целовек", а вместо "стожки", "шарит" - "стоски", "сарит". Но цоканье не портило речи, а, наоборот, придавало ей какую-то своеобразную окраску и напоминало Мусе родной город, родные места.      Между тем незнакомка неторопливо вышла из кустов, широкой ладонью заправила под платок густые каштановые пряди, а самый платок сдвинула со лба, и Мусе открылось все ее продолговатое, красивого овала лицо, с черными глазами и такими бархатными бровями, что казалось, будто они искусно нарисованы тушью на смуглой шелковистой коже. Лицо это показалось Мусе очень знакомым. Она сразу решила, что где-то уже встречала эту женщину, но где и когда - вспомнить не смогла. Незнакомка была в умело сшитом темном, хорошей шерсти костюме, голова ее была повязана большим пуховым платком. Так одевались знатные колхозницы из богатых артелей, приезжавшие в город на разные конференции и слеты. Но на ногах у женщины были чистые полотняные онучи и аккуратные лапти, причем онучи были обернуты с таким изяществом, что не скрывали линий сильных икр. Такую обувь Муся видела только раз, да и то не в жизни, а в опере "Иван Сусанин".      Была в облике незнакомки одна необычайная черта, сразу же бросавшаяся в глаза. Что-то - но что именно, девушка сразу не могла понять: может быть, бодрый, свежий вид, а может быть, открытый прямой взгляд, полный достоинства и уверенности, - делало эту женщину не похожей на всех тех, кого Мусе доводилось уже встречать на оккупированной территории.      Девушка решила, что незнакомку, пожалуй, бояться нечего.      - Вы не видели тут больного? - спросила она, мучительно стараясь вспомнить, где она уже видела это открытое, красивое чернобровое лицо. - Он здесь вот, в стогу, лежал.      - Молодой, белявенький такой? - спросила незнакомка, дружелюбно, но не без хитрецы посмотрев на Мусю.      - Да нет же, старик, высокий, сутулый, с бородкой... Он уж идти не мог, заболел.      - А фамилию, имечко знаете?      Женщине явно было что-то известно о судьбе Мусиного спутника, а может быть, и об исчезнувших ценностях. "Не фашисты ли ее подослали? - мелькнуло в уме девушки. - Да нет, не может быть! У нее такое хорошее лицо и глаза ласковые... жалеет... И что из того, если даже фашисты и узнают его имя! Мешка-то все равно нет".      - Корецкий, Митрофан Ильич, - устало сказала девушка. - Мы с ним пробира... то есть, я хочу сказать, побирались по деревням. - Муся мотнула холщовой торбой, висевшей у нее за плечами.      - Так вы, стало быть, Катя и есть?      При этом вопросе незнакомка в упор посмотрела на девушку. "Ну да, и эти вот красивые глаза с поволокой, конечно, знакомы. Когда и где я ее видела? И она наверняка что-то знает... Но если знает, зачем она назвала другое имя?" - Нет, меня звать Марией, Мария Волкова... Мы с товарищем Корецким хотели перейти фронт и пробирались к своим, - твердо ответила Муся и с вызовом посмотрела в глаза женщине.      Незнакомка улыбнулась - улыбнулась открыто, широко, так, что смуглое лицо ее точно бы все осветилось влажным блеском крупных ровных зубов.      - А я Матрена Рубцова из колхоза "Красный пахарь". Может, слышали? Вашего же района. Он у нас громкий, колхоз-то, был.      Она привлекла к себе Мусю большой, сильной рукой и, прижав, сказала тихо и задушевно:      - Приказал он, Корецкий-то, Митрофан Ильич, нам с вами долго жить. Помер. Вчера на закате помер. Хоронить вот собрались, да вас поджидаем.      Муся сразу почувствовала себя маленькой, беспомощной и такой усталой, будто все тяготы и страхи последних недель разом навалились на нее. Она прижалась к женщине, и оттого, что та была рядом, ласковая, большая, и по-матерински гладила ее по голове, слезы неудержимо хлынули из глаз, и девушка забилась в судорожных тоскливых рыданиях.      - Поплачьте, поплачьте, Маша, слезой любое горе исходит, - проговорила Матрена Рубцова. - Хорошо он помер, Митрофан-то Ильич, с открытыми глазами, в ясном уме. Перед смертью волю свою нам сказал... Вас все поминал, беспокоился...      Муся вскинула на Матрену Рубцову огромные серые глаза, которые от наполнивших их слез казались еще больше. Во взгляде ее были одновременно и тревога, и испуг, и мольба, и надежда.      - А мешок? Где мешок, который мы с ним несли?      - Паспорт-то у вас, девушка, сохранился или какой документик? - спросила Матрена, и чувствовалось, что ей неловко задавать этот вопрос.      Муся вытащила из-за пазухи клеенчатый мешочек, в котором хранились у нее паспорт, комсомольский билет и справка, свидетельствовавшая о том, что отделение банка "выплатило Волковой Марии Николаевне двухнедельное пособие, причитавшееся ей в связи с эвакуацией учреждения". Матрена Рубцова деловито посмотрела на бумаги. Сравнила худенькую задорную девчонку с подведенными сердечком губами, что изображена была на фотографии документов, с загорелым, обветренным, возмужавшим оригиналом и протянула документы обратно:      - Ясно. Вы на меня, девушка, не обижайтесь, сами понимаете, где и когда встретиться-то привелось. Фашист - он хитер, кем только не прикинется. - И, наклонившись к Мусе, она шепотом сказала: - За то не беспокойся, то сейчас в верных руках. Ни соринки, ни пылинки из того не пропадет. Идем-ка с телом простимся, зарывать пора... Ценный, видать, был человек...      Тело Митрофана Ильича, завернутое в старенькую, латаную простыню, лежало в леске, в тени берез. Из белого савана видна была только голова, положенная на свежие березовые ветки. Лицо старика, исхудавшее, просвечивавшее восковой желтью, было спокойно и строго. Казалось, вдоволь потрудившись, он крепко уснул.      Под высокой сосной была вырыта могила. Два заступа торчали в отвалах темно-желтого влажного песка. У могилы стояли незнакомые женщины. Они сочувственно посматривали на Мусю. Матрена Рубцова подошла к ним и стала шепотом что-то рассказывать. Женщины вздыхали, кивали головой.      Но Муся не слышала их приглушенного говора, не видела их понимающих взглядов. Она вообще ничего не видела, не слышала в эту минуту. Молча стояла она у тела своего товарища по скитаниям и не могла оторвать взгляда от его спокойного лица. Глаза у нее были сухие, но все в ней плакало бурно и безутешно. Ей было страшно оттого, что этот человек, заменивший ей отца, товарищей и весь привычный мир, из которого ее вырвала война, больше не встанет, не будет торопить ее, не побранит ее за легкомыслие. Некому больше приобщать ее к тайнам лесной жизни, которую он так хорошо знал, не с кем продолжать путь. "И это навсегда! Этого нельзя исправить!" Муся вздохнула и оглянулась. В стороне молчаливой группой, в извечной позе бабьего горя, сцепив на груди руки и подперев щеку ладонью, стояли незнакомые женщины. И опять, как и при встрече с Матреной Рубцовой, подумалось Мусе: что-то отличает их от всех, кого она встречала в эти последние недели, как будто жили они не на оккупированной земле, а в своей привычной обстановке.      С низкого, нависшего тяжелого неба сеялась тонкая изморось. Сеялась она бесшумно, но в лесу, не смолкая, стоял грустный шелест. "Откуда он, этот печальный шелест?" - подумалось девушке, и она посмотрела кругом. Влага скапливалась на сучках и хвое высоких сосен. Мелкие капли падали на березовый подлесок и, встряхивая мокрый лист, сбивали с него капли покрупней, а эти тяжело стукались об узорчатые лапы пышного папоротника. Листья папоротника вздрагивали и покачивались. С них, как с крыш, по желобам стебельков сбегали тонкие сверкающие струйки - сбегали и падали на брусничник, на зеленый мох и потом уже впитывались в землю.      Это движение водяных капель и порождало тот непрерывный печальный шелест, стоявший в лесу. Лес плакал.      Точно поняв, о чем думает сейчас девушка, Матрена Рубцова отделилась от группы женщин, подошла к ней и, легонько обняв, как подружку, как младшую сестру, шепнула:      - А вы поплачьте - легче будет. Немало слез сейчас земля принимает... А жить-то надо, надо жить, девушка!      "Где же, где я ее видела?" - снова подумала Муся, смотря во все глаза на свою новую знакомую.                  Часть вторая                  1            Муся никогда не встречала Матрены Никитичны Рубцовой до того самого дня, пока судьба военного лихолетья неожиданно не столкнула их на лесной поляне у раскрытой могилы Митрофана Ильича. Но первое впечатление не обмануло девушку. Она действительно не раз видела это красивое, строгое лицо, дышащее спокойной энергией, но видела не в жизни, а на фотографиях в газетах и журналах. Если бы Муся в минуту их встречи не была так потрясена, она, несомненно, вспомнила бы и фамилию и имя незнакомки, так как знатная животноводка Матрена Рубцова была известна не только в тех краях, где жила Муся, но и по всему Советскому Союзу.      Фоторепортеры местных и столичных газет, частенько навещавшие "Красный пахарь", любили ее снимать. Фотоэтюд, на котором Матрена Никитична, прижимавшая к себе две пестрые телячьи мордочки, была сфотографирована в развевающейся по ветру шали на фоне тонких берез, радостная, вся точно искрящаяся молодым весельем, получил золотую медаль на международном конкурсе. Снимок этот в увеличенном виде был издан приложением к известному иллюстрированному журналу, и с той поры портрет колхозной красавицы с телятами, образ которой как бы символизировал собою новую деревню, можно было видеть в предвоенные годы и в крестьянском доме, и в рабочей квартире, и в клубе, и в избе-читальне.      К своей громкой трудовой славе Матрена Никитична пришла не сразу. Не прост и не легок был ее сравнительно еще короткий жизненный путь.      Мать Рубцовой, крестьянская сирота, воспитанная сердобольными соседями, была почти девочкой против воли сосватана за пожилого бобыля, батрачившего у помещика. У нее не было ничего, кроме молодости, редкой красоты да не знавших устали рабочих рук. У ее мужа была ветхая пустая избенка с поросшей зеленым мхом крышей, догнивавшая у околицы большого торгового села. Это был горюн-неудачник, не злой, но хмурый, неразговорчивый человек, давно отчаявшийся выбиться в люди. Матрена отца не помнила. Он замерз в поле, захваченный метелью в своей ветхой, рваной одежонке на пути из барской усадьбы в село. Матрене минуло тогда три года, а ее братишку мать кормила еще грудью.      Не избалованная жизнью, крестьянка стойко перенесла и это горе. Летом она неутомимо копалась на маленькой усадьбе за своей избой, помогала людям на сенокосе, на жнивье и молотьбе, а зимой ходила поденно трепать чужой лен, вязала на продажу варежки и этим кое-как кормила своих малышей. С трех с половиной лет Матрена оставалась нянькой при маленьком, а пяти уже помогала матери прясть и мотать шерсть. Земли у них не было. И долго, до самых зрелых лет, вспоминала Матрена, как в те далекие зимы, когда над заиндевевшей деревней в желтом морозном воздухе высоко поднимались неподвижные хвосты дымков, их избу совсем заметало. Сугробы надвигались на окна, наваливались на крыльцо, припирали дверь. Через дырявую крышу снег сеялся в сени, проникал в избу и узкой полоской ложился у входа. Ни один живой след не бороздил эти сугробы. Их никто не разгребал, не протаптывал.      Мать ютилась на печке, закрывая детей заплатанной, вытертой, лоснящейся шубой. От зари до глубокого вечера, а то и за полночь, при мерцающем свете чадной лучины, она все вязала, вязала, вязала, как казалось маленькой Мотре, все одну и ту же варежку с коричневым узором, выведенным пряжей, окрашенной в луковой шелухе. Дыхание вылетало у нее изо рта белым паром. Она отрывалась от кропотливой работы только затем, чтобы переменить лучину, засунутую меж кирпичами печной трубы, погреть у себя подмышками заледеневшие пальцы. Часто ее схватывал хриплый кашель, такой тяжелый и надсадный, что детям казалось, будто что-то лопается у нее в груди.      Весной, когда снег сгоняло и под окнами смолкала тяжелая капель, а на старой вербе, что росла на огороде, начинали отчаянно гомонить грачи, Мотря помогала матери копаться на усадьбе во влажной земле, отдающей теплом, сыростью и острым запахом прелого навоза. Это была самая счастливая пора. Мать, помолодевшая, похорошевшая, с неестественно ярким румянцем, разлитым по смуглым щекам, ловко действовала старой лопатой. Мотря и маленький Колька разбивали слежавшиеся комья земли, выбирали коренья сорняков с высоких гряд, взбитых, точно пуховики. Возбужденно, по-весеннему орали грачи, восстанавливая свои поврежденные вьюгами гнезда, солнышко грело, прозрачная дымка колебалась над черной влажной землей. И вдруг мать принималась кашлять, лопата вываливалась у нее из рук, и она бессильно опускалась на землю, покрытую бурой, прошлогодней травой. Откашлявшись, мать сплевывала кровью куда-нибудь подальше в сторону. Девочке становилось жутко.      Иногда, поднявшись на заре, когда их сверстники еще спали, Мотря с Колькой, захватив ведерко, отправлялись по селу собирать навоз для огорода. Они старались управиться до того, как погонят стадо. Но навозу было нужно много, приходилось ходить и днем, и тогда крестьянская детвора бегала за ними, кидала в них сухие конские яблоки и кричала на все лады: "Навозные побирушки! Чахоткины дети!" "Навозные побирушки" - это было еще терпимо, но "чахоткины дети" - это касалось матери. И тут иной раз тихая, застенчивая Мотря не выдерживала обиды, хватала первый попавшийся под руку камень-голыш, осколки кирпича или палку и с плачем бросалась на своих мучителей. Из дневных вылазок за навозом дети часто приходили с пустым ведром, избитые, исцарапанные, в слезах. Мать утешала их, смывала у колодца кровь, вздыхала и грустно повторяла все одну и ту же пословицу: "С сильным не дерись, с богатым не судись".      И хотя ребятам весь день приходилось копаться на огороде, собирать навоз, таскать из колодца воду для поливки, а когда мать уходила батрачить на чужой сенокос, то и самим поливать, полоть, подкармливать овощи, - летом все было нипочем. Поднималась молодая трава, в полях появлялась кислица, у заборов росла свежая крапива. Из крапивы и кислицы варили щи. Потом начинались ягоды, за ними шли грибы. Их можно было не только есть, но и продавать дачникам. Потом поспевали овощи. В эту пору даже в грустных, оттененных большими синими кругами глазах матери зажигались веселые искорки.      В иной погожий летний вечер, когда вместе с ленивым пением разомлевших на жаре петухов и стуком отбиваемых кос в избу через открытые крохотные окошки просовывались золотые снопы солнечных лучей, мать принималась расчесывать старым деревянным гребнем свои длинные волнистые косы, затем выкладывала их широким венцом на крупной, гордо посаженной голове и подолгу смотрела на свое отражение в радужно отливающем темном стекле. При этом она всегда пела одну и ту же грустную песню:            Хороша я, хороша, Плохо лишь одета, Никто замуж не берет Девушку за это...            Мотря усаживалась у ее ног и мечтала, как вырастет она большая, как будет работать у господ, работать от зари до зари, как наживет она много денег и купят они козу, и будет у них молоко, которое так нужно для здоровья матери. Мать поправится, все вместе станут трудиться, поднимутся, починят крышу, купят стол, скамейки, будут жить как люди, и никто не посмеет дразнить ее и Кольку "чахоткиными детьми" и бросать в них конским навозом. А мать будет всегда такая же красивая, веселая, какой она бывает в эти редкие летние вечера. Главное - сколотить денег и купить козу. Соседка Агафья все время толкует, что жирное козье молоко в два счета поставит мать на ноги. Эта коза, казавшаяся избавительницей от всех бед, превратилась для девочки во что-то сказочное, как перо жар-птицы, как цветок Ивановой ночи.      Разгоралась война. Никто не хотел больше продавать шерсти. Покупатели варежек - возчики, прасолы, мелкий торговый люд - наступали в Восточной Пруссии, гнили в окопах на равнинах Польши. Чтобы спасти ребят от голодной смерти, мать Матрены Рубцовой, заперев Кольку в холодной избе и наказав ему никому не открывать, вместе с дочкой отправлялась собирать подаяние. Просить в своем селе ей не позволяла природная гордость, да своим и не подавали. Мать с дочерью обходили обычно дальние деревни - Мигалово, Кадино, Пожитново - и большое волостное село Ключи. Подавали скудно. Иная тетка и рада бы, да у самой кусок на счету. И в избу пустит и погреться даст, а насчет хлеба - ступай с богом, самим нечего есть. Иной раз, проходив в день верст пятнадцать-двадцать, мать и дочка возвращались домой с десятком сухих, заплесневевших горбушек, которых едва хватало на два-три дня. На сельской улице Мотре с Колькой теперь и вовсе нельзя было показаться из-за ребячьих выкриков: "Нищенки-вшищенки!" Мать умерла весной, в половодье, когда Матрене шел двенадцатый год. Сельский сход решил назначить сиротам опекуна. Но Мотря, помня историю матери, наотрез отказалась. Она заявила, что никому до них с Колькой дела нет, они сами себя как-нибудь прокормят. Дети упорно работали зиму и лето, работали и днем, а часто и ночью. Умирая, мать наказывала девочке кормиться от огорода. И Мотря с прежним старанием выращивала овощи, носила их на базар в волостное село. Летом помогала на сенокосе и уборке зажиточным соседям; зимой, по примеру матери, пряла и сучила шерсть, красила пряжу луковой шелухой, вязала варежки.      Так прожили дети несколько лет.      Мотря стала рослой, крепкой, не по годам серьезной девочкой, ловко управлявшейся с жалким хозяйством. Она была смышлена, расторопна, молчалива и вынослива. Заприметив в подросшей девчонке эти качества, сельский богатей Егоричев "сжалился" над нею и взял ее на сезон батрачить. По неписаным сельским тарифам тех лет ей положено было при хозяйских харчах за сезон: куль муки да платье или полусапожки с резинками - на выбор. Но девочка взамен этого попросила у хозяина телку. Егоричев, спрятав ухмылку в реденькой бороденке, согласился. У него во дворе стояло восемь коров симментальской породы, и такой способ расплаты его вполне устраивал.      Ох, как работала это лето Мотря на чужих полях! Без хозяйской побудки она поднималась задолго до того, как начинало белеть в щелях ворот сенного сарая, где спали батраки, а ложилась с последними петухами. И на скотном дворе, и на хозяйских огородах, и на лугах в сенокос, и на полях в жнивье она трудилась наравне со взрослыми. Надежда на хозяйскую благодарность подогревала, подстегивала девочку. Мечта о красной телке с белыми пятнами, с бархатистой шерстью и круглыми задумчивыми глазами помогала ей переносить непосильный труд, насмешки кое-кого из батраков и батрачек, невзлюбивших ее за чрезмерное усердие на хозяйском деле. Лишь на минуту по пути на луг или на поле она забегала проведать Кольку, оставить ему короткие распоряжения по дому и огороду. Впрочем, хмурый и молчаливый мальчик, тоже захваченный мечтой о собственной скотине, ухитрялся поспевать не только с огородными делами. Упросив соседа отбить ему старую косу, найденную на чердаке, он сам насадил ее на косовище и по утрам отправлялся с ней в соседний казенный лес. Там он тайком выкашивал травянистые проплешины меж деревьев. Сено затемно перетаскивал в мешке к себе и набивал им пустующую половину избы.      И вот мечта сбылась. Поздней осенью, когда в просторном и крепком хозяйском сарае дотрепывали последний лен и развешивали на жердях под крышей шелковистые кулитки, в сутулой, подслеповатой избенке появилась телка. Дети, не сговариваясь, сразу назвали ее Козочкой в честь той козы, что в их мечтах должна была спасти, да так и не спасла их мать. Эту телку сам Егоричев привез сиротам в плетеном своем шарабане. Вела себя телка странно: ни за что не хотела стоять и вяло отворачивалась от вкусного пойла. Почуяв недоброе, Мотря побежала к соседям. Осмотрев телку, сосед только погрозил кулаком в сторону высокого егоричевского дома, плюнул и, стараясь не смотреть на оторопевших сирот, вышел из избы. А соседка, всплакнув вместе с Мотрей, объявила, что телка больна поносом и не жилица на этом свете, что лучше, пока не поздно, прирезать ее - по крайней мере, хоть мясо можно будет продать.      Бросилась девчонка с братом к Егоричеву, ворвалась в дом, на чистую половину, где тот за самоваром торговался со скупщиком льна, и объявила, что телка околевает. Егоричев - маленький, тщедушный человечек с морщинистым, в кулачок лицом, на котором бегали живые ласковые глазки, - сначала было завздыхал, заохал, принялся сочувствовать и соболезновать. Когда же Мотря сквозь слезы стала его стыдить и спрашивать перед гостем, разве она плохо, разве мало она работала, Егоричев только руками развел: работала, слов нет, хорошо, рук не жалела, но ведь и он своему слову господин. Рядились за телку - телку и получила, да не какую-нибудь деревенскую замухрышку - отборных кровей, чистой породы. Верно, не лучшую дал, но уговора о том не было, да и кто ж себе враг? Стало быть, и шуметь и людей почтенных попусту ревом беспокоить нечего...      Посоветовали Мотре дойти до председателя комбеда, хромого матроса Игната Рубцова, недавно вернувшегося с гражданской войны. Выслушал Игнат девчонку, сжал огромный волосатый кулачище, так что на натянувшейся коже заблестели вытатуированные на нем якоря и русалки, посулил мироеду такого, что девочка чуть не сгорела со стыда, а потом сказал хмуро:      - Ничего, брат девка, не поделаешь. Форму чертова гидра контрреволюционная соблюл! Его ни судом, ни комбедовской резолюцией не подковырнешь. Разве вот только в "Бедноте" или в "Лапте" его продернуть или набить ему, пауку, морду в праздник под пьяную руку за такие его дела, за сиротскую обиду.      А телка уже и не поднималась, хирела с каждым днем. Мотря и Колька сбились с ног, не спали возле нее по ночам. А когда телка начала уже и вовсе закатывать глаза, девочка снова кинулась к соседу, выпросила у него ручные салазки, настелила на них сена, положила в него Козочку, и, впрягшись в веревочное ярмо, дети отвезли ее за семь километров, в Ключи, в сельскую больницу. Они подтащили салазки к больничному крыльцу, подняли телку на руки и на глазах обомлевших от удивления больных пронесли ее прямо в докторский кабинет. Врач сначала пришел было в ярость, затопал ногами, стал звать сторожа и требовал, чтобы ребят вместе с их паршивой телушкой вышвырнули вон из храма медицины. Но брат с сестрой так плакали, так горячо просили, что он почувствовал наконец за всей бестолковостью этого странного визита лихую сиротскую беду. Сменив гнев на милость, врач приказал перенести телку в теплое стойло больничной лошади, после приема осмотрел необыкновенного пациента и, проконсультировавшись по телефону с уездным ветеринаром, приказал провизору приготовить микстуру, которую сам и влил Козочке в рот с помощью резинового баллончика...      Весной, когда тощая и грязная скотина, вся облепленная навозной коростой, с пьяным, возбужденным ревом хлынула из прогонов на еще полную непросохшей грязи, но уже прорастающую зелеными сабельками свежей травы сельскую улицу, Матрена и Колька выгнали в стадо свою Козочку, предварительно окурив ее, по обычаю, духмяным дымом богородицыной травы.      Летом Мотря опять батрачила у Егоричева. Это была длиннорукая девчонка-подросток, с ребячьим пушком на щеках и с круглыми черными глазами. Но рядилась на работу она уже вместе со взрослыми и работала не меньше иного мужчины. И какой бы страдный ни выдавался день, как бы ни ломило от работы кости и ни клонило в сон, она, отказав себе в отдыхе или урвав немного времени от ужина, всегда ухитрялась забежать домой, чтобы позаботиться о братишке, взглянуть на свою любимицу, погладить ее жесткую лоснящуюся шерсть, дать ей густо посоленную хлебную корку, утаенную при ужине, или хрустящий ранний огурец, унесенный в рукаве из хозяйских парников.      Из всех многообразных дел, которые Мотре приходилось с утра и до ночи выполнять в хозяйстве Егоричева, любила она лишь работу в коровнике. И хотя царствовавшая здесь Егориха была известна как самая сварливая баба в волости, хотя она не давала девочке ни минуты покоя и не скупилась на пинки и подзатыльники, Мотря безропотно переносила их, стараясь подсмотреть, как хозяйка обхаживает своих славившихся на весь уезд коров, чем кормит, как поит их, и все это запоминала для своей Козочки. На зиму девочка перевела телушку в избу. Они с братом за семь километров возили на санях в бадье из больницы помои, которые доктор, растроганный сиротским горем, приказал собирать для своей бывшей "пациентки". Дети отказывали себе во всем, порой просто голодали, но Козочка питалась не хуже, чем егоричевское стадо. И вскоре у Матрены была лучшая телушка в селе. Зажиточные мужики, даже сам Егоричев, наперебой подбивали девчонку продать Козочку или поменять на другую корову с щедрой придачей.      Мотря вспыхивала гневом. Разве Козочку можно продать? Это была осуществленная мечта, это была надежда на сытую жизнь. Козочка была любимым членом сиротской семьи.      Мотре некогда да и не в чем было ходить в школу. Но брата она заставила учиться и с его помощью, по его учебникам сама потом выучилась читать и писать.      В год, когда Козочка, впервые отелившись, принесла маленького крепкого лобастого бычка и начала давать такую уйму отличного молока, что Мотря стала постоянной поставщицей волостной больницы, случилось событие, сразу повернувшее жизнь сирот. По селу прошел слух, что колченогий Игнат Рубцов, тот самый, к которому бегала когда-то девочка с жалобой на Егоричева, организовал какую-то сельскохозяйственную коммуну "Красный пахарь". Говорили, что под эту затею волисполком отвел помещичью усадьбу с парком и даже самый барский дом. У Егоричева, где все еще батрачила Мотря, коммуну эту сразу перекрестили в "Красного калеку", потому что первыми, как посмеивался хозяин, вошли в нее калеки: кроме самого Рубцова, кривой шорник Зозулин Никита, сухорукий подпасок Женька, а за ними уже потянулась всякая голь-беднота из окрестных деревень, будто бы обрадовавшаяся возможности отщипнуть кусок от дарового пирога.      Мотря слушала хозяйские кривые шуточки и не верила им. Несколько батраков, самых дельных и самых толковых, сразу же, не дожидаясь уплаты за отработанное, подались от Егоричева в "Красный пахарь". Да и самого Игната Рубцова, широкоплечего, дюжего человека, в дни революционных праздников ходившего по селу с большим красным бантом на старом форменном бушлате, девочка привыкла уважать уже за одно то, что его не любили Егоричев и другие богатей. И вот в воскресенье она вместе с братом явилась в бывший господский дом, меж колоннами которого на натянутых веревках сохло теперь латанное-перелатанное белье; дети зашли в разгороженные тесом на маленькие каморки покои, гудевшие и гомонившие, как растревоженный улей, и где-то под самой крышей, в крохотной комнатке с косым потолком, нашли колченогого матроса и спросили:      - Сирот в коммуну берут?      Матрос басовито захохотал. Как же не брать! Сироте в коммуне - красный угол! Сам увлекаясь, он начал рассказывать ребятам, как коммуна оградит людей от кулацкой сволоты, с азартом доказывал, что работать совместно куда спорее, и кончил тем, что принялся рисовать картины необычайной и светлой жизни, которая ждет коммунаров впереди.      Недаром, должно быть, говорили по деревням, что был Игнат Рубцов в Октябрьские дни любимым оратором на своем корабле.      Мысль о справедливой жизни крепко запала ребятам в сердце. И как ни грозился Егоричев, как ни шипела Егориха, накликая беды на беспутного матроса, морочащего голову несчастным сиротам, как ни советовали детям степенные соседи подождать да поглядеть, как и что будет, Мотря с Колькой, поверив Рубцову, записались в коммуну, решив, что жить хуже, чем они жили, все равно нельзя. Вместе со своими пожитками, для которых и телеги не потребовалось, отдали брат с сестрой в коммуну единственное свое настоящее имущество, свою радость и надежду - Козочку и ее первенца, длинноногого лобастого бычка красной масти со звездочкой на лбу.      В те дни случалось, что люди перед вступлением на неведомый еще коллективный путь иной раз тайком распродавали свой инвентарь, а скот ставили во дворы к своим родичам: дескать, посмотрим, как оно там повернется, и если падать придется, то стоит соломки подстелить на всякий случай... Козочка была введена в огромный, пустовавший двор коммуны второй по счету, вслед за собственной коровой Рубцова. И хотя всем землякам известно было, что матрос человек геройский, что за империалистическую войну имел он полный бант георгиевских крестов, а в гражданскую получил от командования за храбрость кожаные куртку и шаровары да серебряную саблю, прошел по деревням слух, будто не выдержал он и заплакал при всем народе, принимая от сирот их щедрый вклад, а потом будто сверкнул влажными глазами и сказал коммунарам, столпившимся во дворе по случаю необычайного события:      - Назовите гадом Игнашку Рубцова, в глаза ему плюньте, если через десять лет не зацветет наша коммуна и не будет у нас столько скота, что когда наше стадо вечером с лугов пойдет, пыль из волости видна будет!      А на следующий день приходили к Рубцову делегаты сельского схода, корили, урезонивали матроса и взяли с него обещание, что если коммуна прогорит, он не продаст Козочку и вернет ее сиротам.      "Красный пахарь" не прогорел. Были в нем на первых порах и дармоеды, хватало бестолковщины, неурядиц, пережил он приливы и отливы, всеми болезнями переболел. Но вокруг матроса-большевика постепенно образовалось сплоченное ядро людей, веривших в правду коллективной жизни, не унывавших при невзгодах, не поддававшихся ни на какие провокации. И хотя виски матроса от вечных забот поседели до срока, а по широкой скуле прошел синий рваный шрам от кулацкой пули, выпестовал он вместе с коммунарами сильное новое хозяйство и, перестроив его потом, в годы великого перелома, по желанию односельчан, из коммуны в артель, вскоре сделал самым богатым колхозом в районе.      Хороши были в "Красном пахаре" и поля, и пчелы, и льны, и пруд, где отгуливались зеркальные карпы. Но славой его, предметом гордости и особых забот артельщиков была племенная скотоводческая ферма. От чистопородной коровы Козочки, приведенной сиротами в первые дни коммуны, и от могучего племенного производителя Чемберлена, выросшего из маленького красного бычка с белой звездочкой на упрямом лбу, пошли два рода потомства, превратившиеся со временем в отборное племенное стадо новой породы скота, улучшенной в "Красном пахаре".      Вместе со своей артелью выросла, поднялась, прочно встала на ноги, приобрела громкую трудовую славу и Матрена. Брат ее Николай, летом помогая сестре на ферме, зарабатывая трудодни на сенокосе и уборке хлебов, окончил школу второй ступени, затем уехал в Ленинград и больше уже не вернулся в родной колхоз. Он стал ученым-лесоводом и работал где-то далеко в субтропиках.      Матрена уже взрослой девушкой училась в вечерней школе крестьянской молодежи. С годами она стала образованным человеком, пристрастилась читать животноводческие журналы и брошюры и все, что находила в них интересного и ценного, старалась применить у себя на ферме. Она измучила правленцев постоянными требованиями новых и новых усовершенствований оборудования скотных дворов, ставила смелые зоотехнические опыты, вела записи своих наблюдений, состояла в переписке с животноводческим институтом.      А когда лучших животноводов страны пригласили на совещание в Кремль, поехала туда и бывшая бедняцкая сирота Матрена Никитична.      Высокая, статная, не смущаясь, с крестьянской степенностью вошла она в зал заседаний, с чувством большого достоинства уселась на свое место. Она неторопливо положила перед собой очиненный карандаш, блокнот и оглядела искоса, вправо и влево, взволнованных соседей по скамьям, и красивое лицо ее стало еще спокойней.      Но когда в президиуме появился Иосиф Виссарионович Сталин и с ним руководители партии и правительства, которых Матрена Рубцова никогда в жизни не видела, но которых сразу же узнала по портретам, она не выдержала, вскочила вместе со всеми, радуясь и рукоплеща.      В течение всего совещания делегатка "Красного пахаря" спокойно, внимательно слушала речи, делала записи. Взгляды окружающих часто останавливались на статной русской красавице, так и просившейся на полотно. Наблюдая ее, естественно, с природным достоинством сидящую в этом торжественном кремлевском зале вместе с руководителями партии и государства, трудно было себе представить, что женщину эту дразнили когда-то "чахоткина дочь", что соседние дети брезговали с ней играть, что ходила она в рваных лаптишках, под чужими окнами выпрашивая кусок хлеба на пропитание.      Лет за десять до войны, когда слава "Красного пахаря" только еще начиналась. Матрена Никитична вышла замуж за Якова Рубцова, колхозного конюха, сына того самого матроса Игната, которому она когда-то так беззаветно доверила свою Козочку. Это был застенчивый, невидный собой парень. Они сиживали рядом на комсомольских собраниях, вместе в зимние вечера, иной раз в метель и вьюгу, ходили за семь километров в Ключи на занятия в школу крестьянской молодежи. Яков приглянулся Мотре своей сердечностью, скромностью, тем, что никогда не хвалился, не лез вперед, готов был каждому помочь чем мог, а в делах общественных был строг, неуступчив и тверд.      У пригожей девушки, чья слава гремела по всей округе, не было отбоя от женихов. Были среди них и красавцы и ухари. Писал ей пространные письма "с намеком" молодой районный агроном; как говорится, "с ходу" сделал ей предложение пылкий командир кавалерийского эскадрона, расквартированного в "Красном пахаре" на недолгий постой во время корпусных маневров; белокурый симпатичный аспирант животноводческого института, приезжавший собирать материалы для книги о новаторах животноводства, звал девушку учиться в Москву, а заодно робко и нежно намекал на возможность и более прочного и длительного союза науки с практикой.      Но не эти завидные женихи, а тихий скромница Яша, красневший и тушевавшийся при девушках, сам того не ожидая, покорил сердце разборчивой красавицы. Она сама однажды, когда они возвращались с районного комсомольского актива, неожиданно заявила, что боится состариться, пока он наконец решится ее поцеловать. Ошалев от счастья, Яша с таким старанием стал доказывать ей обратное, что они и не заметили, как лошадь, не чувствуя вожжей, свернула в овсы, и увидели это только тогда, когда с накренившейся телеги оба уже летели в придорожную канаву. Свадьба их стала в районе целым событием. На нее приехали даже представители газет, следивших за трудовыми подвигами молодой колхозницы. Но сельские кумушки, отдав дань обильному угощению, вздыхали и предсказывали, что долго молодые вместе не проживут: очень уж "неравная пара". Вопреки всем этим предсказаниям, в новом, по типовому архитектурному проекту построенном доме, куда въехали молодые Рубцовы, царили совет да любовь. Многообразные колхозные дела, растущая слава не помешали Матрене Никитичне стать хорошей матерью трех ребят. Рубцовы первыми отказались от своего приусадебного участка, заявив, что им с избытком хватает заработанного на трудодни, и этим самым повергли в немалое смущение районных руководителей, не знавших тогда, как им отнестись к такому случаю и не является ли почин молодой пары "перегибом".      Колхозные ходоки, приезжавшие с разных концов страны в "Красный пахарь", чтобы ознакомиться с опытом передового животноводства, обязательно осматривали также и дом молодых Рубцовых. Хозяйственные председатели, собиравшиеся строиться, даже срисовывали для себя его необычную островерхую, черепицей крытую кровлю, под которой была светелка, терраску с резными деревянными столбиками, заменившую традиционное крыльцо, пересчитывали венцы бревен, примеряли, прикидывали. Уезжая к себе домой, они вместе с опытом племенного животноводства, вместе с рецептами кормов, чертежами кормушек, планами коровников развозили по стране и весть о том, как славно живет знаменитый животновод Матрена Рубцова со своим мужем - скромным колхозным конюхом Яковом.      Фотографии Матрены Никитичны то и дело мелькали на страницах газет и журналов. Почтальон ворчал на то, что устал он носить ей письма со штемпелями всех городов страны. Игнат Рубцов, бессменно руководивший "Красным пахарем", шутил, что он уже в пиджаке дырку просверлил для золотой медали за животноводческие экспонаты своего колхоза и рамку заказал для диплома Всесоюзной сельскохозяйственной выставки.      Но война неожиданно сломала все эти радостные планы, всю с такими трудами налаженную жизнь.            2            Уже в первую ночь войны над "Красным пахарем" в зеленоватой предутренней мгле пролетела на восток вереница чужих самолетов, направлявшихся бомбить мирные города. Бабка Прасковья Нефедова, возвращавшаяся в эту пору из телятника после бессонной ночи, проведенной возле хворой телки, божилась потом, что разглядела на их крыльях какой-то чудной, "антихристов" знак. А под вечер Матрена Никитична вместе с другими женщинами уже стояла у околицы, смотря сквозь слезы, как, багровея в золоте заката, оседает на дорогу пыль, поднятая подводами, на которых колхозники призывных возрастов отправлялись в районный военкомат. Был среди них и Яков Рубцов. А отец его, Игнат, на второй день войны, усевшись в плетеный кузов своей двуколки, отправился провожать на мобилизационный пункт колхозных рысаков с конефермы. Перед отъездом он как-то необыкновенно долго и торжественно прощался со снохой и целовал внуков. Матрена Никитична заметила в повозке туго набитый вещевой мешок и поняла, что не в конях тут дело.      Так оно и было. Сдав коней военным приемщикам, председатель колхоза отправился в райком. Стараясь не хромать, вошел он в кабинет первого секретаря, заявил о своем желании идти на фронт и потребовал, чтобы за него, как за члена пленума райкома, походатайствовали перед комиссией военкомата. Годы не в счет, нога не помеха. Уж что-что, а военное дело бывший георгиевский кавалер и красный моряк знает!      Вернулся Игнат Рубцов из города под хмельком, туча тучей. В армию его не взяли, и секретарь райкома, рассердившись, даже шумнул на старого друга и приказал ему немедленно убираться в колхоз и хранить как зеницу ока знаменитое племенное стадо "Красного пахаря".      Весь день, запершись в своем доме, Игнат пил водку и пел старые красногвардейские песни, переживая обиду. Даже внуков к себе не пустил. Но под вечер успокоился, и вновь увидели колхозники на улице грузную фигуру своего председателя, ковыляющего возле колхозных служб. Он снаряжал людей с подводами куда-то на запад - копать оборонительные рубежи.      Матрена Никитична работала теперь за себя и за мужа, поспевала и на скотном дворе и в конюшне, дежурила по ночам с ветхой осоавиахимовской винтовкой на постах народной охраны и урывками занималась на курсах медсестер. Людей в колхозе стало вдвое меньше; ушли в армию и уехали рыть окопы самые сильные и работоспособные. Но оставшиеся, преимущественно женщины, хотя порой и засыпали где-нибудь над подойником или над грядой, сломленные усталостью, все же поспевали со всеми делами, и появилась у них тайная, вслух не произносимая мечта, что когда мужья и братья вернутся с победой, будет чем их удивить, чем их угостить.      Между тем сообщения Совинформбюро становились все тревожнее. Даже самые ленивые бабенки, завзятые любительницы поспать, на которых не действовали ни воркотня бригадиров, ни ядовитые заметки в стенгазете "Борона", теперь без всякого зова собирались к шести утра в просторной комнате колхозного правления, чтобы услышать знакомый перезвон позывных и суровый голос диктора, передающего сообщения "От Советского информбюро". В сводках назывались пункты, занятые врагом, обозначались новые направления. Люди находили на карте названные в сводках пункты. Линия фронта быстро приближалась. И все же в них жила надежда, что, может быть, это хитрость командования, что фашисту готовятся какие-то стратегические ловушки, в которых он будет захлопнут.      И вдруг, точно обухом по темени, - весть, привезенная Игнатом Рубцовым с районного актива: начинается эвакуация.      В тот же день были отправлены на восток с тракторной колонной МТС многочисленные машины колхоза. Вторым эшелоном должен был двинуться скот - богатство и гордость "Красного пахаря". Из области пришел приказ не допустить потери ни одной племенной коровы. Ответственность за целость и сохранность знаменитого стада была возложена на самого Рубцова, которому были вручены особые полномочия для получения фуража в любом месте по всему пути следования.      Старый балтиец, убедившись, что со своей шумной для этих краев биографией и слишком приметной хромотой он действительно не годится ни для подполья, ни для партизанских дел, со свойственной ему энергией принялся за подготовку к эвакуации. Он решил поднять в поход не только племенной скот, но и все чистопородное стадо, а на подводы погрузить весь необходимый инвентарь фермы: фляги, бидоны, подойники, сепараторы, легкие ручные маслобойки - словом, все, что можно было увезти и что могло пригодиться на новом месте. Сопровождать стадо были выделены лучшие колхозницы. Для отъезжающих отвели по подводе на две семьи. Колхозницы сами настояли перед председателем, чтобы Матрене Никитичне была отведена отдельная подвода.      Ночь прошла в печальных хлопотах. Заплаканные женщины метались среди построек фермы. Тревожно мычали коровы. Матрена Никитична сбилась с ног, укладывая и увязывая инвентарь, охрипла, бранясь со скотницами и доярками, успокаивая плачущих. Приготовления к отъезду приходилось вести в темноте, при свете зеленоватых июльских звезд. Где-то над недалеким большаком, невидимые с земли, все время надрывно выли вражеские разведчики. Изредка то там, то здесь вздрагивала на горизонте тьма, проколотая красными репьями взрывов. Звенели в рамах стекла, скрипели петли ворот и дверей.      Только под утро вспомнила Матрена Никитична, что у нее у самой ничего не уложено. Передав руководство последними приготовлениями краснощекой, шумной Варваре Сайкиной, она бросилась через все село к своему дому, черепичная крыша которого уже отчетливо темнела на фоне светлевшего на востоке неба. Пустая подвода стояла возле терраски; лошадь дремала, привязанная к резному столбику, над охапкой раструшенного по земле сена.      Матрена Никитична бросилась в дом и стала, не разбирая, увязывать в узлы мягкие вещи. Все было дорого, все покупалось с любовью, каждую тряпку было жаль. На подводе не уложилась и половина того, что хотелось увезти. Заплакав от обиды, женщина сбросила на траву узлы и принялась было снова перекладывать их, но тут прибежала бабка Прасковья. Она бранилась и причитала. Двух чистопородных маленьких телят, правнучек знаменитой Козочки, придется оставить: в спешке забыли отвести для них место на подводах. Слушая заплаканную, сердитую старуху, Матрена Никитична задумалась. Вспомнила почему-то, как она с братом везла на санках Козочку в волостную больницу, и вдруг с непонятным даже ей самой ожесточением начала сбрасывать с телеги свои узлы. Она оставила только чемодан с самым необходимым да мешок с ребячьими пожитками, усадила на телегу детей, бабку, ударила по лошадям, и на рысях они подъехали к телятнику.      - Стели соломы и тащи телят!      - Мотрюшка, бог с тобой, ведь невесть куда едем, с чем останешься? - испугалась бабка Прасковья, слывшая скупой и прижимистой.      - Говорят - стели соломы да брезентом покрой, чтобы они ножки о грядки не помяли! - рассердилась Матрена.      Она так и оставила свои узлы на поляне возле дома и теперь, оторвавшись от них, как это ни странно, почувствовала даже какое-то облегчение...            5            Уже немало дней двигался на восток скот "Красного пахаря", сопровождаемый длинным обозом. На первых же километрах Игнат Рубцов отошел от заданного маршрута; уведя гурт в сторону от шоссе, он направил его по проселкам и лесным дорогам, избегая таким образом встречных потоков военных машин, заторов на переправах, спасая людей и скот от огня фашистских штурмовиков, висевших в те дни от зари до зари над большими дорогами.      Сидя в плетеном кузове своей рессорной двуколки, Рубцов ехал впереди гуртов, искал луговые поймы для стоянок, договаривался с колхозами о выдаче "под расписку" овса и фуража. Когда гуртам приходилось пересекать большаки, он выставлял поперек дороги коридор из телег и через него прогонял скот. Потери пока были небольшие: три годовалые телки попали под встречную машину да несколько захромавших коров из плохоньких сдали двигавшимся к фронту частям Красной Армии. Даже удой не пропадал: молоко отдавали медсанбатам, а чаще всего просто разливали по солдатским котелкам.      Но хотя гурты двигались целые дни, а иногда и ночами, хотя в последнее время стоянки на выпасах сокращались до крайнего редела, хотя и люди, и стадо, и кони от непрерывного движения исхудали и пропылились, как казалось, до самых костей и дело доходило иногда до того, что погонщицы вдруг, точно споткнувшись, валились с ног, засыпая на ходу, - фронт постепенно догонял колонну "Красного пахаря", затерявшуюся на пустых, малоезжих дорогах. Позади все слышнее погрохатывала канонада. К этому привыкли, как привыкли и к вражеским самолетам, пролетавшим иногда над головой.      Но однажды канонада загрохотала не сзади, а где-то справа. Игнат Рубцов остановил свою двуколку, прислушался к близким раскатам, повернул назад и, нещадно настегивая лошадь прутом, помчался навстречу колонне, крича погонщикам:      - Давайте самый полный! Не спать, коли живы хотите быть!      Однако и этот тревожный день, казалось, завершится благополучно. Ускорив движение, гурты продолжали тянуться в прежнем направлении.      Но под вечер сзади, в облаках пыли, поднятых проходившим стадом, послышался напряженный рев моторов. Обоз, как обычно, стал сворачивать с дороги, освобождая ее для приближающихся танков, погонщики хворостинами сгоняли с нее коров и телят. Уж сколько раз гуртовщикам случалось вот так очищать путь для танков какой-нибудь перегруппировывающейся части, поить чумазых водителей парным молокам, выспрашивая у них фронтовые новости. Поэтому и сейчас появление машин не вызвало никакой паники. Погонщики сноровисто делали свое дело, усталое стадо желто-белой волной скатывалось с дороги.      Но на этот раз танки, несшиеся во всю мочь, приближаясь к гуртам, не сбавили хода. Головной походя ударил телегу, на которой тряслись на узлах внучата бабки Прасковьи, подмял ее и ринулся дальше, оставив позади груду искореженной щепы и окровавленные тела. Едва не передавив самих погонщиц, сумевших отскочить в последнее мгновенье, танк врезался в хвост стада.      Все: ревущий скот, подводы, дети, с воплем ищущие своих матерей, женщины, мечущиеся в страхе и гневе, - все смешалось в панике. Только когда передние машины уже проскочили и скрылись в пыли и по дороге мимо стада катила уже вторая и третья волна, люди разглядели на броне незнакомые белые кресты, пиковые тузы и мечи - разглядели и поняли, что это вражеские машины несутся вперед, что они опережают гурты, закрывая для них путь на восток.      И тогда к воплям бабки Прасковьи, к плачу перепуганных ребят присоединились крики погонщиц. Волнение людей передалось животным: надсадно, взахлеб заревели коровы, тоскливо завыли собаки.      В сущности, колонна "Красного пахаря" довольно легко отделалась от этого первого вражеского налета. Оккупантам, совершавшим, по-видимому, один из своих танковых прорывов, было не до гуртов. Да и что значили эти потери по сравнению с тем, что стадо вместе со всеми сопровождающими его людьми оказалось в тылу врага, отрезанное от своих линией фронта!      Некоторое время Игнат Рубцов ошеломленно смотрел на свежие ступенчатые следы вражеских машин, изорвавших зеленый дерн лесной дороги, потом поднял кнутовище и дал знак людям собраться к его двуколке. Женщины бросились к нему, как бросаются овцы к пастуху при первых порывах зловещего ветра, предвещающего приближение бури. Хмуро оглядев столпившихся вокруг него, он просто спросил:      - Что будем делать?      Колхозницы молчали, теснее жались друг к другу, переступали с ноги на ногу, вздрагивая от каждого далекого выстрела. В подавленной тишине было слышно, как на дороге голосила бабка Прасковья.      - Что же станем делать, граждане? - повторил Игнат Рубцов тем задумчивым тоном, каким спрашивают самого себя.      В ответ он услышал только вздохи.      Лучшая доярка Варвара Сайкина, обычно веселая, разбитная, острая на язык бабенка, шмыгнула носом и размазала ладонью слезы по запыленному лицу.      - Домой возвращаться надо, Игнат Савельич, раз такое дело, раз захлопнули нас, как мышь в мышеловке... Что же еще? - тихо сказала она, неуверенно оглядываясь на притихших подруг.      Толпа вздрогнула, шевельнулась. Еще громче, еще надрывнее запричитала на дороге старуха. Сайкина вздохнула тяжело, шумно:      - Сколько голову ни ломай, больше ничего не придумаешь. Фашист нам путь перешел. Выходит, такая уж у нас судьба...      Сайкина заплакала, запричитала, и вслед за ней заплакали на разные голоса стоявшие возле нее доярки, скотницы, телятницы, заплакали, приговаривая, как в былые дни на похоронах:      - Горькие мы, разнесчастные... Куда мы теперь, кому мы теперь нужные? Закатилось наше солнышко, не видать нам бела света...      Рубцов молчал, играя скулами. Старый шрам, оставленный кулацкой пулей, надулся и побагровел, что всегда служило у председателя признаком крайнего волнения.      Много сложных поворотов в артельной жизни пережил старый колхозный вожак. Казалось, не было трудности, которая поставила бы его в тупик; всегда он знал, что ему сказать народу. Но такой беды, такой ответственности никогда еще не сваливалось на его плечи. Как поступить, что сказать всем этим измученным женщинам?      В нем проснулся старый балтиец, времен штурма Зимнего. Опыта нет - сердце подскажет. Он обвел ястребиным взором всю эту плачущую толпу:      - Смирно! Не реветь! В лесу и без того сыро.      И сразу слышно стало, как шипят под ветром сосны, как вздыхает и щиплет траву успокоившаяся и разбредающаяся по поляне скотина и как вдали кукушка задумчиво отсчитывает кому-то долгие-долгие годы. Рубцов посопел незажженной трубкой. Час назад ему помешало закурить появление вражеских танков. С тех пор он и держал трубку в кулаке, время от времени машинально посасывая ее.      - Так, стало быть, домой? Со всем скотом, чтоб на наших чистопородных коровушках фашист отъедался? Чтоб на нашем молоке-масле он сил набирался? Чтоб твоего Федора, твоего Лукича, твоего Николая Степановича бить? Этого вы хотите? - Игнат уставился в широкое, круглое лицо Сайкиной.      - Да пропадай он, скот, в таком разе! - закричала, протолкавшись к председательской двуколке, бабка Прасковья. Черная от пыли и слез, простоволосая, с седыми распущенными космами и исплаканным, исцарапанным лицом, стояла она в притихшей толпе как живое олицетворение всеобщего горя.      Увидев Варвару Сайкину, старуха бросилась к ней:      - Это ты сказала, чтоб домой скот вести?      - А что делать? С этими вон рогатыми танками разве сквозь фронт пройдешь? - отозвалась Варвара и тут же отпрянула, закрывшись руками.      Старуха плюнула ей в лицо:      - Вот тебе за такие слова, тварь бесстыжая! Они вон что, ироды, делают, - бабка Прасковья показала на остатки раздавленной подводы, - а мы их нашим колхозным добром кормить станем? Так? Ну, кто еще за то, чтоб домой стадо вести?      Женщины вздыхали, опускали глаза.      - А что поделаешь? К своим ведь не пройти. Что ж, коровам через фронт лётом лететь, как птицам? - тихо ответила Сайкина, предусмотрительно пятясь и прячась за спинами подруг.      - Резать скот - вот что! Пусть лучше вороны склюют, чем этим иродам германским нашим добром пользоваться! - выкрикнула бабка Прасковья.      Женщины даже отшатнулись от нее. Вот так, ни за что ни про что, переколоть это чудесное стадо, в которое каждая из них вложила столько трудов, забот, стараний?! Разом уничтожить давнюю гордость и славу колхоза?! Самая мысль об этом показалась всем кощунственной.      - Ополоумела старая, - такую скотину под нож!      - Кормили, холили, ночи не спали, как детей вынянчивали...      - Матреша, Матреша, где ты? Слышишь, что она тут каркает?      Женщины бросились к Матрене Никитичне:      - Хоть ты скажи ей!      Матрена Никитична не принимала участия в этом женском митинге. Когда танки налетели на гурт, она сорвала с телеги своих маленьких Иришку и Зою, отбежала с ними в сторону, прижалась к березе, да так и застыла, бледная, окаменевшая. Она не видела взоров, с надеждой обращенных к ней, не слышала вопросов, она точно потеряла зрение и слух. "Фашист настиг!" - эта страшная мысль подавляла в ней все. Ей казалось - жизнь кончилась. И она стояла в оцепенении, крепко прижав к себе испуганных, притихших ребят.      Игнат Рубцов порывисто сипел незажженной трубкой. Ему тоже, как и всем здесь, было страшно от мысли, что эти вот холеные коровы, с тяжелым, как куль пшеницы, выменем, рекордистки, которых еще с весны с особой любовью готовили к Всесоюзной сельскохозяйственной выставке, этот громадный курчавый бык Пан с красивой, надменной мордой, за которого колхоз получил уже две медали, эти тонконогие смешные телята - все это превосходное, славное стадо будет лежать вот тут, на опушке чужого леса, добычей ворон и волков. Но что же, что можно сделать, если немецкие танки перешли дорогу?      Рубцов увидел гнев и ужас, появившиеся на лицах женщин от одного предположения, что скот придется уничтожить. Столько лет он сам терпеливо и упорно прививал всем им святую любовь к общественному добру! Сумел привить и очень гордился этим.      Сколько самоотверженных трудов, сколько благородного человеческого волнения, сколько светлых надежд заключено в этом стаде! И все - прахом, без всякой пользы! Душный клубок подкатывался к горлу председателя. Здесь, в лесу, ему не хватало воздуха. Он рванул ворот гимнастерки, и пуговицы, как переспевшие ягоды, сыпанули на траву. Но как же быть? Нет, старая права! Партия устами Сталина приказала при вынужденном отходе войск не оставлять противнику ни килограмма хлеба.      - Так что же, фашистам отдадим скот? - крикнул он, стараясь придать своему голосу гневную твердость.      Колхозницы притихли. На Рубцова были обращены вопрошающие, молящие, испуганные глаза. От своего испытанного вожака ждали все эти женщины, девушки и подростки решения, ждали с надеждой, что он найдет какой-то иной, менее страшный выход. С трудом проглотив подступавший к горлу горячий ком, Игнат Рубцов крикнул как можно громче и злее:      - Не станет "Красный пахарь" фашиста кормить! Забить! Забить - и никакая гайка!      Вот тут-то точно проснулась от тяжелого сна Матрена Никитична. Она опустила на траву своих ребят, подошла к толпе, и женщины расступились, давая ей дорогу, с надеждой глядя теперь уже на нее. Она стала рядом со свекром, провела рукой по лицу, словно снимая с него невидимую паутину.      - Валяй, сношка, огласи, какое у тебя мнение по данному вопросу, - хрипловато выговорил Игнат и звучно щелкнул прутом по тугому хромовому голенищу. Он тоже с тайной надеждой смотрел на Матрену Никитичну.      Женщины обступили ее, жадно задышали ей в лицо:      - Давай, давай, говори!..      - А мое мнение такое: скот не забивать, - тихо, но очень убежденно сказала Матрена Никитична.      - И правильно... Ишь надумал, колченогий дьявол! Забить! Мы этих телят, как ребят своих, только что не с рожка кормили... Забивать... У кого это рука подымется!      - А что ж делать? Кругом проклятый фашист, - тоже тихо, одними губами прошептала бабка Прасковья и снова принялась всхлипывать и причитать.      - А мое мнение такое... - продолжала Матрена Никитична. - Сколько уж дней мы по лесам идем? Вон какие здесь леса-то - нехоженые, нерубленые, в иное место и солнышко луч не просунет. Угнать скот в леса подальше и ждать, пока наши вернутся. Ведь вернутся же они, верно?.. Вот мое какое предложение будет.      Удовлетворенный шепот прошел по толпе. Как просто! Почему же это раньше никому не пришло в голову?      - Верно! - обрадовано воскликнул чей-то голос.      - Что верно? Где жить, что есть, чем скотину кормить будем? Еловые шишки грызть? Пеньками закусывать? - спросила по обыкновению во всем сомневавшаяся Варвара Сайкина. Но по ее сразу оживившемуся лицу было видно, что и она рада новому совету и возражает только по привычке противоречить.      Но предстоящие трудности никого не испугали. Только бы сохранить всех этих коров, телок, бычков, лошадей, что, не ведая нависшей над ними угрозы, разбредясь по поляне, спокойно щипали траву.      - При коровах с голоду не помрем!      - А хлеб, а картошка? С берез сымешь? Чай, не телята, на одном молоке...      - На молоко и иной продукт у людей выменяем. Не пустыня.      - Правильное предложение, принимаем на все сто процентов.      - Отсидимся в лесу, фашисту тут не век вековать.      - Ну, чего ты молчишь, председатель? Сношка-то вон умней твоего рассудила... А то - забивать... Придумал!      Рубцов хмурил лохматые брови. Предложение снохи открывало новый выход, не предусмотренный никакими инструкциями по эвакуации. Ничего не ответив, он вынул из-за голенища старую военную карту, выпрошенную у врача санбата, которому колхозники сдавали на днях очередной удой, разложил ее на сиденье двуколки и стал внимательно изучать. Дорога, на которой настигли их немецкие танки, прорезала на карте сплошную зелень огромного лесного массива с редкими, заштрихованными голубым пунктиром пятнами болот.      А что, если и в самом деле послушать сноху? Чем черт не шутит, может и удастся сохранить стадо. Не удастся, найдет фашист - перебить скот можно в любую минуту. Благо на прощанье секретарь райкома расщедрился и выдал на табор знаменитого колхоза несколько гранат да три старые английские винтовки из трофеев финской войны. На инструктаже в райкоме, правда, строго-настрого, под ответственность коммунистов, наказывали, чтобы ни одной колхозной овцы противнику не оставлять. Но того, что случилось с табором "Красного пахаря", инструктаж не предусматривал.      Как и всегда в трудную минуту жизни, старый сельский большевик, попытался представить себе, как посоветовал бы ему поступить в этом случае товарищ Сталин. Как? Он приказал не оставлять неприятелю ни килограмма хлеба. Но они же и не собираются кормить оккупантов. Они даже и убоины не хотят оставлять. А партия всегда учит: дерзайте!      Игнат Рубцов посмотрел на тех, с кем ему предстояло выдержать самое тяжелое испытание во всей его большой, яркой и сложной жизни. Разные это были люди. Почти все они в последние годы, когда в колхоз пришло богатство и трудодень стал полновесный, работали с огоньком, но не обходилось, конечно, без того, чтобы не пошуметь, не поссориться, не покричать. По плечу ли им перенести небывалые тяготы лесного сиденья? И тут, в момент, когда старый большевик собирался впервые в жизни сознательно нарушить партийную инструкцию, увидел он на лицах всех этих скотниц, доярок, телятниц такое единодушие, что чутье организатора и массовика подсказало ему: выдержат, любое испытание перенесут, костьми полягут, только открой перед ними надежду сохранить знаменитое стадо!      Он еще раз взглянул на карту. Места подходящие; хотя немецкие танки, несомненно, засекли гурты, - стадо и люди могут бесследно исчезнуть в лесах, как горсть муравьев в стогу сена.      - Давай сворачивай в лес, чего там над бумагами затылок чесать, не в правлении сидишь!      - Резолюции писать некогда.      - Аль охота еще немцев дождаться?      - Председатель, исполняй, раз народ требует.      Колхозницы торопили. И хриплым от волнения голосом отозвался народу Игнат Рубцов:      - Воля ваша. Скот бить не будем!      Поручив нескольким женщинам помочь бабке Прасковье похоронить останки внучат, Игнат тронул гурты и на первом же перекрестке свернул на другую дорогу, перпендикулярную той, на какой их обогнали вражеские танки. Отойдя по ней километров десять, он перегнал скот через неглубокую речку и прямо с брода по просеке повел вглубь леса.      Сначала гурты двигались по заросшей травой зимней дороге, потом и вовсе по бездорожью. Все глубже и глубже уходили они в чащу заказника, отмеченного на карте сплошным размывом зеленой краски. Шли от зари до зари, но продвигались медленно, с трудом.      Пять дней тянулись люди и скот по лесу, по руслу высохшей речки, по белым тугим пескам, печально стонавшим под колесами телег. Иногда прорубали путь сквозь кусты, иногда гатили хворостом мочажинки, порой чуть не на руках перетаскивали телеги, скарб и телят через лесные ручьи с неудобными, крутыми берегами.      На шестой день они забрались в такую глушь, куда в мирное время заходили лишь охотники, да и то в зимнюю пору. В глубоком овраге с крутыми скатами, густо поросшими кустарником, Игнат Рубцов выбрал место для лагеря.            4            Здесь, на необычном лесном новоселье, колхозники имели возможность еще раз убедиться в хозяйственных талантах и предусмотрительности своего председателя.      Собирая табор в путь, Игнат Рубцов постарался захватить с собой все, что могло понадобиться для жизни на новых местах, в трудных военных условиях, когда гвоздь и тот стыдно просить у государства. На подводах оказался не только весь инвентарь фермы, необходимый для ухода за скотом, не только косы, грабли, серпы, нужные для заготовки кормов в пути, как того требовала райкомовская инструкция, но и сепараторы, маслобойки, формы для сыров, котлы, плотничий и слесарный инструмент, ящики с гвоздями, мотки проволоки и многое другое, что необходимо было для организации жизни на новом месте. Уже в последнюю минуту Рубцов бросил в одну из телег оборудование легкой походной кузницы, какую обычно давал в дорогу бригадам, отправлявшимся на косьбу на дальние пустоши.      Все это было теперь неоценимым кладом. Как только остановились, подводы и гурты были собраны в овраге, председатель сменил суконную гимнастерку и военные шаровары на брезентовый комбинезон тракториста, в котором дома ковылял обычно в страдную пору по токам да по машинным сараям. Он был хорошим хозяином и считал, что раз решено зимовать в лесу, то благоустраиваться надо прочно и обстоятельно, что бы там ни происходило на фронте.      Для начала он строго организовал труд, создал бригады скотниц, доярок. Бабку Прасковью назначил главной телятницей, отрядив ей в помощь всех мало-мальски пригодных ребят и девчонок. Из старших мальчишек сколотил звено конюхов и поставил во главе его пятнадцатилетнего брата Варвары Сайкиной. Десять самых сильных и самых сметливых женщин он назначил в строительную бригаду. Старшей над всеми животноводами и конюхами определил сноху; строителей возглавил сам.      Старый балтийский матрос, не имевший в доколхозные времена и клока земли и перебивавшийся в родном селе то плотничьим, то столярным, то слесарным делом, Игнат Рубцов слыл мастером на все руки. Бывало в первые дни "Красного пахаря" увидит он в поле, во дворе или на колхозной службе лентяя либо неумеху, вырвет у него инструмент да, поплевав на руки, такую покажет работу, что лентяю тоскливо станет от стыда и унижения. И будет лентяй под насмешки окружающих неловко толкаться возле своего председателя, смотреть на него жалким взглядом да робко тянуть руку к инструменту. И что бы то ни было - топор ли, пила ли, коса или ручка сепаратора, или лопата... даже баранка трактора или тонкая стеклянная пипетка в хате-лаборатории, - все это как-то очень ловко ложилось в большие руки матроса, и, что бы он ни делал, работа шла у него легко, сноровисто.      За несколько дней были устроены в овраге загоны для скота, накопаны в левом крутом его берегу землянки, их покрыли накатником из тонких бревен, а поверх еловыми ветвями, землей и дерном. Каждая семья получила по такой землянке. Для удобства разместились побригадно, гнездами. Справившись с этими неотложными делами, строители начали валить лес и копать в откосе оврага теплые хлевы на зиму.      У Матрены Никитичны на привычном деле женщины работали споро. Правда, в пути по лесу отбились от стада две коровы да двенадцать голов, в том числе и знаменитую рекордистку Красавку, подавили немецкие танкисты. Но в дороге и в лесу уже приняли пять телят. Соответственно новым, необычным условиям жизни их назвали: "Березка", "Сосенка", "Елочка", "Полянка". Бычок появился неожиданно не в масть стаду - черный, зеленоглазый, сердитый. Его назвали было "Фашистом", но бабка Прасковья, теперь, после гибели внуков, и вовсе не выходившая из телячьего загона, решительно стала на защиту столь тяжело оскорбленного бычка, пошла к Рубцовой и добилась, чтобы брюнет был реабилитирован. Его назвали "Дубок". Стадо даже начало постепенно отгуливаться на лесных пастбищах, где и в полдень не вились слепни, а трава, никогда не знавшая косы, была коровам по брюхо.      С первых же дней жизни в лесном овраге был восстановлен точный учет трудодней, и строго по трудодням отпускала Варвара Сайкина молоко, творог и сметану со склада, разместившегося в тени огромной шатровой ели. Это возрождение в столь необычных условиях привычных колхозных порядков сплачивало людей, заряжало их уверенностью, помогало им переносить тяготы и невзгоды необычного бытия.      После первых хлопот по лагерю Матрена Никитична занялась своим жильем. Она сама расширила землянку, выкопала в стенах широкие ниши, поставила туда козлы и на них из жердей и елового лапника устроила постели для себя и ребятишек. Чтобы стены, высохнув, не осыпались, она укрепила их плетнем из веток. Ящик, в котором везли отруби для телят, приспособила вместо стола, застелила его скатеркой, поставила вокруг кряжистые чурки. Когда благоустройство землянки было завершено, она стала разбирать чемодан и очень обрадовалась, обнаружив на дне его старый номер "Огонька", в котором был помещен очерк о "Красном пахаре". На первой странице журнала был портрет Сталина. Она вырезала этот портрет и прикрепила на стене землянки. Отошла ко входу, довольным взглядом окинула свое новое жилище. Все стояло на своих местах и даже выглядело уютно. У женщины сразу полегчало на душе.      На следующее утро, когда семья уселась за импровизированный стол пить чай, вскипяченный в закоптелом котелке, маленькая Зоя заявила, что в лесу ей больше нравится, а старший, Володька, пожалел только, что нет радио...      Матрена Никитична вспомнила свой золотистый, еще пахнущий смолой и свежим деревом дом и вздохнула. Но горевать было некогда. Большое хозяйство в необыкновенных лесных условиях непрерывно требовало рук и глаз...            5            Дела в лесном таборе шли неплохо. Только заготовка кормов на зиму вызывала постоянное беспокойство Матрены Никитичны. В свободные часы, когда стадо паслось на лесных выгонах, доярки и скотницы косили сено на болотных лужках. Ребята сушили его, метали копны. Но кос было взято с собой всего девять штук, лето шло на убыль, и при самом самоотверженном труде косарей нельзя было надеяться, чтобы удалось заготовить сколько нужно сена на зиму для такого большого стада да еще для изрядного табуна коней.      Над той же заботой ломал голову и Игнат Рубцов. Иной раз, когда лагерь уже спал и тишина в овраге нарушалась только звоном сосен да писком комаров, он сползал с лежака, устроенного им из пружинистых ореховых жердочек, зажигал светец, сделанный из насаженных на палку скрученных берестичек, и при чадном неярком пламени подолгу изучал карту.      Да, место для лагеря выбрано ловко. Тут не в чем упрекнуть себя. Безлюдье, дорог близко нет, овраг разве только с неба заметить можно, да и на этот случай приняты меры: землянки копали под соснами, в зарослях кустов, и кусты эти рубить было запрещено. Но есть уязвимая сторона: далеко от жилья. Ни новостей узнать, ни обменять молочные продукты на хлеб, картошку, крупы. Взятое из дому у людей кончалось, и как ни изобильно выдавались со склада молоко, творог, масло, русская душа начинала тосковать по хлебу, по котелку щей, по чугунку свежей, рассыпчатой дымящейся картошки. Но и это, в конце концов, не страшно. Люди и не то еще готовы были перенести, когда решали прятать стадо. Корма, корма! Вот главное! Страшно подумать, что зимой береженый скот начнет на глазах падать и сохраненное от стольких опасностей стадо погибнет от бескормицы.      Рубцов смотрел на карту. Сплошная зелень да голубая штриховка болот. Даже и намека нет на близость человеческого жилья. Но так ли это? Не врет ли карта? Колхозному вожаку не верилось, что все эти огромные лесные массивы с поемистыми речками, с хорошими лесными выпасами в годы предвоенного расцвета социалистического хозяйства могли бы пустовать. Однажды, глянув за обрез карты, он заметил дату топографической съемки, напечатанную мелким шрифтом, и даже свистнул: 1929 год! Явно врет карта! Столько воды с тех пор утекло!      И он решил немедленно обследовать близлежащие места, удобные для выпаса и покосов. По его мнению, они не могли не привлечь внимания рачительных колхозных хозяев. Он наметил себе на карте несколько таких мест. Осматривать одно из них, лежавшее километрах в семи от лагеря, он отправился на следующий день вместе со снохой на своей двуколке. Они долго ехали по лесному безлюдью, вдоль песчаного русла высохшей речушки. Когда речка повернула на запад, из-за поворота вдруг открылся перед ними вид на просторный заливной луг. Как гигантские муравьиные кучи, стояли на нем стога сена, порыжевшие от дождей. Рубцов нетерпеливо дернул вожжи. На рысях выкатил на поляну, по-молодому выскочил из двуколки и стал раскуривать обгорелую трубку.      - Сорок два стога - целое "заготсено"! Живем не тужим!      Матрена Никитична сунула руку в стог. Из-под верхнего слоя она вынула горсть глубинного сена, помяла, понюхала, даже куснула травинку. Сено было хоть и не свежее, прошлогоднее, но хорошее, луговое, не пылило и не трусилось. Умелый хозяин, должно быть, метал эти стога.      - Ничего, правильное сено. И его хватит. Только с кем за него рассчитываться, чье оно?      На опушке заметил Игнат Рубцов просторный, крепко рубленный из толстых бревен сарай под крышей из драни, и уже родилась у него мысль: сарай этот разобрать, поднять да перевезти в овраг.      - Все наше, советское! - ответил он снохе, хозяйственно осматривая пронзенную солнечными лучами полутьму просторного сеновала. - С советской властью и квитаться станем. Раз немец сюда пришел, мы с тобой, поскольку мы неоккупированный колхоз, всех богатств наследники. А наши придут - поквитаемся, кто кому что должен.      Игнат бойко ковылял по лужку, с довольным видом сосал трубку, щупал сено, прикидывал, как лучше к нему из леса на телегах подъезжать, и все бубнил: "Дело, дело!" Это был, должно быть, сенопункт какого-то совхоза или воинской части, глубокий резерв большого хозяйства, забытый при эвакуации. Даже колеи дороги, ведущей к стогам откуда-то с юга, уже успели зарасти подорожником, муравой, тмином. Это особенно радовало Игната: значит, враг дороги сюда не найдет. "Добре, добре, граждане! А пока они обнюхаются да прознают от кого-нибудь о сене, оно уж будет тю-тю! И сарайчик тоже. И самый след дождем смоет".      Хвост голубоватого едкого махорочного дыма неотвязно тянулся за Рубцовым. В голове роились всяческие интересные планы. Не любя откладывать дела в долгий ящик, он хотел уже садиться в двуколку и спешить звать людей, но его остановил взволнованный шепот Матрены Никитичны:      - Папаня, кто-то там в стожке... Слышите?.. Шевелится...      Встретиться с кем-нибудь здесь, у сенных запасов, не входило в планы Рубцова. Он молча подтолкнул сноху к таратайке и жестом приказал ей садиться. Но тут до них со стороны ближнего стога явственно донесся стон. Жалость к неизвестному, которому, вероятно, требовалась помощь, победила в Рубцове все хозяйственные соображения. Матрена Никитична подбежала к стогу и в глубокой яме, выдавленной в сене, увидела очень худого старика. Он лежал на спине и тяжело, прерывисто дышал, тоскливо глядя перед собой воспаленными, лихорадочными глазами.      - Муся, Муся же! - нетерпеливо звал старик, принимая Матрену Никитичну за кого-то другого.      - Папаня, тут человек! - крикнула женщина свекру, который, стоя возле таратайки, настороженно посматривал на сноху. - Он помирает!      Игнат Рубцов поспешил к стогу.      А старик дышал уже с трудом. Он то звал Мусю, то принимался заклинать ее доставить какие-то ценности. Он был в бреду и на вопросы не отвечал. Молча стояли над ним сноха и свекор, понимая, что этому человеку ничем уже не поможешь.      Заметив в сене котелок, Матрена Никитична высыпала из него ягоды, сбегала на речку за водой. Тем временем Игнат расстегнул старику ворот гимнастерки, распустил ремень. Умирающему вытерли вспотевший лоб, положили мокрую тряпку ему на сердце. Больной очнулся, слегка приподнялся на локте и жадно прильнул к воде. Он глотал шумно, острый кадык его двигался под заросшей жесткими волосами кожей.      Оторвавшись наконец от котелка, старик открыл глаза, увидел над собой два незнакомых лица и испуганно отпрянул.      - Кто? Вы кто? - хрипло спросил он и дрожащей рукой стал судорожно шарить подле себя.      - Все мы люди, все человеки, - неопределенно ответил Игнат, которому этот жест не понравился.      - Вам бы лежать спокойно, а не за оружие хвататься, - добавила Матрена Никитична, следя за руками незнакомца.      Старик грустно улыбнулся и сложил руки на груди.      - У меня нет оружия, - сказал он так тихо, что слова эти не столько были услышаны, сколько угаданы по движению губ. - Вы не знаете, где Муся Волкова?.. Худенькая... русая девочка... на ней костюм лыжный...      Матрена Никитична отрицательно покачала головой.      Старик опять захрипел, заметался, точно пытаясь разодрать себе грудь. На лице его выступили крупные капли пота. Он начал задыхаться и, должно быть, последним усилием уходящего сознания успел прошептать:      - Воды!      Когда он снова пришел в себя и в его помутневших глазах забрезжило осмысленное выражение, он посмотрел по очереди сначала на Матрену Никитичну, которая, по-видимому, внушала ему больше доверия, потом на Игната Рубцова.      Умирающий словно изучал этих незнакомых людей. Потом еле заметным кивком головы он попросил колхозницу наклониться. Та опустилась на колени, почти приникла ухом к его посиневшим, шелушащимся губам.      - Муся Волкова где-то... - чуть слышно шептал старик. - Мы шли к своим... Сено, сено... Мешок, там ценности... Огромные... городского банка... Государственное имущество... Вот не донес... - Вдруг каким-то последним усилием воли он приподнялся на локте и ожившими на миг глазами опять посмотрел на сноху и свекра. - Поклянитесь... донести туда, - он повел глазами на восток, - сдать... Словом честного советского человека поклянитесь... Скажите: клянусь!      Пораженная вспышкой страстной, упрямой воли в этом полумертвом, холодеющем теле, Матрена Никитична взволнованно прошептала:      - Клянусь!      - И вы! И вы! - настаивал умирающий, требовательно смотря на Рубцова. Видно было, что он расходует последние силы, чтобы удержаться на локте.      - Что ж, коли так, дело святое: клянусь! - ответил старый балтиец и даже вытянулся по-матросски, произнося это слово. - Чьи ценности?      - Государственные, - прошептал умирающий, бессильно падая на спину.      Жизнь уже ушла из его глаз, но рука все еще шарила в сене.      Матрена Никитична взяла эту холодеющую руку, и ей почудилось, что еле ощутимым, как вздох, движением пальцы старика пожали ее ладонь. Женщина наклонилась к губам умирающего и скорее угадала по их движению, чем услышала, что он хочет, чтобы они подождали какую-то Мусю.      - Где она? Куда она ушла?      Но старик уже вытянулся и лежал прямой, строгий, с успокоенным выражением на лице. Игнат медленно стащил с головы кожаную фуражку.                  6            Рубцовы молча отнесли тело в сторону, в тень молодых березок, прикрыли ветвями.      - Приняли волю - надо исполнять, как приказано, - сказал наконец Игнат Рубцов.      Вид у него был задумчивый и торжественный.      - Видать, деньги казенные нес, - шепотом, точно боясь потревожить покой лежащего на траве старика, предположила Матрена Никитична.      - Пойдем наследство принимать, - тоже тихо ответил свекор.      Они остановились у растрепанного стога.      - О мешке каком-то говорил. И все рукой шарил. Уж не его ли искал? Только что-то не видно никакого мешка: вот ведерко, вот картохи в тряпице. Больше, похоже, ничего нет.      - Надо в сене пошарить, - посоветовал Игнат Рубцов.      Бывалый человек, немало видел он смертей на своем веку. Умирали у него на руках в империалистическую и в гражданскую войну боевые товарищи, принимал он последнюю волю от дружка своего, сельского активиста, сраженного в 1927 году пулей, пущенной из кулацкого обреза. Колхозники из "Красного пахаря", да и из соседних артелей, когда подходил их смертный час, часто посылали за Игнатом Рубцовым, человеком верным и справедливым, чтобы ему сказать свое завещание. Но смерть этого незнакомого старика потрясла даже и Игната.      Молча разрыли Рубцовы стожок, откопали сначала рюкзак со скудным запасом еды, походной посудой да девичьими пожитками, а потом, уже на самой земле, покрытой редкой, желтой, без солнца выросшей травой да гранатово блестевшими земляными червями, нашли тяжелый, крепко завязанный мешок.      Стали развязывать. Матрена Никитична, помогавшая зубами растащить неподатливый узел, первая заглянула в мешок - заглянула и отскочила, как будто увидела там клубок змей. Игнат нагнулся и только головой покачал. Подняв мешок, встряхнул на руках, прикидывая на вес, поставил на траву и с удивлением посмотрел в сторону березок, под которыми лежало тело старика.      - Да на это два таких стада, как наше, пожалуй, купить можно, - выговорил он наконец, рассматривая какой-то кусок, сверкавший крупными, с добрую горошину, бриллиантами. - Ну и ну!.. Ай да старик!.. И как он только волок такую тяжесть!      Матрена Никитична, присев на траву, с удивлением перебирала драгоценные вещи. Ее поражал не только самый клад, найденный ими в стогу, но еще больше - человеческая сторона, видимо, необычайной истории этого сокровища. Неизвестный старик и какая-то девушка Муся явно уносили эти ценности с занятой врагом территории. Ничего другого тут нельзя было предположить. Но как такое богатство попало в руки этого немощного человека? Откуда оно взялось? Кому он сам обещал, что сохранит и донесет эти громадные ценности?      Роясь в мешке, Матрена Никитична наткнулась на какие-то бумаги, свернутые в тугую трубочку, перевязанную шнурком от ботинок. Игнат развернул сверток, прочел вслух заглавие описи, перелистал страницы, нашел дату, и только тут, вполне уразумев, что два неведомых человека хранили и несли сокровище, которое им никто не поручал, о существовании которого там, за линией фронта, быть может, никто даже и не знает, понял он все величие бескорыстного подвига этих людей.      - Папаня, это ж наши, из нашего городского банка. Они столько ж, сколько и мы, прошли, - задумчиво произнесла Матрена Никитична.      Игнат опять стащил с головы порыжевшую, потрескавшуюся кожаную фуражку.      - Настоящая большевистская душа! - торжественно сказал он, глядя на покойного Митрофана Ильича Корецкого. - Крепкий большевик был!      Так тут же после своей кончины был назван старый беспартийный человек, всю жизнь скромно и незаметно проработавший у банковских касс.                  7            Уложив мешок с сокровищем в плетеный кузовок двуколки и оставив сноху у тела покойного дожидаться неизвестной, неведомо где пропадающей Муси, Игнат Рубцов уехал в лесной лагерь за колхозницами. Под вечер явились женщины с лопатами. Могилу вырыли на краю поляны, под самой высокой сосной, пышная зеленая вершина которой первой в лесу принимала лучи восходящего солнца и последней освещалась угасающим закатом. Тело обернули в старенькую простыню, на грудь покойному положили полевые цветы.      Игнат Рубцов не утаил от колхозниц, кем был этот старик, что нес он с собой и какую волю выразил в свой смертный час. Обряжая перед погребением его тело, женщины поглядывали на покойника с уважением, к которому примешивалось удивление.      Наступила ночь, а Муси все не было. Похороны решили отложить на завтра. Колхозницы, поужинав, устроились на ночлег в одном из стогов.      Но плохо спалось им в эту ночь. Острый серпик молодого месяца, поднявшийся над лесом, наклонившись над поляной, щедро осыпал холодным серебром потемневший лес, смолкший луг, шапки стогов, и все это лоснилось под его лучами. У деревьев улеглись черные тени. Кузнечики пиликали так старательно и самозабвенно, что казалось, будто звенит сама эта летняя душистая ночь.      Невдалеке, под березами, белел полотняный саван непогребенного старика. Женщинам невольно думалось об этом человеке, потом мысль перекидывалась к мужьям, что дрались с врагом где-то там, на фронте. Вспоминали о своих гнездах, оставленных без призора далеко позади, тягуче вздыхали. Может быть, для того чтобы отогнать тревожные думы, рассказывали разные истории о кладах, о крови и преступлениях, с которыми всегда связывалось в народном представлении приобретение богатства. Под рассказы эти стали уже понемногу засыпать, но кто-то завел речь о сене, и все сразу оживились. Эти стога казались всем куда более ценными, чем неожиданно найденный мешок с сокровищами. Золотом скот не прокормишь, а тут уйма сена. Теперь не страшна табору и самая лихая зима. А там, глядишь, и родная армия вернется, выручит из беды.      Сохранить бы все стадо, да телят вырастить, да в отел еще новых принять. Пригнать бы в колхоз скот целым, упитанным. Ахнут оставшиеся: "Здравствуйте пожалуйста! Откуда? А уж мы тут печалились, думали, что уже и кости ваши волки давно обглодали..." Эти мечты вовсе отогнали сон. Колхозницы заспорили: перевозить ли сено отсюда в овраг или не тревожить стогов, оставить его тут до снега, до легких зимних дорог. Хозяйственные разговоры затянулись за полночь, и женщины уснули уже перед рассветом.      А утром, когда заморосивший на заре дождик прохладным своим дыханием разбудил женщин, появилась Муся и от незнакомых этих людей узнала тяжелую весть. Но лишь когда над свежей могилой уже поднялся рыжий холмик и влага, капавшая с ветвей высокой сосны, покрыла песок прихотливым тисненым узором, девушка по-настоящему поняла всю глубину утраты, поняла, кого она лишилась, почувствовала себя беспомощной, одинокой, крупные слезы беззвучно побежали наконец по ее загорелым, шелушащимся щекам.      - Поплачьте, поплачьте, милая, слезой любое горе исходит, - говорила Мусе Матрена Никитична, и в ее черных с поволокой глазах тоже блеснула влага.      Остальные женщины со скупой деревенской чинностью вытирали слезинки кончиками головных платков.      Муся посматривала на них, стараясь понять, с кем столкнула ее судьба. Особенно поразил девушку коренастый пожилой мужчина в старой, порыжевшей, потрескавшейся кожанке. Он стоял у могилы вытянувшись, как солдат на часах, держа кожаную фуражку в согнутой левой руке.      - Кто вы, товарищи? Партизаны? Да? - спросила Муся.      Ее впечатление, что эти неизвестные ей люди, так участливо разделившие ее горе, чем-то отличались от тех, кого до сих пор встречала она, бредя по тылам немецкой армии, укреплялось, вырастало в уверенность. Это была не внешняя, а внутренняя, незаметная для глаза и в то же время очень ощутительная разница. Сама еще хорошенько не зная почему, Муся после долгих недель постоянной звериной настороженности чувствовала себя среди этих людей хорошо и легко, точно уже перешла линию фронта и очутилась на свободной, неоккупированной земле.      - Вы партизаны? Правда?      - Коровьи партизаны, - отозвалась полная, грудастая женщина с румяными, как клюква, щеками. - Подойниками воюем...      - И чего ты, Варька, болтаешь, сама не знаешь! - перебила ее маленькая, сухощавая, ядовитого вида старушка. - У девоньки этакое горе, а ты зубы скалишь... Колхозницы мы, милая. С вашего же району колхозницы... А это вон Матрена Рубцова, Матрена Никитична. Слыхала о ней, наверное, чай рядом живешь, а она у нас громкая, товарищ Рубцова-то...      Вот тут-то, еще раз взглянув на пригожее, умное лицо своей новой знакомой, Муся наконец вспомнила, что незадолго перед самой войной увидела она в журнале кинохроники, как эта статная красавица, в белом халате, похожем на докторский, водила по каким-то длинным помещениям, где стояли сытые пятнистые коровы, экскурсию крестьян и агрономов из соседней, только что присоединившейся к Советскому Союзу прибалтийской республики.      - А как вы сюда попали? Что вы здесь делаете?      - У здешнего лешего трудодни зарабатываем, - усмехнулась Варвара Сайкина.      Историю лесного табора Муся узнала от Матрены Никитичны уже по пути в лагерь. Женщины шли тесной стайкой, говорили что-то совсем обычное о найденном сене, о том, чем заменить отруби в телячьих рационах, о каких-то коровьих болезнях с неведомыми Мусе названиями, и вид у них был будничный, деловой, как будто двигались они не дремучим лесом в глубоком вражеском тылу, а в летнюю страду возвращались вечером с поля. И девушка наслаждалась тем, что после стольких скитаний случай свел ее с этими людьми.      Должно быть, оттого, что разрядилось наконец постоянное нервное напряжение, Муся почувствовала вдруг, как она устала. Она еле волочила ноги и мечтала поскорее добраться до места, лечь и заснуть - заснуть, ничего не остерегаясь, заснуть среди своих.      Девушка плохо помнила, как они дошли. Только серые, прямые, пушистые, как лисьи хвосты, дымы, вставшие вдруг перед ней по краям затененного деревьями оврага, запали почему-то в память. Не успела она удивиться, что люди здесь не боятся жечь дымные костры, как послышался лай собак, и целая стая их, сопровождаемая мелкой ребятней, вырвалась из-за деревьев, с шумом покатилась за лошадью и таратайкой, в которой ехал хромой человек в кожанке. И, почувствовав себя совсем дома, Муся присела под деревом, чтобы завязать шнурок на ботинке. Она не заметила, как прилегла на мягком, сыроватом, отдававшем лесной прелью мху, и больше уже ничего не видела, не слышала ни в этот, ни на следующий день.            8            Проснулась Муся только на третьи сутки в полдень - проснулась бодрая, с легкой, отдохнувшей душой. Где она? Жаркие солнечные лучи, бившие в узкий ходок, освещали в глубине землянки небольшой портрет Сталина, укрепленный на стене. На столе в банке из-под консервов стояли голубые крупные лесные колокольцы, казалось еще хранившие влагу в своих узорчатых раструбах. Девушка вспомнила: "Я - у своих!" Некоторое время она лежала неподвижно, со счастливым сознанием, что наконец-то окончился ее тяжелый и опасный путь, что уже не нужно настораживаться при каждом шорохе.      А снаружи вместе с мягким шепотом сосновых вершин, к которому ее ухо уже так привыкло, что воспринимало его как тишину, доносились самые обыденные, но такие дорогие ей теперь звуки колхозного полдня: ленивое мычанье сытых коров, озабоченное блеянье овец, звон подойников, ритмичный стук молотка, отбивающего косу, и гулкие удары топора, повторяемые звонким эхом.      Под потолком землянки гудела большая синяя муха.      Муся неподвижно лежала на застланных хвоей нарах. Сердце билось от радостного ожидания, грудь жадно вдыхала жилые запахи землянки. Девушке подумалось, что вот так должна, наверное, чувствовать себя рыба, полежавшая на песке и возвращенная волной прибоя обратно в родную стихию.      Вдруг она услышала приглушенный детский шепот:      - Глядит! Проснулась!      - Иришка, беги скажи мамане!      По ступенькам ходка быстро протопали легкие ножки. Потом совсем уж тоненький третий голосок спросил:      - Тетенька, ты верно проснулась?      Только тут поняла Муся, что "тетенька" - это она и есть. Ей стало весело. Она пружинисто села на своем лежаке. Ребята, как вспугнутые синицы, шарахнулись в противоположный угол землянки. Оттуда, из полутьмы, смотрели на Мусю две пары продолговатых, черных с поволокой детских глаз, очень напоминавших глаза ее новой знакомой.      - Тетя, вы больше спать не станете? - спросил, осторожно выходя из угла, худенький смуглый мальчик лет семи.      - А что? Тебя как зовут?      - Володя. Мать велела вам, как проснетесь, садиться есть.      Володя хозяйственно снял полотенце, закрывавшее что-то на столе, и перед Мусей оказались миска с желтым варенцом, котелок молока и маленький ломтик хлеба. Она жадно принялась за еду. Девочка, которую звали Зоя, тоже вышла теперь из своего угла. Она была упитанная, розовая, походила на морковку-каротельку.      - Ты теперь у нас жить будешь? - осведомилась Зоя. - Тетя, а верно, ты клад нашла?      Наслаждаясь едой, Муся с опаской подумала, что даже вон малыши и те уже знают о существовании ценностей. Но сейчас же отогнала зародившееся в ней опасение: ведь здесь все - свои! Зачем от них что-нибудь скрывать!      По земляным ступенькам снова затопали босые ножки. Вслед за быстрой Иришкой, отличавшейся от сестры и брата своей курносой, некрасивой, густо поперченной веснушками рожицей и белизной волос, туго заплетенных в две тоненькие косички, спустилась в землянку сама Рубцова.      - Разбудили они вас, бесстыдники... Ведь говорила же им! - произнесла она своим звучным грудным голосом. - Да уж и верно пора. Ох, и спали же вы! Даже не слышали, как мы вас сюда перенесли... Гляжу на вас - спит, хоть из пушек пали. Как это вы в дороге груз-то свой не проспали?      Муся хотела было сказать, что за время блуждания по лесам она ни разу как следует не выспалась. Но, вспомнив все, только прижалась к Матрене Никитичне и, зарыв лицо у нее на груди, заплакала шумно, по-детски.      - Ну вот те и раз! - удивилась та. - А ну, повертывайте барометр на "ясно" да управляйтесь с едой поскорей. Председатель наш, свекор мой, все вон возле землянки возится, не терпится ему о кладе вашем потолковать.      Девушка быстро оделась. Хозяйственная Матрена Никитична заблаговременно достала из ее мешка одно из платьев, и оно успело проветриться и отвисеться. Но странное дело, в этом собственном своем платье, которое несколько недель назад было как раз впору, Муся чувствовала себя теперь неловко, непривычно; оно точно стало мало ей и связывало движения. Робко выбравшись из землянки, Муся зажмурилась от брызнувших ей в глаза сверкающих красок ясного полдня. Потом она увидела уже знакомого ей мужчину со шрамом на щеке. Он стоял в нескольких шагах у костра, с раскаленным железным прутом в руке, в стареньком комбинезоне, и с любопытством смотрел на нее из-под серых кустистых бровей, похожих на клочки древесного мха.      Не выпуская из правой руки раскаленного прута, он левой крепко пожал руку Мусе и точно со дна бочки пророкотал:      - Игнат Рубцов из "Красного пахаря"! - И добавил: - Может, слыхали? Земляки ведь вроде...      Ладонь у него была жесткая, как подошва.      Не дождавшись ответа, он наклонился к треугольной пирамидке, не без искусства вытесанной из крупного дубового чурбана, и, видимо, продолжая прерванное занятие, стал выжигать на ней надпись. Муся прочла: "Здесь погребен советский гражданин Корецкий М. И., геройски погибший на посту в борьбе за со..." Мужчина продолжал выжигать буквы, пока прут не остыл. Тогда он сунул его в костер, подбросил сушняка и вдруг, улыбнувшись широкой, доброй улыбкой, неведомо откуда появившейся на крупном обветренном лице, спросил:      - Отоспалась, странница? Чай, о мешке своем беспокоишься? Не беспокойся, у меня мешок, ни порошинки не пропадет... Ну, пшено, брысь отсюда! - цыкнул он на внуков, потом, подождав, пока стихнет топот босых ножек, показал на дубовое бревно, от которого был отпилен кусок для обелиска: - Садитесь, товарищи женщины.      И когда они сели, добавил тоном, по которому стало ясно, что он привык и умел командовать:      - Мы с Матреной - члены партии. Садись и докладывай нам все по полной форме.      Муся принялась рассказывать историю скитаний, а Рубцовы слушали и сочувственно кивали головой. Когда девушка честно поведала им о спорах с покойным из-за того, что стоит ли нести сокровище и не лучше ли его зарыть в укромном месте до возвращения Советской Армии, и дальше описала, как, по настоянию ее спутника, шли они, сторонясь людей, через лесные чащи, затрудняя и замедляя тем самым свой путь, Игнат Рубцов, усмехнувшись, перебил:      - Вот и сразу видать, кто из вас когда родился... Что ж, по первому делу он прав. В военное время гайка и та не должна на дороге валяться. А тут такое сокровище! Да за него сейчас столько оружия купить можно! А ты - зарыть... А по второму делу дал промашку старик. Ты права: советского человека и в немецком тылу обходить нельзя. Наш человек в честном деле всегда помощник... Ну, говори, говори, перебил я тебя...      А когда рассказ девушки дошел до того, как, утопая в болоте, Митрофан Ильич сначала привязал к протянутой ему жерди мешок, старый балтиец победно поглядел на собеседницу, будто речь шла о его собственном подвиге:      - Вот оно как у нас! - И обратился к снохе: - Расскажи о нем своим телятницам да дояркам - пусть знают, как социалистическую-то собственность блюсти. - Рубцов задумчиво пошевелил в костре железный прут. - Да, хорош дядька был! Только вот напрасно людей чурался... Это зря. Должно, с царских времен дрожжи еще бродили. Тогда только тот и жил, кто зубы умел скалить. Один человек, красавицы мои, - дерево в поле. Чем оно выше поднялось, тем скорее его ветер повалит. А колхоз - бор. Част бор - любой шквал остановит, любая буря его облетает...      Он встал, вынул из костра зардевшийся на конце прут и принялся оканчивать на грани обелиска слово "социализм". Потом, когда железо опять посинело и из-под него перестал виться острый дымок, Игнат выпрямился и вздохнул:      - Ну что ж, красавица, отдохни тут у нас малость, на молочке отпейся, а там дадим тебе верного напарника - да и в путь. Старику твоему слово дано как можно скорее ценности советской власти доставить.      Муся невольно прижалась к Матрене Никитичне. Как! Неужели опять в этот страшный путь, опять чувствовать себя не человеком, а травимым зверем, спать вполглаза, быть вечно настороже?..      - А может быть, война скоро кончится?      - Нет, конца не видать. Далеко до него. Не настал, видно, еще наш денек, - вздохнул Игнат Рубцов.      - И когда он только наступит? - с тоской проговорила Матрена Никитична. - Как подумаю, что они уже за рекой и еще чьи-то поля топчут, чьи-то дома жгут... Что же мы их пускаем-то, что ж это армия-то делает?.. Подумать страшно, сколько земли, сколько людей наших под ним!..      Часто задышав, она закусила губу и отвернулась.      Снова сунув в костер железный прут и задумчиво глядя на то, как перебегают искры по синей окалине нагревающегося металла, Рубцов забасил:      - Был я в прошлом году на Октябрьскую в гостях у шефов наших на паровозоремонтном заводе. Видел, как там в одном цехе из стали здоровенную пружину для паровозных рессор гнули. Добела брусок раскалят и завивают. Если сталь хороша - чем больше пружину гнуть, тем прочнее она, тем больше в ней силы. И такую мощь она в конце-концов набирает, что паровозище - вон он какой, а она его держит. А уж если ей разогнуться дать - все кругом разнесет.      - То пружина... Ты это, папаня, к чему?      - А все к тому: чем больше я о войне думаю, тем больше мне та пружина вспоминается. Вот Наполеон нас жал, гнул, мы сжимались, сжимались, а как разжались, от Наполеона одна вонь пошла. Вот и думка у меня о пружине, чую я в отходе нашем великую хитрость и победу нашу вижу. С боями отходим. Кровью исходит враг... Сжимается, сжимается пружина, а разожмется - и нет гитлерии, и от Гитлера грязных порток не сыщешь. Вон у нас какие люди! - Игнат показал корявым пальцем на незаконченную надпись на обелиске. - Вот погодите... помяните мои слова... разогнется пружина, и полетят фашисты от нас, уж так полетят! Только вопрос - будет ли кому лететь-то? Уцелеет ли кто из них?      - Скорей, скорей бы! - воскликнула Муся.      Слова колхозного коммуниста как-то по-новому осветили для девушки страшные картины: горящий родной город, трупы на дорогах, уничтоженные деревни...      - А может, еще союзники хоть сколько-нибудь подсобят, - сказала Матрена Никитична. - До победы воевать обещали.      - Обещали! Да знаешь ли ты, кто они такие есть, господа чемберлены всякие?.. Ага, не знаешь, а я знаю, я с восемнадцатого года помню, какие они мне друзья. - Рубцов хлопнул себя по хромой ноге: - Вот они мне памятку на всю жизнь под Мурманском подарили! Нет уж, сношка, туда не гляди. Рук своих не жалей, вот на что у нас надежда - на руки на наши да на большевистскую партию. Больше никто не спасет: ни бог, ни царь и не герой.      Рубцов набил трубку и закусил ее желтым, крепким зубом. Потом занялся выжиганием и молчал, пока не окончил дела. Тогда он отложил железный прут, раскидал костер и, довольно посмотрев на законченный обелиск, сказал:      - Ну, заболтался я с вами. Прощай, красавица, отдыхай тут да о пути подумывай.      Прихрамывая, он с молодым проворством сбежал по склону на дно оврага и скрылся в кустах. В скоре до нее донесся его рокочущий бас, по интонациям и выражениям угадывалось, что председатель кого-то распекает.      - Опять идти... - с тоской сказала Муся, поглядывая на еще курившуюся дымкой гарь раскиданного костра.      - И когда все это кончится? - отозвалась Матрен? Никитична, аккуратно затаптывая каждую дымящуюся уголинку. - Ведь как жили, как жили!.. А сейчас я как подумаю, что мой, может быть, уже лежит где-нибудь на земле мертвый, солнце его печет, ворон над ним кружит мух с него согнать и глаза ему закрыть некому, - этому Гитлеру горло б зубами перегрызла!      Матрена Никитична почти выкрикнула последние слова. Странно было видеть эту женщину взволнованной. Что-то напоминало в ней сейчас большую плавную реку, которая, переполнившись дождями, вдруг изменила своему спокойному течению, забурлила и вышла из берегов.      "И куда он ушел, фронт? Сколько за ним идти придется?" - думала Муся.      - А то, слышь, иной раз видится мне: сидит он под кусточком раненый, кровь из него хлыщет, губы запеклись, зовет... А кругом люди с фашистами сражаются, не до него, а он все зовет, зовет, и над ним только злые мухи жужжат... Нет, скажи мне сейчас: "Брось все, Матрена, и ступай в сестры" - все бы бросила, детей, хозяйство, и пошла бы... Не своему, так другому какому помогла бы... И еще...      - Мотря!.. Никитична!.. - позвал откуда-то сверху высокий женский голос.      Женщина встрепенулась, вытерла ладонью глаза и стала обычной, точно прошел поток поднятых дождями вод, вошла река в свои берега, и по-прежнему плавно стало ее величавое течение.      - Иду, иду, минуты без меня не можете... Понадоблюсь вам, Муся, - возле коров ищите. А то Володьке или Иришке накажите - они найдут.      Матрена Никитична легко взбежала вверх по дорожке, пробитой меж кустами серого ольшаника, и уже оттуда, из-за гребня откоса, донеслись ее слова, обращенные, по-видимому, к Мусе:      - А он верно говорит, свекор: разогнется пружина... Ох, и разогнется ж!..            9            Пока Игнат Рубцов одному ему ведомыми путями завязывал связь с внешним миром, добывал сведения о положении на фронтах и обдумывал маршрут, жила Муся Волкова в "Коровьем овраге", как прозвали в лагере колхоза "Красный пахарь" свое новое поселение.      Она быстро перезнакомилась со всеми жителями землянок, научилась узнавать знаменитых коров-рекордисток и даже, на удивление всем скотницам, была мирно встречена маститым быком Паном, мрачный характер и задиристые повадки которого были в лагере известны так, что даже собаки обходили, поджав хвост, его огромную, мускулистую, налитую до краев дикой силой тушу. Этот забияка, с виду степенный, благообразный, но всегда исподтишка высматривающий круглым, налитым кровью нервным глазом, по чьей бы это спине пройтись шершавым рогом или нельзя ли хоть кого внезапно прижать крупом к изгороди, - вдруг, на удивление всем скотницам, дружелюбно отнесся к новой обитательнице Коровьего оврага.      Завидев Мусю издали, Пан приветственно ревел во всю мощь своих легких, гремел цепью, тянул через изгородь свою великолепную глупую морду и, как собака, брал у девушки прямо с ладони картофелину или пучок травы, осторожно трогая протянутую ему руку теплыми замшевыми губами.      Колхозный табор, осевший в глуши векового леса, произвел на Мусю поначалу странное впечатление. Удивительно было не то, что в этих нехоженых местах, где столетиями тишина нарушалась только птичьим писком, воем ветра да звериным ревом, жили теперь люди. Поражало Мусю, как быстро обжили они глухой овраг, как ревниво сохраняли здесь, в лесных пущах, свои привычки и дорогие им формы жизни, принесенные с богатой усадьбы, с просторных, хорошо ухоженных полей "Красного пахаря".      Утром, когда весь лес был еще полон розоватых сумерек - и первые солнечные лучи, пробив древесные кроны, как золотые копья пронзали туманную полумглу между деревьями, бригадиры поднимали своих людей. Суетня умывающихся слышалась со дна оврага, где в камнях тихо журчал холодный родник. А на крутом берегу, где уже поднимался серый прямоугольник перевезенного сарая, как дятлы, долбили дерево топоры строительниц. Слышался дробный мелодичный звон. Это у дубового пня, к которому были пристроены тисочки и наковальня, Игнат Рубцов, зажав клещами малиновую железную полосу, ковал какую-то нужную в хозяйстве вещь - ковал лихо, с пристуком, с перебором. Ребятишки, по двое взявшись за ручки, крутили колесо походного горна.      С лужайки возле ручья, где в чугунных котлах варился общий завтрак, тянуло сытным запахом пищи. Подвывали центрифуги сепараторов, громыхали поршни маслобоек. В большой прохладной пещере под елью, где уже прочно поселились запахи молока, Варвара Сайкина, облаченная в белый халат, принимала у доярок пенистый, еще теплый удой. Особенно радовало Мусю, что в деловой, будничной суете лесного лагеря ничто не напоминало о грозной опасности, в окружении которой жили люди. То был крохотный островок советской жизни среди обширной территории, где фашисты пытались установить свои порядки.      Матрена Никитична, посмеиваясь, рассказывала как-то своей новой подружке, что только теперь она по-настоящему узнала всех этих женщин, с которыми вместе прожила столько лет. Люди тут стали рачительней, сплоченней, требовательней к себе. Должно быть, именно то, что здесь они с особой тщательностью соблюдали правила и обычаи колхозной жизни, помогало им переносить тоску по дому и тяготы лесного бытия.      Вскоре Муся перестала всему удивляться и сама втянулась в эту жизнь. Сначала она помогала кому придется, но скоро это ей перестало нравиться. Тем и крепок был созданный Игнатом Рубцовым лагерный уклад, что каждый здесь знал и делал свое дело. Поразмыслив, Муся пришла к председателю, который с помощью старших ребят нагонял у походной кузницы обручи на рассохшуюся колесную втулку, и заявила, что не хочет быть дармоедом и желала бы по мере сил работать на каком-нибудь определенном деле.      Рубцов одобрительно глянул на девушку и, не отрываясь от дела, спросил:      - А что нравится? Приглядись и приставай к любой работе, к какой сердце лежит.      Дело себе Муся уже присмотрела. Ей нравились телята, маленькие, пестрые, веселые, на длинных тонких ногах и, как казалось ей, "все на одно лицо".      - Что ж... - сказал Игнат, критически оглядывая только что окованную и слегка еще дымившуюся втулку. - Что ж, телята - дело ответственное. Передай бабке Прасковье, что председатель определил тебя ей под команду. Богатое, между прочим, дело - телята. Глядишь, пока что трудодней себе на приданое заработаешь. У нас в "Красном пахаре" знаешь какой был трудодень!            10            Так Муся Волкова, умевшая по-настоящему увлекаться любым интересным делом, начала под "командой" опытнейшей телятницы колхоза, бабки Прасковьи Нефедовой, свою новую карьеру.      Быстро научившись различать телят не только по кличкам, но и по характеру, она вскоре умело готовила для них пойло, меняла подстилку, кормила, чистила, даже лечила их. Особенно нравился ей закуток для самых маленьких - "ясли", как называла бабка уютный угол, где еще при своих "мамашах" были размещены телята "овражного отела": Березка, Сосенка, Елочка, Полянка и Дубок - головастый игривый молодчик, впрочем едва еще державшийся на длинных, разъезжающихся в разные стороны ногах.      Прасковья Нефедова славилась на весь колхоз сварливым нравом. Но девушка быстро разглядела под хмурой личиной вечно всем недовольной ворчуньи добрую, привязчивую и верную душу. Бабка начала с того, что выгнала девушку из телячьих закутов за то, что та явилась в пестром платье - "бычков пугать", а кончила тем, что собственноручно перенесла рюкзак с пожитками "горемычной странницы" в свою землянку, вырытую возле телятника, и уступила девушке нары, устроив себе постель на полу.      Муся с радостью переехала на жительство к своей начальнице. Ей тягостно было стеснять Матрену Никитичну с ее тремя ребятишками. Телятница напоминала девушке ее собственную хроменькую бабушку, беззаветно любившую и баловавшую внуков. Прасковье же новая сожительница помогала переносить одиночество. К тому же у бабки была одна, известная всему колхозу, необоримая страсть - она любила поговорить, и ей нужен был слушатель.      Впрочем, этот бабкин недостаток не очень угнетал девушку. Бывалая старуха рассказывала интересно, образно и никогда не повторялась. Когда же речь касалась излюбленных ее "телячьих" тем, бабка становилась прямо поэтом, и Муся не уставая слушала всяческие наставления по уходу за маленькими питомцами.      По бабкиным рассказам выходило, что каждый теленок на свой манер и требует соответственного обращения. Старуха без устали тараторила: о веселых шалостях игривой Полянки; о капризах балованой Елочки, которая никогда без фокусов за еду не примется и которой для аппетита перед кормежкой надо шейку пощекотать; о прожорливости простушки Сосенки, не удавшейся почему-то породой "ни в мать, ни в отца" и норовившей бесцеремонно оттереть своих соседей от вкусного пойла; о подлом характере маленького Дубка, в сонных глазах которого, сверкавших, как два озерца, среди бархатистой шерсти, бабка склонна была видеть притворную меланхолию и ехидство необычайное.      Старуха всерьез, должно быть, считала, что работа ее в телятнике - самое ответственное дело на земле. Когда в ходе лагерной жизни случалось какое-нибудь "ущемление телячьих интересов", бабка вытирала руки о фартук, потуже завязывала под подбородком платок и отважно шла сражаться с Матреной Никитичной и самим Игнатом Рубцовым, которого, впрочем, втайне побаивалась. Более горячо, чем о собственных удобствах, мечтала она о каких-то особых стойлочках и кормушках, какие видела в прошлом году на сельскохозяйственной выставке.      - Помереть мне без причастия и отпевания, без креста мне в земле лежать, если я из этого жилы Рубцова такие же кормушки не вырву! Уж он у меня, хромой леший, не отвертится, нет! Не таковская я!      - Разве сейчас до кормушек? Война, фашисты кругом!      Старуха спохватывалась, задумывалась, но тут же уверенно возражала:      - Фашист, верно... Так, боже ж мой, навек, что ль, он пришел? Фашист, девонька, как болезнь холера: всех косит, а потом фу-у, и нет ее. И куда только господь бог смотрит? Этакой пакости позволил на земле наплодиться!      В углу Прасковьиной землянки темнели доски старых, засиженных мухами икон, изъеденные жуками-древоточцами. Иконы эти бабка не захотела оставить в деревне "на поругание антихристам". Она была верующая, но бог у нее был свой, простецкий. Сидел он у нее где-то немного повыше колхозного председателя, можно было при надобности у него что-нибудь попросить для себя или для телятника, а при случае даже и поругать его малость.      - Ведь я, Машенька, как война-то началась, за пятнадцать верст, грешная, в церкву побежала, да в самую горячую пору - считай, полтора трудодня верных пропало. Да на свечку, да на тарелку клала, да попу - ничего не пожалела. И уж как я у него просила: "Господи Иисусе, не допусти окаянных антихристов до нашего колхоза, не приведи теляткам моим в путь-дорогу подниматься!" И ведь что ж, не услышал. Видишь, очутились в лесу, в буераке, как звери какие... И внуков малых, младенцев чистых... - Бабка скривилась, часто задышала, захлюпала носом и подняла к иконам свои сердитые глаза. - И куда ты глядишь только, совести в тебе нет! Допустил, чтобы ироды эти младенцев своим танком проклятым...      В свободное от работы время она дребезжащим голоском напевала старинные грустные деревенские песни, и Муся, схватив мелодию, без слов вторила ей.      Голос новой телятницы, звонкий и чистый, как вода в ключе, что бил на дне оврага, окончательно покорил бабку Прасковью, бывшую когда-то, до замужества, первой певуньей на своем конце села. Узнав, что ее помощница даже учится "на певицу", старуха прониклась к ней такой преданной нежностью, точно Муся была самым маленьким и беспомощным из всех ее поднадзорных - телят.      По вечерам, когда в овраге уже сгущались тихие сумерки и только на вершинах старых сосен, стоявших на гребне, еще пламенел закат, девушки и женщины помоложе усаживались на двух поваленных деревьях, меж которых была вытоптана и утрамбована небольшая площадка. Эти бревна, уже залоснившиеся от частого сиденья, заменяли им скамейки на лужайке перед зданием колхозного клуба, где собирались они когда-то в родных местах. Варвара Сайкина принималась играть на балалайке, и под нехитрый перезвон струн девчата надсадными голосами выкрикивали:      Мой миленок что теленок, Только разница одна:      Теленок лезет целоваться, Мой миленок никогда...      Частушки сыпались одна озорнее другой, крепче и крепче били каблуки и босые пятки утрамбованную землю. Резкие, крикливые голоса, звуки балалайки будили лесную ночь, поднимали уснувших птиц, и они срывались с веток, свистя крыльями, уносились в теплую темень. Но вдруг в разгар веселья какая-нибудь из женщин вздыхала:      - А где он сейчас, миленок-то?..      И сразу обрывался голос балалайки, стихали песни, женщины и девушки сдвигались на бревнах, стараясь теснее прижаться друг к другу, и начинались тихие, скорбные разговоры о том, что может фашист творить сейчас в "Красном пахаре", о мужьях и суженых, воюющих неизвестно где.      Вот в такую-то тихую минуту бабка Прасковья, обязательная посетительница этих "гулянок", и упросила Мусю спеть.      Разгорались на августовском небе россыпи звезд. Еще не поднявшаяся луна обрисовывала своим светом волнистую стену леса. Таинственно и тревожно шумели сосны. В прохладной ночи нет-нет, да трогал ветер листья ольх и орешника, и они что-то тихо бормотали спросонья. Среди лесной тишины как-то по-особому зазвучала песня о зимнем вечере, о снежных вихрях, об одиночестве поэта-изгнанника...      Нет, даже в Москве перед затаенно притихшим залом, в самый счастливый день своей жизни, девушка не пела так, как поет тут, в лесу, перед этими женщинами, гордо переносившими необыкновенные тяготы жизни в лесной глухомани. Песня, казалось, заполняла весь бесконечный простор, достигала до самих колючих звезд. И когда с неподдельным волнением Муся тихо вывела: "Выпьем с горя, где же кружка, сердцу будет веселей...", она услышала - именно услышала - в ответ такую тишину, что отчетливо обозначились в ней дальнее уханье филина, затаенные вздохи и тихое всхлипывание уже почти невидных во тьме слушательниц.      Потом до уха Муси донеслись сдавленные рыдания. Девушка разглядела, что плачет, опираясь на гриф балалайки, толстая, румяная и обычно такая веселая Сайкина.      В эту августовскую ночь девушка особенно крепко поверила, что когда-нибудь, может и не скоро, и наверное еще не скоро, но обязательно станет она такой же певицей, как та чудесная женщина, что поцеловала ее когда-то за кулисами московского театра.            11            Однажды ранним утром, когда Матрена Никитична, уже одевшаяся, чтобы идти в коровник, наскоро кормила своих ребят, в землянку спустился Игнат Рубцов.      Он басовито сказал с порога: "Здравствуйте вам", поиграл с внуками, потолковал о незначительных каких-то делах и, попыхивая зажатой в кулаке трубкой, пустился вдруг вспоминать старую историю о том, как при обмене мичуринских саженцев на пчелосемьи пытался его однажды объегорить председатель соседнего колхоза "Борец" и как ловко он, Рубцов, вывел хитреца на чистую воду.      Матрена Никитична, хорошо знавшая свекра, со все возраставшей тревогой посматривала на него. Она чувствовала, что, болтая о пустяках, этот деловой, обычно скупой на слова человек, должно быть, умышленно тянет, не решаясь начать какой-то трудный разговор. На сердце у нее становилось все тревожнее.      - Ай беда какая, папаня? Не томи, говори, - попросила она наконец.      Председатель колхоза нахмурил лохматые брови и, старательно извлекая занозу из жесткой ладони, ответил:      - Зачем беда! Дело... Ну, пшено, марш на волю, у нас с матерью разговор по партийной линии будет.      Когда внуки, отстукав босыми ногами по земляным ступенькам, выбежали из землянки, Игнат, примочив ранку от занозы слюной, сказал:      - Мы с тобой, Матрена, тут в Коровьем овраге двое коммунисты. Партийное собрание открыто. Давай решать, кому из нас золото нести.      Матрена Никитична и сама уже не раз задумывалась о судьбе их необычайной находки, не раз появлялось у нее опасение: не пришлось бы самой отправляться в путь с кладом. Но всякий раз она отгоняла эту мысль, как назойливую и злую осеннюю муху.      - Маша - крепкая девчонка, да девчонка ж! Разве ей одной такую ценность доверить можно? Не миновать одному из нас ее провожать.      На мгновение Матрена Никитична представила себе ужас, который она пережила, когда фашистская колонна нагнала гурты на дороге. Схватив тряпичную Иришкину куклу, валявшуюся на детской постели, и прижав ее к себе, она прошептала:      - Папаня, у меня ж дети! Я разве могу?      - О хозяйстве не толкую. С табором и ты не хуже моего справишься, - загудел, как майский жук, Игнат. Он с досадой хлопнул себя по искалеченной ноге: - Вот окаянная господская памятка не позволяет! Знаешь, какой я ходок? А тут - леса, буераки... На таратайке по фашистским тылам не покатишь...      Игнат волновался и не мог этого скрыть. Он то клал в карман, то снова вытаскивал свою трубку. Большие руки его при этом дрожали. Шрам на щеке побагровел и, как казалось, даже вспух. Видно было, что разговор этот старому балтийцу тяжел. Каждое слово он точно выталкивал:      - Я, сношка, об этом уж сколько дней раздумываю... Формально, конечно, наше дело - сторона, своих хлопот полон рот, своего горя под завяз. Не жируем. Легче всего так-то: вот тебе, красавица, твой мешок, вот харч на дорогу - и счастливого тебе пути. Так? А по существу? Имеем мы с тобой, члены партии, право девчонку одну в такой риск пускать? Ценности-то какие...      Матрена Никитична молчала. Ее напряженные пальцы охорашивали куклу, с преувеличенным старанием расправляли складочки на кукольном платье. Игнат вскочил. Ловко лавируя между столом и чурками, заменявшими табуреты, заковылял по землянке.      - У меня перед глазами все этот старик... Холодеет уж, и на тебе: "Поклянитесь!" А ведь Маша говорила, беспартийный был. А мы с тобой кто? Ну, кто?      Женщина опять прижала к себе куклу, как будто у нее хотели ее отнять.      - Зойке-то три годочка только, - чуть слышно прошептала она. - Ведь за ней глядеть надо.      Игнат сел за стол, положил перед собой руки и, крепко сцепив пальцы, долго молчал, сипя трубкой и густо чадя дымом. Лицо его напряглось, покраснело, на висках обозначились синие вены, будто поднял он с земли и старался унести непосильную тяжесть.      - Тебе идти, Матрена Рубцова, - сказал он наконец, и голос его был хриплый, а дыхание прерывистое. - Другого ничего не придумаешь. Тебе! За внуками сам пригляжу, я за них и перед тобой и перед сыном в полном ответе.      - Когда выходить? - спросила Матрена и, резко вскочив, повернулась к свекру спиной.            12            А тем временем в другой землянке за миской простокваши и ломтями сухого хлеба из отрубей завтракали бабка Прасковья и Муся.      Найдя наконец человека, который слушал ее с охотой, без насмешек и даже без иронических огоньков в глазах, которые бабка особенно не любила, старая телятница распространялась на любимую тему:      - ...И верно, верно ты говоришь! Клад этот твой что? Тлен, суета сует. На метафе в телятниках - вот где клад свой, девка, ищи! А ты что думаешь? На наших скаредных суглинках только с хорошим скотом богатство и приходит. Вон несерьезный элемент, вроде Варьки Сайкиной, на хвосте несет, будто бабка Прасковья - "телячья богородица" и прочее такое. А я ей, краснорожей, на это скажу: "Дура ты, дура набитая, твои рекордистки где выросли? Ну? У бабки Прасковьи в телятнике - вот где! Стало быть, горлопанка ты этакая, где твоей славы корень, а?" То-то и есть!      Старуха победно глянула на Мусю, как будто перед ней, и верно, сидела ее постоянная супротивница Варвара Сайкина, потом изобразила на лице таинственную улыбку и, наклонившись через стол, доверительно зашептала:      - А знаменитая наша Матрена, думаешь, с чего начала? А? С телки, милая, с телки Козочки, вот с чего. До телки этой кто такая Матрешка была, а? Самая последняя нищенка-побирушка, вот те Христос! Об этом она и сама на собрании говорила, когда ее в областной Совет выставляли. Так и сказала: "Нищенка, побирушка была, граждане!" Все слышали.      Ненадолго в землянке наступает молчание. Постукивают об алюминиевую миску деревянные ложки. Отвечая на какие-то свои, рожденные разговором мысли, Муся начинает напевать услышанную ею от Матрены Никитичны и очень полюбившуюся ей грустную песню:      Хороша я, хороша, Плохо лишь одета.      Никто замуж не берет Девушку за это...      Бабка откладывает ложку и присоединяет к песне свой дребезжащий, но еще приятный и задушевный голос:      Пойду с горя в монастырь Богу помолюся, Пред иконою святой Слезами зальюся...      - Чудная! Нашла с чего слезами заливаться! - вдруг прерывает Муся песню. - Подумаешь, горе: плохо одета. Поработала побольше - и оделась бы как следует! А то реветь, богу молиться... Вот глупости!      Бабка смотрит на Мусю с ласковой усмешкой. Она не уверена, говорит ли это девушка всерьез и нет ли тут подвоха. Но та как ни в чем не бывало ест простоквашу.      - Вот гляжу я на вас, на молодежь на нынешнюю... и ничего-то вы не понимаете! Ну как есть ничего!.. "Пошла да заработала"! Это сказать просто. Я вот до самого венца в одном ситцевом платьишке латанном-перелатанном отщеголяла. И в пир, и в мир, и в добрые люди - все в одном. "Заработала"! А работать где? Это сейчас вам легко: здравствуйте, куда вас определить? Хотите - на ферму, хотите - в телятник, или, может быть, ваше колхозное благородие, на агронома или ветеринара поучиться желаете?.. "Заработала"! Умница какая! Наши Ключи уж на что торговое, богатое село было, а вот, не совру, половина не половина, а уж треть верная с масленой суму на плечи надевала да под чужие окна по куски: "Подайте милостыню, Христа ради..." "Заработала"!.. Это вам теперь легко...      Мусе очень нравятся эти рассказы о прошлом, и, опустив глаза, пряча улыбку, она осторожно поощряет бабку вопросами:      - Больные, что ли, они были, эти нищие-то?      - И больные, конечно, это точно, - отвечала бабка, насмешливо поглядывая на собеседницу. - И больные... В наших тугородных краях, почитай, полволости одним колтуном маялось. Вы, чай, и болезни такой не слыхали. Вся голова болячкой, как шапкой, покрывалась... Вспомнить, милая, жутко... Были и больные, а только по миру больше здоровые ходили. Больной-то, как он пойдет? Он лежит под образами, смерти ждет.      - А чего ждать? В больницу бы шел, лечился.      Старуха всплескивает сухонькими руками:      - Осподи боже мой, уж на что ты, Машка, бестолкова! Ну чему, скажи на милость, вас там в школах-комсомолах учат? Это в какую же такую больницу мы тогда идти могли? Была у нас земская на весь уезд, да и до той тридцать верст немереных. Это у кого кони, те верно, в больницу. Только тот, кто коней имел, колтуном не болел. А бедняк-горюн три раза по дороге ноги протянет, прежде чем до больницы до той доберется... Больница! Это теперь доктора да фершала, избаловался народ. А тогда к бабке сходить надумаешься. Ей и то бывало пяток яиц неси, коли хочешь, чтобы она над тобой пошептала... Больницы, эх! Скажешь!..      Схватившись за ложку, бабка принялась ожесточенно хлебать простоквашу. Ест она быстро, шумно, со вкусом.      Лесной лагерь уже проснулся: прозвенели подойниками доярки; как кузнечики в сене, перекликаются молотки, отбивающие косы; где-то за оврагом погромыхивают колеса телеги, мычат коровы, и на весь лагерь крикливо и звонко поносит кого-то Варвара Сайкина.      - Продрала глаза, балалайка! - сердито ворчит бабка и откладывает в сторону ложку, предварительно ее облизав. Потом, покосившись в сторону потемневших икон, бросает на себя три небрежных креста и, вдруг вспомнив что-то интересное, опять придвигается к Мусе: - Вот ты не веришь, что в наших местах целые деревни иной раз по миру ходили. Спроси у Матрешки-то у Никитичны - она скажет.      Глаза бабки разгораются, морщины разбегаются от них острыми лучиками, и Муся чувствует, что у старухи уж готова интересная история.      - Я ж тебе говорила, что Матрешка-то наша Никитична в гору с телки пошла. Козочкой ту телушку звали. Так ли, нет ли, но я сама от баб мигаловских слышала. Будто это идет раз Матрешка с братишкой Колькой зимой из Подлесья к ним в Мигалово с пустыми торбами - никто им, сиротам, в этот день ничего не подал... Идут полем, а тут, как на грех, метель заварилась, да такая: протяни руку - не увидишь... Идут сироты, чунишки у них замерзли, аж стучат, мороз до костей пробрал. А тут напасть - дорогу потеряли, куда ни ступят - снегу по пояс. Вот беда! Из сил они выбились, сели на какую-то изгородь, сели и стали на бога роптать: дескать, господи Сусе, и куда ты только глядишь, где ж это твоя справедливость? У людей пироги с луком, пироги с кашей да пироги с капустой, а у нас и корки в суме нет и силы кончились. Что ж нам, помирать, что ли?.. А дело было на Николу-зимнего. Ты знаешь, какие у нас в ту пору стужи бывают?      - И очень глупо, нашли к кому апеллировать! - усмехается Муся.      Но уж очень хорошо, смачно рассказывает старуха. Девушка отложила ложку, уперла подбородок в ладонь, и в глазах у нее светится такой интерес, что сердитая бабка прощает ей ее слова.      - А ты не перебивай, слушай, что дальше... Только это они на бога заругались и возроптали - хвать, откуда ни возьмись, выходит к ним из самой метели старичок, седенький-преседенький, хиленький такой, а на лице строгость. Вышел и говорит: "Что же это вы, такие-сякие, немазаные, отроки неразумные, о боге такие слова произносите?" А Матрешка наша - она и в девчонках боевая была, - прямо как в колхозном правлении, ему и вываливает: "А как же нам, товарищ дедушка, на него не серчать, раз он нас, сирот, забыл, и через такую его халатность погибать нам в чистом поле?" Пустила Матрешка такую критику, а старичок в ответ дернул веревочку, что в руке держал, а на веревочке - хвать, телочка красной масти. Ее, должно, во время разговора-то из-за метели и не видать было. "Ваша, - говорит, - правда, детушки. У бога в делах завал, неуправка вышла. Однако с критикой это вы зря. Нате вам телочку, ведите ее домой, и чтобы больше никакого шума от вас насчет господа бога не было". Сказал он это, а тут как метель сразу крутнет, я не видать старичка стало. А потом она опала, метель-то, ветер стих, небо вызвездило. Глядят сироты - кругом никого. Пропал старичок тот и следка на снегу не оставил. А тут надоумилось им: а не сам ли то Никола-угодник был к ним посланный?..      Вот с той телки Козочки и пошла наша Матрешка в гору. Колька этот, брат ее, теперь уж по-ученому где-то, говорят, леса сажает, а сама Матрена вон куда поднялась, в Кремль совещаться ездила... Вот фашиста выгоним, помяни мое слово, не иначе - ей в Верховном Совете сидеть... А все с телки. Так ли уж было - не знаю. Мигаловские старухи говорили - так. За что купила, за то и продаю. А Козочку эту я сама помню. Первеющая корова в "Красном пахаре" была. Рекордистки Красавка да Мальва ей внучками приходятся...      Послышались шаги по земляным ступенькам. Вошла Матрена Никитична. Обрадовавшись ее приходу, Муся хотела было посмеяться насчет ее знакомства с Николой-угодником да расспросить у нее о Козочке, но девушку остановило какое-то необычное, строгое выражение лица Рубцовой.      - Ступай-ка, тетя Прасковья, до телят, - сказала Матрена Никитична, нервно перебирая пальцами бахрому белого платка, - мне с Машей один на один поговорить надо.      - И верно, заболталась я тут, - отозвалась старая телятница, и, засуетившись, она опрокинула над миской глиняный горлач, из которого жирными желтыми кусками со шлепаньем вывалилась холодная простокваша. - Садись, Никитична, кушай, веселей разговор пойдет... И что это заболталась я нынче! Ну просто диво!      Матрена Никитична продолжала стоять у входа, свивая и развивая косички из бахромы шали. Казалось, она вся ушла в это пустое занятие. Но Муся почувствовала, что женщина явилась с недоброй вестью, и даже догадалась, с какой именно. Сердце ее сжалось.      - Идти, да? - спросила она едва слышно.      В голосе ее звучала надежда на то, что она обманулась, что не затем пришла Матрена Никитична. Но та утвердительно кивнула головой:      - Да. Завтра.      Девушка опустилась на скамью, тело ее вдруг стало бессильным, руки непослушными.      - Вместе пойдем.      Муся встрепенулась:      - Как? Вы тоже?      Матрена Никитична медленно кивнула головой. Она была задумчива и печальна. Но Муся не сразу это заметила. Идти вместе с этой женщиной, к которой она уже успела привязаться, показалось ей не так уж страшно.      - Ой, как я рада! Значит, вместе... Вот здорово! - Вся сияя, девушка бросилась к Рубцовой, прижалась к ней. - Ведь я трусиха, я видела во сне, что иду одна с золотом, и проснулась в холодном поту... Спасибо вам, спасибо!      - За что же спасибо? - вздохнула женщина, рассеянно гладя тугие, жесткие кудри девушки.      Со смуглого лица Матрены Никитичны не сходило выражение озабоченности. Где-то в самой глубине ее глаз углядела Муся тоску и тревогу, и только теперь пришло ей в голову, что у будущей ее спутницы - дети, которых придется оставить тут, в лесу. Она не только рискует собой - ей придется надолго расстаться с тремя детьми. "Скверная эгоистка! - с отвращением подумала про себя Муся. - Обрадовалась, что мать уходит от детей. Только о себе, только о себе и думаешь!" - Матрена Никитична, отпустите меня одну. Я дойду, я донесу, не беспокойтесь! - прошептала девушка.      Женщина вздохнула, улыбнулась, и мимолетная улыбка эта была, как те солнечные лучи, что иной раз, на миг проскользнув меж туч, коротко сверкнут в струях падающего дождя.      - Разве можно одной? Это ж такие ценности...      Думая о чем-то своем, Матрена Никитична стала вертеть в руках деревянную ложку. Чтобы только нарушить тяжелое молчание, Муся невесело пошутила:      - Мне тут рассказывали, как вы от Николы-угодника какую-то телку Козочку получили...      Несколько мгновений женщина смотрела на Мусю удивленно, должно быть не дослышав или не поняв ее слов. Потом ее бархатные брови поднялись, от глаз и от уголков рта лучиками разбежались тонкие, точно иголкой вычерченные, но очень выразительные морщинки.      - Это Прасковья, что ли, наплела? Вот старая сорока, ведь знает, отлично все знает! И как я в люди вышла, и откуда в "Красном пахаре" богатство пошло - знает, а все плетет чушь несусветную... Ходили, ходили когда-то среди старух такие байки, забыть их уж давно пора... Я, Машенька, того самого "Николу-угодника", от которого телку-то получила, вместе с комсомольцами потом раскулачивала. Богатый кулачище был, одной ржи у него из ям тонн пять вычерпали. И вся сгнила уж... Сколько времени прошло, а встреться он мне - я б ему и сейчас в глаза вцепилась, этому святому... За эту телушку я у него все лето от зари до зари в своем поту, как огурец в рассоле, плавала. Расскажу как-нибудь вам всю свою жизнь. Дорога у нас длинная, поговорить время достанет.      Матрена Никитична задумалась и вдруг совсем помолодела от веселой, задорной, белозубой улыбки, осветившей вдруг смуглое, загорелое лицо.      - Чем про всякую чушь сказки слушать, спросили бы лучше, как Прасковья телят святой водой от поноса лечила. Спросите, спросите. Весь колхоз со смеху помирал... Началась было у нас весной эпизоотия - телячьи поносы. Ну, понятно, сразу все меры приняли. В помощь к нашему ветеринару еще один из района приехал, карантин установили, все как надо. А Прасковье этого мало. Она тайком от всех возьми да и вызови попа. Провела его в телятник, тот и начал свое колдовство. А когда поп оттуда уж выбирался, приметил его бык Пан. Знаешь, какой он у нас озорник! Приметил - и ну батюшку по двору гонять... Чашу да кропило уж потом бабка в навозе нашла, к нему носила... Этого старая вспоминать не любит. Всыпали мы ей тогда на правлении за такую медицину... Ну, полно болтать, о деле думать надо.      Обняв девушку, прижав ее к себе, Матрена Никитична сказала, впервые обращаясь к ней на "ты":      - Что ж, Маша, давай собирайся. "В путь-дорогу дальнюю", как в песне поется.      И они долго стояли обнявшись, думая каждая о своем.            13            Сборы на этот раз были тщательные.      Игнат Рубцов понимал, в какой сложный и опасный путь отправляет новых подружек, и старался предусмотреть каждую мелочь.      Прежде всего он решил, что ни во внешности, ни в одежде путниц не должно быть ничего, что могло бы привлечь фашистский глаз. Он заставил сноху, которая, даже в коровник идя, одевалась всегда хорошо и аккуратно, расстаться со своим костюмом, с пуховым платком. Матрена Никитична надела юбку из бумазеи, одолженную для такого случая у одной пожилой коровницы, повязала голову черным старушечьим платком бабки Прасковьи, обулась в лапти, сплетенные ей как-то свекром и как нельзя лучше подходившие для предстоящего похода. Муся облачилась в свой заношенный из бумажной фланели спортивный костюм и башмаки. Если бы не пышные, отросшие за дорогу волосы да не тонкая девичья шея, в этом костюме она вполне могла бы сойти за мальчишку-подростка. Игнат и посоветовал было ей для пущей безопасности подстричь кудри. Но девушка пришла в такое негодование, что он только махнул рукой.      По замыслу Игната Рубцова, путницы должны были выдавать себя за голодающих горожанок, отправившихся менять свои пожитки на съестное. Он уже знал, что фашистская саранча быстро уничтожает продовольственные запасы в городах и сотни, тысячи людей, подгоняемые голодом, двинулись в дальние села добывать себе пропитание. Поэтому в мешках спутниц не должно быть ничего, что могло бы разоблачить их. По смене белья, пара байковых одеял, взятых будто бы для обмена, да что-нибудь трикотажное понеказистей, что можно было бы, в случае надобности, надевать для тепла. Ценности он решил положить в мешок, а мешок этот сунуть в другой, больший по размеру, а между ними насыпать прослойку ржи. В случае если фашист пощупает мешок или заглянет в него, - ничего особенного: ржицы добыли себе бабоньки на кашу.      Игнат советовал также путницам ввиду приближения осени в лес глубоко не забираться, от села к селу идти малоезжими проселками, избегать только занятых противником деревень, а свободных не чураться, на ночлег располагаться у добрых людей запросто.      Решив на дорогу выспаться, Муся с вечера простилась со всеми своими новыми подругами, но уснуть не смогла и всю ночь пролежала с открытыми глазами, слушая тонкий комариный звон да вздохи и всхлипы бабки Прасковьи. Чуть свет бабка подняла девушку, всплакнула у нее на плече, осыпав мелкими крестами, по невидной еще в тумане стежке проводила до землянки Матрены Никитичны.      Там не спали. Потрескивая, горела лучина.      - Вовка, гляди, за старшего в доме остаешься, - донесся снизу взволнованный голос Рубцовой. - Все, что дедушка тебе велит, исполняй. Ему за вами некогда смотреть, у него на плечах вон какая махина! Ты, Вовка, сам маленьких корми. Понял? Вместе с Аришкой Зоиньку нянчите.      Муся спустилась в землянку. Мать на коленях стояла перед постелью детей. Володя лежал с открытыми глазами. Должно быть, боясь разбудить сестренок, мирно посапывавших во сне, он лежал неподвижно, закусив рукав рубашки. По лицу его бежали слезы.      Заметив Мусю, Матрена Никитична вскочила. Она была уже одета и стала поспешно обматывать голову темным платком, который сразу прибавил ей лишний десяток лет.      - Мама, мама, не ходи! - зашептал мальчик, глотая слезы, и все его худое тельце затряслось под одеялом. - Не надо, не уходи!..      - Не плачь. Ну чего плачешь? Большой уж, восьмой год пошел! Кабы не война, в школу б пора, - торопливо говорила мать отвернувшись. Она все возилась с платком, должно быть боясь смотреть на детей.      В землянку вошел Игнат Рубцов, необыкновенно хмурый, казалось невыспавшийся. Он кивнул с порога путницам и протянул холщовый латаный мешок так легко, точно набит тот был не золотом и зерном, а сеном.      - Ну, Матрена, велика была до войны твоя слава, прославься еще раз! Послужи родине! Сохрани, сдай в верные руки.      Отдав мешок Матрене Никитичне, он подошел к Мусе. Тяжелая, горько пропахшая табаком рука опустилась на плечо девушки:      - А ты, красавица, во всем на нее надейся. Большевичка, не подведет... Ну, ступайте, что ли!      Не оглядываясь, он пошел к выходу.      Матрена Никитична вскинула тяжелый мешок на спину, поправила лямки, сделанные из льняного полотенца, и решительно двинулась за свекром. Пронзительный детский крик остановил ее. Она встрепенулась, ахнула, как раненая, и, оттолкнув Рубцова, бросилась назад, упала на колени перед постелью и обняла две черненькие и одну белую с косичками головки, задыхаясь зашептала:      - Детушки мои, детушки! Как же вы теперь?.. Маленькие вы мои, хорошие!.. Кровиночки мои!..      Володя как повис у матери на шее, так и замер весь, точно оцепенев. У Аришки и маленькой Зои были сонные, испуганные, ничего не понимающие личики.      Потрясенная этой сценой, Муся бросилась из землянки и чуть не сшибла Игната Рубцова, стоявшего у входа. Тут же были встревоженные, необычно молчаливые бабка Прасковья, Варвара Сайкина и другие жительницы лесного лагеря.      Матрена Никитична поднялась наверх, прямая и решительная. Низко надвинув на глаза платок, она твердо сказала женщинам:      - Присмотрите за ребятишками.      Женщины, переступая с ноги на ногу, опустили глаза, точно им было стыдно, что они вот остаются тут, а их подруга отправляется в опасный путь. Игнат Рубцов резко и крепко пожал путницам руки. Матрена Никитична низко всем поклонилась:      - Ну, простите меня, ежели я кого... Прощайте, граждане!      Выпрямилась гордо, поправила лямку мешка и, не оглядываясь, легко пошла по тропке, вившейся между деревьями и петлями поднимавшейся из оврага. Муся двинулась за ней, И еще долго из сероватой полупрозрачной мглы звучали им вслед слова прощания, напутствия и захлебывающийся детский плач.      Когда голоса стихли и дымы колхозного табора затерялись между древесными стволами, девушка вдруг всем телом, почти физически ощутила, что она уходит из родной, близкой ей среды, где легко дышалось, привычно жилось, и снова вступает в иную, враждебную, где всё - и зрение, и слух, и чувства должны быть настороже.      С час путницы шли молча, потом Матрена Никитична замедлила шаг, дала себя нагнать и взяла Мусю под руку.      - Вот и остались мы с тобой, Машенька, одни, как две щепки в ручье, несет нас куда-то... - Она поправила за плечами мешок. - Не горюй, не может того быть, чтоб мы с тобой пропали!      Еще с вечера уговаривались они, что когда дойдут до деревни, где Муся добывала лекарство для Митрофана Ильича, Матрена Никитична с ценностями подождет в леске, а девушка сходит к знакомой женщине. Они знали, что где-то невдалеке придется им переходить большую реку, на которой недавно бушевало многодневное сражение, и хотелось им у верного человека вызнать все о переправе и о положении на фронте.      К рассвету они дошли до могилы Митрофана Ильича. Дубовый обелиск возвышался над невысоким холмиком, заботливо обложенным дерном. Убаюкивающе шумела сосна. Ветер, покачивая ее вершину, точно кистью водил по небу. Чернела надпись, старательно выжженная Игнатом Рубцовым. Голубенький мотылек, поводя крылышками, грелся, припав к одной из букв. Озабоченно гудел мохнатый шмель.      Муся хотела только постоять над могилой, но колени как-то сами подломились, и она припала к бугорку, пахнущему землей и молодой травкой. Все эти дни, увлеченная работой в телятнике, новыми впечатлениями и заботами, девушка как-то мало думала о погибшем спутнике. Только сейчас, когда нужно было навсегда проститься с этой могилой, Муся по-настоящему почувствовала, как сильно привязалась она к старому ворчуну, навсегда сложившему свои кости под этой звенящей сосной.      - Идем. Поклялись мы ему все до места доставить, исполнять надо! - сурово сказала Матрена Никитична и решительно подняла девушку на ноги.            14            Как и уговорились, Рубцова осталась в леске, а Муся крадучись добралась до знакомого ей сенного сарая и, не найдя на этот раз ивовой корзины, набрала охапку сена поухватистей и пошла в деревню тем же прогоном, что и в первый раз, когда приходила сюда за лекарством. Хотя сердце у нее тревожно колотилось, она чувствовала себя куда уверенней, чем тогда.      Но ни одного немца по дороге не встретилось. Улица оказалась пустой, проводов на плетнях не было, флаги с красными крестами исчезли с коньков крыш. Даже рубчатых следов машин не было на дорогах. Их, должно быть, смыли дожди. Только необычная для жаркого полдня тишина деревни пугала и настораживала.      Муся, не выпуская из рук охапки, смело повернула дверное кольцо и шагнула через порог в прохладный полумрак сеней. На звук шагов из избы вышла знакомая женщина.      Разглядев Мусю, она не удивилась, ни о чем не спросила и только грустно усмехнулась, взглянув на сено.      - Брось его здесь, ни к чему оно теперь - всю скотину забрал фашист проклятый. Как госпиталя сниматься стали, наехали интенданты, на весь колхоз паршивой овцы не оставили. Наш-то фельдшер-то "не гут", помнишь, что лекарство-то давал, хотел было за меня вступиться. Да где тут, чуть самого к коменданту не потащили... Ну, входи, что ли!      Хозяйка распахнула дверь. В избе к запаху жилья еще примешивались острые ароматы медикаментов, но уже ничто не напоминало о том, что в ней жили чужаки.      Хозяйка села у окна и, сплетя на коленях узловатые пальцы жилистых рук, молча смотрела на Мусю. Ее морщинистое, покрытое тяжелым загаром лицо за эти дни стало еще суше, строже.      - Вот уж и пушек наших не слыхать которую неделю. Одни мы остались... - Она вздохнула. - Ну, а лекарство-то пригодилось?      - Умер он. Опоздала я тогда.      - Что ж, будь земля ему пухом! Не один он... Смерть теперь везде урожай снимает, - отозвалась хозяйка. И вдруг в ее суровых, усталых глазах затеплился на миг ласковый огонек. - А сестричка-то - та молодец, выходила-таки в лесу своих раненых. Поднялись, третьего дня за реку пошли, на выход. До армии хотят пробиваться.      Ободренная этой вестью, девушка стала просить хозяйку помочь и ей пробраться за реку.      - Трудно теперь, все мосты наши перед отступлением взорвали. Немцы один навели, да охраняют его, как казну какую. А где хоть малость подходящий бродок, там ихний глаз круглые сутки смотрит. Ох, и зорко следят, пугливые стали! Вдоль большаков да железных дорог леса сводят. Партизаны им всё мерещатся. Видать, здорово вы их щекочете...      Сидя все в той же неподвижной позе, хозяйка метнула испытующий взгляд на Мусю.      Девушка густо покраснела. Опять ее принимают за кого-то другого, опять приписывают ей несуществующие заслуги...      - А что про партизан говорят? - спросила она уклончиво.      - Да какие у нас разговоры! Так, сорочий грай... Лихо, говорят, на дорогах работать стали, поезда под откос летят. Один вон тут, недалеко от нас, вниз по реке, из воды торчит, фрицы с него рыбу удят. С моста слетел.      - И большой ущерб несут?      - Да чего ты меня спрашиваешь? Ваша прибыль, вы и считайте.      - А как же раненые реку переходили?      Хозяйка вздохнула:      - Есть один такой бродочек. Трясина там к самой реке подходит... сколько коров в ней перетонуло... Там, верно, немцы почти не показываются. Только ходить опасно - болото, знающий проводник нужен.      Вспомнилось Мусе, как утопал в трясине Митрофан Ильич, как на глазах уменьшался он, будто таял, и неприятный холодок прошел по спине.      - У нас важное дело, вы должны нам помочь, - сказала она, стараясь произносить эти слова с той силой убежденности, с какой умела говорить Матрена Никитична.      - "Должна, должна"... Никому я, милая, ничего не должна, все долги давно выплатила! - раздраженно ответила хозяйка и, отвернувшись, стала смотреть в окно на пустую, точно мертвую, улицу, залитую солнцем.      Заблудившаяся большая муха с тоскливым упрямством билась о тусклое стекло. За печкой раз-другой, точно настраиваясь, пиликнул сверчок.      - Раз надо, чего ж говорить? - произнесла наконец хозяйка. - Не иначе опять моему Костьке вас вести. Сестричку-то ту с ранеными он провел. А до этого окруженцев провожал, мальчишек еще каких-то целый табун... Опытный!      Хозяйка поднялась, долго смотрела в окно. Когда она обернулась, лицо у нее было печально.      - И что только я, дура, делаю? Муж на фронте, невесть где, ни одного письма до самой оккупации не получила. Старший воюет, а я сына последнего, поильца-кормильца на старости лет под вражью пулю уж который раз посылаю.      Муся вскочила, хотела было заговорить, но женщина осадила ее суровым взглядом:      - Не агитируй - сагитирована!      Она вышла из комнаты и через минуту вернулась со знакомым Мусе мальчиком, вытиравшим о рубаху руки, испачканные в земле. Он чинно поздоровался, сел. По-видимому, узнал девушку, но виду не подал и только изредка исподтишка бросал на нее любопытные взгляды.      - Ты дорогу на брод знаешь?      - На который, на Каменный? А то нет! Мы там весной острожками щук колем, - по-мальчишески пробасил он. - Мне капитан Мишкин, раненый, когда я их на ту сторону доставил, сказал: "Ты, брат Костька, разведчик настоящий!.." А то не знать!      Между тем хозяйка завернула в узелок несколько вареных картофелин и кусок хлеба. Сунув узелок сыну, она, опустив глаза, сказала Мусе:      - Вам не даю, нечего. Все наши трудодни под метлу их интенданты выкачали... Ты там осторожней, сынок, под пулю не лезь. В случае чего, схоронись и лежи.      - Уж знаю... - вспыхнув, отозвался Костя и, покосившись на Мусю, резко отвернулся от матери, когда та хотела его поцеловать. - Пошли, что ли?            15            Молча дошли до околицы. Солнце, перед тем как опуститься за лес, разметало багровые лучи по долине. В прощальном свете догоравшего дня открылся вид на немецкое кладбище. Теперь оно занимало не только пригорок, но и всю равнину до самой железнодорожной насыпи, видневшейся вдали. По-прежнему строгими рядами стояли березовые кресты. Целая стая воронья осела на них, точно пеплом их осыпала, и пепел этот розовел в последних закатных лучах. Девушка невольно остановилась. Маленький колхозник по-взрослому усмехнулся:      - Ай не видела? Посмотри, полюбуйся! Это еще не все, там вон, за насыпью, еще есть. Всю березовую рощу на кресты свели. - Он потянул девушку за руку: - Пойдем, пока ветер оттуда не дунул. Дух от них тяжелый.      Когда кресты остались далеко позади, Костя остановил Мусю:      - К вам, в партизаны, таких, как я, записывают?      - Ну, а вы как, ждете партизан? - уклонилась она от ответа.      - А то нет! Конечно, ждем. После того как партизаны поезд с моста в реку свалили, староста наш, Жорка Метелкин, - его, говорят, фашисты где-то в Великих Луках, что ли, в тюрьме откопали, - вроде сам не в себе... Днем ходит по колхозу, охальничает, грозится, а как солнце на закат, напьется, сядет на крыльцо и давай реветь: "Пропала буйная головушка..." Тетя, а у вас много оружия?      Мальчик был так разочарован и огорчен, что вместо предполагаемого партизанского отряда ему придется провожать за реку двух теток, смахивающих на беженок, что сначала было вовсе отказался их вести, а когда повел, целый час обиженно молчал, односложно отвечая на вопросы: "ну да", "а то нет", "была охота".      Спутницы тоже молчали, прислушиваясь к тишине. Ночь была, несмотря на луну, темная. Землю точно пуховым одеялом покрывал низкий молочно-белый и плотный туман, доходивший до колен. Луна светила сбоку, а впереди, на густо посоленном неяркими звездами небе, шел такой частый звездопад, будто там, за кромкой горизонта, был передний край и над ним непрерывно стреляли трассирующими пулями.      За болотистой равниной заросли камыша стали гуще. Дорожка перешла в узкую тропу. Фигурка мальчика, по пояс погруженная в туман, точно плыла впереди, и Муся, шагавшая второй, старалась не упускать его из виду. Вода смачно жмыхала под ногами. Справа и слева, то расступаясь, то сдвигаясь в сплошную стену, шелестел высокий камыш с темными, еще не запушившимися кисточками. Заросли дышали болотной прелью и дневным, сохранившимся в них теплом.      А высоко над головой путников все время, не затихая, тянулись на запад самолеты. Они шли мелкими группами. Их не было видно, но звук их моторов, то пропадая, то нарастая, господствовал в прохладной ночи и как бы растворял в себе и вопли лягушек, и шелест камыша, и чавканье шагов.      - Наши... На Берлин идут, - обернувшись, проговорил наконец Костя. - Вот уж которую ночь над нами ходят... Ох, наверное, и дают они фрицам жизни!      Спутницы невольно остановились. Моторы в эту минуту звенели как раз над их головой. Мусе показалось даже, что она различает темный силуэт машины. И как-то сразу полегчало на душе, будто в прохладной ночи среди болотных испарений и предостерегающего бульканья пузырьков, поднимавшихся из трясины, услышала она далекую песню друга.      - Темно, туман, много ли сверху разглядишь! А они летят себе и с пути не собьются, - задумчиво произнесла девушка. - Прежде я считала, что летчики ночью дорогу находят по звездам.      Мальчик покровительственно усмехнулся: он-то уже давно разузнал тайну ночного вождения самолета.      - Эх, Машенька, вот они в Берлин слетают, гостинец Гитлеру свезут, а к утру уж дома, у своих. А нам с тобой сколько идти! - отозвалась Матрена Никитична, вздохнув, но сейчас же, точно спохватившись, добавила: - А что тут говорить, дойдем! Не можем мы с тобой не дойти. Права не имеем. Верно?      Мальчик уловил в этих словах особый, скрытый смысл. Нет, это не беженки, как подумалось ему сначала. Зачем, скажи на милость, беженкам пробираться ночью по болотам, рискуя головой? Ясно, эти тетки выполняют какое-то особое задание. Может быть, они партизанские разведчицы? Может быть, несут какие-то важные вести? Может, у них в мешках боеприпасы или взрывчатка? И, желая показать спутницам, что он не просто колхозный парнишка, а тоже кое-что смыслит в военных делах, мальчик заявил, что он по дороге этой уж немало перевел на тот берег разного вооруженного люда. Выяснилось, что эта незаметная, вьющаяся в камышах тропа, протоптанная когда-то деревенскими рыболовами, стала тайной магистралью, по которой неведомо для оккупантов население поддерживает связь между двумя берегами реки, что только позавчера прошли по ней тридцать два раненых, которых в дни боев за переправу медицинская сестра спрятала в лесу левобережья, с помощью колхозниц вылечила и подняла на ноги.      Эта история особенно заинтересовала Мусю. Ведь когда-то мать Кости приняла ее за посланную от той отважной девушки. Впрочем, сестра оказалась, по словам Кости, вовсе и не девушкой, а пожилой женщиной, которую раненые именовали "маманя". Раздобыв крестьянскую одежду, она смело заходила в занятую оккупантами деревню, и по ее просьбе женщины выменивали у немецких фельдшеров на кур и овец лекарства, собирали старые бинты и марлю, а Костя вместе с другими ребятами носил медикаменты и еду в лес. Мальчик с гордостью сообщил, что когда он перевел раненых на тот берег, капитан Мишкин с незажившей раной на ноге, которого несли на носилках, сказал ему, что, вернувшись к своим, они обязательно напишут о колхозе Ветлино самому главному военному начальству.      - Напишут, а колхоза-то и нет... разогнал фашист колхоз. Председательшу нашу, тетю Глашу Филимонову, повесил и заместо нее этого рви-дери Жорку Метелкина в старосты на три деревни посадил. Тот как глаза продерет, так и орет: "Вы теперь ин-ди-ви-дуалы!.." Мальчик с трудом выговорил это незнакомое слово и, прикусив язык, покраснел. Оно казалось ему бранным, и он сомневался, можно ли вообще произносить его при женщинах.      Матрена Никитична сразу точно очнулась. Она принялась выспрашивать, что творят оккупанты в колхозах. В разговоре замелькали туманные для Муси слова: неделимые фонды, семярезерв... Девушка поняла только, что колхозникам все же удалось как-то обмануть старосту, разобрать по рукам и попрятать наиболее ценное из артельного добра. Постепенно разговор перестал интересовать девушку. Чуть приотстав, она слушала шелест как бы накрахмаленных стеблей камыша, надрывные вопли лягушек, бульканье пузырьков и гуденье моторов, время от времени властно врывавшееся в первобытную тишину.      Луна светила теперь сзади, бросая под ноги идущим короткие угольно-черные тени. Девушка думала, что вот этот сияющий круг видят сейчас и летчики, летящие на Берлин, и красноармейцы, бодрствующие на переднем крае, и счастливцы, что живут там, за фронтом, на неоккупированной, свободной земле. Может быть, где-нибудь на передовой смотрит сейчас на луну и отец, вылезший из землянки покурить перед сном. Может быть, видит ее и мать, вышедшая на крылечко покликать братишек, которым уже пора спать.      Вспомнив о родителях, Муся вдруг ощутила такую теску по дому, что изумилась: как это у нее хватило решимости оторваться от семьи! "Милые, милые! Помните ли вы свою взбалмошную Муську?" Девушка старалась представить себе, что сейчас может происходить дома. Рисуя себе одну картину за другой, она так увлеклась, что не заметила, как вышли к изгибу неспокойной реки, с ворчливым плеском перебиравшейся через каменистый перекат. От берега к берегу, пересекая посеребренную, всю точно фосфоресцирующую взлохмаченную водную поверхность, тянулся колеблющийся лунный столб. Холодный парок задумчиво расплывался над рекой.      Муся вздрогнула: б-р-р!      - Что же, раздеваться надо? - зябко спросила Матрена Никитична.      - А то как? Здесь глыбко. Мне в ином месте по шейку, а в ином и донышка не достать, - ответил мальчик.      - Я плавать не умею, - упавшим голосом сказала женщина, прислушиваясь к торопливому клокотанью воды среди камней.      Костя критически смерил глазами ее высокую фигуру:      - Ничего, ты большая, так перейдешь... Тебе по шейку, глыбче не будет. Только смотри, как бы водой с камней в омут не сбросило. Там омутище - ух! Сомы кил на двадцать водятся.      - А если сбросит? - Матрена Никитична тревожно смотрела на беспокойный поток, терявшийся в редком тумане. - Я девчонкой тонула раз - пастухи вытащили. С тех пор в воду заходить боюсь.      Мальчик насмешливо фыркнул:      - Большая, а боишься! Точно курица... Я как ребят провожал, ремесленников... на окопах они работали у старой границы, их фашист танками отрезал... Ух, Дружные ребята! Все вместе из окружения и выходили. Так вот у них многие и вовсе не плавали - и не боялись.      - Перешли?      - Пятерых в омут скинуло.      - Утонули?      - Троих вытащили... У них там один - они его Елка-Палка зовут, а он по-настоящему Толька - ох, лихой парень! Здорово плавает! Он и вытащил.      - А двое?      - В воронку завертело... Этот Елка-Палка нырял, нырял, посинел весь, сам воды нахлебался, а не достал... Вот парень, ни черта не боится! Одного из них, Сашку, белявенького такого, так того он на кашлах перенес... Он у них за командира, этот Елка-Палка, даром что там ребята больше его есть...      - Черный, худой такой? - спросила Муся.      Ей вдруг вспомнилась лесная дорога, толпа ребят в черных гимнастерках с ясными пуговицами, носилки, на которых кого-то тащат. А впереди загорелый, тонкий, смуглый паренек в одних трусах и форменной фуражке. Неужели они, эти мальчишки, всё еще идут на восток?.. И почему-то Мусе стало от этого так радостно, что она как-то даже забыла, что им сейчас придется войти в эту холодную, клокочущую воду. Она в трудные минуты столько раз думала об этих ремесленниках, что добрая весть о их маленьком отряде показалась ей хорошим предзнаменованием.      - Так этот чернявенький у них за вожака?      - Во-во-во... Он все "елки-палки" говорит. Его за это они и прозвали... Ты его знаешь? Он тоже ваш? - спросил, оживляясь, Костя и вдруг спохватился: - Так что же, идти так идти, чего языки зря трепать! Затемно вам от берега подальше отойти надо... Там у фашиста везде глаз.      Костя деликатно отошел за кусты и скоро, уже голый, выглянул оттуда, дрожа от холодной ночной сырости. Увидев, что спутницы раздеваются, он спрятал свою одежду в траве, бегом проскочил на поляну и, звучно пристукнув у берега босыми пятками, с разбегу плюхнулся в воду. Раздался шумный плеск.      - Ух, холодна! - послышался снизу возглас.      Раздевшись, женщины, по совету мальчика, уложили свои пожитки в мешки. Укрепив мешок за плечами, Матрена Никитична решительно спустилась под берег, попробовала ногой воду и тихо ахнула, точно вода обожгла ей пальцы.      Стоя наверху, Муся залюбовалась спутницей. Высокая, несколько полная, но не потерявшая стройности, с тяжелыми косами, венцом уложенными на голове, она в задумчивой нерешительности стояла у сверкающей водной кромки. Ее сильное, строго очерченное тело белело и серебрилось в лунном свете.      - Давай, давай, чего ежиться! - послышался голос маленького проводника.      Матрена Никитична решительно вошла в реку. Стараясь не отставать, Муся, которой было и холодно и боязно, сбежала, мелко семеня ногами, вниз и, стиснув зубы, по лохматым скользким камням переката пошла вперед. Вода, бурлившая и с силой бившаяся об ее ноги, обжигала. Казалось, она умышленно стремилась столкнуть девушку с каменного гребня в тихие водовороты таинственно курившегося омута. Муся представила, что двое из тех отважных ребят, которых она когда-то видела на лесной дороге, может и сейчас лежат вот тут, рядом, на дне, где водятся усатые, головастые сомы. Ей стало страшно.      Но впереди она видела прямую, стройную шею, покатые, как у античных статуй, плечи спутницы. Матрена Никитична, не умевшая плавать, смело двигалась к середине реки, раздвигая упрямые, кипучие струи. Вода была ей уже по грудь. Мусе, которая плавала, как рыба, при виде того, как храбро идет ее подруга, стало стыдно своих страхов. Она ускорила шаги и, всем телом напирая на воду, приблизилась к спутнице, чтобы в случае надобности помочь ей. Беспокойство за подругу сразу убило ее собственный страх. Костя, не достававший уже до дна, плыл впереди, отчаянно гребя наискось течению. Время от времени он оглядывался и, задыхаясь, кричал:      - Левее, левее! На меня держись!      Наконец вода пошла на убыль, и спутницы, взявшись за руки, вышли на мягкую песчаную косу. Значительно ниже их выплыл отнесенный течением проводник. Ежась, как выкупанный щенок, он прыгал на одной ноге, вытряхивая из ушей воду. Все тело его было покрыто пупырышками, зубы клацали. Потом он, отвернувшись от спутниц, стал давать им последние советы:      - Как подниметесь на берег - прямо в лес. Тут тропка направо будет, это на мельницу. На мельницу не ходите: сказывают, там у фрицев пост. Вы возьмите влево через лес на Кадино, потом на Малиновку... Это всё колхозы по опушке. Поняли, что ли?      - Замерзнешь ты совсем, на вот платок, погрейся. Дай я тебя оботру, - забеспокоилась Матрена Никитична, уже облачившаяся в длинную полотняную рубашку.      - Замерзну!.. А раньше-то я мерз? - И, отскочив от спутниц, мальчик побежал по косе, заплескал по мелководью. - Прощайте...      Вскоре русая голова, охваченная расходившимися искрящимися полудугами, замаячила уже посередине переката. Против лунного света она казалась черной.      - Эх, война и таких вот в покое не оставляет! - вздохнула Матрена Никитична. - Один пойдет, а ведь и слова не сказал...      - Мы его так и не поблагодарили, - пожалела Муся.      - Благодарить тут не за что - одно дело мы, Машенька, делаем, все одно. И не за спасибо, не из корысти, не за награды.            16            От реки, долгое время служившей Советской Армии рубежом обороны, путь странниц шел через район, где враги продвигались медленно, с тяжелыми, упорными боями. Не только сёла, лежавшие вдоль большаков, но и те, что были в стороне от пути движения основных вражеских сил, оказались разрушенными и сожженными. Не только берега рек, ручьев, скаты оврагов, не только высотки, лесные опушки и иные удобные для обороны места, но и равнины, поля и луга были густо исклеваны снарядами, минами, изъезжены гусеницами танков. Порой Мусе казалось, что здесь пронесся, все вытаптывая и сокрушая, взбесившийся табун каких-то доисторических животных. Даже леса за рекой не пощадила война. Целые массивы оказались выломанными, вековые сосны, ели, березы валялись среди расщепленных пней и казались богатырями, поверженными в гигантской сечи.      Девушка со страхом смотрела на зеленые и серые туши танков, видневшиеся то тут, то там, на скелеты сожженных машин, поднимавшиеся из черной, обгорелой травы, на бесформенный алюминиевый хлам погибших самолетов.      Матрену Никитичну, которая спокойней относилась к этим памяткам войны, больше сокрушали черные пятна и пепел на месте сожженных стогов и скирд, раздувшиеся трупы коров и лошадей, валявшиеся в придорожных канавах, перестоявшиеся, сохнущие травы, истоптанные, перепутанные, приникшие к земле хлеба с уже осыпавшимся или проросшим в колосе белыми усиками корешков зерном.      Земляные холмики с крестами и без крестов, с касками, насаженными на палку, или вовсе без всяких отметок, точно большие кротовые кучи, виднелись то тут, то там.      И спутниц одинаково подавляло необычное безлюдье этого края. Земля здесь казалась даже не покинутой, а вымершей. Встречая на каждом шагу следы человека, плоды его долгих трудов, подруги не слышали ни одного живого звука: ни мычанья коров, ни бреха собак, ни далекого петушиного пения, которое всегда так радует сердце путника, истосковавшегося по жилью.      Идти по этому безлюдному краю, где все говорило о недавней жизни, было страшнее и тягостнее, чем пробираться по самому глухому лесу. Однажды, когда они шли через побуревшее льняное поле, тяжело переливавшееся под ветром, Матрена Никитична не стерпела, качнулась, ухватистыми движениями надергала несколько горстей льна, ловко перевязала их в аккуратный снопик, любовно подкинула его на руке:      - Вот ленок! Уродится же такой... Это ж все самым высоким номером пошло бы, богатство! - сказала она необыкновенно глухим голосом и, как ребенка, прижала к себе желто-бурый сноп с костяными, шелковисто шумящими коробочками. - Ой, Машка, какой урожай, какие хлеба! И все попусту, все прахом! Как бы, девушка, мы, советские люди, в эту осень зажили!      А под вечер они пересекли ржаное поле. Тугие, тяжелые колосья больно стегали их по ногам, теряя зерна. Густо веяло запахом спелого хлеба. Тучные перепела то и дело неторопливо взмывали из-под самых ног.      Внезапно Матрена Никитична, шедшая впереди, остановилась. Во ржи, уткнувшись лицом в землю, лежал немецкий солдат. По-видимому, он замаскировался здесь, на пригорке, среди хлебов и отсюда вел огонь по дороге, пока кто-то не приколол его ударом штыка в спину. Каска валялась в траве среди целой россыпи уже позеленевших автоматных гильз. Ветер, шелестевший во ржи, теребил рыжие волосы солдата, прямые и сухие, как перестоявшийся лен, и перемешивал сытый дух переспевших хлебов со сладковатым запахом тлена.      Матрена Никитлчна, зло усмехнувшись, резко повернулась и пошла прочь.      Только когда поле скрылось уже за деревьями, она задумчиво сказала спутнице:      - Себя прямо не узнаю. У этого кольцо на пальце... Видела? Жена, чай, и детишки есть, и мать, может быть, его ждет. Реветь по нему будут. А мне его ни вот столечко не жалко... Ведь какую он, проклятый, нам жизнь испортил, какую жизнь!..            17            Идти теперь Мусе было значительно легче, чем раньше, и легче не только потому, что в лесном таборе "Красного пахаря" щедро снабдили их с Матреной Никитичной продуктами, даже сахару дали в дорогу, а оттого, что Игнат Рубцов наказал им не чураться в пути своих людей и верить в их посильную помощь.      После того как миновали приречный, начисто опустошенный долгими боями участок, на проселках стали попадаться беженцы, и подруги присоединились к ним. Вместе с попутчиками они заходили в селения, расположенные в стороне от дорог, и если там не было представителей комендатур, а староста не успел прослыть прислужником оккупантов, рисковали ночевать на сеновалах и даже в избах.      И радовало, бодрило то, что тут, за спиной фашистской армии, советские люди не только не падали духом, но даже шли на большой риск, всячески стараясь сохранить прежние порядки.      В одном селе видели путницы длинную виселицу. Неестественно вытянувшись, скосив набок голову, тихо покачивались на ней казненные. "За саботирование уборочного труда", - поясняли надписи на картоне, пришпиленном английскими булавками к одежде повешенных. Часто попадался на глаза пестрый плакат, расклеенный на стенах изб, на воротах сельских пожарных сараев: румяный немецкий офицер показывал розовой пухлой рукой на груду туго набитых чувалов живописному бородачу в лаптях, вышитой косоворотке, высокой поярковой шляпе-грешневике, какие носили крестьяне в некрасовские времена. "Что соберешь - себе возьмешь", - гласила надпись. Но на плакате этом виднелись обычно и другие надписи, сделанные от руки углем или мелом: "Врешь", "Не обманешь", "Накось, выкуси", и к этой последней надписи был даже пририсован весьма внушительный шиш.      И везде тянулись вдоль дорог исхлестанные дождями, полегшие, прорастающие хлеба, косматая побуревшая путаница осыпающихся горохов, заросшие бурьяном, поваленные ветром льны, напоминавшие издали поверхность старых, запущенных прудов, да травы, высохшие на корню.      Все чаще встречались вырванные из тетрадей листки, исписанные разными почерками и приклеенные к телеграфным столбам, к дощечкам немецких дорожных знаков. Они призывали не подчиняться приказам, не выходить в поле, бойкотировать фашистские ссыпные пункты. И все они оканчивались одной фразой: "Смерть гитлеровским захватчикам!", звучавшей как заключительный аккорд сурового военного гимна.      Эти скромные, наспех исписанные тетрадные листки, так же как гуденье ночных бомбардировщиков, летавших на бомбежку далеких вражеских тылов, подбадривали путниц в тяжелую минуту.      - Вы знаете, Матрена Никитична, когда я вижу вот эти листовки, мне хочется совершить что-нибудь особенное, героическое! Я не знаю что: взорвать их поезд, убить какого-нибудь самого большого фашистского мерзавца, сжечь их склад, - все равно, но только что-нибудь такое, чтобы узнали там, дома, - мечтала Муся. - Пусть умру, пусть, но пусть потом все говорят: "Вот так Муська Волкова, а? Слыхали? Ведь простая девчонка была, училась с нами, обожала танцульки, песни пела... и вот... кто бы мог подумать!"      - Чудачка! Да разве мы с тобой малое дело делаем?      - Сравнили! Разве это настоящее? Это все равно что окопы копать... Тоже нужно, конечно, а какая радость - роешься в земле и роешься, как крот. А мне хочется сделать что-нибудь особенное, такое, чтобы от того Родине большая польза была, чтобы самому Сталину доложили и он сказал: "Правильно поступила товарищ Волкова, передайте ей от имени народа спасибо..." Вы его видели? Какой он?      Матрена Никитична прижала девушку к себе... Как странно было теперь, здесь, на оккупированной земле, среди неубранных полей, разбитых деревень, на дорогах, загроможденных скелетами сожженных машин и распухшими тушами животных, вспоминать незабываемые дни, проведенные в кремлевском зале. Сразу как-то вся помолодев, Рубцова начала взволнованно говорить о том, что видела и что слышала она на совещании животноводов. К этой теме они потом возвращались не однажды. Каждый раз Матрена Никитична отыскивала в памяти новые интересные подробности, и Муся не уставала ее слушать. Но женщина часто прерывала рассказ на полуслове:      - Нет, ты подумай, Маша, они хотят нас покорить, а?.. Надеть на нас хомут после такой жизни... Глупцы несусветные! Разве солнце погасишь?      Иногда с утра на Матрену Никитичну находило задумчивое настроение. Лицо ее становилось неподвижным, замкнутым, в глазах появлялись тоска и тревога. Муся знала, что в эти минуты спутница думает о муже, о детях, и старалась приотстать, чтобы не мешать ей.      - Я со своим десять лет прожила, - неожиданно проговорила Матрена Никитична как-то в одну из таких минут. - Всяко бывало - и пошумишь и поссоришься. Я ведь дома-то, грешная, покомандовать люблю... Раз, когда он на курсы в район меня не пускал из-за того, что я Зойкой тяжелая была, так я даже уходить от него собралась, честное слово! Подумаешь, начальник какой сыскался! А вот сейчас кажется: лучше нашего и жить нельзя... Нет, верно... Где-то он, мой Яшенька?.. Сыро вот по ночам становится, а у него после финской ревматизм. Кто ему малину сварит, как суставы опухнут!.. А у тебя, девонька, так-таки никого на сердце и нет?      Муся сконфузилась, горячий румянец проступил даже сквозь густой загар щек:      - Ну вот еще! Конечно, нет... и не будет! Подумаешь, добро - мальчишки! В семилетке в меня не только из нашего класса, но и из параллельного "Б" все влюблялись, а я на них - тьфу, очень они мне нужны!      Лицо женщины подобрело, в нем появилось выражение материнской ласки:      - Так-таки тебе никто сердечко и не занозил?      Муся честно припоминала всех своих былых поклонников: и долговязого Арсю - монтера городской электростанции, обещавшего ей сконструировать какой-то необыкновенный радиоприемник, и младшего лейтенанта-пограничника Федю, певуна и гитариста, вдохновенно рассказывавшего ей на свиданиях о романтике пограничной службы, и взбалмошного Борьку, студента педагогического института, математика, всегда все везде забывавшего, путавшего места свиданий... Все они, меняя голоса, неутомимо звонили ей в банк по телефону, то вместе, то все порознь ходили с ней в горсад и преподносили ей в дни открытых концертов в музыкальной школе весной букеты сирени и жасмина, а осенью - астры и георгины, уворованные в садиках у соседей... Верно, хорошие были ребята и даже немножечко нравились, но "занозить" ей сердце - боже сохрани! И поцеловать себя она никому из них ни разу не позволила.      - Я, Матрена Никитична, наверное, никогда замуж и не пойду... Нет, верно, верно... Чего вы улыбаетесь?.. Зачем? Очень надо!.. Ну, а если уж когда-нибудь и встанет этот вопрос, - во-первых, это будет после войны, во-вторых, когда я стану знаменитой... ну, не совсем знаменитей, а хотя бы известной певицей, а в-третьих, он должен быть не каким-нибудь там мальчишкой, а во всех отношениях выдающейся личностью, умен, красив собой... Понимаете, Матрена Никитична? Ну тогда, может быть, еще подумаю. Может быть...      - Эх, Машенька, не на лице красоту ищи! Мой Яша с лица не очень, а мне он лучше всех. Верно, верно... Знала бы ты, как я о нем стосковалась! Вот случится горе какое или устану так, что все из рук валится, глаза закрываются, ноги не идут, а начну о нем думать - откуда только силы берутся! Точно живой воды испила...      Так, беседуя о своем, заветном, воскрешая в разговорах милое прошлое, вспоминая дорогие теперь мелочи довоенной жизни, шли по захваченной земле на восток женщина и девушка. А вдали над большаками все время маячили столбы пыли: там день и ночь непрерывным потоком двигались на восток вражеские машины, машинищи, тракторы и тягачи, утюгообразные броневики, большие и малые танки, самоходные орудия - вся эта бесчисленная техника, изготовленная гитлеровцами на заводах завоеванной Европы и нареченная человеческими именами и звериными кличками.      В дни гигантской битвы, напряжение которой, как было очевидно, росло с каждым днем, оккупантам было не до двух бедно одетых женщин с котомками, что плелись по малоезжим дорогам то в одной, то в другой толпе лишенных крова людей, согнанных с родных мест. Только однажды остановил их на перекрестке немецкий патруль. Но солдаты, презрительно осмотрев их рубища, нащупав в мешках всего лишь немолотую рожь, погнали их прочь.      Обмотанные черными платками, с вымазанными пеплом лицами и руками, путницы походили на истощенных скитаниями старух. Они научились на людях ходить сгорбившись, опираясь на палку. Понемногу они так вошли в роль, что и между собой уже говорили нараспев. И ни попутчикам, ни хозяевам ночлегов не приходило в голову, что одна из этих двух согбенных, насквозь пропыленных беженок, как бы являвших собой живое олицетворение бед оккупации, на самом деле и есть та знатная колхозница, портрет которой и по сей день украшал иные избы, а другая - молоденькая девушка, почти подросток.            18            Однажды в сумерки Муся заметила на горизонте странный багровый отсвет, окрашивавший облака в тревожный, малиновый цвет.      Матрена Никитична предположила, что это поднимается за лесом луна, предвещая на завтра ветреную погоду. Но луна вскоре взошла, а горизонт не померк. Наоборот, отсветы становились все ярче, они как бы расползались и вскоре уже охватили на востоке все небо.      - Зарево?      Путницы обрадовано посмотрели друг на друга. Неужели близок фронт? Но спросить было не у кого. Встречные люди, такие же, как и они, бездомные скитальцы, ничего толком не знали. Захватчики утверждали в своих листовках, что их войска успешно движутся на Москву. Партизанские афишки, написанные от руки, сообщали, что враг задержан.      Что же могло означать это зарево?      В следующий вечер зарево стало видно еще до того, как сгустилась тьма. Оно возникло сразу в нескольких местах, быстро разгорелось и повисло над землей, густое и зловещее. Канонады слышно не было.      Ночь путницы спали плохо. То одна, то другая из них поднималась и молча смотрела на тревожный багрянец ночного неба, гадая, что бы это такое могло означать.      А наутро все выяснилось. Навстречу путницам хлынул густой человеческий поток. По малоезжим проселкам, по лесным дорогам люди бежали на запад. Шли с детьми, вели под руки ветхих стариков, тащили на спине или везли на велосипедах и в детских колясках скудные пожитки. Некоторые, впрягшись по четверо, по шестеро в оглобли, тянули телеги со своим скарбом. Немногие тащили за веревку корову или овцу.      От этих беглецов путницы и узнали страшную правду. Здесь, в тылу немецких армий, фашистское командование начало создавать для защиты от партизан "мертвую зону". Специальные карательные отряды принялись жечь подряд деревни, села, поселки. Всему населению района было приказано за шесть часов эвакуироваться на запад, за реку. Все живое - и люди и скот, - все, что останется здесь после указанного срока, будет уничтожено, говорилось в приказе. Исключение составляли только мобилизованные на работу, снабженные специальными пропусками военных комендатур и металлическими бирками особого образца.      Посоветовавшись, подруги решили все же идти вперед. Они только прибавили шагу, стремясь проскочить через обреченный район еще до того, как он окончательно обезлюдеет. Теперь не нужно было ждать сумерек, чтобы видеть зарево. Впереди, справа и слева - везде, точно горные вершины, поднимались к небу облака серого дыма. Они походили на далекие горные хребты, но хребты эти жили, шевелились и перемещались по горизонту, меняя форму и очертания.      - Эй, куда, куда вас несет?! Что, иль жить надоело? - кричали беглецы двум женщинам, упрямо шагавшим на восток, и, оглядываясь им вслед, горестно качали головой и строили догадки:      - Должно быть, разумом помутились.      - Что ж тут удивительного - такой ужас!..      К полудню толпы беглецов увеличились. Спасавшиеся из "мертвой зоны" уже не шли, а бежали - бежали налегке, без вещей, таща на руках притихших, как бы онемевших ребятишек. На подруг, продолжавших упорно идти навстречу этому людскому потоку, уже мало кто обращал внимание.      Это были уже те, кто, не поверив в угрозы приказа, не покинул к назначенному времени насиженных гнезд. Они сбивчиво рассказывали, как в указанный час в села врывались на мотоциклетках солдаты в черных, не виданных еще в этих краях мундирах, с мертвыми костями на фуражках и куртках. Не интересуясь, остался ли кто в доме или нет, солдаты заколачивали двери, из брандспойтов ранцевых опрыскивателей, похожих на те, какие применяются при борьбе с вредителями, обрызгивали стены какой-то жидкостью, и через мгновение изба вместе со всем, что в ней было, превращалась в пылающий костер.      Эти в черном! Муся вспомнила тех рослых, откормленных молодцов, что в родном ее городе, забавляясь, выстрелами из автоматов гоняли по улицам старого врача. В страхе она схватила спутницу за руку:      - Матрена Никитична, я не пойду! Милая, повернем!      - Что ты, что ты, девушка! Как это - повернем? Столько уже прошли... Разве можно! - Голос у Матрены Рубцовой, за которую все еще держалась Муся, звучал твердо, даже повелительно.      Мелкая дрожь охватывала девушку.      - Вы же не знаете этих в черном. Вы их не видели, а я видела... Это такие... такие...      Девушка не нашла подходящего слова.      - Фашисты, Муся, - тихо подсказала Матрена Никитична, отнимая у спутницы свою руку. - Все они одинаковые, какой национальности ни будь, какой мундир ни напяль... Идем, идем скорее, некогда нам тут... Да гляди в оба. А то отсекут нас, дороги запрудят - что станешь делать?      И они шли, шли навстречу бегущим людям, стараясь не обращать внимания ни на крики, ни на слезы, ни на обессилевших стариков, сидевших у дороги. Какой-то лохматый человек в обгорелой одежде, с обожженным лицом, увидев их, двигающихся прямо туда, в ад, откуда он едва вырвался, пытался заступить, им путь. Но они торопливо разминулись с ним. Подруги шли, стиснув зубы, движимые одним стремлением - скорей пронести ценности через заслон огня, прорваться сквозь этот ужас, преграждавший им путь.      В конце концов непосредственность восприятия у них притупилась, и они двигались как в страшном кошмаре, утеряв всякую реальность ощущений.      И с той же непоследовательностью, какая бывает в кошмарах, у какой-то невидимой границы поток беженцев оборвался. Дорога, лежавшая впереди, совсем опустела. Путниц окружала первобытная тишина. Ни один живой звук не нарушал ее. Казалось, вся земля пустынна, мертва.      Это было особенно страшно.      Вдруг вдалеке зарокотал мотор. Не сговариваясь, подруги перепрыгнули через канаву и что было духу побежали прочь через картофельное поле, спотыкаясь о грядки, путаясь в ботве. Они бежали, пока хватило сил. Наконец, не выдержав, Матрена Никитична простонала:      - Маша, не могу больше! - и тяжело опустилась на землю, держась за грудь и хватая воздух открытым ртом.      Муся свалилась рядом. Кровь, пульсируя, скреблась у нее в висках. Но напряженный слух продолжал улавливать в тишине отдаленные голоса, рокот и пофыркиванье моторов, отзвуки отрывистых команд, чьих-то криков, редкую стрельбу. Потом Матрена Никитична поднялась и подняла Мусю.      - Пойдем! - шепотом сказала она.      Дальше подруги шли уже полем, боясь наткнуться на заставы карателей, выставленные, как предупреждали беженцы, на перекрестках дорог. Шли молча, поминутно останавливаясь и прислушиваясь. Но опять ни одного живого звука, даже птичьего пения, даже треска кузнечиков не раздавалось вокруг.      Это была уже действительно "мертвая зона".      Заночевали в небольшом березовом леске. Костра не разводили. Обе всю ночь не смыкали глаз. Они сидели, прижавшись друг к другу, и, машинально выбирая зерна из колосков, бросали их в рот. А кругом, точно танцуя какой-то медленный страшный танец, колыхались хороводом зарева больших и малых пожаров. Говорить не хотелось. Хотелось плакать, но слез не было. И оттого на душе было особенно тяжело.            19            Когда забрезжил рассвет, подруги покинули свое лесное убежище и, оглядываясь, вышли на ржаное поле, кое-где покрытое черными пятнами воронок.      Низко нависшее серое небо тихо сочилось мелким обложным дождем. Глинистая почва, звучно чавкая, крепко цеплялась за подошвы.      Кругом, насколько видел глаз, не было ничего живого.      - Как последние люди на земле, - сказала Муся, томимая тем же жутким чувством одиночества и ожидания чего-то необычайного, которое она уже испытала в первый день оккупации в домике Митрофана Ильича.      - Что? - нервно спросила Матрена Никитична, замирая на полушаге.      - Страшно очень.      - Ну что ты! Никого ж кругом нет, пусто...      - Вот от этого-то и страшно...      - Идем, девонька, идем...      Здесь, среди поля, они говорили шепотом, да и ступать старались так, чтобы ветка не хрустнула под ногой.      К полудню путницы увидели справа длинную колонну людей в штатском, вытянувшуюся по дороге. По обочинам шли настороженные, озирающиеся конвоиры. Позади, грузно покачиваясь на ухабах, двигался старомодный грузовик.      Переждав во ржи, пока колонна не скрылась за пригорком, подруги продолжали путь. На них уже не было сухой нитки, а серенький дождь все сеял и сеял. Впереди туманно вырисовывалась зубчатая кромка леса. К нему-то и устремились путницы, мечтая скрыться, затеряться среди деревьев и по-настоящему отдохнуть там от пережитого в последние дни.      Лес был уже близко. Сквозь колеблющуюся кисею дождя можно было различить курчавый березняк опушки, а за ним - восковые свечи сосновых стволов. Оставалось пересечь край поля да перелезть через изгородь. И вдруг резкий окрик, точно выстрел, раздавшийся сбоку, пригвоздил путниц к месту:      - Хальт!      Подруги оцепенели, боясь оглянуться. Опомнившись, Муся рванулась было прочь, но спутница удержала ее за руку:      - Стой! Пуля догонит!      Девушка с недоумением взглянула на нее: что же, сдаваться? Матрена Никитична, уже ссутулясь, опираясь обеими руками на палку, спокойно, будто ничего не соображая, смотрела вперед.      Тут и Муся увидела двух немцев в мокрых черных пилотках и куцых, знакомых ей куртках с эмблемой смерти над левым карманом. Выйдя из кустов за изгородью, они перескочили через жерди и, не опуская автоматов, шли к подругам.      Один из них, старший, как сразу определила Муся, плечистый, крутогрудый, с пестрым, как яйцо кукушки, лицом, приблизившись, презрительно осмотрел их старушечьи рубища, потрогал мешки и, брезгливо поморщась, отер пальцы о мокрую траву. Он что-то приказал второму, а сам упругим прыжком гимнаста опять легко перескочил изгородь и скрылся в своей засаде.      Высокий больно ткнул Мусю в спину стволом автомата, показал на опушку леса и тонким, бабьим голосом выкрикнул:      - Вег! Вег!      Путницы стояли, не решаясь тронуться. Муся успела разглядеть лицо конвоира, еще молодое, но уже отечно полное, с коровьими, бесцветными ресницами и близорукими, тоже бесцветными глазами, которые казались неестественно большими из-за толстых стекол очков в золотой оправе. У него был пухлый и яркий, как ранка, рот и совсем не было видно подбородка. Нижняя губа прямо переходила в жировые складки шеи. В этом близоруком, бледном, нездорово пухлом лице не замечалось ни суровости, ни злости, но было что-то такое, что внушало Мусе леденящий страх, какой она не раз испытала в лесных скитаниях, видя рядом ядовитую змею.      - Вег! Вег! - угрожающе командовал эсэсовец.      Верхняя губа у него поднялась, обнажила ровный ряд тускло блестевших стальных зубов. "Нет, этот не пощадит. И не надо его пощады, не надо... Нельзя идти в лес с этой гадиной..." Муся почувствовала, как внутри у нее похолодело и словно что-то оборвалось. Потеряв контроль над собой, вся трясясь, она крикнула:      - Убивай здесь! Убивай, фашист проклятый! Убивай!      Бесцветные глаза удивленно поднялись на маленькую черную старушонку, что-то кричавшую молодым голосом. Солдат снял и протер запорошенные дождевой пылью очки, а потом беззлобно, как-то механически ткнул Мусю кулаком в лицо:      - Вег, вег...      Девушка не сразу даже поняла, что, собственно, произошло. Сознание ее отказывалось верить, что кто-то мог ее ударить. Мгновение она удивленно глядела на врага и ничего не видела, кроме его очков с необыкновенно толстыми линзами. Потом до нее дошло наконец, что этот, без подбородка, ее действительно ударил. В ней поднялась волна неукротимого бешенства.      Но прежде чем Муся успела броситься на конвоира, сильные руки, схватив ее сзади, сковали движения.      - Не смей! - сказал ей в ухо властный голос.      Муся рванулась еще раз, но Матрена Никитична не выпустила ее.      - Он меня ударил... Дрянь, фашист... Пустите! Он меня...      - Опомнись, не собой рискуешь, - сказала ей в ухо с отрезвляющим спокойствием спутница. - Остынь.      Вспышка прошла, Муся как-то вся обмякла, почувствовала опустошающую слабость. Солдат без подбородка одобрительно кивнул Матрене Никитичне:      - Гут фрау, гут, - и снова квакал, показывая автоматом в сторону леса: - Вег, вег...      - Жаба! - вяло ругнулась девушка. Ей было все равно, куда идти, все равно - жить или умереть.      Она не помнила, как доплелась до опушки, как очутилась в молчаливой толпе таких же оборванных, грязных женщин. Кровь продолжала сочиться из разбитого носа, густые красные капли падали на куртку. Кто-то сказал ей:      - Сядь, утрись.      Девушка села на землю, обтерла лицо рукой и, увидев на ладони кровь, провела ею по влажному мху. Вспышка ярости унесла все силы. Муся сидела, привалившись к дереву, смотрела перед собой пустыми глазами, равнодушная к товарищам по несчастью, к собственной своей судьбе, ко всему на свете.      Между тем Матрена Никитична, всегда умевшая быстро сходиться с людьми, уже завела с женщинами беседу и исподволь выспрашивала, кто они, почему они здесь, что их ждет.      Все это были случайные люди, задержанные патрулями на границе "мертвой зоны". Для чего их поймали - никто не знал, и говорили об этом разно. Одни уверяли, что их ловят, чтобы вывести за пределы запрещенной зоны; другие добавляли, что пойманных будут не уводить, а расстреливать; третьи предполагали, что всех погонят на ремонт взорванного вчера партизанами моста; четвертые утверждали, что мост немцы сами чинят, а женщин заставят расчищать минные поля, оставленные частями отступившей Советской Армии. Но большинство склонялось к тому, что их поведут строить блокгаузы и доты для защиты дорог от партизан. Местные жительницы рассказывали, что такие работы уже начаты по всему району, что на опушках лесов оккупанты воздвигают из кирпича, бетона и рельсов целые маленькие крепостцы.      При этих разговорах слово "партизан" не сходило у пленниц с уст. Его произносили вполголоса, опасливо косясь на охранника. И столько вкладывалось в это слово надежд, что Матрена Никитична поняла: за немногие недели оккупации партизаны в этих краях успели уже немало досадить вражеской армии.      - Этот-то наш сторож, видать, новичок. Спокойный. А здешний немец, что тут побыл, этот пуганый. Этот точно на муравейнике без штанов сидит: все вертится да озирается, - сказала, усмехаясь, пожилая дородная женщина в стареньком форменном железнодорожном кителе, не сходившемся на груди.      Конвоир, тот самый немец, что ударил Мусю, действительно спокойно сидел на пеньке, положив рядом две гранаты с длинными деревянными ручками. На коленях у него лежал автомат. Изредка взглядывая близорукими глазами на женщин, он старательно строгал перочинным ножом какую-то щепочку.      Постепенно выйдя из состояния тяжелой апатии, Муся с любопытством, которое не могли побороть ни страх, ни гадливость, внушаемые ей этим эсэсовцем, стала наблюдать за ним.      Он выстрогал щепочку, огладил ее полукруглый кончик лезвием ножа, пополировал о сукно штанов, неторопливо убрал ножик в замшевый чехольчик, сунул в карман куртки, а щепочкой стал ковырять в ухе. Поковыряет, понюхает кончик, вытрет о штаны и опять лезет в ухо. Он весь ушел в это занятие, и вид у него был такой, какой бывает у человека, оставшегося наедине с самим собой.      - Ишь, и за людей, должно быть, нас не считает, - сказала за спиной Муси Матрена Никитична.      - Сам-то он человек, что ли? - ответил густой, низкий женский голос, и кто-то смачно сплюнул.      Девушка оглянулась.      Матрена Никитична сидела на своем мешке, окруженная группой женщин, и рядом с ней - толстая железнодорожница.      - Эх, налетели бы партизаны! Они б ему ухи проковыряли! - вздохнул кто-то.      - А они здесь есть? - оживилась Матрена Никитична.      - Есть, да не про нашу честь.      - А где они? Много их?      - А кто их в лесу считал! Стало быть, много, раз фашист лютует... Сёла вон, как лесосеку какую, выжигает.      - Вдоль большаков да шоссеек чуть что не крепости строят. Для красоты, что ль?      - Вот бы кто гукнул им, партизанам: дескать, томятся бабы, как ягода в крынке, - усмехнулась железнодорожница.      Эта немолодая полная женщина особенно приглянулась Матрене Никитичне и своим сердитым спокойствием, и зорким взглядом маленьких, заплывших глазок, которые точно всё что-то искали, и особенно тем, что поглядывала ока на конвоира без страха и даже с усмешкой.            20            Неслышно сеял мелкий дождь. Порывистый ветер холодил промокшую одежду. Сырость прохватывала до костей. Женщины шепотом передавали слухи о партизанских делах, и во всех их рассказах звучала надежда, что партизаны нагрянут, выручат, спасут от смерти или вражеского надругательства.      Матрена Никитична не разделяла этой самоуспокаивающей надежды. Не так-то все просто! Сидя на своем мешке, она не забывала о его содержимом, и деятельный мозг колхозной активистки неустанно бился над тем, как спасти или, в крайнем случае, хотя бы спрятать ценности.      "Отвлечь внимание конвойного и зарыть мешок вот тут, в мягком зеленом мху? Не годится, увидит... Незаметно оставить в кустах, когда погонят в путь? Или, может быть, безопаснее уже в пути бросить куда-нибудь под приметный куст, а потом вернуться?" Все эти проекты она браковала, но тотчас же начинала обдумывать новые.      - Ну, а ежели б случилось бежать, как их найти, партизан-то? - спросила она железнодорожницу.      - Кабы я знала, так бы я тут и сидела с вами, как мухомор под елкой! - насмешливо фыркнула та.      - А ты, милушка, встань, ладошки ко рту приложи да покричи: "Партизаны, ау, где вы?" - насмешливо прозвучал за спиной Матрены Никитичны дребезжащий тенорок.      Женщина вздрогнула и оглянулась. Позади нее стоял седой кривой старикашка со сморщенным, как высохший гриб, лицом - единственный мужчина в этой большой толпе полонянок.      Матрена Никитична приметила его сразу же, как только очутилась здесь. Одет он был в поношенную куртку железнодорожника, на голове - форменная выгоревшая фуражка с захватанным козырьком. "Вот, пожалуй, стоит с кем пошептаться насчет побега", - подумалось ей тогда. Но старичок сидел под кустом, глубоко засунув руки в рукава, свернувшись, как еж, и, казалось, дремал. Большая фуражка была надвинута на уши, как бабий чепец. Выглядел он таким нахохленным и беспомощным, что Рубцова, понаблюдав за ним, отказалась от своей мысли.      Теперь он незаметно возник за спиной собеседниц, и его единственный глаз, узкий, по-кошачьи зеленый, смотрел на них с затаенной недоброй хитрецой. В левом углу рта у него темнело коричневое никотиновое пятнышко. От старика густо несло табаком. Запах этот, напомнивший Матрене Никитичне мужа, заядлого курильщика, как-то, вопреки всему, расположил ее к незнакомцу.      Она покосилась на эсэсовца. Тот кончил ковырять в ушах и занялся своими ногтями.      - Эх, знать бы, где эти партизаны, как пройти к ним! - сказала Матрена Никитична, косясь на старика, который, как ей казалось теперь, был не так-то уж прост и беспомощен.      - А кто ж их ведает? - задребезжал тенорок кривого, его единственный зеленый глаз впился в Рубцову. - А тебе на что они, милушка? Что, ай мужик с ними по лесам лазит иль дело к ним есть какое?      От недоброго взгляда старика женщине стало почему-то не по себе. Она не ответила. Старик опять свернулся, как еж, под можжевеловым кустом, еще глубже напялил фуражку на уши и, как послышалось Матрене Никитичне, даже стал тоненько, с присвистом, похрапывать. Но, неожиданно повернувшись, она уловила на себе изучающий взгляд его прищуренного глаза.      Нет, с кривым каши не сваришь, его остерегаться надо, решила она и придвинула свой мешок к толстой железнодорожнице. Не упоминая больше о партизанах, она стала тихонько убеждать ту попробовать организовать побег. Судьба их всех и без гадалки ясна. Так что ж, и сидеть ждать? Лучше уж напасть вон на этого очкаря, а потом бежать разом врассыпную. Конечно, кое-кто и голову сложит, но остальные спасутся...      - С голыми руками на автомат? - усмехнулась железнодорожница. - А у него вон еще и гранаты. Бросит - и нет никого, куча лому.      Солдат чистил ногти, старательно обкусывая заусенцы.      - Да лучше уж от гранаты помереть, чем как скоту на бойне!      Матрена Никитична отвернулась от железнодорожницы и подвинулась к Мусе. Девушка совсем оправилась. Она искоса посматривала на охранника, занятого своим туалетом. Под левым глазом у нее наливался синяк. Матрена Никитична ласково окликнула девушку. Муся не сразу отозвалась.      - Прикосновение гадины отвратительно, но не может оскорбить человека, - сказала она, отвечая на какую-то свою мысль. - Гадину, если можно, следует раздавить, сердиться на нее смешно, глупо.      - Раздавить, но с умом. От гадючьего яда помереть - не велико геройство, - ответила Рубцова, радуясь, что ее спутница рассуждает уже спокойно.      Железнодорожница, покосившись на Мусю, спросила у Матрены Никитичны:      - Эх, подружки, пошли?.. Эта с тобои, что ли?      - Со мной, не стесняйся.      - Я стесняться не умею! - Толстуха развалялась на земле в самой безмятежной позе. - Я вот о чем. Просто так вот, как курам от ястреба, разлететься нельзя. Не выйдет. Тут, бабоньки, нужно что-то придумать, чтоб он шум поднять не успел, подмогу с поля не вызвал. Их ведь там, поди, немало в засадах схоронилось... Вот заманить бы этого сюда да навалиться б на него всем общим собранием, чтоб он и стрельнуть не успел...      - Много он убьет с перепугу...      - Много не много, а я, бабоньки, помирать не согласна. Тут тихо-смирно надо. Как в театре.      Конвоир встал, отряхнул с колен настриженные ногти, не выпуская из рук автомата, сделал несколько гимнастических упражнений. Потом, чтобы согреться, походил по поляне и, вернувшись к пеньку, возле которого лежали гранаты, сел и стал довольно рассматривать ногти на пухлых белых руках. Что-то бабье было в его фигуре с узкими покатыми плечами, в его рыхлой, отечной физиономии.      Муся уже давно подметила равнодушное любопытство, с которым он смотрел порой на оборванных, голодных, вымокших под дождем полонянок. Этот оскорбительный интерес к чужим страданиям больше всего бесил девушку. Ее почему-то так и подмывало показать ему язык.      - Знаете что? - вдруг прошептала она, вся оживляясь, и отчаянное вдохновение засветилось в ее серых озорных глазах.      Обе женщины придвинулись к ней, и все трое долго шушукались, осторожно косясь на охранника...      Моросил дождь. Полновесные капли звучно падали с деревьев. Холодный ветер пробирал до костей, Пленницы сгрудились, жались друг к другу, стараясь согреться. Вдруг в центре этой молчаливой продрогшей толпы вспыхнула ссора. Никто не успел заметить, как она возникла. Две женщины в рубищах, вцепившись в какой-то мешок, тянули его каждая в свою сторону, зло, визгливо браня друг друга.      Конвойный, сначала было насторожившийся и даже переложивший гранаты поближе к себе, приподнялся, вытянул шею, стараясь увидеть, что же такое происходит там, внутри круга, образовавшегося около дерущихся. Потом, не выпуская из рук оружия, забрался на пенек, приподнялся на цыпочках...      Дрались две женщины. Они уже оставили мешок и вцепились друг другу в волосы. Пухлые губы часового сложились в улыбку. Кирпичный румянец разгорался на его щеках. Он был доволен этим неожиданным развлечением.      Вот высокая опрокинула маленькую навзничь. Не обращая внимания на сердитые окрики, отталкивая руки, которые тянулись к ней со всех сторон, она, по-видимому, душила противницу. В драке наступал самый интересный момент. Но круг полонянок, все теснее смыкавшийся вокруг дерущихся, не позволял видеть подробности. Конвоир соскочил с пенька, вошел в толпу и стал рукояткой автомата прокладывать себе путь...      Что произошло дальше, никто не успел рассмотреть. Послышался звук, короткий и вязкий, как треск разбитого яйца. Брякнулся на землю автомат. Конвойный мягко, будто его тело сразу стало дряблым, осел на землю.      Наступила тишина. Раздался низкий женский голос:      - Эй, разбегайся во все стороны! Да не на поле! В лес, в лес!..      Железнодорожница стояла над телом конвойного с увесистым камнем в руках. Она отбросила камень, осмотрелась и, мелькая тяжелыми икрами, что есть духу пустилась в чащу. Толпа разлетелась с полянки, как семена одуванчика, на которые дунул ветер. Через минуту здесь было пусто.      Муся и Матрена Никитична бежали впереди других. Выпачканные землей, исцарапанные в недавней схватке, они мчались что было сил, пока не свалились на густой и влажный мох. Их обступал частый ельник.      Они были одни...                  21            Запасы, которые уложил в мешки путниц рачительный Игнат Рубцов, давно уже иссякли. Когда, переночевав в лесу, подруги принялись готовить завтрак, у них была только молодая картошка, накопанная накануне на брошенном поле. Они сварили ее и, поев, оставили немного про запас. При самой жесткой экономии картошки могло хватить лишь на день. И все-таки они решили идти напрямик лесом, избегая селений и дорог.      Глушь лесных урочищ с завалами буреломов, с диким зверьем, топкие болота с коварными чарусами не казались им страшными после обезлюдевших, выжженных пространств, которые они прошли накануне. Маршрута у них не было, но Муся уже умела теперь по десяткам признаков правильно определять направление на восток.      В это ветреное, непогожее утро они впервые почувствовали приближение осени. Еще недавно лес издали казался сплошь зеленым, а теперь среди вечной зелени елей нежно желтели курчавые вершины берез, серела, а местами уже начинала багроветь трепетная листва осин. Кусты орешника, буйно и ярко зеленевшие в лесных чащах, на пригорках и открытых местах, загорались снизу золотым пламенем.      Низкие тучки, спешившие под сердитыми ударами порывистого ветра, казалось, цеплялись за вершины елей. Деревья то и дело стряхивали на путниц целые пригоршни тяжелых холодных капель. И все же как хорошо было в этом по-осеннему прохладном лесу! После удачного побега подруги чувствовали душевный подъем, улыбались, напевали.      - Ну, вы мне вчера и дали жару - сейчас больно! - весело вспомнила Муся.      - А ты мне все волосы спутала - и не расчешешь теперь, - отозвалась Матрена Никитична. - Ловко это ты придумала его заманить... Хитрая ты, Машка! За тобой будущему мужу глядеть да глядеть...      Они посмотрели друг на друга, перемигнулись и захохотали. Эхо лесных чащ робко, как-то недоверчиво отозвалось на звонкий, веселый смех.      - А я, как затеялась вся эта кутерьма, вдруг вспомнила: "А мешок!" Батюшки-матушки! Даже похолодела вся: а ну кто под шумок стянет? Гляжу краем глаза - лежит мой милый, лежит, валяется, затоптанный, никому не нужный...      Обе глянули на мешок и опять рассмеялись. Небо словно ответило на их смех. В голубое окно меж торопливых редеющих туч выглянуло солнце, яркое и ласковое; на траве, на деревьях, на паутинках, протянутых меж ветвей, весело заискрились, засверкали мириады дождевых капель.      - Разогнется, разогнется пружина, Машенька... Помнишь, свекор-то мой говорил? Туго свернулась - крепче ударит...      Глаза Матрены Никитичны так же искрились и сияли, как и все кругом. На лице ее, омытом дождевой влагой, сквозь шелковистую смуглоту кожи проступил темный румянец. Улыбка обнажила два ряда крупных зубов. Женщина как-то сразу необычайно помолодела. Муся с восхищением смотрела на спутницу:      - Красивая вы...      А та, целиком захваченная своими мыслями, даже и не слышала.      - ...И жить станем по-прежнему. Вот приезжай тогда, Машенька, к нам в "Красный пахарь", как сестренку приму... Ох, и хорошо ж у нас в колхозе!..      - Рубцова вздохнула, сдвинула брови и тихо добавила: - Было...      - Я учиться пойду... Но я приеду, вот увидите, обязательно, только уже когда стану певицей. Ладно? Приеду, соберутся все: бабка Прасковья, Варя Сайкина, Игнат Савельич, все знакомые, а я выйду в вечернем платье, в длинном, белом... нет, не в белом - белое, говорят, толстит, а в голубом, мне больше голубое к лицу. Правда?.. Выйду и запою то же, что в Коровьем овраге, помните, пела... Хотите, спою, а?      И, не дожидаясь приглашения, девушка запела вполголоса свой любимый "Зимний вечер".      Но допеть ей не удалось, песня оборвалась на полуслове. Послышался хруст валежника, торопливые шаги, и из зарослей мокрого, щедро осыпанного черными воронеными ягодами можжевельника прямо наперерез путницам вышли двое мужчин.      - Быстрее и не оглядывайся! - успела шепнуть Матрена Никитична, резко меняя направление и ускоряя шаг.      Они двинулись, не разбирая дороги, прямо сквозь можжевеловые заросли, сквозь кусты волчьих ягод и орешника. Они шли торопясь, не смея обернуться. Позади трещали сучья и слышались шаги. Незнакомцы явно стремились их нагнать. Тогда Матрена Никитична еще раз изменила направление: авось разойдутся их, может быть, лишь случайно совпавшие пути.      Но преследователи не отставали; уже были слышны не только их шаги, но и дыхание.      - Бежим! - сказала Матрена Никитична, поправляя лямки тяжелого мешка.      Вдруг кусты затрещали впереди, и, тут же раздвинув ветви, навстречу подругам вышел белокурый человек в немецкой форме, высокий и такой плечистый, что куртка, надетая им, может быть, с чужого плеча, вся на нем натянулась, как чулок.      - Здравствуйте! - сказал он на чистейшем русском языке.      Он снял пилотку, отер ею пот с крупного загорелого лица. Негустые курчавые белые волосы были тоже мокры и липли ко лбу крутыми завитками. Карманы его шаровар оттопыривались, должно быть от гранат. Под тесной курткой с распластанным орлом, нашитым над карманом, вырисовывалась рукоять револьвера, заткнутого за пояс.      Путницы обменялись быстрыми взглядами и остановились. Бежать было некуда.      Вслед за белокурым сквозь кусты продрался на поляну тот самый кривой старик в форменной куртке железнодорожника, которого путницы приметили еще вчера в толпе задержанных. Фуражку свою он держал в руках; она была полна крепких, отборных боровиков. На темени у него оказалась просторная сверкающая лысина, поросшая по краям курчавым пухом. За спиной висел немецкий автомат.      - Замучили, окаянные бабы! Кто ж так по лесам ходит? Гонят, как курьерский на последнем перегоне. Того гляди, сердце через рот выскочит. - Он уставил на путниц свой единственный глаз, в котором, теперь уже не таясь, сверкал насмешливый, недобрый огонек, и тоненьким тенорком издевательски продребезжал: - Чего же бежите? Чай, не волков - людей встретили... Да, кажись, мы маленько уже знакомы. С добрым, как говорится, утречком!      Старик подмигнул Матрене Никитичне и победно глянул на своего высокого спутника, рядом с которым он напоминал старую, ветхую хибарку, еще ютящуюся возле вновь отстроенного высокого дома. Положив картуз с грибами на землю, он принялся насыпать табаком короткую трубку-носогрейку с сетчатой крышкой, какие обычно курят люди, работающие на воздухе.      Высокий, нерешительно покусывая нижнюю губу, бросал на женщин короткие изучающие взгляды. Его лицо, совсем юное, загорело так густо, что и широкие брови, и длинные бесцветные ресницы, и тонкий пушок еще не загустевших усов выделялись на нем, как высохшая трава белоус на буром мху болота. Вид у него был странный, диковатый, и путницы опять тревожно переглянулись, молча предупреждая друг друга, что хорошего им ждать нечего.      - Ну, поздоровались - и попрощаемся. У каждого своя дорога. Доброго пути вам! - с подчеркнутой деревенской певучестью сказала Матрена Никитична и тихонько дернула Мусю за руку.      Они пошли было прочь от незнакомцев, но те тронулись следом за ними.      - Во! Везет нам с тобой, Никола! Благодать-то какая: и нам туда же, - задребезжал позади стариковский тенорок. - А то идем на всех парах, а кругом одни пенья-коренья. Скукота. А тут, пожалуйте, две дамочки попутные. Вот и отлично, вот и превосходно! Глядишь, опять песенку какую сыграют, вроде бы дивертисмент перед кином.      - Полицаи, - тихо шепнула Матрена Никитична, вспомнив, как старичонка притворялся вчера спящим, как, незаметно подкравшись, подслушивал женские разговоры, как из-под прищуренного века неотвязно следил за ней его глаз.      - Нас искали...      Муся молчала. Было страшно подумать, что даже сюда, в этот девственный лес, где так вольно дышалось, где ничто не напоминало ни о враге, ни об оккупации, уже дотянулись фашистские руки. Матрена Никитична, все время улавливавшая в стариковском балагурстве зловещие нотки и замечавшая, что недобрый зеленый глаз нацелен на ее поклажу, обернулась к высокому парню. Этот внушал ей больше доверия, несмотря на вражескую форму, в которую был одет.      - Ступайте себе, ступайте своей дорогой, а мы своей пойдем. Можно?      Она подняла на молодого свои черные глаза, и столько было в них обаяния, такой призыв к человеческому благородству звучал в тоне ее просьбы, что тот не выдержал и отвернулся. Но кривой старик опять выскочил вперед и рассыпал скороговорку мелких, сухих, кругленьких, как орешки, словечек:      - А, каково! К входному семафору подошли - станция не принимает. Здравствуйте пожалуйста, от ворот поворот, приходите к нам чаще, когда нас дома нет... А чем такое мы вам не по сердцу? Гляди на него - Бова-королевич. А я? Ничего, миленькая, старый станок дольше вертится... Вместе, вместе пойдем. А чтоб не скучно было, я тебе про партизан буду говорить: и где они стоят, и как к ним пробраться, и какие дороги к ним ведут... Все, что хошь, узнаешь. Я такой, я разговорчивый...      Он нарочито поддернул ремень автомата, болтавшегося у него за плечом.      - Не трещи! - сердито прервал его парень. - Вы кто такие?      Теперь путницы уже не сомневались, что перед ними полицаи. Последнее время им не раз приходилось слышать о том, что гитлеровцы, занимая города, выпускают из тюрем уголовников, спекулянтов, грабителей и убийц, и из них вербуют для себя всяческих старшин, старост, бургомистров и полицаев. По-видимому, фашисты вчера нарочно подсунули этого кривого старика в толпу задержанных, чтобы вызнать, не связан ли кто-нибудь из них с партизанами.      Ах, с каким наслаждением Муся вцепилась бы в эту насмешливую, пропахшую никотином рожу, в этот наглый, цепкий, беспощадный глаз! Парень, тот хоть и в немецких обносках, но все-таки, кажется, не такой подлый. У него крупное, открытое и, пожалуй, даже симпатичное лицо. Наверное, и пошел он к оккупантам не по своей охоте. Вон он и сейчас все отворачивается - стыдится, должно быть, чужой формы и своих позорных обязанностей. Значит, совесть еще не совсем потерял...      Демонстративно повернувшись спиной к старику, но все время слыша раздражающее сипенье его трубочки, чувствуя острый табачный запах, девушка начала рассказывать парию свою, столько раз помогавшую ей историю, которую она нередко соответственно обстоятельствам изменяла. Сейчас история эта звучала так: дома нечего есть, дети опухли с голоду, и вот теперь, поручив их знакомым, они пошли по деревням менять остатки вещей на пропитание.      На этот раз, имея, очевидно, дело с немецкими наемниками, Муся добавила, что отправились они в путь с разрешения самого господина коменданта.      У девушки, несомненно, был артистический дар. Она расцветила свой рассказ самыми жалостливыми подробностями и так увлеклась, что на глазах у нее даже появились слезы. Молодой полицай слушал ее, каэалось, сочувственно и вроде даже сам разволновался так, что засопел носом. У Муси затеплилась надежда: может, ей удастся окончательно разжалобить этого парня и он их отпустит. Но старик продолжал следить за ней с ироническим недоверием. И когда девушка пустилась подробно описывать, как господин офицер, задержавший их вчера на дороге, по недоразумению отобрал у них пропуск, выданный комендантом, в глазу старика вспыхнуло злое торжество:      - Стой, полно врать! Вы, голубушки, из какого города?      - И, вы знаете, мы просто не придумаем, что нам теперь делать, - как бы не услышав вопроса, продолжала Муся, обращаясь исключительно к молодому и даря его той очаровательной улыбкой, перед которой в школе не мог устоять ни один мальчишка не только из ее класса, но и из параллельного класса "Б". - Такой ужас, просто не знаю, как вернемся домой без пропуска!      - Что же вы не отвечаете? - вдруг помрачнев, спросил высокий.      - Что вы спрашиваете? Ах да, откуда мы? Я так расстроена... Мы с Узловой, - храбро соврала Муся, назвав один из городов, лежавших на их пути.      Мужчины многозначительно переглянулись.      - А где живете? На какой улице? - осведомился старик.      - Недалеко от базара, улица Володарского, двадцать три, - не задумываясь, выпалила Муся первый пришедший в голову адрес.      Молодой нахмурился еще больше. Не умея скрывать своих чувств, он отвернулся от девушки и пощупал под курткой рукоять пистолета.      Матрена Никитична подавала Мусе какие-то знаки из-за спины старика, но та и сама уже понимала, что сделала, должно быть, ложный шаг, и теперь изо всех сил старалась не выдавать своего смущения.      - Ага, землячки, значит. Вот и хорошо, вот и расчудесно! Будем друг к другу ходить чай пить... - задребезжал старик.      Муся, чувствуя, что краснеет под взглядом молодого великана, краснеет до слез, мучительно думала: "Мамочка, да что же я смущаюсь? Это же враги, их и нужно обманывать. Не красней же, не смей краснеть, дура!" - Это где же там улица Володарского? - мрачно спросил высокий. - Я в этом городе родился, вырос, а что-то такой не помню. Не знаешь ли ты, Василий Кузьмич?      - Ага, ага, что я говорил! - заликовал старик, снимая автомат. - Вот и мешок тот, из-за которого они вчера дрались. - Он подскочил к Матрене Никитичне, поднял оружие и скомандовал: - А ну, кажи, что в мешке! Снимай торбу!      Женщина гордо стояла перед стариком, прямая, высокая. Она презрительно смотрела на него сверху вниз, и было в ее взгляде такое бесстрашное презрение, что тот опустил оружие и растерянно оглянулся на парня.      - Пойдем, Маша, ну их! - повелительно сказала Рубцова и, резко повернувшись, широким, размашистым шагом двинулась на восток.      Муся бросилась за ней.      - Вот-вот, эта чернобровая все и выспрашивала, где партизаны, как к ним пройти, - услышали они сзади возбужденный, дребезжащий тенорок.      - Попались! - шепнула Матрена Никитична.      Муся представила, как эти двое заглядывают в мешок, представила, как они обрадуются, как будут издеваться над нею и ее спутницей, не сохранившими ценности. Все в ней тоскливо кричало: "Не донесли! Сколько вытерпели, сколько пережили - и все напрасно! Теперь сокровище попадет врагам".      Вдруг у девушки мелькнула мысль, от которой сердце забилось так неистово, что похолодели кончики пальцев. Вот он - подвиг, о котором мечтала! Она остановится, бросится на бандитов, будет цепляться, царапаться, бить, пока в ней теплится хоть искра жизни, а Матрена Никитична тем временем успеет скрыться в лесу или хотя бы, воспользовавшись заварушкой, спрячет ценности.      - Бегите, я задержу их! - шепнула Муся спутнице.      Но прежде чем та успела отозваться, высокий уже снова преградил им дорогу. В руке у него был револьвер. Он не тряс и не грозил им, но оружие лежало в широкой ладони так привычно и плотно, что было ясно: этот, в случае надобности, не моргнув глазом, нажмет спуск.      - Снимайте мешок! - скомандовал парень Матрене Никитичне.      Даже не взглянув на наведенное на нее дуло, Рубцова, вдруг преобразившись, стала на весь лес сыпать визгливые бабьи слова, которых в обычной обстановке боятся и не выносят даже самые спокойные и волевые мужчины:      - Бандит!.. Мужики все на фронте с немцами бьются, а он, оглобля чертова, силосная башня, с такой рожей по лесам с пистолетом лазит! С баб последнюю одёжу снимает... Прохвост, стрекулист паршивый! Не стыдно? Ну говори: не стыдно, бандитская твоя рожа? Бесстыжие глаза!..      - Снимайте мешок! - еще грознее повторил высокий; скулы его играли так, что казалось, будто под загорелой кожей катаются костяные шары.      - Ага, ага, не дает! - кричал старик, благоразумно отступая от Матрены Никитичны на почтительное расстояние. - Что в мешке прячешь? Что? Показывай сейчас же! - Единственный глаз его светился злорадным торжеством.      Матрена Никитична вдруг как-то сразу успокоилась, выпрямилась.      - Что же, стреляй, фашист!.. Помни только: вернутся наши мужья - за каждую нашу косточку с вас спросят. И под землей не скроетесь - земля вас, таких, не примет.      Она произнесла это спокойно и устало устремила взгляд вдаль, на небо, по которому, мягко переливаясь, спешили на восток облака с пышными светящимися краями.      Муся смотрела на молодого светловолосого великана с открытым лицом, с голубыми глазами, такими по-детски чистыми, что в них отражались и небо и плывущие по небу облака, - смотрела и мучительно думала: что могло заставить такого юношу, выросшего, по-видимому, в Советской стране, пойти на службу к врагу, напялить на себя вражеские обноски, рыскать по лесам с немецким оружием, выслеживать своих сограждан, безоружных и беззащитных?      Как он мог, как посмел изменить родине? Почему он на это пошел? Ведь такой славный парень... Что же это делается с людьми?      Горечь этого первого в жизни девушки глубокого разочарования в людях как-то совершенно подавила страх, отогнала мысли о том, что через минуту она, вероятно, будет лежать здесь бесчувственная, неподвижная и больше никогда уже не услышит, как шумит лес, не увидит, как позолоченные облака бегут по голубому небу...