Юлиан Семенович СЕМЕНОВ            НА <КОЗЛЕ> ЗА ВОЛКОМ            Рассказ                  Дом творчества стоял на берегу моря.      Солнце по утрам было осторожным и дымным и казалось рисованным размытой сиреневой гуашью. Днем оно становилось белым, раскаленно-жарким, а к пяти часам снова менялось - делалось маленьким, синим и холодным.      Так всегда бывает с солнцем в ноябре на море, если только не зарядит дождь.      Рано утром, когда во влажном, туманном еще воздухе начинали грохотать чересчур веселые для ноября слова спортивных песен - это культурники будили отдыхающих в соседних санаториях, - обитатели Дома творчества спускались на каменистый пляж и начинали делать странные и осторожные движения, долженствующие, видимо, изображать гимнастику.      Степанов тоже старательно делал гимнастику, но все время ловил себя на мысли, что в этом есть нечто противоестественное. Художник, думал он, не должен с такой тщательностью делать зарядку, он не должен так целенаправленно заботиться о дневной трудоспособности - она обязана быть в нем все время, как болезнь или как влюбленность.      В то утро Степанов спустился на пляж последним. Рядом с художниками, которые сосредоточенно делали гимнастику, сидел заспанный парнишка в рваных джинсах и серой рубашке, подвязанной на худом, синем от загара животе крепким морским узлом. Парнишка зябко поеживался и растирал своими короткими сильными пальцами острые костяшки плеч, наблюдая за тем, как с востока по сине-серому, туманному, пепельному морю медленно плыл грязный рыбацкий катерок. Оттого что катерок плыл по такому сиреневому и осторожному морю, и потому еще, что за ним летело множество белых чаек, этот грязный баркас казался голубым, чистым, гриновским...      <Если бы оказаться на этом пляже одному, - подумал Степанов, - и долго смотреть на катерок, прищурившись, то наверняка стали бы заметны алые паруса...>      Сухо и четко трещал моторчик, пронзительно кричали белые чайки, падали к морю, хватали рыбу, взвивались с добычей в небо, и парнишка вдруг улыбнулся, сбросил рубашку и джинсы и пошел к морю, и не стал осторожно обрызгивать холодной водой голову и грудь, а сразу бросился в зеленую воду и поплыл саженками наперерез катерку, и что-то закричал рыбакам, которые сидели на корме недвижно, словно хорошо смонтированная скульптурная группа, и вокруг него тоже начали метаться чайки, и Степанов вдруг ощутил острый и мучительный приступ тоски. Он подумал тогда, что эта тоска и зависть, с какой он смотрел со своего лечебного пляжа на паренька, уплывавшего в холодное море, навстречу голубому, сказочному катерку, и есть начало старости...      ...Степанов посмотрел на ноги.      Унты заледенели.      Мороз был сорок три градуса по Цельсию...      Да, мороз был сорок три градуса. А может, и больше. Они тогда выехали в Гоби с Ванганом, с его монгольским другом - маленьким, громадноглазым, сильным и веселым Ванганом.      Ванган веселился:      - На <козле> за волком! Это прекрасно! Ты никогда не забудешь этого, никогда! Гнать на <козле> по пустыне Гоби, искать волков, которые режут отары, настигнуть их и убить - разве такое можно забыть?!      <Козел> гнал по Гоби, и жестяные от мороза травы звонко хлестали по бокам машины. Солнце было маленьким и рыхлым. Небо казалось декорацией - так оно пламенело, багровое, разбавленное синим.      Пятьсот километров на юг, две тысячи на восток и на запад, пятьсот на север; высокие, жестяные, убитые морозом травы; отары овец; двести волков, которые появились здесь как бедствие, и семь <козлов> с охотниками, которые были вызваны из Улан-Батора, чтобы спасти овец. Волки, особенно в сильные морозы, режут по сотне овец в день. На борьбу с хищниками мобилизуют лучших охотников страны.      Дело это рискованное. Было три случая, когда охотники <теряли себя> в пустыне, не могли сориентироваться - ни по звездам, ни по карте. Их находили спустя день - с вертолетов. Гоби - это азиатский вариант <Белого безмолвия>.      Охотники были как живые: сидели, подломив под себя ноги. У одного даже трубочка вмерзла в рот... Когда мороз сорок пять градусов, человек гибнет за семь-восемь часов...      - Сейчас мы свернем с проселка, - сказал Ванган, - и это будет как в Арктике. И давай пока что помолчим - сейчас надо смотреть в оба.      Степанов обернулся - травы, сломанные морозом, тем не менее смыкались за машиной, словно камыши на осеннем болоте, во время первой, теплой еще зорьки.      - Все-таки это, наверное, плохо - бить волков с <козла>, - сказал молоденький шофер Мунко. - Неравные шансы.      - А разве у овцы равные шансы с волком?      - Это другое дело, - сказал Мунко.      - Я слушаю вас, - сказал Степанов, - и сразу же вспоминаю Михайлыча.      - Кто такой? - спросил Ванган.      - Это старик. Он жил в тайге под Уссурийском. Я у него часто гостил. Он был охотником, настоящим, как Дерсу Узала... Он уходил в тайгу на неделю и приносил кабана. А мы приехали с приятелем, и мой приятель организовал охоту загоном, и мы взяли трех кабанов в день, и Михайлыч даже заплакал от обиды. <Я, - говорил он, - в кавалерии служил, так на тебе - порешили кавалерию... В механизированные части предложили перевестись, после кавалерии-то - и мехчасти?! Отказался... Ушел я в тайгу, спокойно жил, красиво охотился. А вы, оказывается, без игры кабана берете, без таинственности, как врага какого... Будто война у вас, а не радость охоты...>      - Вот-вот! - обрадовался Мунко. - Я об этом же говорю.      Ванган ничего не ответил. Он сидел, ухватившись маленькими крепкими пальцами за металлическую <держалку>, вмонтированную в щиток машины, чтобы не разбить голову о стальные перекрытия кузова.      Степанов закурил, подул на пальцы. Несмотря на то что Мунко включил печку, в машине все равно было холодно, пронзительно холодно.      Степанов вспомнил майора авиации, с которым они ушли в приморскую тайгу. Это было в другой его прилет на Дальний Восток, уже после смерти старика Михайлыча. Майора звали Иваном Павловичем, был он кряжист, словно бы сделан <поперек>, сентиментален (плакал, когда говорил о Черном море и о первой своей девушке со странным именем Федора) и хвастлив.      - Ты не будешь стрелять, - восторженно дышал он в лицо Степанова, - ты заколешь кабана клинком! Я выгоню его на тебя, точно на твой номер!      Степанов простоял на <номере> весь день, но Иван Павлович так на него кабана и не выгнал. Медведей и кабанов спугнул тигр, - он прошел утром по этим местам, Степанов видел его осторожные, мягкие следы. Когда проходит тигр, все остальные звери снимаются со своих мест и уходят. Степанов поразился тогда, читая следы зверей в урочище. Тигр шел мягко, медленно, следы его были царственно-торжественными, а все остальные звери - даже медведи - улепетывали, взрыхляя снег, и было заметно, как они испугались, забыв о достоинстве, - лапы ставили косо, кое-где скатывались по хребтинам, только бы поскорее убежать отсюда.      Иван Павлович появился возле Степанова уже ночью, весь мокрый, несмотря на мороз. Он сбросил с плеча вещмешок, набитый мясом.      - За полста километров ходил, - сказал он, - к знакомым охотникам. Как понял, что тигр всех распугал, так и попер через сопки, - не возвращаться же тебе во Владивосток без трофеев.      Те десять часов, что Степанов по пояс в снегу стоял в незнакомой тайге, его душил гнев. <Ты заколешь кабана клинком!> Какой к черту клинок, тут бы не замерзнуть! Он мысленно материл Ивана Павловича самыми изумительными ругательствами и мечтал только об одном: сказать ему все это в лицо.      Но когда он понял, что майор гнал через сопки, по снегу, за полсотни километров только для того, чтобы принести Степанову <трофей>, ему стало стыдно, до слез стыдно - и своего гнева, и тех оскорбительных слов, которые он так тщательно подобрал для Ивана Павловича, пока ждал его, и он еще раз понял, как может быть несправедлив и жесток к малознакомому человеку, а ведь мир состоит из малознакомых и так легко ранимых людей...      - Вон стадо дзейрин, - сказал Ванган.      - Где? - спросили Мунко и Степанов одновременно.      - Под холмом. Сейчас они побегут. Они заметят нас и побегут.      Степанов увидел дзейрин в тот момент, когда Мунко развернул машину. Он увидел громадные, синие, круглые, как у больных женщин, глаза дзейрин.      - Мы убивали их по ночам, - сказал Ванган скрипучим, злым голосом. - Подгоняли грузовик, включали фары и выбирали самых жирных. Они ведь не могут двигаться, когда их слепишь фарами... Что ж ты молчишь, Мунко? Тоже ведь несправедливость... А чем нам было кормить раненых? Они поступали с фронта, из-под Ленинграда, - живые скелеты... Жестокость всегда рождает жестокость...                  Волка они увидали только через три часа. Они забрались на сопку, и Ванган вылез из машины (Степанов заметил, что он даже не переобулся - ехал в ботинках, таких же маленьких, как у Саньки Беляева, и таких же беззащитных на этом стылом, дымном морозе). Он достал из машины старенький портфель (с такими портфелями ходят на заседания в домоуправление по поводу озеленения детских площадок, а не охотятся на волков в ледяной безмолвной пустыне Гоби). Из портфеля он вытащил бинокль (такие бинокли носят на груди артиллерийские командиры во время смертельного боя) и начал медленно осматривать пустыню.      Ах, как прекрасна была пустыня Гоби... Впрочем, отчего <пустыня>?! Мороз, видимо, ударил внезапно, потому что сохранились все цвета осени: травы были синие, красные, розовые, ярко-желтые...      Ванган перевязал бинокль носовым платком, одной рукой вжал окуляры в надбровья, а другой натянул носовой платок к груди, образовав подобие, секстана.      - Так устойчиво, - пояснил он, - словно смотришь во фронтовую стереотрубу.      Он двигал бинокль очень медленно, по сантиметрам. Вернее даже, он двигался сам - одним лишь, корпусом, словно собираясь упасть на бок. Бинокль был составной частью его тела, он влился в его надбровья, став вторым зрением.      - Вот он, - сказал наконец Ванган.      - Где?      - На, смотри.      Степанов приладил бинокль так же, как это делал Ванган, но сколько он ни смотрел на прекрасную, цветную, неподвижную пустыню, так он ничего и не смог увидеть.      - Не огорчайся, - сказал Ванган, - это только сначала. Едем. Волк стоит недалеко, километрах в четырех, около холма.      Когда они подъехали к холму, Степанов все равно не увидел волка, он увидел только, как в травах, метрах в пятистах перед машиной, зазмеился коридор, и он успел лишь поразиться тому, с какой скоростью этот коридор удлинялся.      - Ну, Мунко, давай! - сказал Ванган. - Мы нашли хорошего волка. Видишь, как он несется? - обернулся Ванган к Степанову. - Видимо, он из их разведки. Стая всегда посылает в разведку самых быстрых. Они почуяли дзейрин и послали разведчика. А теперь он наведет нас на стаю.      - Он хорошо бежит, - сказал Степанов.      - Тебе его жаль? - спросил Ванган, и Степанов заметил, как замерли его скулы. - Тебя можно понять, ты никогда не видел зарезанных овец. Думаешь, я вставил железо в рот для того, чтобы казаться сильным?! Волки зарезали наших овец, и мы остались без мяса. Сестры от цинги умерли, а я, видишь, с тех пор живу за <железным занавесом>... Можно было, конечно, зарезать тогда коня, но отец берег коней на весну, чтобы продать весной и собрать денег на мою учебу... И потом, за коней не так страшно... Знаешь, как кони отбиваются от волков? Вообще-то волки боятся коней. Они норовят зарезать маленьких жеребят, эти разбойники. У коней в табуне есть вожак, он должен первым услышать волков... У коней ведь нет разведчиков, они слишком сильны и доверчивы, чтобы иметь разведчиков. Вожак табуна, почуяв волков, должен <устроить круг>: собрать жеребят в центр и окружить их взрослыми конями - бок к боку, морда к морде. Кони лягаются задними ногами и бьют волков насмерть, и тут важно, кто дольше продержится...      - Это верно, - сказал Мунко. - Я все знаю про коней. Умей я сочинять, как Ванган, обязательно бы написал книгу про коней - и про то, как они любят жеребят, и про то, как понимают людей, и про то, как умеют ночью слышать утро.      Степанов и Ванган переглянулись.      - Каждый человек - это мир? - спросил Ванган. - Ты об этом сейчас подумал?      - Да, - ответил Степанов, - я подумал об этом.      - Мы живем в мире не реализовавших себя миров... Даже порой страшно, как много вокруг нас лежит втуне, нетронутое и неоткрытое... Я, например, только сейчас почувствовал в себе тягу к математике. Я не думаю, чтобы жизнь убила во мне дар, если он был заложен... Но у нас же так много времени впереди, мы все такие неторопливые, а, Степанов?      Волк резко сменил направление, и Мунко так же резко вывернул руль <козла>.      - Кони, - пояснил он, - тоже умеют менять направление, не меняя скорости...      Ванган достал из-под ног карабин и дослал патрон в ствол.      - Сейчас он появится, - сказал Ванган шоферу. - Ты выгнал его на холм, а волки уже ушли, они его не стали дожидаться. Он испугался, он их ищет, он сейчас начнет делать глупости. И мы его убьем.      Ванган сделал пять выстрелов - один за другим - и промахнулся.      - Я слишком его ненавижу, - сказал он. - На-ка попробуй теперь ты.      - Прицел плохой, - сказал Степанов. - Ты все время <высил>.      Целиться было трудно, мешала открытая дверь, бившая по пальцам, и ледяной ветер застил глаза слезами, и мешало постоянное ожидание удара - машина то и дело налетала на невидимые кочки, трясло, как в маленьком самолете, попавшем в грозовой фронт...      Степанов убил волка вторым патроном. После первого выстрела волк обернулся, пасть его ощерилась, шерсть встала дыбом, а в мутно-красных, словно с перепоя, глазах застыла тоскливая ненависть. То, что волк обернулся, словно бы грозя преследователям, помогло Степанову сделать хороший выстрел. Волк перекувыркнулся через голову и вытянулся, задрожав мощными задними лапами...                  Это случилось уже под вечер, когда Ванган взял еще двух волков. Машину особенно резко бросило на бугорке, и мотор, захлебнувшись, остановился, и стало так тихо, что было слышно, как, потрескивая, тлела сигаретка, зажатая в углу резко очерченного вангановского рта.      Словно почувствовав то, что сейчас чувствует Степанов, Ванган сказал:      - Я сушу сигареты на радиаторах отопления. Открываю пачку, снимаю <серебро> и кладу на батарею в кухне - там самая горячая.      - Мы тоже называли <серебром> сигаретную бумажку.      - Так ее, наверное, все называют в детстве.      - Ты когда начал курить?      - Во время голода. Когда была война. А ты?      - Тогда же.      - Мунко, - спросил Ванган, откашлявшись, - у тебя в радиаторе антифриз?      - Вода.      - Почему?      - Старые шоферы говорят, что антифриз разъедает патрубки.      - Мало ли что говорят старые люди... Сколько времени будет замерзать вода в радиаторе?      Мунко открыл дверь <козла>, послюнил палец, поднял его над крышей.      - Минут за тридцать вода станет льдом, - сказал он улыбчиво.      - А что у нас случилось с мотором?      - Не знаю... Думаю - полетел карбюратор. У меня плохая прокладка...      - Думать ты будешь после, сначала посмотри, что у нас с мотором. Сколько времени тебе нужно на ремонт карбюратора?      - Полчаса.      - Значит, вода не успеет замерзнуть?      - Не должна, - бодро ответил Мунко.      Ванган раскрыл карту (карта была старая, как у военных, и Степанов снова подивился несоответствию гражданского обдрипанного портфеля и аккуратно сложенной военной карты).      - До ближайшей юрты, - задумчиво сказал Ванган, - километров сорок...      - Почему ты об этом?      - Наш парень слишком веселый человек...      - Ну и что?      - Я не верю слишком веселым людям... Машина может замерзнуть...      - Дойдем до юрты?      - Через час наступит ночь...      - Костер?      - Смысл? Да и не из чего. Трава прогорает, как порох.      Мунко заглянул в кабину, по-прежнему улыбаясь.      - Точно, - сказал он, - полетела прокладка. Как я и думал.      - Ставь запасную. Мы тебе поможем.      - А у меня нет запасной.      Тепло от печки исчезло за минуту. Степанов поразился тому, как быстро побеждает стужа. Стекла покрылись плюшевым инеем от их дыхания, - единственным символом тепла сейчас осталось дыхание.      - Нож у тебя есть? - спросил Степанов, чувствуя, как холод начал медленно заползать под меховую куртку, леденяще прикасаясь к коже.      - Нож есть у каждого монгола, - ответил Мунко и полез за пазуху. Улыбка сошла с его лица, когда он кончил шарить по всем карманам, - ножа у него не было.      - На, - сказал Ванган, достав из портфеля острый, как бритва, кинжал (он очень красиво резал им вареное мясо). - Зачем он тебе? Кажется, не в обычае русских делать харакири?      - Нам придется сделать харакири, если ты откажешься пожертвовать своим портфелем.      - Ты думаешь, кожа портфеля заменит прокладку?      - Хоть доберемся до какой-нибудь дороги.      - Какой-нибудь! - усмехнулся Ванган. - Здесь только одна дорога - та, с которой мы свернули утром... Она в пятидесяти километрах отсюда. А от дороги до города - еще пятьдесят. А машины по ней кончают ходить в пять часов из-за этих морозов.      Ванган снял варежки и начал дуть на пальцы. Они стали желто-синими, как у покойника.      Степанов вырезал прокладку - по той разорванной, которую снял с карбюратора Мунко. Ванган, наблюдая за работой, продолжал дуть на коченеющие пальцы. Раза два он посмотрел на часы.      <Нам отпущено полчаса, от силы минут сорок... А уже прошло, наверное, минут пять, - подумал Степанов. - Или семь>.      - Восемь, - заметив его взгляд, сказал Ванган.      Степанов вспомнил, как однажды в Арктике их маленький <Антон>, поднявшись со льдины, попал в туман. Летчик Коля Николашкин (его имя и фамилию всегда пели в отряде: <Ах ты Коля Николашкин!>) развернулся, чтобы посадить самолет, но льдину, с которой они только что взлетели, порвало трещиной. Запаса горючего было на триста километров, все соседние льдины - в тумане, до большого аэродрома, на земле, - пять тысяч верст.      Они были обречены, но ревел мотор, в кабине было тепло, работали датчики, по радио можно было поймать музыку из Аляски, и то, что неминуемо должно наступить через час с небольшим, когда мотор сожрет бензин и самолет врежется в торосы, скрытые туманом, казалось чем-то невозможным и диким. Ведь люди семидесятых годов так привыкли к могуществу подвластной им техники.      Степанов только потом понял - уже когда Коля Николашкин за пять минут перед тем, как должен был кончиться бензин, чудом посадив самолет, сделался белым, словно полотно, - как близок он был к тому, чтобы исчезнуть, унеся с собой все то, что он обязан был отдать...      И сейчас, когда холод с каждой минутой становился все более близким, когда пальцы задеревенели и дышать было трудно, а до дороги было всего пятьдесят километров, которые никак не одолеть по такой стуже, ощущение безысходности возникло в Степанове внезапно - как гнев. Но сейчас не было Коли Николашкина, на которого можно надеяться, - <он умеет, он посадит самолет вслепую>, - не было комиссара охраны Сисука, который знает все тропы Патет-Лао, - <он успеет увести от диверсантов, которых забросили с вертолетов из Сайгона>, - был только ты сам, Ванган, Мунко и мороз пятьдесят градусов.      Чем дольше жил Степанов, тем осознаннее он боялся смерти, но не потому только, что факт распада материи, организованной в субстанцию Дмитрия Степанова, страшил его своей алогичностью и произволом, - нет. Он боялся не успеть сделать то, что считал своим долгом сделать.      Когда он болел, Надя говорила:      - Ты, как все мужчины, не умеешь переносить боль.      А он умел, как все мужчины, переносить боль. Просто он злился, что может не успеть. Не успеть - это и есть ощущение собственного бессилия, а его-то и боятся больше всего мужчины.      Мунко влез в мотор с головой. Он копошился там, тихонько чертыхаясь. Голос его сейчас показался Степанову совсем еще детским.      <Интересно, сколько ему? - подумал Степанов. - Видимо, не больше двадцати пяти. Наверное, он пока еще не понял, что случилось... В молодости мы не реагируем на опасность... Проклятие жизненного опыта... Хорошая, конечно, штука, но она, как компас, указывает только один путь - самый верный и короткий. А может быть, счастье-то ждало каждого из нас на длинной дороге, на той, которую мы не избрали: жизненный опыт подсказал, что это неверно, ненадежно, неудобно...>      (Ну кто сказал, что счастье - <удобно>? Удобным обязан быть стульчик и газовая плита...)                  - Ну? - спросил Ванган. - Как?      Мунко, перестав чертыхаться, ответил:      - Пальцы что-то не двигаются.      - Давай я погрею твои пальцы.      Мунко с готовностью вылез из мотора и спрыгнул на землю. Степанову показалось, что в воздухе зазвенело.      <Наверное, этот звон получился оттого, что земля слишком промерзла, - подумал он. - Довольно занятная разница между гибелью от жары в Каракумах или в Сахаре и между замерзанием здесь. Там нет звуков, там все приглушено зноем. Впрочем, там я не погибал. Мне только казалось, что я погибаю от жары, но между гибелью и тем, что нам представляется гибелью, - пропасть. Только страх может сделать кажущуюся гибель настоящей... Интересно, Мунко бросил мотор потому, что замерзли пальцы, легко бросил... Наверное, ни Ванган, ни я не бросили бы мотор, потому что мы умеем считать время, которое нам отпущено...>      Ванган взял пальцы Мунко в свои квадратные ладони и начал с силой растирать их.      - Очень больно, - слабо улыбнувшись, сказал Мунко.      - Ты умеешь мастерить? - спросил Ванган Степанова. - Может, поделаешь что-нибудь с карбюратором, пока я тру ему пальцы?      - Я только умею крутить баранку.      Ванган хмыкнул.      - Ты хотел сказать, что и дурак умеет крутить баранку? - спросил Степанов.      - Именно.      - Что же не сказал?      - Ты гость.      - Разве гость не может быть дураком?      - Никогда. Во всех случаях дурак - хозяин. Умный никогда не пригласит дурака в гости.      Мунко сказал:      - Кажется, пальцы отошли.      - Тогда продолжай. А я пока нарву травы и сделаю несколько маленьких пучков, я буду греть тебе руки огнем.      Ванган начал рвать траву, поглядывая при этом на часы.                  <Сколько раз такое уже случалось, - подумал Степанов. - Ничего, и на этот раз все обойдется. <В степи глухой замерзал ямщик> - сюжет для девятнадцатого века... Впрочем, раньше обходилось потому, что Хоан хорошо знал время, когда американцы начинали бомбить переправы на тропе Хо Ши Мина; дядя Леша умел проводить полуторку через гати, и мы тогда оторвались от немцев; а тот португалец, который полез со стилетом ночью, в Бейруте, был пьян и поскользнулся на арбузной корке, - иначе он бы вогнал сине-белую сталь под мою лопатку... Каждый раз, когда я попадал в передряги, меня выручало стечение случайностей, но они были слишком уж закономерными, эти случайности... Если бы я знал время бомбежки, если бы я гнал полуторку в сорок втором году (я тогда просто-напросто обделался со страха), если бы я выскочил из-под машины с потушенными фарами в Панаме, а не меня вытащил за руку друг в самый последний миг... А сейчас я один на один со стихией, а она - вне случая, она избыточно закономерна. Или уж так случайна, что никакой закономерностью ее не перешибешь... Все равно не может быть, - упрямо подумал Степанов и поймал себя на мысли, что он надеется на что-то стороннее - на людей, которые их найдут, на Мунко, который все-таки починит карбюратор, на внезапное потепление, на вертолет с врачом или геологами, который случайно пролетит над ними. - Нет, так не годится. Надо что-то делать самим. Идти, идти, пока можно идти. Иначе слишком уж гадостно будет замерзать...>                  - Сколько? - спросил Степанов.      - Двадцать пять минут.      - Прошло или осталось?      - Разницы нет...      - Тише ты...      - Он не слышит...      Степанов плюнул - слюна упала к унтам ледышкой. Он отвернул крышку радиатора и опустил палец в воду. Вода была ледяной. Степанову показалось даже, что ее не было вовсе, из-за того что разницы между водой и воздухом не ощущалось.      - Глупо, - сказал Ванган, - все это до смешного глупо.      - Глупо, что не успеешь? - спросил Степанов. - Ты об этом думаешь?      - Нам с тобой можно выступать в цирке - отгадывание мыслей на расстоянии...      - Ты бы что хотел успеть?      - Хотя бы сюжеты записать... У меня их сотни... Это все ложь, когда говорят, что в драматургии всего сорок семь сюжетов.      - У тебя ноги очень замерзли, Ванган?      - Теперь уже легче. Я их не чувствую.      - Сними ботинки, я разотру ступни.      Ванган вдруг жестко усмехнулся и спросил:      - Зачем? Все решат эти двадцать пять минут. Если он успеет сменить за двадцать минут прокладку и с этой прокладкой карбюратор заработает, тогда ноги отойдут - печка в <козле> хорошая... А если он провозится еще час, вода в радиаторе станет льдом и мотор не заведется...      - Пойдем к дороге...      - Это хорошо для положительного героя... <Идти, сколько можешь...> Здесь некуда идти. Идти, чтобы идти? Глупо.      - Сейчас я тебе скажу то, что только вчера придумал... Жаль, если это пропадет. Я знаешь что придумал вчера? Проверка человеческих отношений обязана быть действенной, а не словесной. Слова и есть слова. Между прочим, это понял один наш с тобой коллега. Он был то ли актером в Лондоне, то ли герцогом... А поняв это, стал Шекспиром. У него герои не говорят. Они или делят царства между детьми, или проводят полицейское расследование, как Гамлет, или укрощают жену - не словами, как все мы, а действием... Это я про Строптивую, а не про Дездемону, не думай...      - Почему ты сказал: <Жаль, если пропадет>? Если мы не заведемся - пропадет... Не станешь же ты это записывать? Да и бумаги нет...      - Бумага-то есть, только пальцы не двигаются. Нет, я не про это... Я верю, что слово, сказанное вслух, не пропадет. Слово - это форма проявления энергии, а энергия не исчезает. Я убежден, что люди скоро сделают аппарат, который будет записывать речи Цицерона и незаписанные экспромты Пушкина...      - Черт, - выругался Мунко, - вот черт...      - Что такое? - спросил Ванган и снова взглянул на часы.      - Я уронил винтик.      - А без этого винтика нельзя?      - Нельзя. В карбюратор будет засасывать воздух.      - Куда ты его уронил?      - Я ищу... Хорошо, если в мотор... Только мне кажется, что винтик упал в траву.      - Давай отодвинем машину, - предложил Степанов. - Попробуем поискать в траве.      - В траве ничего не найдешь, - сказал Ванган, это пустое дело. Может, у тебя есть запасной винтик, Мунко?      - У меня нет запасного винтика. Теперь-то я всегда буду возить с собой большой запас - и винтиков, и прокладок.      Ванган и Степанов переглянулись.      - Ладно, - сказал Ванган, - давай толкать машину.      - Знаешь, - предложил Степанов, - давай зажжем траву. Тогда будет легче искать.      - Наоборот.      - Не надо ничего искать! - крикнул Мунко. - Винтик закатился в мою варежку! Это я со страху стал таким рассеянным.      - Пальцы очень замерзли? - спросил Ванган.      - Очень, - ответил Мунко. - Только греть их нельзя, времени в обрез.      - Нет уж, давай я их тебе погрею, а то ты и впрямь потеряешь винтик. Знаем мы, каково это - терять винтики...      Ванган начал растирать белые пальцы Мунко, а Степанов отошел в сторону и помочился. Ему не очень-то и хотелось мочиться, но было любопытно - замерзнет ли моча, как слюна, в воздухе.      Замерзла моча все-таки на земле.      - Слушай, Ванган, - сказал Степанов, - можно было бы устроить прекрасный зимний аттракцион: пускать во время морозов воду из брандспойтов, чтобы она падала в снег ледышками. Представляешь, как это было бы красиво, особенно в солнечные дни?      - Внеси предложение, - усмехнулся Ванган, - может быть, его зачтут за рационализаторское. Аттракцион имени товарища Степанова, лучшего друга детворы...      - Что нужно делать, Мунко? - спросил Степанов. - Ты объясни. Может, пока тебе греют руки, я что-нибудь буду заворачивать? Это я умею.      Ванган снова посмотрел на часы, и Степанов только теперь заметил, что глаза у него стали белыми из-за того, что ресницы покрылись жестким, хотя по виду и пушистым, инеем.      - Не надо ничего крутить, - сказал Мунко, - я сейчас сам докручу.      Степанов отвернул крышку радиатора. Вода покрылась тоненькой корочкой льда.      Небо становилось сиреневым. Рядом с тусклым, свекольным солнцем зажглись две летние, яркие звезды. А чуть поодаль угадывалась молодая луна - она смотрелась словно сквозь папиросную бумагу.      - Мы все разгильдяи, - сказал Ванган. - Знаешь, о чем я часто думаю? Я думаю вот о чем...      - У меня уже согрелись пальцы, - сказал Мунко, но он сказал слишком очевидную неправду, чтобы отвечать за нее, и Ванган продолжал растирать ему руки. Мунко сказал ложь таким же бодрым, чересчур спокойным голосом, каким говорили сейчас и Ванган и Степанов.      <Дети всегда поначалу копируют интонацию и манеру разговора, - подумал Степанов. - Мысли они, к счастью, копировать не могут - прогресс вносит свои коррективы...>      - Я вот о чем думаю, - продолжал Ванган. - В мире каждый день кто-то сочиняет хотя бы один новый анекдот. Анекдот живет месяц, в провинции - полгода. А потом умирает. А ведь каждый анекдот - это сюжет для романа. Или тема для докторской диссертации какого-нибудь будущего историка. Анекдот - это наскальная живопись двадцатого века. На этой самой наскальной живописи сколько людей стали академиками. А ведь ни одного сборника анекдотов нет... Ни одного! Я обязательно стал бы записывать все анекдоты... Если выберемся отсюда, клянусь честью - составлю книжку анекдотов... Знаешь, всегда говорят: <Не надо торопиться>. Особенно этим заклинанием славятся критики. Они, дурашки, Пушкина цитируют, а уж он-то всегда так торопился. Истинного художника всегда должно преследовать размышление о смерти - только тогда он поймет жизнь по-настоящему. Надо всегда торопиться, - потом станет ясным, где зазря поторопился, а где преступно медлил. Все надо отдавать, все. Люди разберутся потом, что им пригодится, а что нет... Мы всегда медлим из-за комплекса и тщеславия. Хотим создать бессмертное, великое. На века. Не нам это определять, а векам.      - У меня согрелись пальцы, - сказал Мунко, - я уже чувствую, как они болят. Только ног я теперь не чувствую... И внутри - раньше все тряслось от холода, а сейчас замерзло...      Солнце растворилось в багровой синеве неба. Исчезла та папиросная бумага, которая скрывала луну. Луна теперь стала близкой. Небо вокруг нее было прозрачно-синим, а потом возникал радужный дрожащий ореол, цветом похожий на грязный весенний снег.      - Может, разложим под радиатором костер из травы? - предложил Ванган.      - Ты же говорил, что она прогорает, как порох, - сказал Степанов, ощущая в себе тишину и усталость. Холода уже не было, он не воспринимался так обжигающе и сухо, как раньше.      - Надо что-то делать... Самое противное - это когда ты бессилен.      - Растереть тебе ноги?      - Наверное, поздно. Они совсем деревянные.      - Почему ты не надел унты?      - А почему Мунко не взял прокладку? Почему мы поехали именно сюда бить волков? Почему ты прилетел в Монголию? Почему я встретил тебя?      - Ты хотел сказать - случайности логичны?      - Я хотел сказать, что если каждый из нас запрограммирован в генетическом коде, то, значит, должна существовать и такая программа, которая определяет пересечения миллионов разностей, обитающих на земле.      - А это, случаем, не мракобесие? - спросил Степанов и понял, что хотел улыбнуться своему вопросу, но не смог, потому что мышцы лица уже не подчинялись ему...      - Мракобесие - это когда мы не понимаем, но заготовили дрова для костров, чтобы сжечь то, что нам непонятно.      - У тебя глаза совсем белые...      - У тебя тоже. Ты, между прочим, почаще их закрывай. Говорят, если обморозишь белки, никакие врачи не помогут.      - Слушай, а если мы подожжем сиденье <газика>? Обольем бензином и подожжем. Это ведь видно издалека.      - Нас начнут искать часа через три. Сейчас люди только возвращаются с охоты.      - Давай прыгать.      - Я уже не могу.      - Надо заставить себя.      - Чудак, пятьдесят градусов - это переохлаждение организма. В двадцать градусов можно согреться, если прыгать или бегать. А сейчас пятьдесят.      - Тогда надо идти. Ты сможешь найти путь к проселку?      - Ты же видел, как трава сходится за машиной. Как на болоте ранней осенью, когда еще тепло.      <Это я так думал, - вдруг вспомнил Степанов. - Я думал точно такими же словами, как сейчас сказал Ванган. Наверное, в большинстве своем все люди думают одинаково. Только говорят по-разному. В мыслях человек лжет реже. Мысль - честнее слова, произнесенного вслух. А слово, записанное пером, не похоже на слово произнесенное, а еще больше оно не похоже на мысль, родившую его>.      Мунко соскочил с буфера и начал кататься по земле, ударяя себя локтями по бокам что было сил.      - Все! - крикнул он. - Степанов, поверни ключ, а я пока погреюсь.      - Если заведется, - сказал Ванган, - я обязательно соберу томик всех анекдотов, какие только знаю.      - И я тебе пришлю из Москвы штук пятьсот новых.      - Пятьсот - это ты перегнул.      Ключ показался Степанову теплым - так он был холоден.      <Нет ничего безнадежнее промерзшего металла>, - подумал он.      Мотор заныл, словно человек с воспалением надкостницы.      Мунко перестал кататься по земле, поднялся и зло ударил ногой передний скат.      - Сволочь! - крикнул он. - Тыква!      - Где у тебя заводная ручка? - спросил Степанов. - Садись к стартеру, а я пойду крутить. Я в унтах, мне пока еще можно стоять на земле.      - Нет у меня ручки! - крикнул Мунко. - Нет! Он всегда заводился без ручки.      Где-то совсем неподалеку завыли волки. Они выли хором, на несколько голосов, - тревожно, как люди.      - Мунко, - сказал Степанов, - подкачай побольше бензина в карбюратор. Важно, чтобы он схватил, пусть только он хоть раз схватит.      Ванган сказал:      - Если бы сейчас был день, я бы навадил волков прямо на нас. Я умею их подманивать. Мы бы убили волка и погрели руки в его горячем брюхе. Часа два можно было бы греть руки.      - Накачал! - крикнул Мунко. - Бензин даже переливает.      - Я бы тоже кое-что сделал, - сказал Степанов Вангану. - Конечно, анекдоты - это твое. Ты застолбил прекрасную тему. Но я бы тоже что-нибудь сделал.      Он повертел ключом в замке, опасаясь включить стартер.      - Давай, - сказал Ванган. - Прошло сорок девять минут. Была не была - включай...      Мотор снова заныл, но сотрясения, рождаемого динамическим ударом искры - символа тепла, который предшествует движению, снова не было.      Степанов вылез из кабины, с трудом переставляя задеревеневшие ноги. Он подошел к радиатору и открыл крышку чужими пальцами, которые стали казаться ему огромными, но при этом невесомыми, словно сделанными из пластика.      Сахарный, в узорах, лед был в радиаторе.                  ...А паренек забрался на рыбацкий катер по канату, который ему бросили с кормы в пенное, зеленое море, и в это время выглянуло солнце, и все окрест стало истинным, реальным. Катерок сделался грязно-синим, чайки - серыми, море - бурым, но и такими они были прекрасны, потому что все было полно движения, а паренек рассказывал рыбакам, сидевшим на корме, про то, как он успел доплыть к ним, взяв упреждение, весело смеялся, и капельки теплой воды на его коричневом теле посверкивали остро-синим, когда лучи солнца отражались от моря, отдав ему часть своего извечного и разумного тепла...                  __________________________________________________________________________      Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 25/08/2000