Л.Н.Толстой.
Анна Каренина
Версия 1.0 от 1 мая 1997 г. Сверка произведена по Собранию
сочинений Л.Н.Толстого в двенадцати томах, изд-во Правда,
Москва, 1987 г.
Права на это собрание электронных текстов и собственно электронные тексты принадлежат Публичной электронной библиотеке (Евгению Пескину), 1994-1997 год. Разрешено свободное распространение при условии сохранения целостности текста (включая данную информацию). Разрешено свободное использование для некоммерческих целей при условии ссылки на источник.
Публичная Электронная Библиотека - товарный знак и знак обслуживания, принадлежащие Евгению Пескину.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Все смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с бывшею в их доме француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не может жить с ним в одном доме. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно чувствовалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и домочадцами. Все члены семьи и домочадцы чувствовали, что нет смысла в их сожительстве и что на каждом постоялом дворе случайно сошедшиеся люди более связаны между собой, чем они, члены семьи и домочадцы Облонских. Жена не выходила из своих комнат, мужа третий день не было дома. Дети бегали по всему дому, как потерянные; англичанка поссорилась с экономкой и написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел еще вчера со двора, во время обеда; черная кухарка и кучер просили расчета. На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский - Стива, как его звали в свете, - в обычный час, то есть в восемь часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване.. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза. Да, да, как это было? - думал он, вспоминая сон. - Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет, не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, - и столы пели: Il mio tesoro, и не Il mio tesoro, а что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины, - вспоминал он. Глаза Степана Аркадьича весело заблестели, и он задумался, улыбаясь. Да, хорошо было, очень хорошо. Много еще там было отличного, да не скажешь словами и мыслями даже наяву не выразишь. И, заметив полосу света, пробившуюся сбоку одной из суконных стор, он весело скинул ноги с дивана, отыскал ими шитые женой (подарок ко дню рождения в прошлом году), обделанные в золотистый сафьян туфли и по старой, девятилетней привычке, не вставая, потянулся рукой к тому месту, где в спальне у него висел халат. И тут он вспомнил вдруг, как и почему он спит не в спальне жены, а в кабинете; улыбка исчезла с его лица, он сморщил лоб. Ах, ах, ах! Ааа!.. - замычал он, вспоминая все, что было. И его воображению представились опять все подробности ссоры с женою, вся безвыходность его положения и мучительнее всего собственная вина его. Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, - думал он. - Ах, ах, ах! - приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры. Неприятнее всего была та первая минута, когда он, вернувшись из театра, веселый и довольный, с огромною грушей для жены в руке, не нашел жены в гостиной; к удивлению, не нашел ее и в кабинете и, наконец, увидал ее в спальне с несчастною, открывшею все, запиской в руке. Она, эта вечно озабоченная, и хлопотливая, и недалекая, какою он считал ее, Долли, неподвижно сидела с запиской в руке и с выражением ужаса, отчаяния и гнева смотрела на него. - Что это? это? - спрашивала она, указывая на записку. И при этом воспоминании, как это часто бывает, мучала Степана Аркадьича не столько самое событие, сколько то, как он ответил на эти слова жены. С ним случилось в эту минуту то, что случается с людьми, когда они неожиданно уличены в чем-нибудь слишком постыдном. Он не сумел приготовить свое лицо к тому положению, в которое он становился перед женой после открытия его вины. Вместо того чтоб оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощения, оставаться даже равнодушным - все было бы лучше того, что он сделал! - его лицо совершенно невольно (рефлексы головного мозга, - подумал Степан Аркадьич, который любил физиологию), совершенно невольно вдруг улыбнулось привычною, доброю и потому глупою улыбкой. Эту глупую улыбку он не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Долли вздрогнула, как от физической боли, разразилась, со свойственною ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты. С тех пор она не хотела видеть мужа. Всему виной эта глупая улыбка, - думал Степан Аркадьич. Но что же делать? что делать? - с отчаянием говорил он себе и не находил ответа.
Степан Аркадьич был человек правдивый в отношении к себе самому. Он не мог обманывать себя и уверять себя, что он раскаивается в своем поступке. Он не мог теперь раскаиваться в том, что он, тридцатичетырехлетний, красивый, влюбчивый человек, не был влюблен в жену, мать пяти живых и двух умерших детей, бывшую только годом моложе его. Он раскаивался только в том, что не умел лучше скрыть от жены. Но он чувствовал всю тяжесть своего положения и жалел жену, детей и себя. Может быть, он сумел бы лучше скрыть свои грехи от жены, если б ожидал, что это известие так на нее подействует. Ясно он никогда не обдумывал этого вопроса, но смутно ему представлялось, что жена давно догадывается, что он не верен ей, и смотрит на это сквозь пальцы. Ему даже казалось, что она, истощенная, состарившаяся, уже некрасивая женщина и ничем не замечательная, простая, только добрая мать семейства, по чувству справедливости должна быть снисходительна. Оказалось совсем противное. Ах, ужасно! ай, ай, ай! ужасно! - твердил себе Степан Аркадьич и ничего не мог придумать. - И как хорошо все это было до этого, как мы хорошо жили! Она была довольна, участлива детьми, я не мешал ей ни в чем, предоставлял ей возиться с детьми, с хозяйством, как она хотела. Правда, нехорошо, что она была гувернанткой у нас в доме. Нехорошо! Есть что-то тривиальное, пошлое в ухаживанье за своею гувернанткой. Но какая гувернантка! (Он живо вспомнил черные плутовские глаза m-lle Roland и ее улыбку.) Но ведь пока она была у нас в доме, я не позволял себе ничего., И хуже всего то, что она уже... Надо же это все как нарочно! Ай, ай, ай! Аяяй! Но что же, что же делать? Ответа не было, кроме того общего ответа, который дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном жизни, Там видно будет, - сказал себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, подошел к окну, поднял стору и громко позвонил. На звонок тотчас же вошел старый друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед за Матвеем вошел и цирюльник с припасами для бритья. - Из присутствия есть бумаги? - спросил Степан Аркадьич, взяв телеграмму и садясь к зеркалу. - На столе, - отвечал Матвей, взглянул вопросительно, с участием, на барина и, подождав немного, прибавил с хитрою улыбкой: - От хозяина извозчика приходили. Степан Аркадьич ничего не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно было, как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: Это зачем ты говоришь? разве ты не знаешь? Матвей положил руки в карманы своей жакетки, отставил ногу и молча, добродушно, чуть-чуть улыбаясь, посмотрел на своего барина. - Я приказал прийти в то воскресенье, а до тех пор чтобы не беспокоили вас и себя понапрасну, - сказал он, видимо, приготовленную фразу. Степан Аркадьич понял, что Матвей хотел пошутить и обратить на себя внимание. Разорвав телеграмму, он прочел ее, догадкой поправляя перевранные, как всегда, слова, и лицо его просияло. - Матвей, сестра Анна Аркадьевна будет завтра, - сказал он, остановив на минуту глянцевитую, пухлую ручку цирюльника, расчищавшего розовую дорогу между длинными кудрявыми бакенбардами. - Слава богу, - сказал Матвей, этим ответом показывая, что он понимает так же, как и барин, значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой. - Одни или с супругом? - спросил Матвей. Степан Аркадьич не мог говорить, так как цирюльник занят был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей в зеркало кивнул головой. - Одни. Наверху приготовить? - Дарье Александровне доложи, где прикажут. - Дарье Александровне? - как бы с сомнением повторил Матвей. - Да, доложи. И вот возьми телеграмму, передай, что они скажут. Попробовать хотите, - понял Матвей, но он сказал только: - Слушаю-с. Степан Аркадьич уже был умыт и расчесан и сбирался одеваться, когда Матвей, медленно ступая поскрипывающими сапогами, с телеграммой в руке, вернулся в комнату. Цирюльника уже не было. - Дарья Александровна приказали доложить, что они уезжают. Пускай делают, как им, вам то есть, угодно, - сказал он, смеясь только глазами, и, положив руки в карманы и склонив голову набок, уставился на барина. Степан Аркадьич помолчал. Потом добрая и несколько жалкая улыбка показалась на его красивом лице. - А? Матвей? - сказал он, покачивая головой. - Ничего, сударь, образуется, - сказал Матвей. - Образуется? - Так точно-с. - Ты думаешь? Это кто там? - спросил Степан Аркадьич, услыхав за дверью шум женского платья. - Это я-с, - сказал твердый и приятный женский голос, и из-за двери высунулось строгое рябое лицо Матрены Филимоновны, нянюшки. - Ну что, Матреша? - спросил Степан Аркадьич, выходя к ней в дверь. Несмотря на то, что Степан Аркадьич был кругом виноват перед женой и сам чувствовал это, почти все в доме, даже нянюшка, главный друг Дарьи Александровны, были на его стороне. - Ну что? - сказал он уныло. - Вы сходите, сударь, повинитесь еще. Авось бог даст. Очень мучаются, и смотреть жалости, да и все в доме навынтараты пошло. Детей, сударь, пожалеть надо. Повинитесь, сударь. Что делать! Люби кататься.... - Да ведь не примет... - А вы свое сделайте. Бог милостив, богу молитесь, сударь, богу молитесь. - Ну, хорошо, ступай, - сказал Степан Аркадьич, вдруг покраснев. - Ну, так давай одеваться, - обратился он к Матвею и решительно скинул халат. - Матвей уже держал, сдувая что-то невидимое, хомутом приготовленную рубашку и с очевидным удовольствием облек в нее холеное тело барина.
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок, чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге, в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом с кофеем, письма и бумаги из присутствия. Он прочел письма. Одно было очень неприятное - от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо было продать; но теперь, до примирения с женой, не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то, что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения с женою. И мысль, что он может руководиться этим интересом, что он для продажи этого леса будет искать примирения с женой, - эта мысль оскорбляла его. Окончив письма, Степан Аркадьич придвинул к себе бумаги из присутствия, быстро перелистовал два дела, большим карандашом сделал несколько отметок и, отодвинув дела, взялся за кофе; за кофеем он развернул еще сырую утреннюю газету и стал читать ее. Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И, несмотря на то, что ни наука, ни искусство, ни политика, собственно, не интересовали его, он твердо держался тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их, а они сами в нем незаметно изменялись. Степан Аркадьич не избирал ни направления, ни взглядов, а эти направления и взгляды сами приходили к нему, точно так же, как он не выбирал формы шляпы или сюртука, а брал те, которые носят. А иметь взгляды ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости, было так же необходимо, как иметь шляпу. Если и была причина, почему он предпочитал либеральное направление консервативному, какого держались тоже многие из его круга, то это произошло не оттого, чтоб он находил либеральное направление более разумным, но потому, что оно подходило ближе к его образу жизни. Либеральная партия говорила, что в России все дурно, и действительно, у Степана Аркадьича долгов было много, а денег решительно недоставало. Либеральная партия говорила, что брак есть отжившее учреждение и что необходимо перестроить его, и действительно, семейная жизнь доставляла мало удовольствия Степану Аркадьичу и принуждала его лгать и притворяться, что было так противно его натуре. Либеральная партия говорила, или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело., Вместе с этим Степану Аркадьичу, любившему веселую шутку, было приятно иногда озадачить смирного человека тем, что если уже гордиться породой, то не следует останавливаться на Рюрике и отрекаться от первого родоначальника - обезьяны. Итак, либеральное направление сделалось привычкой Степана Аркадьича, и он любил свою газету, как сигару после обеда, за легкий туман, который она производила в его голове. Он прочел руководящую статью, в которой объяснялось, что в наше время совершенно напрасно поднимается вопль о том, будто бы радикализм угрожает поглотить все консервативные элементы и будто бы правительство обязано принять меры для подавления революционной гидры, что, напротив, по нашему мнению, опасность лежит не в мнимой революционной гидре, а в упорстве традиционности, тормозящей прогресс, и т. д. Он прочел и другую статью, финансовую, в которой упоминалось о Бентаме и Милле и подпускались тонкие шпильки министерству.Со свойственною ему быстротою соображения он понимал значение всякой шпильки: от кого и на кого и по какому случаю она была направлена, и это, как всегда, доставляло ему некоторое удовольствие. Но сегодня удовольствие это отравлялось воспоминанием о советах Матрены Филимоновны и о том, что в доме так неблагополучно. Он прочел и о том, что граф Бейст, как слышно, проехал в Висбаден, и о том, что нет более седых волос, и о продаже легкой кареты, и предложение молодой особы; но эти сведения не доставляли ему, как прежде, тихого, иронического удовольствия. Окончив газету, вторую чашку кофе и калач с маслом, он встал, стряхнул крошки калача с жилета и, расправив широкую грудь, радостно улыбнулся, не оттого, чтоб у него на душе было что-нибудь особенно приятное, - радостную улыбку вызвало хорошее пищеварение. Но эта радостная улыбка сейчас же напомнила ему все, и он задумался. Два детские голоса (Степан Аркадьич узнал голоса Гриши, меньшого мальчика, и Тани, старшей девочки) послышались за дверьми. Они что-то везли и уронили. - Я говорила, что на крышу нельзя сажать пассажиров, - кричала по-английски девочка, - вот подбирай! Все смешалось, - подумал Степан Аркадьич, - вон дети одни бегают. И, подойдя к двери, он кликнул их. Они бросили шкатулку, представлявшую поезд, и вошли к отцу. Девочка, любимица отца, вбежала смело, обняла его и, смеясь, повисла у него на шее, как всегда, радуясь на знакомый запах духов, распространявшийся от его бакенбард. Поцеловав его, наконец, в покрасневшее от наклоненного положения и сияющее нежностью лицо, девочка разняла руки и хотела бежать назад; но отец удержал ее.. - Что мама? - спросил он, водя рукой по гладкой, нежной шейке дочери. - Здравствуй, - сказал он, улыбаясь здоровавшемуся мальчику. Он сознавал, что меньше любил мальчика, и всегда старался быть ровен; но мальчик чувствовал это и не ответил улыбкой на холодную улыбку отца. - Мама? Встала, - отвечала девочка. Степан Аркадьич вздохнул. Значит, опять не спала всю ночь, - подумал он. - Что, она весела? Девочка знала, что между отцом и матерью была ссора, и что мать не могла быть весела, и что отец должен знать это, и что он притворяется, спрашивая об этом так легко. И она покраснела за отца. Он тотчас же понял это и также покраснел. - Не знаю, - сказала она. - Она не велела учиться, а велела идти гулять с мисс Гуль к бабушке. - Ну, иди, Танчурочка моя. Ах да, постой, - сказал он, все-таки удерживая ее и гладя ее нежную ручку. Он достал с камина. где вчера поставил, коробочку конфет и дал ей две, выбрав ее любимые, шоколадную и помадную. - Грише? - сказала девочка, указывая на шоколадную. - Да, да. - И еще раз погладив ее плечико, он поцеловал ее в корни волос, в шею и отпустил ее. - Карета готова, - сказал Матвей. - Да просительница, - прибавил он. - Давно тут? - спросил Степан Аркадьич. - С полчасика. - Сколько раз тебе приказано сейчас же докладывать ! - Надо же вам дать хоть кофею откушать, - сказал Матвей тем дружески грубым тоном, на который нельзя было сердиться. - Ну, проси же скорее, - сказал Облонский, морщась от досады. Просительница, штабс-капитанша Калинина, просила о невозможном и бестолковом; но Степан Аркадьич, по своему обыкновению, усадил ее, внимательно, не перебивая, выслушал ее и дал ей подробный совет, к кому и как обратиться, и даже бойко и складно своим крупным, растянутым, красивым и четким почерком написал ей записочку к лицу, которое могло ей пособить. Отпустив штабс-капитаншу. Степан Аркадьич взял шляпу и остановился, припоминая, не забыл ли чего. Оказалось, что он ничего не забыл, кроме того, что хотел забыть, - жену. Ах да! Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. Пойти или не пойти? - говорил он себе. И внутренний голос говорил ему, что ходить не надобно, что, кроме фальши, тут ничего быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, не способным любить. Кроме фальши и лжи, ничего не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре. Однако когда-нибудь же нужно; ведь не может же это так остаться, - сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два раза, бросил ее в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил другую дверь, в спальню жены.
Дарья Александровна, в кофточке и с пришпиленными на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волоса с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей пред открытою шифоньеркой, из которой она выбирала что-то. Услыхав шаги мужа, она остановилась, глядя на дверь и тщетно пытаясь придать своему лицу строгое и презрительное выражение. Она чувствовала, что боится его и боится предстоящего свидания. Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, - и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал. Она все еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его. Кроме того, она чувствовала, что если здесь, в своем доме, она едва успевала ухаживать за своими пятью детьми, то им будет еще хуже там, куда она поедет со всеми ими. И то в эти три дня меньшой заболел оттого, что его накормили дурным бульоном, а остальные были вчера почти без обеда. Она чувствовала, что уехать невозможно; но, обманывая себя, она все-таки отбирала вещи и притворялась, что уедет. Увидав мужа, она опустила руку в ящик шифоньерки, будто отыскивая что-то, и оглянулась на него, только когда он совсем вплоть подошел к ней. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность и страдание. - Долли!- сказал он тихим, робким голосом. Он втянул голову в плечи и хотел иметь жалкий и покорный вид, но он все-таки сиял свежестью и здоровьем. Она быстрым взглядом оглядела с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. Да, он счастлив и доволен!- подумала она, - а я?!. И эта доброта противная, за которую все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту, - подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки затрясся на правой стороне бледного, нервного лица. - Что вам нужно? - сказала она быстрым, не своим, грудным голосом. - Долли! - повторил он с дрожанием в голосе. - Анна приедет сегодня. - Ну что же мне? Я не могу ее принять! - вскрикнула она. - Но надо же, однако, Долли.. - Уйдите, уйдите, уйдите! - не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот был вызван физическою болью. Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог надеяться, что все образуется, по выражению Матвея, и мог спокойно читать газету и пить кофе; но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный судьбе и отчаянный, ему захватило дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами. - Боже мой, что я сделал! Долли! Ради бога! Ведь... - он не мог продолжать, рыдание остановилось у него в горле. Она захлопнула шифоньерку и взглянула на него. - Долли, что я могу сказать?.. Одно: прости, прости... Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты... Она опустила глаза и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее. - Минуты... минуты увлеченья... - выговорил он и хотел продолжать, но при этом слове, будто от физической боли, опять поджались ее губы и опять запрыгал мускул щеки на правой стороне лица. - Уйдите, уйдите отсюда! - закричала она еще пронзительнее, - и не говорите мне про ваши увлечения, про ваши мерзости! Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами. - Долли! - проговорил он, уже всхлипывая. - Ради бога, подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Долли, прости! Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он ждал. - Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, - сказала она, видимо, одну из фраз, которые она за эти три дня не раз говорила себе. Она сказала ему ты, и он с благодарностью взглянул на нее и тронулся, чтобы взять ее руку, но она с отвращением отстранилась от него. - Я помню про детей и поэтому все в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, - да, с развратным отцом... Ну, скажите, после того... что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? - повторяла она, возвышая голос. - После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей... - Но что ж делать? Что делать? - говорил он жалким голосом, сам не зная, что он говорит, и все ниже и ниже опуская голову. - Вы мне гадки, отвратительны!- закричала она, горячась все более и более. - Ваши слезы - вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни сердца, ни благородства ! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой! - с болью и злобой произнесла она это ужасное для себя слово чужой. Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся на ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаленье, но не любовь. Нет, она ненавидит меня. Она не простит, - подумал он. - Это ужасно! Ужасно!- проговорил он. В это время в другой комнате, вероятно упавши, закричал ребенок; Дарья Александровна прислушалась, и лицо ее вдруг смягчилось. Она, видимо, опоминалась несколько секунд, как бы не зная, где она и что ей делать, и, быстро вставши, тронулась к двери. Ведь любит же она моего ребенка, - подумал он, заметив изменение ее лица при крике ребенка, - моего ребенка; как же она может ненавидеть меня? - Долли, еще одно слово, - проговорил он, идя за нею. - Если вы пойдете за мной, я позову людей, детей! Пускай все знают, что вы подлец! Я уезжаю нынче, а вы живите здесь с своею любовницей! И она вышла, хлопнув дверью. Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, - говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. - И, может быть, девушки слыхали! Ужасно тривиально, ужасно. Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты. Была пятница, и в столовой часовщик-немец заводил часы. Степан Аркадьич вспомнил свою шутку об этом аккуратном плешивом часовщике, что немец сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы, - и улыбнулся. Степан Аркадьич любил хорошую шутку. А может быть, и образуется! Хорошо словечко: образуется, - подумал он. - Это надо рассказать. - Матвей!- крикнул он, - так устрой же все там с Марьей в диванной для Анны Аркадьевны, - сказал он явившемуся Матвею. - Слушаю-с. Степан Аркадьич надел шубу и вышел на крыльцо. - Кушать дома не будете? - сказал провожавший Матвей. - Как придется. Да вот возьми на расходы, - сказал он, подавая десять рублей из бумажника. - Довольно будет? - Довольно ли. не довольно, видно обойтись надо, - сказал Матвей, захлопывая дверку и отступая на крыльцо. Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром? - Ах, оставьте, оставьте меня! - сказала она и, вернувшись в спальню, села опять на то же место, где она говорила с мужем, сжав исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать в воспоминании весь бывший разговор. Уехал! Но чем же кончил он с нею? - думала она. - Неужели он видает ее? Зачем я не спросила его? Нет, нет, сойтись нельзя. Если мы и останемся в одном доме - мы чужие. Навсегда чужие! - повторила она опять с особенным значением это страшное для нее слово. А как я любила, боже мой, как я любила его!.. Как я любила! И теперь разве я не люблю его? Не больше ли, чем прежде, я люблю его? Ужасно, главное, то... - начала она, но не докончила своей мысли, потому что Матрена Филимоновна высунулась из двери. - Уж прикажите за братом послать, - сказала она, - все он изготовит обед; а то, по-вчерашнему, до шести часов дети не евши. - Ну, хорошо, я сейчас выйду и распоряжусь. Да послали ли за свежим молоком? И Дарья Александровна погрузилась в заботы дня и потопила в них на время свое горе.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем место начальника в одном из московских присутствий. Место это он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему были нужны, так как дела его. несмотря на достаточное состояние жены, были расстроены. Половина Москвы и Петербурга была родня и приятели Степана Аркадьича. Он родился в среде тех людей, которые были и стали сильными мира сего. Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были с ним на ты, а третья треть были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал. Ему бы смешно показалось, если б ему сказали, что он не получит места с тем жалованьем, которое ему нужно, тем более что он и не требовал чего-нибудь чрезвычайного; он хотел только того, что получали его сверстники, а исполнять такого рода должность мог он не хуже всякого другого. Степана Аркадьича не только любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но в нем, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то, физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним. Ага! Стива! Облонский! Вот и он! - почти всегда с радостною улыбкой говорили, встречаясь с ним. Если и случалось иногда, что после разговора с ним оказывалось, что ничего особенно радостного не случилось, - на другой день, на третий опять точно так же все радовались при встрече с ним. Занимая третий год место начальника одного из присутственных мест в Москве, Степан Аркадьич приобрел, кроме любви, и уважение сослуживцев, подчиненных, начальников и всех, кто имел до него дело. Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он вычитал в газетах, но той, что у него была в крови и с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и, в-третьих, - главное - в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок. Приехав к месту своего служения, Степан Аркадьич, провожаемый почтительным швейцаром, с портфелем прошел в свой маленький кабинет, надел мундир и вошел в присутствие. Писцы и служащие все встали, весело и почтительно кланяясь. Степан Аркадьич поспешно, как всегда, прошел к своему месту, пожал руки членам и сел. Он пошутил и поговорил, ровно сколько это было прилично, и начал занятия. Никто вернее Степана Аркадьича не умел найти ту границу свободы, простоты и официальности, которая нужна для приятного занятия делами. Секретарь весело и почтительно, как и все в присутствии Степана Аркадьича, подошел с бумагами и проговорил тем фамильярно-либеральным тоном, который введен был Степаном Аркадьичем: - Мы таки добились сведения из Пензенского губернского правления. Вот, не угодно ли... - Получили наконец? - проговорил Степан Аркадьич, закладывая пальцем бумагу. - Ну-с, господа... - И присутствие началось. Если б они знали, - думал он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, - каким виноватым мальчиком полчаса тому назад был их председатель ! - И глаза его смеялись при чтении доклада.. До двух часов занятия должны были идти не прерываясь, а в два часа - перерыв и завтрак. Еще не было двух часов, когда большие стеклянные двери залы присутствия вдруг отворились, и кто-то вошел. Все члены из-под портрета и из-за зерцала, обрадовавшись развлечению, оглянулись на дверь; но сторож, стоявший у двери, тотчас же изгнал вошедшего и затворил за ним стеклянную дверь. Когда дело было прочтено, Степан Аркадьич встал, потянувшись, и, отдавая дань либеральности времени, в присутствии достал папироску и пошел в свой кабинет. Два товарища его, старый служака Никитин и камер-юнкер Гриневич, вышли с ним. - После завтрака успеем кончить, - сказал Степан Аркадьич. - Как еще успеем!- сказал Никитин. - А плут порядочный должен быть этот Фомин, - сказал Гриневич об одном из лиц, участвовавших в деле, которое они разбирали. Степан Аркадьич поморщился на слова Гриневича, давая этим чувствовать, что неприлично преждевременно составлять суждение, и ничего ему не ответил. - Кто это входил? - спросил он у сторожа. - Какой-то, ваше превосходительство, без спросу влез, только я отвернулся. Вас спрашивали. Я говорю: когда выйдут члены, тогда... - Где он? - Нешто вышел в сени, а то все тут ходил. Этот самый, - сказал сторож, указывая на сильно сложенного широкоплечего человека с курчавою бородой, который, не снимая бараньей шапки, быстро и легко взбегал наверх по стертым ступенькам каменной лестницы. Один из сходивших вниз с портфелем худощавый чиновник, приостановившись, неодобрительно посмотрел на ноги бегущего и потом вопросительно взглянул на Облонского. Степан Аркадьич стоял над лестницей. Добродушно сияющее лицо его из-за шитого воротника мундира просияло еще более, когда он узнал вбегавшего. - Так и есть! Левин, наконец! - проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. - Как это ты не побрезгал найти меня в этом вертепе? - сказал Степан Аркадьич, не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. - Давно ли? - Я сейчас приехал, и очень хотелось тебя видеть, - отвечал Левин, застенчиво и вместе с тем сердито и беспокойно оглядываясь вокруг. - Ну, пойдем в кабинет, - сказал Степан Аркадьич, знавший самолюбивую и озлобленную застенчивость своего приятеля; и, схватив его за руку, он повлек его за собой, как будто проводя между опасностями. Степан Аркадьич был на ты почти со всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти лет, с мальчиками двадцати лет, с актерами, с министрами, с купцами и с генерал-адъютантами, так что очень многие из бывших с ним на ты находились на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились, узнав, что имеют через Облонского что-нибудь общее. Он был на ты со всеми, с кем пил шампанское, а пил он шампанское со всеми, и поэтому, в присутствии своих подчиненных встречаясь с своими постыдными ты, как он называл шутя многих из своих приятелей, он, со свойственным ему тактом, умел уменьшать неприятность этого впечатления для подчиненных. Левин не был постыдный ты, но Облонский с своим тактом почувствовал, что Левин думает, что он пред подчиненными может не желать выказать свою близость с ним, и потому поторопился увести его в кабинет. Левин был почти одних лет с Облонским и с ним на ты не по одному шампанскому. Левин был его товарищем и другом первой молодости. Они любили друг друга, несмотря на различие характеров и вкусов, как любят друг друга приятели, сошедшиеся в первой молодости. Но, несмотря на это, как часто бывает между людьми, избравшими различные роды деятельности, каждый из них, хотя, рассуждая, и оправдывал деятельность другого, в душе презирал ее. Каждому казалось, что та жизнь, которую он сам ведет, есть одна настоящая жизнь, а которую ведет приятель - есть только призрак. Облонский не мог удержать легкой насмешливой улыбки при виде Левина. Уж который раз он видел его приезжавшим в Москву из деревни, где он что-то делал, но что именно, того Степан Аркадьич никогда не мог понять хорошенько, да и не интересовался. Левин приезжал в Москву всегда взволнованный, торопливый, немножко стесненный и раздраженный этою стесненностью и большею частью с совершенно новым, неожиданным взглядом на вещи. Степан Аркадьич смеялся над этим и любил это. Точно так же и Левин в душе презирал и городской образ жизни своего приятеля и его службу, которую считал пустяками, и смеялся над этим. Но разница была в том, что Облонский, делая, что все делают, смеялся самоуверенно и добродушно, а Левин не самоуверенно и иногда сердито. - Мы тебя давно ждали, - сказал Степан Аркадьич, войдя в кабинет и выпустив руку Левина, как бы этим показывая, что тут опасности кончились. - Очень, очень рад тебя видеть, - продолжал он. - Ну, что ты? Как? Когда приехал? Левин молчал, поглядывая на незнакомые ему лица двух товарищей Облонского и в особенности на руку элегантного Гриневича, с такими белыми длинными пальцами, с такими длинными желтыми, загибавшимися в конце ногтями и такими огромными блестящими запонками на рубашке, что эти руки, видимо, поглощали все его внимание и не давали ему свободы мысли. Облонский тотчас заметил это и улыбнулся. - Ах да, позвольте вас познакомить, - сказал он. - Мои товарищи: Филипп Иваныч Никитин, Михаил Станиславич Гриневич, - и обратившись к Левину: - земский деятель, новый земский человек, гимнаст, поднимающий одною рукой пять пудов, скотовод и охотник и мой друг, Константин Дмитрич Левин, брат Сергея Иваныча Кознышева. - Очень приятно, - сказал старичок. - Имею честь знать вашего брата, Сергея Иваныча, - сказал Гриневич, подавая свою тонкую руку с длинными ногтями. Левин нахмурился, холодно пожал руку и тотчас же обратился к Облонскому. Хотя он имел большое уважение к своему, известному всей России, одноутробному брату писателю, однако он терпеть не мог, когда к нему обращались не как к Константину Левину, а как к брату знаменитого Кознышева. - Нет, я уже не земский деятель. Я со всеми разбранился и не езжу больше на собрания, - сказал он, обращаясь к Облонскому. - Скоро же! - с улыбкой сказал Облонский. - Но как? отчего? - Длинная история. Я расскажу когда-нибудь, - сказал Левин, но сейчас же стал рассказывать. - Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и быть не может, - заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, - с одной стороны, игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это - средство для уездной coterie наживать деньжонки.. Прежде были опеки, суды, а теперь земство, не в виде взяток, а в виде незаслуженного жалованья, - говорил он так горячо, как будто кто-нибудь из присутствовавших оспаривал его мнение. - Эге! Да ты, я вижу, опять в новой фазе, в консервативной, - сказал Степан Аркадьич. - Но, впрочем, после об этом. - Да, после. Но мне нужно было тебя видеть, - сказал Левин, с ненавистью вглядываясь в руку Гриневича. Степан Аркадьич чуть заметно улыбнулся. - Как же ты говорил, что никогда больше не наденешь европейского платья? - сказал он, оглядывая его новое, очевидно от французского портного, платье. - Так! я вижу: новая фаза. Левин вдруг покраснел, но не так, как краснеют взрослые люди, - слегка, сами того не замечая, но так, как краснеют мальчики, - чувствуя, что они смешны своей застенчивостью, и вследствие того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И так странно было видеть это умное, мужественное лицо в таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть на него. - Да, где ж увидимся? Ведь мне очень, очень нужно поговорить с тобою, - сказал Левин. Облонский как будто задумался: - Вот что: поедем к Гурину завтракать и там поговорим. До трех я свободен. - Нет, - подумав, отвечал Левин, - мне еще надо съездить. - Ну, хорошо, так обедать вместе, - Обедать? Да мне ведь ничего особенного, только два слова сказать, спросить, а после потолкуем. - Так сейчас и скажи два слова, а беседовать за обедом. - Два слова вот какие, - сказал Левин, - впрочем, ничего особенного. Лицо его вдруг приняло злое выражение, происходившее от усилия преодолеть свою застенчивость. - Что Щербацкие делают? Все по-старому? - сказал он. Степан Аркадьич, знавший уже давно, что Левин был влюблен в его свояченицу Кити, чуть заметно улыбнулся, и глаза его весело заблестели.
- Ты сказал, два слова, а я в двух словах ответить не могу, потому что... Извини на минутку... Вошел секретарь, с фамильярною почтительностью и некоторым, общим всем секретарям, скромным сознанием своего превосходства пред начальником в знании дел, подошел с бумагами к Облонскому и стал, под видом вопроса, объяснять какое-то затруднение. Степан Аркадьич, не дослушав, положил ласково свою руку на рукав секретаря. - Нет, вы уж так сделайте, как я говорил, - сказал он, улыбкой смягчая замечание, и, кратко объяснив, как он понимает дело, отодвинул бумаги и сказал: - Так и сделайте. Пожалуйста, так, Захар Никитич. Сконфуженный секретарь удалился. Левин, во время совещания с секретарем совершенно оправившись от своего смущения, стоял, облокотившись обеими руками на стул, и на лице его было насмешливое внимание. - Не понимаю, не понимаю, - сказал он. - Чего ты не понимаешь? - так же весело улыбаясь и доставая папироску, сказал Облонский. Он ждал от Левина какой-нибудь странной выходки. - Не понимаю, что вы делаете, - сказал Левин, пожимая плечами. - Как ты можешь это серьезно делать ? - Отчего? - Да оттого, что нечего делать. - Ты так думаешь, но мы завалены делом. - Бумажным. Ну да, у тебя дар к этому, - прибавил Левин. - То есть, ты думаешь, что у меня есть недостаток чего-то? - Может быть, и да, - сказал Левин. - Но все-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил на мой вопрос, - прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому. - Ну, хорошо, хорошо. Погоди еще, и ты придешь к этому. Хорошо, как у тебя три тысячи десятин в Каразинском уезде, да такие мускулы, да свежесть, как у двенадцатилетней девочки, - а придешь и ты к нам. Да, так о том, что ты спрашивал: перемены нет, но жаль, что ты так давно не был.. - А что? - испуганно спросил Левин. - Да ничего, - отвечал Облонский. - Мы поговорим. Да ты зачем, собственно, приехал? - Ах, об этом тоже поговорим после, - опять до ушей покраснев, сказал Левин. - Ну, хорошо. Понятно, - сказал Степан Аркадьич. - Так видишь ли: я бы позвал тебя к себе, но жена не совсем здорова. А вот что: если ты хочешь их видеть, они, наверное, нынче в Зоологическом саду от четырех до пяти. Кити на коньках катается. Ты поезжай туда, а я заеду, и вместе куда-нибудь обедать. - Прекрасно, до свидания же. - Смотри же, ты ведь, я тебя знаю, забудешь или вдруг уедешь в деревню! - смеясь, прокричал Степан Аркадьич. - Нет, верно. И, вспомнив о том, что он забыл поклониться товарищам Облонского, только когда он был уже в дверях, Левин вышел из кабинета. - Должно быть, очень энергический господин, - сказал Гриневич, когда Левин вышел. - Да, батюшка, - сказал Степан Аркадьич, покачивая головой, - вот счастливец! Три тысячи десятин в Каразинском уезде, все впереди, и свежести сколько! Не то что наш брат. - Что ж вы-то жалуетесь, Степан Аркадьич? - Да скверно, плохо, - сказал Степан Аркадьич, тяжело вздохнув.
Когда Облонский спросил у Левина, зачем он, собственно, приехал, Левин покраснел и рассердился на себя за то, что покраснел, потому что он не мог ответить ему: Я приехал сделать предложение твоей свояченице, хотя он приехал только за этим.
Дома' Левиных и Щербацких были старые дворянские московские дома' и всегда были между собою в близких и дружеских отношениях. Связь эта утвердилась еще больше во время студенчества Левина. Он вместе готовился и вместе поступил в университет с молодым князем Шербацким, братом Долли и Кити. В это время Левин часто бывал в доме Щербацких и влюбился в дом Щербацких. Как это ни странно может показаться, но Константин Левин был влюблен именно в дом, в семью, в особенности в женскую половину семьи Щербацких. Сам Левин не помнил своей матери, и единственная сестра его была старше его, так что в доме Щербацких он в первый раз увидал ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он был лишен смертью отца и матери. Все члены этой семьи, в особенности женская половина, представлялись ему покрытыми какою-то таинственною, поэтическою завесой, и он не только не видел в них никаких недостатков, но под этою поэтическою, покрывавшею их завесой предполагал самые возвышенные чувства и всевозможные совершенства. Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого всегда слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с m-lle Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках - Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, - всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что все, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося. Во время своего студенчества он чуть было не влюбился в старшую, Долли, но ее вскоре выдали замуж за Облонского. Потом он начал влюбляться во вторую. Он как будто чувствовал, что ему надо влюбиться в одну из сестер, только не мог разобрать, в какую именно. Но и Натали, только что показалась в свет, вышла замуж за дипломата Львова. Кити еще была ребенок, когда Левин вышел из университета. Молодой Щербацкий, поступив в моряки, утонул в Балтийском море, и сношения Левина с Щербацкими, несмотря на дружбу его с Облонским, стали более редки. Но когда в нынешнем году, в начале зимы, Левин приехал в Москву после года в деревне и увидал Щербацких, он понял, в кого из трех ему действительно суждено было влюбиться. Казалось бы, ничего не могло быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли о том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее. Пробыв в Москве, как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь с Кити в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться с нею, Левин внезапно решил, что этого не может быть, и уехал в деревню. Убеждение Левина в том, что этого не может быть, основывалось на том, что в глазах родных он невыгодная, недостойная партия для прелестной Кити, а сама Кити не может любить его. В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать два года, были уже - который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда не годившиеся люди. Сама же таинственная прелестная Кити не могла любить такого некрасивого, каким он считал себя, человека, и, главное, такого простого, ничем не выдающегося человека. Кроме того, его прежние отношения к Кити - отношения взрослого к ребенку, вследствие дружбы с ее братом, - казались ему еще новою преградой для любви. Некрасивого, доброго человека, каким он себя считал, можно, полагал он, любить как приятеля, но чтобы быть любимым тою любовью, какою он сам любил Кити, нужно было быть красавцем, а главное - особенным человеком. Слыхал он, что женщины часто любят некрасивых, простых людей, но не верил этому, потому что судил по себе, так как сам он мог любить только красивых, таинственных и особенных женщин. Но, пробыв два месяца один в деревне, он убедился, что это не было одно из тех влюблений, которые он испытывал в первой молодости; что чувство это не давало ему минуты покоя; что он не мог жить, не решив вопроса: будет или не будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он не имеет никаких доказательств в том, что ему будет отказано. И он приехал теперь в Москву с твердым решением сделать предложение и жениться, если его примут. Или.. он не мог думать о том, что с ним будет, если ему откажут.
Приехав с утренним поездом в Москву, Левин остановился у своего старшего брата по матери Кознышева и, переодевшись, вошел к нему в кабинет, намереваясь тотчас же рассказать ему, для чего он приехал, и просить его совета: но брат был не один. У него сидел известный профессор философии, приехавший из Харькова, собственно, затем, чтобы разъяснить недоразумение, возникшее между ними по весьма важному философскому вопросу. Профессор вел жаркую полемику против материалистов, а Сергей Кознышев с интересом следил за этою полемикой и, прочтя последнюю статью профессора, написал ему в письме свои возражения; он упрекал профессора за слишком большие уступки материалистам. И профессор тотчас же приехал, чтобы столковаться. Речь шла о модном вопросе: есть ли граница между психическими и физиологическими явлениями в деятельности человека и где она? Сергей Иванович встретил брата своею обычною для всех ласково-холодною улыбкой и, познакомив его с профессором, продолжал разговор. Маленький желтый человечек в очках, с узким лбом, на мгновение отвлекся от разговора, чтобы поздороваться, и продолжал речь, не обращая внимания на Левина. Левин сел в ожидании, когда уедет профессор, но скоро заинтересовался предметом разговора. Левин встречал в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум. Слушая разговор брата с профессором, он замечал, что они связывали научные вопросы с задушевными, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только они подходили близко к самому, главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок на авторитеты, и он с трудом понимал, о чем речь. - Я не могу допустить, - сказал Сергей Иванович с обычною ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции, - я не могу ни в каком случае согласиться с Кейсом, чтобы все мое представление о внешнем мире вытекало из впечатлений. Самое основное понятие бытия получено мною не чрез ощущение, ибо нет и специального органа для передачи этого понятия. - Да, но они, Вурст, и Кнауст, и Припасов, ответят вам, что ваше сознание бытия вытекает из совокупности всех ощущений, что это сознание бытия есть результат ощущений. Вурст даже прямо говорит, что, коль скоро нет ощущения, нет и понятия бытия. - Я скажу наоборот, - начал Сергей Иванович... Но тут Левину опять показалось, что они, подойдя к самому главному, опять отходят, и он решился предложить профессору вопрос. - Стало быть, если чувства мои уничтожены, если тело мое умрет, существования никакого уж не может быть? - спросил он. Профессор с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал: - Этот вопрос мы не имеем еще права решать... - Не имеем данных, - подтвердил профессор и продолжал свои доводы. - Нет, - говорил он, - я указываю на то, что если, как прямо говорит Припасов, ощущение и имеет своим основанием впечатление, то мы должны строго различать эти два понятия. Левин не слушал больше и ждал, когда уедет профессор.
Когда профессор уехал, Сергей Иванович обратился к брату: - Очень рад, что ты приехал. Надолго? Что хозяйство? Левин знал, что хозяйство мало интересует старшего брата и что он, только делая ему уступку, спросил его об этом, и потому ответил только о продаже пшеницы и деньгах. Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора с профессором, когда услыхал потом этот невольный покровительственный тон, с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их было неделенное, и Левин заведовал обеими частями), Левин почувствовал, что не может почему-то начать говорить с братом о своем решении жениться. Он чувствовал что брат его не так, как ему бы хотелось, посмотрит на это. - Ну, что у вас земство, как? - спросил Сергей Иванович, который очень интересовался земством и приписывал ему большое значение. - А, право, не знаю... - Как? Ведь ты член управы? - Нет, уж не член; я вышел, - отвечал Константин Левин, - и не езжу больше на собрания. - Жалко! - промолвил Сергей Иванович, нахмурившись. Левин в оправдание стал рассказывать, что делалось на собраниях в его уезде. - Вот это всегда так! - перебил его Сергей Иванович. - Мы, русские, всегда так. Может быть, это и хорошая наша черта - способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только, что дай эти же права, как наши земские учреждения, другому европейскому народу, - немцы и англичане выработали бы из них свободу, а мы вот только смеемся. - Но что же делать? - виновато сказал Левин. - Это был мой последний опыт. И я от всей души пытался. Не могу. Неспособен. - Не неспособен, - сказал Сергей Иванович, - ты не так смотришь на дело. - Может быть, - уныло отвечал Левин.. - А ты знаешь, брат Николай опять тут.. Брат Николай был родной и старший брат Константина Левина и одноутробный брат Сергея Ивановича, погибший человек, промотавший бо'льшую долю своего состояния, вращавшийся в самом странном и дурном обществе и поссорившийся с братьями. - Что ты говоришь? - с ужасом вскрикнул Левин. - Почем ты знаешь? - Прокофий видел его на улице. - Здесь, в Москве? Где он? Ты знаешь? - Левин встал со стула, как бы собираясь тотчас же идти. - Я жалею, что сказал тебе это, - сказал Сергей Иваныч, покачивая головой на волнение меньшого брата. - Я посылал узнать, где он живет, и послал ему вексель его Трубину, по которому я заплатил. Вот что он мне ответил. И Сергей Иванович подал брату записку из-под пресс-папье. Левин прочел написанное странным, родным ему почерком: Прошу покорно оставить меня в покое. Это одно, чего я требую от своих любезных братцев. Николай Левин. Левин прочел это и, не поднимая головы, с запиской в руках стоял пред Сергеем Ивановичем. В душе его боролись желание забыть теперь о несчастном брате и сознание того, что это будет дурно. - Он, очевидно, хочет оскорбить меня, - продолжал Сергей Иванович, - но оскорбить меня он не может, и я всей душой желал бы помочь ему, но знаю, что этого нельзя сделать. - Да, да, - повторял Левин. - Я понимаю и ценю твое отношение к нему; но я поеду к нему. - Если тебе хочется, съезди, но я не советую, - сказал Сергей Иванович. - То есть в отношении ко мне, я этого не боюсь, он тебя не поссорит со мной; но для тебя, я советую тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай, как хочешь. - Может быть, и нельзя помочь, но я чувствую, особенно в эту минуту - ну да это другое - я чувствую, что я не могу быть спокоен. - Ну, этого я не понимаю, - сказал Сергей Иванович. - Одно я понимаю, - прибавил он, - это урок смирения. Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то, что называется подлостью, после того как брат Николай стал тем, что он есть... Ты знаешь, что он сделал... - Ах, это ужасно, ужасно! - повторял Левин. Получив от лакея Сергея Ивановича адрес брата, Левин тотчас же собрался ехать к нему, но, обдумав, решил отложить свою поездку до вечера. Прежде всего, для того чтобы иметь душевное спокойствие, надо было решить то дело, для которого он приехал в Москву. От брата Левин поехал в присутствие Облонского и, узнав о Щербацких, поехал туда, где ему сказали, что он может застать Кити.
В четыре часа, чувствуя свое бьющееся сердце, Левин слез с извозчика у Зоологического сада и пошел дорожкой к горам и катку, наверное зная, что найдет ее там, потому что видел карету Щербацких у подъезда. Был ясный морозный день. У подъезда рядами стояли кареты, сани, ваньки, жандармы. Чистый народ, блестя на ярком солнце шляпами, кишел у входа и по расчищенным дорожкам, между русскими домиками с резными князьками; старые кудрявые березы сада, обвисшие всеми ветвями от снега, казалось, были разубраны в новые торжественные ризы. Он шел по дорожке к катку и говорил себе: Надо не волноваться, надо успокоиться. О чем ты? Чего ты? Молчи, глупое, - обращался он к своему сердцу. И чем больше он старался себя успокоить, тем все хуже захватывало ему дыхание. Знакомый встретился и окликнул его, но Левин даже не узнал, кто это был. Он подошел к горам, на которых гремели цепи спускаемых и поднимаемых салазок, грохотали катившиеся салазки и звучали веселые голоса. Он прошел еще несколько шагов, и пред ним открылся каток, и тотчас же среди всех катавшихся он узнал ее. Он узнал, что она тут, по радости и страху, охватившим его сердце. Она стояла, разговаривая с дамой, на противоположном конце катка. Ничего, казалось, не было особенного ни в ее одежде, ни в ее позе; но для Левина так же легко было узнать ее в этой толпе, как розан в крапиве. Все освещалось ею. Она была улыбка, озарявшая все вокруг. Неужели я могу сойти туда, на лед, подойти к ней? - подумал он. Место, где она была, показалось ему недоступною святыней, и была минута, что он чуть не ушел: так страшно ему стало. Ему нужно было сделать усилие над собой и рассудить, что около нее ходят всякого рода люди, что и сам он мог прийти туда кататься на коньках. Он сошел вниз, избегая подолгу смотреть на нее, как на солнце, но он видел ее, как солнце, и не глядя. На льду собирались в этот день недели и в эту пору дня люди одного кружка, все знакомые между собою. Были тут и мастера кататься, щеголявшие искусством, и учившиеся за креслами, с робкими неловкими движениями, и мальчики, и старые люди, катавшиеся для гигиенических целей; все казались Левину избранными счастливцами, потому что они были тут, вблизи от нее. Все катавшиеся, казалось, совершенно равнодушно обгоняли, догоняли ее, даже говорили с ней и совершенно независимо от нее веселились, пользуясь отличным льдом и хорошею погодой. Николай Щербацкий, двоюродный брат Кити, в коротенькой жакетке и узких панталонах, сидел с коньками на ногах на скамейке и, увидав Левина, закричал ему: - А, первый русский конькобежец! Давно ли? Отличный лед, надевайте же коньки. - У меня и коньков нет, - отвечал Левин, удивляясь этой смелости и развязности в ее присутствии и ни на секунду не теряя ее из вида, хотя и не глядел на нее. Он чувствовал, что солнце приближалось к нему. Она была на угле и, тупо поставив узкие ножки в вы ботинках, видимо робея, катилась к нему, Отчаянно махавший руками и пригибавшийся к земле мальчик в русском платье обгонял ее. Она катилась не совсем твердо; вынув руки из маленькой муфты, висевшей на снурке, она держала их наготове и, глядя на Левина, которого она узнала, улыбалась ему и своему страху. Когда поворот кончился, она дала себе толчок упругою ножкой и подкатилась прямо к Щербацкому; и, ухватившись за него рукой, улыбаясь, кивнула Левину. Она была прекраснее, чем он воображал ее. Когда он думал о ней, он мог себе живо представить ее всю, в особенности прелесть этой, с выражением детской ясности и доброты, небольшой белокурой головки, так свободно поставленной на статных девичьих плечах. Детскость выражения ее лица в соединении с тонкой красотою стана составляли ее особенную прелесть, которую он хорошо помнил; но, что всегда, как неожиданность поражало в ней, это было выражение ее глаз, кротких, спокойных и правдивых, и в особенности ее улыбка, всегда переносившая Левина в волшебный мир, где он чувствовал себя умиленным и смягченным, каким он мог запомнить себя в редкие дни своего раннего детства. - Давно ли вы здесь? - сказала она, подавая ему руку. - Благодарствуйте, - прибавила она, когда он поднял платок, выпавший из ее муфты. - Я? я недавно, я вчера... нынче то есть... приехал, - отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. - Я хотел к вам ехать, - сказал он и тотчас же, вспомнив, с каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. - Я не знал, что вы катаетесь на коньках, и прекрасно катаетесь. Она внимательно посмотрела на него, как бы желая понять причину его смущения. - Вашу похвалу надо ценить. Здесь сохранились предания, что вы лучший конькобежец, - сказала она, стряхивая маленькою ручкой в черной перчатке иглы инея, упавшие на муфту. - Да, я когда-то со страстью катался; мне хотелось дойти до совершенства. - Вы все, кажется, делаете со страстью, - сказала она улыбаясь. - Мне так хочется посмотреть, как вы катаетесь. Надевайте же коньки, и давайте кататься вместе. Кататься вместе! Неужели это возможно? - думал Левин, глядя на нее. - Сейчас надену, - сказал он, И он пошел надевать коньки. - Давно не бывали у нас, сударь, - говорил катальщик, поддерживая ногу и навинчивая каблук. - После вас никого из господ мастеров нету. Хорошо ли так будет? - говорил он, натягивая ремень. - Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, - отвечал Левнн, с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его лице. Да, - думал он, - вот это жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой... А тогда?.. Но надо же! надо, надо! Прочь слабость! Левин стал на ноги, снял пальто и, разбежавшись по шершавому у домика льду, выбежал на гладкий лед и покатился без усилия, как будто одною своею волей убыстряя, укорачивая и направляя бег. Он приблизился к ней с робостью, но опять ее улыбка успокоила его. Она подала ему руку, и они пошли рядом, прибавляя хода, и чем быстрее, тем крепче она сжимала его руку. - С вами я бы скорее выучилась, я почему-то уверена в вас, - сказала она ему. - И я уверен в себе, когда вы опираетесь на меня, - сказал он, но тотчас же испугался того, что сказал, и покраснел. И действительно, как только он произнес эти слова, вдруг, как солнце зашло за тучи, лицо ее утратило всю свою ласковость, и Левин узнал знакомую игру ее лица, означавшую усилие мысли: на гладком лбу ее вспухла морщинка. - У вас нет ничего неприятного? Впрочем, я не имею права спрашивать, - быстро проговорил он. - Отчего же?.. Нет, у меня ничего нет неприятного, - отвечала она холодно и тотчас же прибавила:-Вы не видели mademoiselle Linon? - Нет еще. - Подите к ней, она так вас любит. Что это? Я огорчил ее. Господи, помоги мне! - подумал Левин и побежал к старой француженке с седыми букольками, сидевшей на скамейке. Улыбаясь и выставляя свои фальшивые зубы, она встретила его, как старого друга. - Да, вот растем, - сказала она ему, указывая глазами на Кити, - и стареем. Tiny bear уже стал большой!- продолжала француженка, смеясь, и напомнила ему его шутку о трех барышнях, которых он называл тремя медведями из английской сказки. - Помните, вы, бывало, так говорили? Он решительно не помнил этого, но она уже лет десять смеялась этой шутке и любила ее. - Ну, идите, идите кататься. А хорошо стала кататься наша Кити, не правда ли? Когда Левин опять подбежал к Кити, лицо ее уже было не строго, глаза смотрели так же правдиво и ласково, но Левину показалось, что в ласковости ее был особенный, умышленно спокойный тон. И ему стало грустно. Поговорив о своей старой гувернантке, о ее странностях, она спросила его о его жизни. - Неужели вам не скучно зимою в деревне? - сказала она. - Нет, не скучно, я очень занят, - сказал он, чувствуя, что она подчиняет его своему спокойному тону, из которого он не в силах будет выйти, так же, как это было в начале зимы. - Вы надолго приехали? - спросила его Кити. - Я не знаю, - отвечал он, не думая о том, что говорит. Мысль о том, что если он поддастся этому ее тону спокойной дружбы, то он опять уедет, ничего не решив, пришла ему, и он решился возмутиться. - Как не знаете? - Не знаю. Это от вас зависит, - сказал он и тотчас же ужаснулся своим словам. Не слыхала ли она его слов, или не хотела слышать, но она как бы спотыкнулась, два раза стукнув ножкой, и поспешно покатилась прочь от него. Она подкатилась к m-lle Linon, что-то сказала ей и направилась к домику, где дамы снимали коньки. Боже мой, что я сделал! Господи боже мой! помоги мне, научи меня, - говорил Левин, молясь и вместе с тем чувствуя потребность сильного движения, разбегаясь и выписывая внешние и внутренние круги. В это время один из молодых людей, лучший из новых конькобежцев, с папироской во рту, в коньках, вышел из кофейной и, разбежавшись, пустился на коньках вниз по ступеням, громыхая и подпрыгивая. Он влетел вниз и, не изменив даже свободного положения рук, покатился по льду. - Ах, это новая штука! - сказал Левин и тотчас же побежал наверх, чтобы сделать эту новую штуку. - Не убейтесь, надо привычку! - крикнул ему Николай Щербацкий. Левин вошел на приступки, разбежался сверху сколько мог и пустился вниз, удерживая в непривычном движении равновесие руками. На последней ступени он зацепился, но, чуть дотронувшись до льда рукой, сделал сильное движение, справился и, смеясь, покатился дальше. Славный, милый, - подумала Кити в это время, выходя из домика с m-lle Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю не его; но мне все-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?.. - думала она. Увидав уходившую Кити и мать, встречавшую ее на ступеньках, Левин, раскрасневшийся после быстрого движения, остановился и задумался. Он снял коньки и догнал у выхода сада мать с дочерью. - Очень рада вас видеть, - сказала княгиня. - Четверги, как всегда, мы принимаем. - Стало быть, нынче? - Очень рады будем видеть вас, - сухо сказала княгиня. Сухость эта огорчила Кити, и она не могла удержаться от желания загладить холодность матери. Она повернула голову и с улыбкой проговорила: - До свидания. В это время Степан Аркадьич, со шляпой набоку, блестя лицом и глазами, веселым победителем входил в сад. Но, подойдя к теще, он с грустным, виноватым лицом отвечал на ее вопросы о здоровье Долли. Поговорив тихо и уныло с тещей, он выпрямил грудь и взял под руку Левина. - Ну что ж, едем? - спросил он. - Я все о тебе думал, и я очень рад, что ты приехал, - сказал он, с значительным видом глядя ему в глаза. - Едем, едем, - отвечал счастливый Левин, не перестававший слышать звук голоса, сказавший: До свидания, и видеть улыбку, с которою это было сказано. - В Англию или в Эрмитаж? - Мне все равно. - Ну, в Англию, - сказал Степан Аркадьич, выбрав Англию потому, что там он, в Англии, был более должен, чем в Эрмитаже. Он потому считал нехорошим избегать этой гостиницы. - У тебя есть извозчик? Ну и прекрасно, а то я отпустил карету. Всю дорогу приятели молчали. Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем другим человеком, не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слова до свидания. Степан Аркадьич дорогой сочинял меню. - Ты ведь любишь тюрбо? - сказал он Левину, подъезжая. - Что? - переспросил Левин. - Тюрбо? Да, я ужасно люблю тюрбо.
Когда Левин вошел с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить некоторой особенности выражения, как бы сдержанного сияния, на лице и во всей фигуре Степана Аркадьича. Облонский снял пальто и в шляпе набекрень прошел в столовую, отдавая приказания липнувшим к нему татарам во фраках и с салфетками. Кланяясь направо и налево нашедшимся и тут, как везде, радостно встречавшим его знакомым, он подошел к буфету, закусил водку рыбкой и что-то такое сказал раскрашенной, в ленточках, кружевах и завитушках француженке, сидевшей за конторкой, что даже эта француженка искренно засмеялась. Левин же только оттого не выпил водки, что ему оскорбительна была эта француженка, вся составленная, казалось, из чужих волос, poudre de riz и vinaigre de toilette. Он, как от грязного места, поспешно отошел от нее. Вся душа его была переполнена воспоминанием о Кити, и в глазах его светилась улыбка торжества и счастья. - Сюда, ваше сиятельство, пожалуйте, здесь не обеспокоят, ваше сиятельство, - говорил особенно липнувший старый белесый татарин с широким тазом и расходившимися над ним фалдами фрака. - Пожалуйте, ваше сиятельство, - говорил он Левину, в знак почтения к Степану Аркадьичу ухаживая и за его гостем. Мгновенно разостлав свежую скатерть на покрытый уже скатертью круглый стол под бронзовым бра, он пододвинул бархатные стулья и остановился перед Степаном Аркадьичем с салфеткой и карточкой в руках, ожидая приказаний. - Если прикажете, ваше сиятельство, отдельный кабинет сейчас опростается: князь Голицын с дамой. Устрицы свежие получены. - А! устрицы. Степан Аркадьич задумался. - Не изменить ли план, Левин? - сказал он, остановив палец на карте. И лицо его выражало серьезное недоумение. - Хороши ли устрицы? Ты смотри! - Фленсбургские, ваше сиятельство, остендских нет. - Фленсбургские-то фленсбургские, да свежи ли? - Вчера получены-с. - Так что ж, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А? - Мне все равно. Мне лучше всего щи и каша; но ведь здесь этого нет. - Каша а ла рюсс, прикажете? - сказал татарин, как няня над ребенком, нагибаясь над Левиным. - Нет, без шуток, что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай, - прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение, - чтоб я не оценил твоего выбора. Я с удовольствием поем хорошо. - Еще бы! Что ни говори, это одно из удовольствий жизни, - оказал Степан Аркадьич. - Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало - три десятка, суп с кореньями... - Прентаньер, - подхватил татарин. Но Степан Аркадьич, видно, не хотел ему доставлять удовольствие называть по-французски кушанья. - С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом... ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов, что ли, ну и консервов. Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: Суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи... - и тотчас, как на пружинах, положив одну переплетенную карту и подхватив другую, карту вин, поднес ее Степану Аркадьичу. - Что же пить будем? - Я что хочешь, только немного, шампанское, - сказал Левин. - Как? сначала? А впрочем, правда, пожалуй. Ты любишь с белою печатью? - Каше блан, - подхватил татарин. - Ну, так этой марки к устрицам подай, а там видно будет. - Слушаю-с. Столового какого прикажете? - Нюи подай. Нет, уж лучше классический шабли. - Слушаю-с. Сыру вашего прикажете? - Ну да, пармезану. Или ты другой любишь? - Нет, мне все равно, - не в силах удерживать улыбки, говорил Левин. И татарин с развевающимися фалдами над широким тазом побежал и через пять минут влетел с блюдом открытых на перламутровых раковинах устриц и с бутылкой между пальцами. Степан Аркадьич смял накрахмаленную салфетку, засунул ее себе за жилет и, положив покойно руки, взялся за устрицы. - А недурны, - говорил он, сдирая серебряною вилочкой с перламутровой раковины шлюпающих устриц и проглатывая их одну за другой. - Недурны, - повторял он, вскидывая влажные и блестящие глаза то на Левина, то на татарина. Левин ел и устрицы, хотя белый хлеб с сыром был ему приятнее. Но он любовался на Облонского. Даже татарин, отвинтивший пробку и разливавший игристое вино по разлатым тонким рюмкам, с заметною улыбкой удовольствия, поправляя свой белый галстук, поглядывал на Степана Аркадьича. - А ты не очень любишь устрицы? - сказал Степан Аркадьич, выпивая свой бокал, - или ты озабочен? А? Ему хотелось, чтобы Левин был весел. Но Левин не то что был не весел, он был стеснен. С тем, что было у него в душе, ему жутко и неловко было в трактире, между кабинетами, где обедали с дамами, среди этой беготни и суетни; эта обстановка бронз, зеркал, газа, татар - все это было ему оскорбительно. Он боялся запачкать то, что переполняло его душу. - Я? Да, я озабочен; но, кроме того, меня это все стесняет, - сказал он. - Ты не можешь представить себе, как для меня, деревенского жителя, все это дико, как ногти того господина, которого я видел у тебя... - Да, я видел, что ногти бедного Гриневича тебя очень заинтересовали, - смеясь, сказал Степан Аркадьич. - Не могу, - отвечал Левин. - Ты постарайся, войди в меня, стань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб удобно было ими работать; для этого обстригаем ногти, засучиваем иногда рукава. А тут люди нарочно отпускают ногти, насколько они могут держаться, и прицепляют в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя было делать руками. Степан Аркадьич весело улыбался. - Да, это признак того, что грубый труд ему не нужен. У него работает ум... - Может быть. Но все-таки мне дико, так же как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы... - Ну, разумеется, - подхватил Степан Аркадьич. - Но в этом-то и цель образования: изо всего сделать наслаждение. - Ну, если это цель, то я желал бы быть диким, - Ты и так дик.. Вы все Левины дики. Левин вздохнул. Он вспомнил о брате Николае, и ему стало совестно и больно, и он нахмурился; но Облонский заговорил о таком предмете, который тотчас же отвлек его. - Ну что ж, поедешь нынче вечером к нашим, к Щербацким то есть? - сказал он, отодвигая пустые шершавые раковины, придвигая сыр и значительно блестя глазами. - Да, я непременно поеду, - отвечал Левин. - Хотя мне показалось, что княгиня неохотно звала меня. - Что ты! Вздор какой! Это ее манера... Ну давай же, братец, суп!.. Это ее манера, grande dame, - сказал Степан Аркадьич. - Я тоже приеду, но мне на спевку к графине Баниной надо. Ну как же ты не дик? Чем же объяснить то, что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня опрашивали о тебе беспрестанно, как будто я должен знать. А я знаю только одно: ты делаешь всегда то, что никто не делает. - Да, - сказал Левин медленно и взволнованно. - Ты прав, я дик. Но только дикость моя не в том, что я уехал, а в том, что я теперь приехал. Теперь я приехал. - О, какой ты счастливец! - подхватил Степан Аркадьич, глядя в глаза Левину. - Отчего? - Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных узнаю по их глазам, - продекламировал Степан Аркадьич. - У тебя все впереди. - А у тебя разве уж назади? - Нет, хоть не назади, но у тебя будущее, а у меня настоящее - так, в пересыпочку. - А что? - Да нехорошо. Ну, да я о себе же хочу говорить, и к тому же объяснить всего нельзя, - сказал Степан Аркадьич. - Так ты зачем же приехал в Москву?.. Эй, принимай! - крикнул он татарину. - Ты догадываешься? - отвечал Левин, не спуская со Степана Аркадьича своих в глубине светящихся глаз. - Догадываюсь, но не могу начать говорить об этом. Уж по этому ты можешь видеть, верно или не верно я догадываюсь, - сказал Степан Аркадьич, с тонкою улыбкой глядя на Левина. - Ну что же ты скажешь мне? - сказал Левин дрожащим голосом и чувствуя, что на лице его дрожат все мускулы. - Как ты смотришь на это? Степан Аркадьич медленно выпил свой стакан шабли, не спуская глаз с Левина. - Я? - сказал Степан Аркадьич, - я ничего так не желал бы, как этого, ничего. Это лучшее, что могло бы быть. - Но ты не ошибаешься? Ты знаешь, о чем мы говорим? - проговорил Левин, впиваясь глазами в своего собеседника. - Ты думаешь, что это возможно? - Думаю, что возможно. Отчего же невозможно? - Нет, ты точно думаешь, что это возможно? Нет, ты скажи все, что ты думаешь! Ну, а если, если меня ждет отказ?.. И я даже уверен... - Отчего же ты это думаешь? - улыбаясь на его волнение, сказал Степан Аркадьич. - Так мне иногда кажется. Ведь это будет ужасно и для меня и для нее. - Ну, во всяком случае для девушки тут ничего ужасного нет. Всякая девушка гордится предложением. - Да, всякая девушка, но не она. Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал это чувство Левина, знал, что для него все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт - это все девушки в мире, кроме ее, и эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт - она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого. - Постой, соуса возьми, - сказал он, удерживая руку Левина, который отталкивал от себя соус. Левин покорно положил себе соуса, но не дал есть Степану Аркадьичу. - Нет, ты постой, постой, - сказал он. - Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, все; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю Но, ради бога, будь вполне откровенен. - Я тебе говорю, что я думаю, - сказал Степан Аркадьич улыбаясь. - Но я тебе больше скажу: моя жена - удивительнейшая женщина... - Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал:- У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, - она знает, что будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она - на твоей стороне. - То есть как? - Так, что она мало того что любит тебя, - она говорит, что Кити будет твоею женой непременно. При этих словах лицо Левина вдруг просияло улыбкой, тою, которая близка к слезам умиления. - Она это говорит! - вскрикнул Левин. - Я всегда говорил, что она прелесть, твоя жена. Ну и довольно, довольно об этом говорить, - сказал он, вставая с места. - Хорошо, но садись же. Но Левин не мог сидеть. Он прошелся два раза своими твердыми шагами по клеточке-комнате, помигал глазами, чтобы не видно было слез, и тогда только сел опять за стол. - Ты пойми, - сказал он, - что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть, понимаешь как счастье, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет жизни. И надо решить... - Для чего же ты уезжал? - Ах, постой! Ах, сколько мыслей! Сколько надо спросить! Послушай. Ты ведь не можешь представить себе, что ты сделал для меня тем, что сказал. Я так счастлив, что даже гадок стал; я все забыл... Я нынче узнал, что брат Николай... знаешь, он тут... я и про него забыл. Мне кажется, что и он счастлив. Это вроде сумасшествия. Но одно ужасно... Вот ты женился, ты знаешь это чувство... Ужасно то, что мы - старые, уже с прошедшим.. не любви, а грехов... вдруг сближаемся с существом чистым, невинным; это отвратительно, и поэтому нельзя не чувствовать себя недостойным. - Ну, у тебя грехов немного. - Ах, все-таки, - сказал Левин, - все-таки, с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь... Да. - Что ж делать, так мир устроен, - сказал Степан Аркадьич. - Одно утешение, как в этой молитве, которую я всегда любил, что не по заслугам прости меня, а по милосердию. Так и она только простить может..
Левин выпил свой бокал, и они помолчали. - Одно еще я тебе должен сказать. Ты знаешь Вронского? - спросил Степан Аркадьич Левина. - Нет, не знаю. Зачем ты спрашиваешь? - Подай другую, - обратился Степан Аркадьич к татарину, доливавшему бокалы и вертевшемуся около них, именно когда его не нужно было. - Зачем мне знать Вронского? - А затем тебе знать Вронского, что это один из твоих конкурентов. - Что такое Вронский? - сказал Левин, и лицо его из того детски-восторженного выражения, которым только что любовался Облонский, вдруг перешло в злое и неприятное. - Вронский - это один из сыновей графа Кирилла Ивановича Вронского и один из самых лучших образцов золоченой молодежи петербургской. Я его узнал в Твери, когда я там служил, а он приезжал на рекрутский набор. Страшно богат, красив, большие связи, флигель-адъютант и вместе с тем - очень милый, добрый малый. Но более, чем просто добрый малый. Как я его узнал здесь, он и образован и очень умен; это человек, который далеко пойдет. Левин хмурился и молчал. - Ну-с, он появился здесь вскоре после тебя, и, как я понимаю, он по уши влюблен в Кити, и ты понимаешь, что мать...
- Извини меня, но я не понимаю ничего, - сказал Левин, мрачно насупливаясь. И тотчас же он вспомнил о брате Николае и о том, как он гадок, что мог забыть о нем. - Ты постой, постой, - сказал Степан Аркадьич, улыбаясь и трогая его руку. - Я тебе сказал то, что я знаю, и повторяю, что в этом тонком и нежном деле, сколько можно догадываться, мне кажется, шансы на твоей стороне. Левин откинулся назад на стул, лицо его было бледно. - Но я бы советовал тебе решить дело как можно скорее, - продолжал Облонский, доливая ему бокал. - Нет, благодарствуй, я больше не могу пить, - сказал Левин, отодвигая свой бокал. - Я буду пьян... Ну, ты как поживаешь? - продолжал он, видимо желая переменить разговор. - Еще слово: во всяком случае, советую решить вопрос скорее. Нынче не советую говорить, - сказал Степан Аркадьич. - Поезжай завтра утром, классически, делать - предложение, и да благословит тебя бог... - Что ж ты, все хотел на охоту ко мне приехать? Вот приезжай весной, - сказал Левин. Теперь он всею душой раскаивался, что начал этот разговор со Степаном Аркадьичем. Его особенное чувство было осквернено разговором о конкуренции какого-то петербургского офицера, предположениями и советами Степана Аркадьича. Степан Аркадьич улыбнулся. Он понимал, что делалось в душе Левина. - Приеду когда-нибудь, - сказал он. - Да, брат, - женщины - это винт, на котором все вертится. Вот и мое дело плохо, очень плохо. И все от женщин. Ты мне скажи откровенно, - продолжал он, достав сигару и держась одною рукой за бокал, - ты мне дай совет. - Но в чем же? - Вот в чем. Положим, ты женат, ты любишь жену, но ты увлекся другою женщиной... - Извини, но я решительно не понимаю этого, как бы... все равно как не понимаю, как бы я теперь, наевшись, тут же пошел мимо калачной и украл бы калач. Глаза Степана Аркадьича блестели больше обыкновенного. - Отчего же? Калач иногда так пахнет, что не удержишься.
Himmlisch ist's, wenn ich bezwungen Meine irdische Begier; Aber noch wenn's nicht gelungen, Hatt'ich auch recht hubsch Plaisir!
Говоря это, Степан Аркадьич, тонко улыбался. Левин тоже не мог не улыбнуться. - Да, но без шуток, - продолжал Облонский. - Ты пойми, что женщина, милое, кроткое, любящее существо, бедная, одинокая и всем пожертвовала. Теперь, когда уже дело сделано, - ты пойми, - неужели бросить ее? Положим: расстаться, чтобы не разрушить семейную жизнь; но неужели не пожалеть ее, не устроить, не смягчить? - Ну, уж извини меня. Ты знаешь, для меня все женщины делятся на два сорта... то есть нет... вернее: есть женщины, и есть... Я прелестных падших созданий не видал и не увижу, а такие, как та крашеная француженка у конторки, с завитками, - это для меня гадины, и все падшие - такие же. - А евангельская? - Ах, перестань! Христос никогда бы не сказал этих слов, если бы знал, как будут злоупотреблять ими. Изо всего евангелия только и помнят эти слова. Впрочем, я говорю не то, что думаю, а то, что чувствую. Я имею отвращение к падшим женщинам. Ты пауков боишься, а я этих гадин. Ты ведь, наверно, не изучал пауков и не знаешь их нравов: так и я. - Хорошо тебе так говорить; это - все равно, как этот диккенсовский господин, который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта - не ответ. Что ж делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полон жизни. Ты не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь, что ты не можешь любить любовью жену, как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! - с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич. Левин усмехнулся. - Да, и пропал, - продолжал Облонский. - Но что же делать? - Не красть калачей. Степан Аркадьич рассмеялся. - О моралист! Но ты пойми, есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права эти твоя любовь, которой ты не можешь ей дать; а другая жертвует тебе всем и ничего не требует. Что тебе делать? Как поступить? Тут страшная драма. - Если ты хочешь мою исповедь относительно этого, то я скажу тебе, что не верю, чтобы тут была драма. И вот почему. По-моему, любовь... обе любви, которые, помнишь, - Платон определяет в своем Пире, обе любви служат пробным камнем для людей. Одни люди понимают только одну, другие другую. И те, что понимают только неплатоническую любовь, напрасно говорят о драме. При такой любви не может быть никакой драмы. Покорно вас благодарю за удовольствие, мое почтенье, вот и вся драма. А для платонической любви не может быть драмы, потому что в такой любви все ясно и чисто, потому что... В эту минуту Левин вспомнил о своих грехах и о внутренней борьбе, которую он пережил. И он неожиданно прибавил: - А впрочем, может быть, ты и прав. Очень может быть... Но я не знаю, решительно не знаю. - Вот видишь ли, - сказал Степан Аркадьич, - ты очень цельный человек. Это твое качество и твой недостаток. Ты сам цельный характер и хочешь, чтобы вся жизнь слагалась из цельных явлений, а этого не бывает. Ты вот презираешь общественную служебную деятельность, потому что тебе хочется, чтобы дело постоянно соответствовало цели, а этого не бывает. Ты хочешь тоже, чтобы деятельность одного человека всегда имела цель, чтобы любовь и семейная жизнь всегда были одно. А этого не бывает. Все разнообразие, вся прелесть, вся красота жизни слагается из тени и света. Левин вздохнул и ничего не ответил. Он думал о своем и не слушал Облонского. И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только о своем, и одному до другого нет дела. Облонский уже не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо делать в этих случаях. - Счет! - крикнул он и вышел в соседнюю залу, где тотчас же встретил знакомого адъютанта и вступил с ним в разговор об актрисе и ее содержателе. И тотчас же в разговоре с адъютантом Облонский почувствовал облегчение и отдохновение от разговора с Левиным, который вызывал его всегда на слишком большое умственное и душевное напряжение. Когда татарин явился со счетом в двадцать шесть рублей с копейками и с дополнением на водку, Левин, которого в другое время, как деревенского жителя, привел бы в ужас счет на его долю в четырнадцать рублей, теперь не обратил внимания на это, расплатился и отправился домой, чтобы переодеться и ехать к Щербацким, где решится его судьба.
XII
Княжне Кити Щербацкой было восемнадцать лет. Она выезжала первую зиму. Успехи ее в свете были больше, чем обеих ее старших сестер, и больше, чем даже ожидала княгиня. Мало того, что юноши, танцующие на московских балах, почти все были влюблены в Кити, уже в первую зиму представились две серьезные партии: Левин и, тотчас же после его отъезда, граф Вронский. Появление Левина в начале зимы, его частые посещения и явная любовь к Кити были поводом к первым серьезным разговорам между родителями Кити о ее будущности и к спорам между князем и княгинею. Князь был на стороне Левина, говорил, что он ничего не желает лучшего для Кити. Княгиня же, со свойственною женщинам привычкой обходить вопрос, говорила, что Кити слишком молода, что Левин ничем не показывает, что имеет серьезные намерения, что Кити не имеет к нему привязанности, и другие доводы; но не говорила главного, того, что она ждет лучшей партии для дочери, и что Левин несимпатичен ей, и что она не понимает его. Когда же Левин внезапно уехал, княгиня была рада и с торжеством говорила мужу: Видишь, я была права. Когда же появился Вронский, она еще более была рада, утвердившись в своем мнении, что Кити должна сделать не просто хорошую, но блестящую партию. Для матери не могло быть никакого сравнения между Вронским и Левиным. Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не понимал, что, ездя в дом, где девушка невеста, надо было объясниться. И вдруг, не объяснившись, уехал. Хорошо, что он так непривлекателен, что Кити не влюбилась в него, - думала мать. Вронский удовлетворял всем желаниям матери. Очень богат, умен, знатен, на пути блестящей военной карьеры и обворожительный человек. Нельзя было ничего лучшего желать. Вронский на балах явно ухаживал за Кити, танцевал с нею и ездил в дом, стало быть нельзя было сомневаться в серьезности его намерений. Но, несмотря на то, мать всю эту зиму находилась в страшном беспокойстве и волнении. Сама княгиня вышла замуж тридцать лет тому назад, по сватовству тетки. Жених, о котором было все уже вперед известно, приехал, увидал невесту, и его увидали; сваха тетка узнала и передала взаимно произведенное впечатление; впечатление было хорошее; потом в назначенный день было сделано родителям и принято ожидаемое предложение. Все произошло очень легко и просто. По крайней мере так казалось княгине. Но на своих дочерях она испытала, как не легко и не просто это, кажущееся обыкновенным, дело - выдавать дочерей замуж. Сколько страхов было пережито, сколько мыслей передумано, сколько денег потрачено, сколько столкновений с мужем при выдаче замуж старших двух, Дарьи и Натальи! Теперь, при вывозе меньшой, - переживались те же страхи, те же сомнения и еще большие, чем из-за старших, ссоры с мужем. Старый князь, как и все отцы, был особенно щепетилен насчет чести и чистоты своих дочерей; он был неблагоразумно ревнив к дочерям, и особенно к Кити, которая была его любимица, и на каждом шагу делал сцены княгине за то, что она компрометирует дочь. Княгиня привыкла к этому еще с первыми дочерьми, но теперь она чувствовала, что щепетильность князя имеет больше оснований. Она видела, что в последнее время многое изменилось в приемах общества, что обязанности матери стали еще труднее. Она видела, что сверстницы Кити составляли какие-то общества, отправлялись на какие-то курсы, свободно обращались с мужчинами, ездили одни по улицам, многие не приседали и, главное, были все твердо уверены, что выбрать себе мужа есть их дело, а не родителей. Нынче уж так не выдают замуж, как прежде, - думали и говорили все эти молодые девушки и все даже старые люди. Но как же нынче выдают замуж, княгиня ни от кого не могла узнать. Французский обычай - родителям решать судьбу детей - был не принят, осуждался. Английский обычай - совершенной свободы девушки - был тоже не принят и невозможен в русском обществе. Русский обычай сватовства считался чем-то безобразным, над ним смеялись, все и сама княгиня. Но как надо выходить и выдавать замуж, никто не знал. Все, с кем княгине случалось толковать об этом, говорили ей одно: Помилуйте, в наше время уж пора оставить эту старину. Ведь молодым людям в брак вступать, а не родителям; стало быть, и надо оставить молодых людей устраиваться, как они знают. Но хорошо было говорить так тем, у кого не было дочерей; а княгиня понимала, что при сближении дочь могла влюбиться, и влюбиться в того, кто не захочет жениться, или в того, кто не годится в мужья. И сколько бы ни внушали княгине, что в наше время молодые люди сами должны устраивать свою судьбу, она не могла верить этому, как не могла бы верить тому, что в какое бы то ни было время для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты. И потому княгиня беспокоилась с Кити больше, чем со старшими дочерьми. Теперь она боялась, чтобы Вронский не ограничился одним ухаживаньем за ее дочерью. Она видела, что дочь уже влюблена в него, но утешала себя тем, что он честный человек и потому не сделает этого. Но вместе с тем она знала, как с нынешнею свободой обращения легко вскружить голову девушки и как вообще мужчины легко смотрят на эту вину. На прошлой неделе Кити рассказала матери свой разговор во время мазурки с Вронским. Разговор этот отчасти успокоил княгиню; но совершенно спокойною она не могла быть. Вронский сказал Кити, что они, оба брата, так привыкли во всем подчиняться своей матери, что никогда не решатся предпринять что-нибудь важное, не посоветовавшись с нею. И теперь я жду, как особенного счастья, приезда матушки из Петербурга, - сказал он. Кити рассказала это, не придавая никакого значения этим словам. Но мать поняла это иначе. Она знала, что старуху ждут со дня на день, знала, что старуха будет рада выбору сына, и ей странно было, что он, боясь оскорбить мать, не делает предложения; однако ей так хотелось и самого брака и, более всего, успокоения от своих тревог, что она верила этому. Как ни горько было теперь княгине видеть несчастие старшей дочери Долли, сбиравшейся оставить мужа, волнение о решавшейся судьбе меньшой дочери поглощало все ее чувства. Нынешний день, с появлением Левина, ей прибавилось еще новое беспокойство. Она боялась, чтобы дочь, имевшая, как ей казалось, одно время чувство к Левину, из излишней честности, не отказала бы Вронскому и вообще чтобы приезд Левина не запутал, - не задержал дела, столь близкого к окончанию. - Что он, давно ли приехал? - сказала княгиня про Левина, когда они вернулись домой. - Нынче, maman. - Я одно хочу сказать, - начала княгиня, и по серьезно-оживленному лицу ее Кити угадала, о чем будет речь. - Мама, - сказала она, вспыхнув и быстро поворачиваясь к ней, - пожалуйста, пожалуйста, не говорите ничего про это. Я знаю, я все знаю. Она желала того же, чего желала и мать, но мотивы желания матери оскорбляли ее. - Я только хочу сказать, что, подав надежду одному... - Мама, голубчик, ради бога, не говорите. Так страшно говорить про это. - Не буду, не буду, - сказала мать, увидав слезы на глазах дочери, - но одно, моя душа: ты мне обещала, что у тебя не будет от меня тайны. Не будет? - Никогда, мама, никакой, - отвечала Кити, покраснев и взглянув прямо в лицо матери. - Но мне нечего говорить теперь. Я... я... если бы хотела, я не знаю, что сказать и как... я не знаю.. Нет, неправду не может она сказать с этими глазами, - подумала мать, улыбаясь на ее волнение и счастие. Княгиня улыбалась тому, как огромно и значительно кажется ей, бедняжке, то, что происходит теперь в ее душе.
XIII
Кити испытывала после обеда и до начала вечера чувство, подобное тому, какое испытывает юноша пред битвою. Сердце ее билось сильно, и мысли не могли ни на чем остановиться. Она чувствовала, что нынешний вечер, когда они оба в первый раз встречаются, должен быть решительный в ее судьбе. И она беспрестанно представляла себе их, то каждого порознь, то вместе обоих. Когда она думала о прошедшем, она с удовольствием, с нежностью останавливалась на воспоминаниях своих отношений к Левину. Воспоминания детства и воспоминания о дружбе Левина с ее умершим братом придавали особенную поэтическую прелесть ее отношениям с ним. Его любовь к ней, в которой она была уверена, была лестна и радостна ей. И ей легко было вспомнить о Левине. В воспоминание же о Вронском примешивалось что-то неловкое, хотя он был в высшей степени светский и спокойный человек; как будто фальшь какая-то была, - не в нем, он был очень прост и мил, - но в ней самой, тогда как с Левиным она чувствовала себя совершенно простою и ясною. Но зато, как только она думала о будущем с Вронским, пред ней вставала перспектива блестяще-счастливая; с Левиным же будущность представлялась туманною. Взойдя наверх одеться для вечера и взглянув в зеркало, она с радостью заметила, что она в одном из своих хороших дней и в полном обладании всеми своим силами, а это ей так нужно было для предстоящего: она чувствовала в себе внешнюю тишину и свободную грацию движений. В половине восьмого, только что она сошла в гостиную, лакей доложил: Константин Дмитрич Левин. Княгиня была еще в своей комнате, и князь не выходил. Так и есть, - подумала Кити, и вся кровь прилила ей к сердцу. Она ужаснулась своей бледности, взглянув в зеркало. Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз все дело представилось ей совсем с другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается не ее одной, - с кем она будет счастлива и кого она любит, - но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко... За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно. Боже мой, неужели это я сама должна сказать ему? - подумала она. - Ну что я скажу ему? Неужели я скажу ему, что я его не люблю? Это будет неправда. Что ж я скажу ему? Скажу, что люблю другого? Нет, это невозможно. Я уйду, уйду. Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. Нет! нечестно. Чего мне бояться? Я ничего дурного не сделала. Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним не может быть неловко. Вот он, - сказала она себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку. - Я не вовремя, кажется, слишком рано, - сказал он, оглянув пустую гостиную. Когда он увидал, что его ожидания сбылись, что ничто не мешает ему высказаться, лицо его сделалось мрачно. - О нет, - сказала Кити и села к столу. - Но я только того и хотел, чтобы застать вас одну, - начал он, не садясь и не глядя на нее, чтобы не потерять смелости. - Мама сейчас выйдет. Она вчера очень устала. Вчера... Она говорила, сама не зная, что говорят ее губы, и не спуская с него умоляющего и ласкающего взгляда.. Он взглянул на нее; она покраснела и замолчала. - Я сказал вам, что не знаю, надолго ли я приехал... что это от вас зависит... Она все ниже и ниже склоняла голову, не зная сама, что будет отвечать на приближавшееся. - Что это от вас зависит, - повторил он. - Я хотел сказать... я хотел сказать... Я за этим приехал... - что... быть моею женой!- проговорил он, не зная сам, что говорил; но, почувствовав, что самое страшное сказано, остановился и посмотрел на нее. Она тяжело дышала, не глядя на него. Она испытывала восторг. Душа ее была переполнена счастьем. Она никак не ожидала, что высказанная любовь его произведет на нее такое сильное впечатление. Но это продолжалось только одно мгновение. Она вспомнила Вронского. Она подняла на Левина свои светлые правдивые глаза и, увидав его отчаянное лицо, поспешно ответила: - Этого не может быть... простите меня... Как за минуту тому назад она была близка ему, как важна для его жизни! И как теперь она стала чужда и далека ему! - Это не могло быть иначе, - сказал он, не глядя на нее. Он поклонился и хотел уйти..
XIV
Но в это самое время вышла княгиня. На лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая глаз. Слава богу, отказала, - подумала мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и начала расспрашивать Левина о его жизни в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно. Через пять минут вошла подруга Кити, прошлую зиму вышедшая замуж, графиня Нордстон. Это была сухая, желтая, с черными блестящими глазами, болезненная и нервная женщина. Она любила Кити, и любовь ее к ней, как и всегда любовь замужних к девушкам, выражалась в желании выдать Кити по своему идеалу счастья замуж, и потому желала выдать ее за Вронского. Левин, которого она в начале зимы часто у них встречала, был всегда неприятен ей. Ее постоянное и любимое занятие при встрече с ним состояло в том, чтобы шутить над ним. - Я люблю, когда он с высоты своего величия смотрит на меня: или прекращает свой умный разговор со мной, потому что я глупа, или снисходит. Я это очень люблю: снисходит до меня! Я очень рада, что он меня терпеть не может, - говорила она о нем. Она была права, потому что действительно Левин терпеть ее не мог и презирал за то, чем она гордилась и что ставила себе в достоинство, - за ее нервность, за ее утонченное презрение и равнодушие ко всему грубому и житейскому. Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся в свете отношение, что два человека, оставаясь по внешности в дружелюбных отношениях, презирают друг друга до такой степени, что не могут даже серьезно обращаться друг с другом и не могут даже быть оскорблены один другим. Графиня Нордстон тотчас же накинулась на Левина. - А! Константин Дмитрич! Опять приехали в наш развратный Вавилон, - сказала она, подавая ему крошечную желтую руку и вспоминая его слова, сказанные как-то в начале зимы, что Москва есть Вавилон. - Что, Вавилон исправился или вы испортились? - прибавила она, с усмешкой оглядываясь на Кити. - Мне очень лестно, графиня, что вы так помните мои слова, - отвечал Левин, умевший оправиться и сейчас же по привычке входя в свое шуточное отношение к графине Нордстон. - Верно, они на вас очень сильно действуют. - Ах, как же! Я все записываю. Ну что, Кити, ты опять каталась на коньках?.. И она стала говорить с Кити. Как ни неловко было Левину уйти теперь, ему все-таки легче было сделать эту неловкость, чем остаться весь вечер и видеть Кити, которая изредка взглядывала на него и избегала его взгляда. Он хотел встать, но княгиня, заметив, что он молчит, обратилась к нему: - Вы надолго приехали в Москву? Ведь вы, кажется, мировым земством занимаетесь, и вам нельзя надолго. - Нет, княгиня, я не занимаюсь более земством, - сказал он. - Я приехал на несколько дней. Что-то с ним особенное, - подумала графиня Нордстон, вглядываясь в его строгое, серьезное лицо, - что-то он не втягивается в свои рассуждения. Но я уж выведу его. Ужасно люблю сделать его дураком пред Кити, и сделаю. - Константин Дмитрич, - сказала она ему, - растолкуйте мне, пожалуйста, что такое значит, - вы все это знаете, - у нас в калужской деревне все мужики и все бабы все пропили, что у них было, и теперь ничего нам не платят. Что это значит? Вы так хвалите всегда мужиков. В это время еще дама вошла в комнату, и Левин встал. - Извините меня, графиня, но я, право, ничего этого не знаю и ничего не могу вам сказать, - сказал он и оглянулся на входившего вслед за дамой военного. Это должен быть Вронский, - подумал Левин и, чтоб убедиться в этом, взглянул на Кити. Она уже успела взглянуть на Вронского и оглянулась на Левина. И по одному этому взгляду невольно просиявших глаз ее Левин понял, что она любила этого человека, понял так же верно, как если б она сказала ему это словами. Но что же это за человек? Теперь, - хорошо ли это, дурно ли, - Левин не мог не остаться, ему нужно было узнать, что за человек был тот, кого она любила. Есть люди, которые, встречая своего счастливого в чем бы то ни было соперника, готовы сейчас же отвернуться от всего хорошего, что есть в нем, и видеть в нем одно дурное; есть люди, которые, напротив, более всего желают найти в этом счастливом сопернике те качества, которыми он победил их и ищут в нем со щемящею болью в сердце одного хорошего. Левин принадлежал к таким людям. Но ему нетрудно было отыскать хорошее и привлекательное во Вронском. Оно сразу бросилось ему в глаза. Вронский был невысокий, плотно сложенный брюнет, с добродушно-красивым, чрезвычайно спокойным и твердым лицом. В его лице и фигуре, от коротко обстриженных черных волос и свежевыбритого подбородка до широкого с иголочки нового мундира, все было просто и вместе изящно. Дав дорогу входившей даме, Вронский подошел к княгине и потом к Кити. В то время как он подходил к ней, красивые глаза его особенно нежно заблестели, и с чуть заметною счастливою и скромно-торжествующею улыбкой (так показалось Левину), почтительно и осторожно наклонясь над нею, он протянул ей свою небольшую, но широкую руку. Со всеми поздоровавшись и сказав несколько слов, он сел, ни разу не взглянув на не спускавшего с него глаз Левина. - Позвольте вас познакомить, - сказала княгиня, указывая на Левина. - Константин Дмитрич Левин. Граф Алексей Кириллович Вронский. Вронский встал и, дружелюбно глядя в глаза Левину, пожал ему руку. - Я нынче зимой должен был, кажется, обедать с вами, - сказал он, улыбаясь своею простою и открытою улыбкой, - но вы неожиданно уехали в деревню. - Константин Дмитрич презирает и ненавидит город и нас, горожан, - сказала графиня Нордстон. - Должно быть, мои слова на вас сильно действуют, что вы их так помните, - сказал Левин и, вспомнив, что он уже сказал это прежде, покраснел. Вронский взглянул на Левина и графиню Нордстон и улыбнулся. - А вы всегда в деревне? - спросил он. - Я думаю, зимой скучно? - Не скучно, если есть занятия, да и с самим собой не скучно, - резко ответил Левин. - Я люблю деревню, - сказал Вронский, замечая и делая вид, что не замечает тона Левина. - Но надеюсь, граф, что вы бы не согласились жить всегда в деревне, - сказала графиня Нордстон. - Не знаю, я не пробовал подолгу. Я испытывал странное чувство, - продолжал он. - Я нигде так не скучал по деревне, русской деревне, с лаптями и мужиками, как прожив с матушкой зиму в Ницце. Ницца сама по себе скучна, вы знаете. Да и Неаполь, Сорренто хорошо только на короткое время. И именно там особенно живо вспоминается Россия, и именно деревня.. Они точно как... Он говорил, обращаясь и к Кити и к Левину и переводя с одного на другого свой спокойный и дружелюбный взгляд, - говорил, очевидно, что приходило в голову. Заметив, что графиня Нордстон хотела что-то сказать, он остановился. не досказав начатого, и стал внимательно слушать ее. Разговор не умолкал ни на минуту, так что старой княгине, всегда имевшей про запас, на случай неимения темы, два тяжелые орудия: классическое и реальное образование и общую воинскую повинность, не пришлось выдвигать их, а графине Нордстон не пришлось подразнить Левина. Левин хотел и не мог вступить в общий разговор; ежеминутно говоря себе: теперь уйти, он не уходил, чего-то дожидаясь. Разговор зашел о вертящихся столах и духах, и графиня Нордстон, верившая в спиритизм, стала рассказывать чудеса, которые она видела. - Ах, графиня, непременно свезите, ради бога, свезите меня к ним! Я никогда ничего не видал необыкновенного, хотя везде отыскиваю, - улыбаясь, сказал Вронский. - Хорошо, в будущую субботу, - отвечала графиня Нордстон. - Но вы, Константин Дмитрич, верите? - спросила она Левина. - Зачем вы меня спрашиваете? Ведь вы знаете, что я скажу. - Но я хочу слышать ваше мнение. - Мое мнение только то, - отвечал Левин, - что эти вертящиеся столы доказывают, что так называемое образованное общество не выше мужиков. Они верят в глаз, и в порчу, и в привороты, а мы... - Что ж, вы не верите? - Не могу верить, графиня. - Но если я сама видела? - И бабы рассказывают, как они сами видели домовых. - Так вы думаете, что я говорю неправду? И она невесело засмеялась. - Да нет, Маша, Константин Дмитрич говорит, что он не может верить, - сказала Кити, краснея за Левина, и Левин понял это и, еще более раздражившись, хотел отвечать, но Вронский со своею открытою веселою улыбкой сейчас же пришел на помощь разговору, угрожавшему сделаться неприятным. - Вы совсем не допускаете возможности? - спросил он. - Почему же? Мы допускаем существование электричества, которого мы не знаем; почему же не может быть новая сила, еще нам неизвестная, которая... - Когда найдено было электричество, - быстро перебил Левин, - то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали о приложении его. Спириты же, напротив, начали с того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали говорить, что это есть сила неизвестная. Вронский внимательно слушал Левина, как он всегда слушал, очевидно интересуясь его словами. - Да, но спириты говорят: теперь мы не знаем, что это за сила, но сила есть, и вот при каких условиях она действует. А ученые пускай раскроют, в чем состоит эта сила. Нет, я не вижу, почему это не может быть новая сила, если она... - А потому, - перебил Левин, - что при электричестве каждый раз, как вы потрете смолу о шерсть, обнаруживается известное явление, а здесь не каждый раз стало быть это не природное явление. Вероятно, чувствуя, что разговор принимает слишком серьезный для гостиной характер, Вронский не возражал, а, стараясь переменить предмет разговора, весело улыбнулся и повернулся к дамам. - Давайте сейчас попробуем, графиня, - начал он, но Левин хотел досказать то, что он думал. - Я думаю, - продолжал он, - что эта попытка спиритов объяснять свои чудеса какою-то новою силой самая неудачная. Они прямо говорят о силе духов и хотят ее подвергнуть материальному опыту. Все ждали, когда он кончит, и он чувствовал это. - А я думаю, что вы будете отличный медиум сказала графиня Нордстон, - в вас есть что-то восторженное. Левин открыл рот, хотел сказать что-то, покраснел и ничего не сказал.
- Давайте сейчас, княжна, испытаем столы, пожалуйста, - сказал Вронский. - Княгиня, вы позволите? И Вронский встал, отыскивая глазами столик. Кити встала за столиком и, проходя мимо, встретилась глазами с Левиным. Ей всею душой было жалко его, тем более что она жалела его в несчастии, которого сама была причиною. Если можно меня простить, то простите, - сказал ее взгляд, - я так счастлива. Всех ненавижу, и вас, и себя, - отвечал его взгляд, и он взялся за шляпу. Но ему не судьба была уйти. Только что хотели устроиться около столика, а Левин уйти, как вошел старый князь и, поздоровавшись с дамами, обратился к Левину. - А!- начал он радостно. - Давно ли? Я и не знал, что ты тут. Очень рад вас видеть. Старый князь иногда ты, иногда вы говорил Левину. Он обнял Левина и, говоря с ним, не замечал Вронского, который встал и спокойно дожидался, когда князь обратится к нему. Кити чувствовала, как после того, что произошло, любезность отца была тяжела Левину. Она видела также как холодно отец ее, наконец, ответил на поклон Вронского и как Вронский с дружелюбным недоумением посмотрел на ее отца, стараясь понять и не понимая, как и за что можно было быть к нему недружелюбно расположенным, и она покраснела. - Князь, отпустите нам Константина Дмитрича, - сказала графиня Нордстон. - Мы хотим опыт делать. - Какой опыт? столы вертеть? Ну, извините меня, дамы и господа, но, по-моему, в колечко веселее играть, - сказал старый князь, глядя на Вронского и догадываясь, что он затеял это. - В колечке еще есть смысл. Вронский посмотрел с удивлением на князя своими твердыми глазами и, чуть улыбнувшись, тотчас же заговорил с графиней Нордстон о предстоящем на будущей неделе большом бале. - Я надеюсь, что вы будете? - обратился он к Кити. Как только старый князь отвернулся от него, Левин незаметно вышел, и последнее впечатление, вынесенное им с этого вечера, было улыбающееся, счастливое лицо Кити, отвечавшей Вронскому на его вопрос о бале.
XV
Когда вечер кончился, Кити рассказала матери о разговоре ее с Левиным, и, несмотря на всю жалость, которую она испытала к Левину, ее радовала мысль, что ей было сделано предложение. У нее не было сомнения, что она поступила как следовало. Но в постели она долго не могла заснуть. Одно впечатление неотступно преследовало ее. Это было лицо Левина с насупленными бровями и мрачно-уныло смотрящими из-под них добрыми глазами, как он стоял, слушая отца и взглядывая на нее и на Вронского. И ей так жалко стало его, что слезы навернулись на глаза. Но тотчас же она подумала о том, на кого она променяла его. Она живо вспомнила это мужественное, твердое лицо, это благородное спокойствие и светящуюся во всем доброту ко всем; вспомнила любовь к себе того, кого она любила, и ей опять стало радостно на душе, и она с улыбкой счастия легла на подушку. Жалко, жалко, но что же делать? Я не виновата, - говорила она себе; но внутренний голос говорил ей другое. В том ли она раскаивалась, что завлекла Левина, или в том, что отказала, - она не знала. Но счастье ее было отравлено сомнениями. Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! - говорила она про себя, пока заснула. В это время внизу, в маленьком кабинете князя, происходила одна из часто повторявшихся между родителями сцен за любимую дочь. - Что? Вот что! кричал князь, размахивая руками и тотчас же запахивая свой беличий халат. - То, что в вас нет гордости, достоинства, что вы срамите, губите дочь этим сватовством, подлым, дурацким! - Да помилуй, ради самого бога, князь, что я сделала? - говорила княгиня, чуть не плача. Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, хотя она не намерена была говорить ему о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на то, что ей кажется дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова. - Что вы сделали? А вот что: во-первых, вы заманиваете жениха, и вся Москва будет говорить, и резонно. Если вы делаете вечера, так зовите всех, а не избранных женишков. Позовите всех этих тютьков (так князь называл московских молодых людей), позовите тапера, в пускай пляшут, а не так, как нынче, - женишков, и сводить. Мне видеть мерзко, мерзко, и вы добились, вскружили голову девчонке. Левин в тысячу раз лучше человек. А это франтик петербургский, их на машине делают, они все на одну стать, и все дрянь. Да хоть бы он принц крови был, моя дочь ни в ком не нуждается! - Да что же я сделала? - А то... - с гневом вскрикнул князь. - Знаю я, что если тебя слушать, - перебила княгиня, - то мы никогда не отдадим дочь замуж. Если так, то надо в деревню уехать.. - И лучше уехать. - Да постой. Разве я заискиваю? Я нисколько не заискиваю. А молодой человек, и очень хороший, влюбился, и она, кажется... - Да, вот вам кажется! А как она в самом деле влюбится, а он столько же думает жениться, как я?.. Ох! не смотрели бы мои глаза!.. Ах, спиритизм, ах, Ницца, ах, на бале... - И князь, воображая, что он представляет жену, приседал на каждом слове. - А вот, как сделаем несчастье Катеньки, как она в самом деле заберет в голову... - Да почему же ты думаешь? - Я не думаю, а знаю; на это глаза есть у нас, а не у баб. Я вижу человека, который имеет намерения серьезные, это Левин; и вижу перепела, как этот щелкопер, которому только повеселиться. - Ну, уж ты заберешь в голову... - А вот вспомнишь, да поздно, как с Дашенькой. - Ну, хорошо, хорошо, не будем говорить, - остановила его княгиня, вспомнив про несчастную Долли.. - И прекрасно, и прощай! И, перекрестив друг друга и поцеловавшись, но чувствуя, что каждый остался при своем мнении, супруги разошлись. Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний вечер решил судьбу Кити и что не может быть сомнения в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к себе, она, точно так же как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила в душе: Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй!
XVI
Вронский никогда не знал семейной жизни. Мать его была в молодости блестящая светская женщина, имевшая во время замужества, и в особенности после, много романов, известных всему свету. Отца своего он почти не помнил и был воспитан в Пажеском корпусе. Выйдя очень молодым блестящим офицером из школы, он сразу попал в колею богатых петербургских военных. Хотя он и ездил изредка в петербургский свет, все любовные интересы его были вне света. В Москве в первый раз он испытал, после роскошной и грубой петербургской жизни, прелесть сближения со светскою милою и невинною девушкой, которая полюбила его. Ему и в голову не приходило, чтобы могло быть что-нибудь дурное в его отношениях к Кити. На балах он танцевал преимущественно с нею; он ездил к ним в дом. Он говорил с нею то, что обыкновенно говорят в свете, всякий вздор, но вздор, которому он невольно придавал особенный для нее смысл. Несмотря на то, что он ничего не сказал ей такого, чего не мог бы сказать при всех, он чувствовал, что она все более и более становилась в зависимость от него, и чем больше он это чувствовал, тем ему было приятнее и его чувство к ней становилось нежнее. Он не знал, что его образ действий относительно Кити имеет определенное название, что это есть заманиванье барышень без намерения жениться и что это заманиванье есть один из дурных поступков, обыкновенных между блестящими молодыми людьми, как он. Ему казалось, что он первый открыл это удовольствие, и он наслаждался своим открытием. Если б он мог слышать, что говорили ее родители в этот вечер, если б он мог перенестись на точку зрения семьи и узнать, что Кити будет несчастна, если он не женится на ней, он бы очень удивился и не поверил бы этому. Он не мог поверить тому, что то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей, могло быть дурно. Еще меньше он мог бы поверить тому, что он должен жениться. Женитьба для него никогда не представлялась возможностью. Он не только не любил семейной жизни, но в семье, и в особенности в муже, по тому общему взгляду холостого мира, в котором он жил, он представлял себе нечто чуждое, враждебное, а всего более - смешное. Но хотя Вронский и не подозревал того, что говорили родители, он, выйдя в этот вечер от Щербацких, почувствовал, что та духовная тайная связь, которая существовала между ним и Кити, утвердилась нынешний вечер так сильно, что надо предпринять что-то Но что можно и что должно было предпринять, он не мог придумать. То и прелестно, - думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к себе любовью, - то и прелестно, что ничего не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали друг друга в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит. И как мило, просто и, главное, доверчиво! Я сам себя чувствую лучше, чище. Я чувствую, что у меня есть сердце и что есть во мне много хорошего. Эти милые влюбленные глаза! Когда она сказала: и очень... Ну так что ж? Ну и ничего. Мне хорошо, и ей хорошо.. И он задумался о том, где ему окончить нынешний вечер. Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет, не поеду. Chateau de fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan? Нет, надоело. Вот именно за то я люблю Щербацких, что сам лучше делаюсь. Поеду домой. Он прошел прямо в свой номер у Дюссо, велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
XVII
На другой день, в 11 часов утра, Вронский выехал на станцию Петербургской железной дороги встречать мать, и первое лицо, попавшееся ему на ступеньках большой лестницы, был Облонский, ожидавший с этим же поездом сестру. - А! ваше сиятельство!- крикнул Облонский. - Ты за кем? - Я за матушкой, - улыбаясь, как и все, кто встречался с Облонским, отвечал Вронский, - пожимая ему руку, и вместе с ним взошел на лестницу. - Она нынче должна быть из Петербурга. - А я тебя ждал до двух часов. Куда же ты поехал от Щербацких? - Домой, - отвечал Вронский. - Признаться, мне так было приятно вчера после Щербацких, что никуда не хотелось. - Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных узнаю по их глазам, - продекламировал Степан Аркадьич точно так же, как прежде Левину. Вронский улыбнулся с таким видом, что он не отрекается от этого, но тотчас же переменил разговор. - А ты кого встречаешь? - спросил он. - Я? я хорошенькую женщину, - сказал Облонский, - Вот как! - Honni soit qui mal y pense! Сестру Анну. - Ах, это Каренину? - сказал Вронский. - Ты ее, верно, знаешь? - Кажется, знаю. Или нет... Право, не помню, - рассеянно отвечал Вронский, смутно представляя себе при имени Карениной что-то чопорное и скучное. - Но Алексея Александровича, моего знаменитого зятя, верно, знаешь. Его весь мир знает. - То есть знаю по репутации и по виду. Знаю, что он умный, ученый, божественный что-то... Но ты знаешь, это не в моей... not in my line, - сказал Вронский. - Да, он очень замечательный человек; немножко консерватор, но славный человек, - заметил Степан Аркадьич, - славный человек. - Ну, и тем лучше для него, - сказал Вронский улыбаясь. - А, ты здесь, - обратился он к высокому старому лакею матери, стоявшему у двери, - войди сюда.
Вронский в это последнее время, кроме общей для всех приятности Степана Аркадьича, чувствовал себя привязанным к нему еще тем, что он в его воображении соединялся с Кити. - Ну что ж, в воскресенье сделаем ужин для дивы? - сказал он ему, с улыбкой взяв его под руку. - Непременно. Я сберу подписку. Ах, познакомился ты вчера с моим приятелем Левиным? - спросил Степан Аркадьич. - Как же. Но он что-то скоро уехал. - Он славный малый, - продолжал Облонский. - Не правда ли? - Я не знаю, - отвечал Вронский, - отчего это во всех москвичах, разумеется исключая тех, с кем говорю, - шутливо вставил он, - есть что-то резкое. Что-то они всў на дыбы становятся, сердятся, как будто всў хотят дать почувствовать что-то... - Есть это, правда, есть... - весело смеясь, сказал Степан Аркадьич. - Что, скоро ли? - обратился Вронский к служащему. - Поезд вышел, - отвечал служитель. Приближение поезда все более и более обозначалось движением приготовлений на станции, беганьем артельщиков, появлением жандармов и служащих и подъездом встречающих. Сквозь морозный пар виднелись рабочие в полушубках, в мягких валеных сапогах, переходившие через рельсы загибающихся путей. Слышался свист паровика на дальних рельсах и передвижение чего-то тяжелого. - Нет, - сказал Степан Аркадьич, которому очень хотелось рассказать Вронскому о намерениях Левина относительно Кити. - Нет, ты неверно оценил моего Левина. Он очень нервный человек и бывает неприятен, правда, но зато иногда он бывает очень мил. Это такая честная, правдивая натура, и сердце золотое. Но вчера были особенные причины, - с значительною улыбкой продолжал Степан Аркадьич, совершенно забывая то искреннее сочувствие, которое он вчера испытывал к своему приятелю, и теперь испытывая такое же, только к Вронскому. - Да, была причина, почему он мог быть или особенно счастлив, или особенно несчастлив, Вронский остановился и прямо спросил: - То есть что же? Или он вчера сделал предложение твоей belle soeur?... - Может быть, - сказал Степан Аркадьич. - Что-то мне показалось такое вчера. Да, если он рано уехал и был еще не в духе, то это так... Он так давно влюблен, и мне его очень жаль. - Вот как!.. Я думаю, впрочем, что она может рассчитывать на лучшую партию, - сказал Вронский и, выпрямив грудь, опять принялся ходить. - Впрочем, я его не знаю, - прибавил он. - Да, это тяжелое положение! От этого-то большинство и предпочитает знаться с Кларами. Там неудача доказывает только, что у тебя недостало денег, а здесь - твое достоинство на весах. Однако вот и поезд. Действительно, вдали уже свистел паровоз. Через несколько минут платформа задрожала, и, пыхая сбиваемым книзу от мороза паром, прокатился паровоз с медленно и мерно нагибающимся и растягивающимся рычагом среднего колеса и с кланяющимся, обвязанным, заиндевелым машинистом; а за тендером, все медленнее и более потрясая платформу, стал проходить вагон с багажом и с визжавшею собакой; наконец, подрагивая пред остановкой, подошли пассажирские вагоны. Молодцеватый кондуктор, на ходу давая свисток, соскочил, и вслед за ним стали по одному сходить нетерпеливые пассажиры: гвардейский офицер, держась прямо и строго оглядываясь; вертлявый купчик с сумкой, весело улыбаясь; мужик с мешком через плечо. Вронский, стоя рядом с Облонским, оглядывал вагоны и выходивших и совершенно забыл о матери. То, что он сейчас узнал про Кити, возбуждало и радовало его. Грудь его невольно выпрямлялась, и глаза блестели. Он чувствовал себя победителем. - Графиня Вронская в этом отделении, -сказал молодцеватый кондуктор, подходя к Вронскому. Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании с ней. Он в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга, в котором жил, по воспитанию своему, не мог себе представить других к матери отношении, как в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее в душе он уважал и любил ее.
XVIII
Вронский пошел за кондуктором в вагон и при входе в отделение остановился, чтобы дать дорогу выходившей даме. С привычным тактом светского человека, по одному взгляду на внешность этой дамы, Вронский определил ее принадлежность к высшему свету. Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость еще раз взглянуть на нее - не потому, что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное. Когда он оглянулся, она тоже повернула голову. Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза дружелюбно, внимательно остановились на его лице, как будто она признавала его, и тотчас же перенеслись на подходившую толпу, как бы ища кого-то. В этом коротком взгляде Вронский успел заметить сдержанную оживленность, которая играла в ее лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшею ее румяные губы. Как будто избыток чего-то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке. Она потушила умышленно свет в глазах, но он светился против ее воли в чуть заметной улыбке. Вронский вошел в вагон. Мать его, сухая старушка с черными глазами и букольками, щурилась, вглядываясь в сына, и слегка улыбалась тонкими губами. Поднявшись с диванчика и передав горничной мешочек, она подала маленькую сухую руку сыну и, подняв его голову от руки, поцеловала его в лицо. - Получил телеграмму? Здоров? Слава богу. - Хорошо доехали? - сказал сын, садясь подле нее и невольно прислушиваясь к женскому голосу из-за двери. Он знал, что это был голос той дамы, которая встретилась ему при входе. - Я все-таки с вами не согласна, - говорил голос дамы. - Петербургский взгляд, сударыня. - Не петербургский, а просто женский, - отвечала она. - Ну-с, позвольте поцеловать вашу ручку. - До свиданья, Иван Петрович. Да посмотрите, не тут ли брат, и пошлите его ко мне, - сказала дама у самой двери и снова вошла в отделение. - Что ж, нашли брата? - сказала Вронская, обращаясь к даме. Вронский вспомнил теперь, что это была Каренина. Ваш брат здесь, - сказал он, вставая. - Извините меня, я не узнал вас, да и наше знакомство было так коротко, - сказал Вронский, кланяясь, - что вы, верно, не помните меня. - О нет, - сказала она, - я бы узнала вас, потому что мы с вашею матушкой, кажется, всю дорогу говорили только о вас, - сказала она, позволяя, наконец, просившемуся наружу оживлению выразиться в улыбке. - А брата моего все-таки нет. - Позови же его, Алеша, - сказала старая графиня. Вронский вышел на платформу и крикнул: - Облонский! Здесь! Но Каренина не дождалась брата, а, увидав его, решительным легким шагом вышла из вагона. И, как только брат подошел к ней, она движением, поразившим Вронского своею решительностью и грацией, обхватила брата левою рукой за шею, быстро притянула к себе и крепко поцеловала. Вронский, не спуская глаз, смотрел на нее и, сам не зная чему, улыбался. Но вспомнив, что мать ждала его, он опять вошел в вагон. - Не правда ли, очень мила? - сказала графиня про Каренину. - Ее муж со мною посадил, и я очень рада была. Всю дорогу мы с ней проговорили. Ну, а ты, говорят... vous filez le parfait amour.Tant mieux, mon cher, tant mieux. - Я не знаю, на что вы намекаете, maman, - отвечал сын холодно. - Что ж, maman, идем. Каренина опять вошла в вагон, чтобы проститься с графиней. - Ну вот, графиня, вы встретили сына, а я брата, - весело сказала она. - И все истории мои истощились; дальше нечего было бы рассказывать. - Ну, нет, - сказала графиня, взяв ее за руку, - я бы с вами объехала вокруг света и не соскучилась бы., Вы одна из тех милых женщин, с которыми и поговорить и помолчать приятно. - А о сыне вашем, пожалуйста, не думайте: нельзя же никогда не разлучаться. Каренина стояла неподвижно, держась чрезвычайно прямо, и глаза ее улыбались. - У Анны Аркадьевны, - сказала графиня, объясняя сыну, - есть сынок восьми лет, кажется, и она никогда с ним не разлучалась и все мучается, что оставила его. - Да, мы все время с графиней говорили, я о своем, она о своем сыне, - сказала Каренина, и опять улыбка осветила ее лицо, улыбка ласковая, относившаяся к нему. - Вероятно, это вам очень наскучило, - сказал он, сейчас, на лету, подхватывая этот мяч кокетства, который она бросила ему. Но она, видимо, не хотела продолжать разговора в этом тоне и обратилась к старой графине: - Очень благодарю вас. Я и не видала, как провела вчерашний день. До свиданья, графиня. - Прощайте, мой дружок, - отвечала графиня. Дайте поцеловать ваше хорошенькое личико. Я просто, по-старушечьи, прямо говорю, что полюбила вас. Как ни казенна была эта фраза, Каренина, видимо, от души поверила и порадовалась этому. Она покраснела, слегка нагнулась, подставила свое лицо губам графини, опять выпрямилась и с тою же улыбкой, волновавшеюся между губами и глазами, подала руку Вронскому. Он пожал маленькую ему поданную руку и, как чему-то особенному, обрадовался тому энергическому пожатию, с которым она крепко и смело тряхнула его руку. Она вышла быстрою походкой, так странно легко носившею ее довольно полное тело. - Очень мила, - сказала старушка. То же самое думал ее сын. Он провожал ее глазами до тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его лице. В окно он видел, как она подошла к брату, положила ему руку на руку и что-то оживленно начала говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему это показалось досадным. - Ну, что, maman, вы совершенно здоровы? - повторил он, обращаясь к матери. - Все хорошо, прекрасно. Alexandre очень был мил. И Marie очень хороша стала. Она очень интересна. И опять начала рассказывать о том, что более всего интересовало ее, о крестинах внука, для которых она ездила в Петербург, и про особенную милость государя к старшему сыну. - Вот и Лаврентий, - сказал Вронский, глядя в окно, - теперь пойдемте, если угодно. Старый дворецкий, ехавший с графиней, явился в вагон доложить, что все готово, и графиня поднялась, чтоб идти. - Пойдемте, теперь мало народа, - сказал Вронский. Девушка взяла мешок и собачку, дворецкий и артельщик другие мешки. Вронский взял под руку мать; но когда они уже выходили из вагона, вдруг несколько человек с испуганными лицами пробежали мимо. Пробежал и начальник станции в своей необыкновенного цвета фуражке. Очевидно, что-то случилось необыкновенное. Народ от поезда бежал назад. - Что?.. Что?.. Где?.. Бросился!.. задавило!.. - слышалось между проходившими. Степан Аркадьич с сестрой под руку, тоже с испуганными лицами, вернулись и остановились, избегая народ, у входа в вагон. Дамы вошли в вагон, а Вронский со Степаном Аркадьичем пошли за народом узнавать подробности несчастия. Сторож, был ли он пьян, или слишком закутан от сильного мороза, не слыхал отодвигаемого задом поезда, и его раздавили. Еще прежде чем вернулись Вронский и Облонский, дамы узнали эти подробности от дворецкого. Облонский и Вронский оба видели обезображенный труп. Облонский, видимо, страдал.. Он морщился и, казалось, готов был плакать. - Ах, какой ужас! Ах, Анна, если бы ты видела! Ах, какой ужас! - приговаривал он. Вронский молчал, и красивое лицо его было серьезно, но совершенно спокойно. - Ах, если бы вы видели, графиня, - говорил Степан Аркадьич. - И жена его тут... Ужасно видеть ее... Она бросилась на тело. Говорят, он один кормил огромное семейство. Вот ужас! - Нельзя ли что-нибудь сделать для нее? - взволнованным шепотом сказала Каренина. Вронский взглянул на нее и тотчас же вышел из вагона. - Я сейчас приду, maman, - прибавил он, обертываясь в дверях. Когда он возвратился через несколько минут, Степан Аркадьич уже разговаривал с графиней о новой певице, а графиня нетерпеливо оглядывалась на дверь, ожидая сына. - Теперь пойдемте, - сказал Вронский, входя. Они вместе вышли. Вронский шел впереди с матерью. Сзади шла Каренина - с братом. У выхода к Вронскому подошел догнавший его начальник станции. - Вы передали моему помощнику двести рублей. Потрудитесь обозначить, кому вы назначаете их? - Вдове, - сказал Вронский, пожимая плечами. - Я не понимаю, о чем спрашивать. - Вы дали? - крикнул сзади Облонский и, прижав руку сестры, прибавил:- Очень мило, очень мило! Не правда ли, славный малый? Мое почтение, графиня. И он с сестрой остановились, отыскивая ее девушку. Когда они вышли, карета Вронских уже отъехала. Выходившие люди все еще переговаривались о том, что случилось. - Вот смерть-то ужасная!- сказал какой-то господин, проходя мимо. - Говорят, на два куска. - Я думаю, напротив, самая легкая, мгновенная, - заметил другой. - Как это не примут мер, - говорил третий. Каренина села в карету, и Степан Аркадьич с удивлением увидал, что губы ее дрожат и она с трудом удерживает слезы. - Что с тобой, Анна? - спросил он, когда они отъехали несколько сот сажен. - Дурное предзнаменование, - сказала она. - Какие пустяки!- сказал Степан Аркадьич. - Ты приехала, это главное. Ты не можешь представить себе, как я надеюсь на тебя. - А ты давно знаешь Вронского? - спросила она. - Да. Ты знаешь, мы надеемся, что он женится на Кити. - Да? - тихо сказала Анна. - Ну, теперь давай говорить о тебе, - прибавила она, встряхивая головой, как будто хотела физически отогнать что-то лишнее и мешавшее ей. - Давай говорить о твоих делах.. Я получила твое письмо и вот приехала. - Да, вся надежда на тебя, - сказал Степан Аркадьич. - Ну, расскажи мне все. И Степан Аркадьич стал рассказывать. Подъехав к дому, Облонский высадил сестру, вздохнул, пожал ее руку и отправился в присутствие..
XIX
Когда Анна вошла в комнату, Долли сидела в маленькой гостиной с белоголовым пухлым мальчиком, уж теперь похожим на отца, и слушала его урок из французского чтения. Мальчик читал, вертя в руке и стараясь оторвать чуть державшуюся пуговицу курточки. Мать несколько раз отнимала руку, но пухлая ручонка опять бралась за пуговицу. Мать оторвала пуговицу и положила ее в карман. - Успокой руки, Гриша, - сказала она и опять взялась за свое одеяло, давнишнюю работу, за которую она всегда бралась в тяжелые минуты, и теперь вязала нервно, закидывая пальцем и считая петли. Хотя она и велела вчера сказать мужу, что ей дела нет до того, приедет или не приедет его сестра, она все приготовила к ее приезду и с волнением ждала золовку. Долли была убита своим горем, вся поглощена им. Однако она помнила, что Анна, золовка, была жена одного из важнейших лиц в Петербурге и петербургская grande dame. И благодаря этому обстоятельству она не исполнила сказанного мужу, то есть не забыла, что приедет золовка. Да, наконец, Анна ни в чем не виновата, - думала Долли. - Я о ней ничего, кроме самого хорошего, не знаю, и в отношении к себе я видела от нее только ласку и дружбу. Правда, сколько она могла запомнить свое впечатление в Петербурге у Карениных, ей не нравился самый дом их; что-то было фальшивое во всем складе их семейного быта. Но за что же я не приму ее? Только бы не вздумала она утешать меня!-думала Долли. - Все утешения, и увещания, и прощения христианские - все это я уж тысячу раз передумала, и все это не годится. Все эти дни Долли была одна с детьми. Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет все, и то ее радовала мысль о том, как она выскажет, то злила необходимость говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения. Она, как часто бывает, глядя на часы, ждала ее каждую минуту и пропустила именно ту, когда гостья приехала, так что не слыхала звонка. Услыхав шум платья и легких шагов уже в дверях, она оглянулась, и на измученном лице ее невольно выразилось не радость, а удивление. Она встала и обняла золовку. - Как, уж приехала? - сказала она, целуя ее. - Долли, как я рада тебя видеть! - И я рада, - слабо улыбаясь и стараясь по выражению лица Анны узнать, знает ли она, сказала Долли. Верно, знает, - подумала она, заметив соболезнование на лице Анны. - Ну, пойдем, я тебя проведу в твою комнату, - продолжала она, стараясь отдалить сколько возможно минуту объяснения. - Это Гриша? Боже мой, как он вырос!- сказала Анна и, поцеловав его, не спуская глаз с Долли, остановилась и покраснела. - Нет, позволь никуда не ходить. Она сняла платок, шляпу и, зацепив ею за прядь своих черных, везде вьющихся волос, мотая головой, отцепляла волоса. - А ты сияешь счастьем и здоровьем!- сказала Долли почти с завистью. - Я?.. Да, - сказала Анна. - Боже мой, Таня! Ровесница Сереже моему, - прибавила она, обращаясь ко вбежавшей девочке. Она взяла ее на руки и поцеловала. - Прелестная девочка, прелесть! Покажи же мне всех. Она называла их и припоминала не только имена, но года, месяцы, характеры, болезни всех детей, и Долли не могла не оценить этого. - Ну, так пойдем к ним, - сказала она. - Вася спит теперь, жалко. Осмотрев детей, они сели, уже одни, в гостиной, пред кофеем. Анна взялась за поднос и потом отодвинула его. - Долли, - сказала она, - он говорил мне. Долли холодно посмотрела на Анну. Она ждала теперь притворно-сочувственных фраз; но Анна ничего такого не сказала. - Долли, милая!- сказала она, - я не хочу ни говорить тебе за него, ни утешать; это нельзя. Но, душенька, мне просто жалко, жалко тебя всею душой! Из-за густых ресниц ее блестящих глаз вдруг показались слезы. Она пересела ближе к невестке и взяла ее руку своею энергическою маленькою рукой. Долли не отстранилась, но лицо ее не изменяло своего сухого выражения. Она сказала: - Утешить меня нельзя. Все потеряно после того, что было, все пропало! И как только она сказала это, выражение лица ее вдруг смягчилось. Анна подняла сухую, худую руку Долли, поцеловала ее и сказала: - Но, Долли, что же делать, что же делать? Как лучше поступить в этом ужасном положении? - вот о чем надо подумать. - Все кончено, и больше ничего, - сказала Долли. - И хуже всего то, ты пойми, что я не могу его бросить; дети, я связана. А с ним жить я не могу, мне мука видеть его. - Долли, голубчик, он говорил мне, но я от тебя хочу слышать, скажи мне все. Долли посмотрела на нее вопросительно. Участие и любовь непритворные видны были на лице Анны. - Изволь, - вдруг сказала она. - Но я скажу сначала. Ты знаешь, как я вышла замуж. Я с воспитанием maman не только была невинна, но я была глупа Я ничего не знала. Говорят, я знаю, мужья рассказывают женам своим прежнюю жизнь, но Стива... - она поправилась, - Степан Аркадьич ничего не сказал мне. Ты не поверишь, но я до сих пор думала, что я одна женщина, которую он знал. Так я жила восемь лет. Ты пойми, что я не только не подозревала неверности, но что я считала это невозможным, и тут, представь себе, с такими понятиями узнать вдруг весь ужас, всю гадость... Ты пойми меня. Быть уверенной вполне в своем счастии, и вдруг... - продолжала Долли, удерживая рыданья, - и получить письмо... письмо его к своей любовнице, к моей гувернантке. Нет, это слишком ужасно! - Она поспешно вынула платок и закрыла им лицо. - Я понимаю еще увлечение, - продолжала она, помолчав, - но обдуманно, хитро обманывать меня... с кем же?.. Продолжать быть моим мужем вместе с нею... это ужасно! Ты не можешь понять... - О нет, я понимаю! Понимаю, милая Долли, понимаю, - говорила Анна, пожимая ее руку. - И ты думаешь, что он понимает весь ужас моего положения? - продолжала Долли. - Нисколько! Он счастлив и доволен. - О нет! - быстро перебила Анна. - Он жалок, он убит раскаяньем... - Способен ли он к раскаянью? - перебила Долли, внимательно вглядываясь в лицо золовки. - Да, я его знаю. Я не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли)... - его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он, любя тебя... да, да, любя больше всего на свете, -. поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, - сделал тебе больно, убил тебя. Нет, нет, она не простит, - все говорит он. Долли задумчиво смотрела мимо золовки, слушая ее слова. - Да, я понимаю, что положение его ужасно; виноватому хуже, чем невинному, - сказала она, - если он чувствует, что от вины его все несчастие. Но как же простить, как мне опять быть его женою после нее? Мне жить с ним теперь будет мученье, именно потому, что я люблю свою прошедшую любовь к нему... И рыдания перервали ее слова, Но как будто нарочно, каждый раз, как она смягчалась, она начинала опять говорить о том, что раздражало ее. - Она ведь молода, ведь она красива, - продолжала она. - Ты понимаешь ли, Анна, что у меня моя молодость, красота взяты кем? Им и его детьми. Я отслужила ему, и на этой службе ушло все мое, и ему теперь, разумеется, свежее пошлое существо приятнее. Они, верно, говорили между собою обо мне или, еще хуже, умалчивали, - ты понимаешь? - Опять ненавистью зажглись ее глаза. - И после этого он будет говорить мне... Что ж, я буду верить ему? Никогда. Нет, уж кончено все, все, что составляло утешенье, награду труда, мук... Ты поверишь ли? я сейчас учила Гришу: прежде это бывало радость, теперь мученье. Зачем я стараюсь, тружусь? Зачем дети? Ужасно то, что вдруг душа моя перевернулась и вместо любви, нежности у меня к нему одна злоба, да, злоба. Я бы убила его и... - Душенька, Долли, я понимаю, но не мучь себя. Ты так оскорблена, так возбуждена, что ты многое видишь не так. Долли затихла, и они минуты две помолчали. - Что делать, подумай, Анна, помоги. Я все передумала и ничего не вижу. Анна ничего не могла придумать, но сердце ее прямо отзывалось на каждое слово, на каждое выражение лица невестки. - Я одно скажу, - начала Анна, - я его сестра, я знаю его характер, эту способность все, все забыть (она сделала жест пред лбом), эту способность полного увлечения, но зато и полного раскаяния. Он не верит, не понимает теперь, как он мог сделать то, что сделал. - Нет, он понимает, он понимал!- перебила Долли. - Но я... ты.забываешь меня... разве мне легче? - Постой. Когда он говорил мне, признаюсь тебе, я не понимала еще всего ужаса твоего положения. Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко было, но, поговорив с тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу тебе сказать, как жаль тебя! Но, Долли, душенька, я понимаю твои страдания вполне, только одного я не знаю: я не знаю... я не знаю, насколько в душе твоей есть еще любви к нему. Это ты знаешь, - настолько ли есть, чтобы можно было простить. Если есть, то прости! - Нет, - начала Долли; но Анна прервала ее, целуя еще раз ее руку. - Я больше тебя знаю свет, - сказала она. - Я знаю этих людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена - это для них святыня. Как-то у них эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так. - Да, но он целовал ее... - Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись, бывало, над ним, что он к каждому слову прибавлял: Долли удивительная женщина. Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его... - Но если это увлечение повторится? - Оно не может, как я понимаю.... - Да, но ты простила бы? - Не знаю, не могу судить... Нет, могу, - сказала Анна, подумав; и, уловив мыслью положение и свесив его на внутренних весах, прибавила: - Нет, могу, могу, могу. Да, я простила бы. Я не была бы тою же, да, но простила бы, и так простила бы, как будто этого не было, совсем не было. - Ну, разумеется, - быстро прервала Долли, как будто она говорила то, что не раз думала, - иначе бы это не было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем, я тебя проведу в твою комнату, - сказала она, вставая, и по дороге Долли обняла Анну. - Милая моя, как я рада, что ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.
XX
Весь день этот Анна провела дома, то есть у Облонских, и не принимала никого, так как уж некоторые из ее знакомых, успев узнать о ее прибытии, приезжали в этот же день. Анна все утро провела с Долли и с детьми. Она только послала записочку к брату, чтоб он непременно обедал дома. Приезжай, бог милостив, - писала она. Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена говорила с ним, называя его ты, чего прежде не было. В отношениях мужа с женой оставалась та же отчужденность, но уже не было речи о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения. Тотчас после обеда приехала Кити. Она знала Анну Аркадьевну, но очень мало, и ехала теперь к сестре не без страху пред тем, как ее примет эта петербургская светская дама, которую все так хвалили. Но она понравилась Анне Аркадьевне, - это она увидела сейчас. Анна, очевидно, любовалась ее красотою и молодостью, и не успела Кити опомниться, как она уже чувствовала себя не только под ее влиянием, но чувствовала себя влюбленною в нее, как способны влюбляться молодые девушки в замужних и старших дам. Анна непохожа была на светскую даму или на мать восьмилетнего сына, но скорее походила бы на двадцатилетнюю девушку по гибкости движений, свежести и установившемуся на ее лице оживлению, выбивавшему то в улыбку, то во взгляд, если бы не серьезное, иногда грустное выражение ее глаз, которое поражало и притягивало к себе Кити. Кити чувствовала, что Анна была совершенно проста и ничего не скрывала, но что в ней был другой какой-то, высший мир недоступных для нее интересов, сложных и поэтических. После обеда, когда Долли вышла в свою комнату, Анна быстро встала и подошла к брату, который закуривал сигару. - Стива, - сказала она ему, весело подмигивая, крестя его и указывая на дверь глазами. - Иди, и помогай тебе бог. Он бросил сигару, поняв ее, и скрылся за дверью. Когда Степан Аркадьич ушел, она вернулась на диван, где сидела окруженная детьми. Оттого ли, что дети видели, что мама любила эту тетю, или оттого, что они сами чувствовали в ней особенную прелесть, но старшие два, а за ними и меньшие, как это часто бывает с детьми, еще до обеда прилипли к новой тете и не отходили от нее. И между ними составилось что-то вроде игры, стоящей в том, чтобы как можно ближе сидеть подле тети, дотрагиваться до нее, держать ее маленькую руку, целовать ее, играть с ее кольцом или хоть дотрагиваться до оборки ее платья. - Ну, ну, как мы прежде сидели, - сказала Анна Аркадьевна, садясь на свое место. И опять Гриша подсунул голову под ее руку и прислонился головой к ее платью и засиял гордостью и счастьем. - Так теперь когда же бал? - обратилась она к Кити. - На будущей неделе, и прекрасный бал. Один из тех балов, на которых всегда весело. - А есть такие, где всегда весело? - с нежною насмешкой сказала Анна. - Странно, но есть. У Бобрищевых всегда весело, у Никитиных тоже, а у Мешковых всегда скучно. Вы разве не замечали? - Нет, душа моя, для меня уж нет таких балов, где весело, - сказала Анна, и Кити увидела в ее глазах тот особенный мир, который ей не был открыт. - Для меня есть такие, на которых менее трудно и скучно... - Как может быть вам скучно на бале? - Отчего же мне не может быть скучно на бале? - спросила Анна. Кити заметила, что Анна знала, какой последует ответ. - Оттого, что вы всегда лучше всех. Анна имела способность краснеть. Она покраснела и сказала: - Во-первых, никогда; а во-вторых, если б это и было, то зачем мне это? - Вы поедете на этот бал? - спросила Кити. - Я думаю, что нельзя будет не ехать. Вот это возьми, - сказала она Тане, которая стаскивала легко сходившее кольцо с ее белого, тонкого в конце пальца. - Я очень рада буду, если вы поедете - Я бы так хотела вас видеть на бале. - По крайней мере, если придется ехать, я буду утешаться мыслью, что это сделает вам удовольствие... Гриша, не тереби, пожалуйста, они и так все растрепались, - сказала она, поправляя выбившуюся прядь волос, которою играл Гриша. - Я вас воображаю на бале в лиловом. - Отчего же непременно в лиловом? - улыбаясь, спросила Анна. - Ну, дети, идите, идите. Слышите ли? Мисс Гуль зовет чай пить, - сказала она, отрывая от себя детей и отправляя их в столовую. - А я знаю, отчего вы зовете меня на бал. Вы ждете много от этого бала, и вам хочется, чтобы все тут были, все принимали участие. - Почем вы знаете? Да. - О! как хорошо ваше время, - продолжала Анна. - Помню и знаю этот голубой туман, вроде того, что на горах в Швейцарии. Этот туман, который покрывает все в блаженное то время, когда вот-вот кончится детство, и из этого огромного круга, счастливого, веселого, делается путь все уже и уже, и весело и жутко входить в эту анфиладу, хотя она кажется и светлая и прекрасная... Кто не прошел через это? Кити молча улыбалась. Но как же она прошла через это? Как бы я желала знать весь ее роман, - подумала Кити, вспоминая непоэтическую наружность Алексея Александровича, ее мужа. - Я знаю кое-что. Стива мне говорил, и поздравляю вас, он мне очень нравится, - продолжала Анна, - я встретила Вронского на железной дороге. - Ах, он был там? - опросила Кити покраснев. - Что же Стива сказал вам? - Стива мне все разболтал. И я очень была бы рада. Я ехала вчера с матерью Вронского, - продолжала она, - и мать, не умолкая, говорила мне про него; это ее любимец; я знаю, как матери пристрастны, но.... - Что ж мать рассказывала вам? - Ах, много! И я знаю, что он ее любимец, но все-таки видно, что это рыцарь... Ну, например, она рассказывала, что он хотел отдать все состояние брату, что он в детстве еще что-то необыкновенное сделал, спас женщину из воды. Словом, герой, - сказала Анна, улыбаясь и вспоминая про эти двести рублей, которые он дал на станции. Но она не рассказала про эти двести рублей. Почему -то ей неприятно было вспоминать об этом. Она чувствовала, что в этом было что-то касающееся до нее и такое, чего не должно было быть. - Она очень просила меня поехать к ней, - продолжала Анна, - и я рада повидать старушку и завтра поеду к ней. Однако, слава богу, Стива долго остается у Долли в кабинете, - прибавила Анна, переменяя разговор и вставая, как показалось Кити, чем-то недовольная, - Нет, я прежде! нет, я! - кричали дети, окончив чай и выбегая к тете Анне. - Все вместе! - сказала Анна и, смеясь, побежала им навстречу и обняла и повалила всю эту кучу копошащихся и визжащих от восторга детей..
XXI
К чаю больших Долли вышла из своей комнаты. Степан Аркадьич не выходил. Он, должно быть, вышел из комнаты жены задним ходом. - Я боюсь, что тебе холодно будет наверху, - заметила Долли, обращаясь к Анне, - мне хочется перевести тебя вниз, и мы ближе будем. - Ах, уж, пожалуйста, обо мне не заботьтесь, - отвечала Анна, вглядываясь в лицо Долли и стараясь понять, было или не было примирения. - Тебе светло будет здесь, - отвечала невестка. - Я тебе говорю, что я сплю везде и всегда, как сурок. - О чем это? - спросил Степан Аркадьич, выходя из кабинета и обращаясь к жене. По тону его и Кити и Анна сейчас поняли, что примирение состоялось. - Я Анну хочу перевести вниз, но надо гардины перевесить. Никто не сумеет сделать, надо самой, - отвечала Долли, обращаясь к нему. Бог знает, вполне ли помирились? - подумала Анна, услышав ее тон, холодный и спокойный. - Ах, полно, Долли, все делать трудности, - сказал муж. - Ну, хочешь, я все сделаю... Да, должно быть помирились, - подумала Анна., - Знаю, как ты все сделаешь, - отвечала Долли, - скажешь Матвею сделать то, чего нельзя сделать, а сам уедешь, а он все перепутает, - и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она говорила это. Полное, полное примиренье, полное, - подумала Анна, - слава богу! - и, радуясь тому, что она была причиной этого, она подошла к Долли и поцеловала ее. - Совсем нет, отчего ты так презираешь нас с Матвеем? - сказал Степан Аркадьич, улыбаясь чуть заметно и обращаясь к жене. Весь вечер, как всегда, Долли была слегка насмешлива по отношению к мужу, а Степан Аркадьич доволен и весел, но настолько, чтобы не показать, что он, будучи прощен, забыл свою вину. В половине десятого особенно радостная и приятная вечерняя семейная беседа за чайным столом у Облонских была нарушена самым, по-видимому, простым событием, но это простое событие почему-то всем показалось странным. Разговорившись об общих петербургских знакомых, Анна быстро встала. - Она у меня есть в альбоме, - сказала она, - да и кстати я покажу моего Сережу, - прибавила она с гордою материнскою улыбкой. К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх, в ее комнату, выходила на площадку большой входной теплой лестницы. В то время, как она выходила из гостиной, в передней послышался звонок. - Кто это может быть? - сказала Долли. - За мной рано, а еще кому-нибудь поздно, - заметила Кити. - Верно, с бумагами, - прибавил Степан Аркадьич, и, когда Анна проходила мимо лестницы, слуга взбегал наверх, чтобы доложить о приехавшем, а сам приехавший стоял у лампы. Анна, взглянув вниз, узнала тотчас же Вронского, и странное чувство удовольствия и вместе страха чего-то вдруг шевельнулось у нее в сердце. Он стоял, не снимая пальто, и что-то доставал из кармана. В ту минуту как она поравнялась с серединой лестницы; он поднял глаза, увидал ее, и в выражении его лица сделалось что-то пристыженное и испуганное. Она, слегка наклонив голову, прошла, а вслед за ней послышался громкий голос Степана Аркадьича, звавшего его войти, и негромкий, мягкий и спокойный голос отказывавшегося Вронского. Когда Анна вернулась с альбомом, его уже не было, и Степан Аркадьич рассказывал, что он заезжал узнать об обеде, который они завтра давали приезжей знаменитости. - И ни за что не хотел войти. Какой-то он странный, - прибавил Степан Аркадьич. Кити покраснела. Она думала, что она одна поняла, зачем он приезжал и отчего не вошел. Он был у нас, - думала она, - и не застал и подумал, я здесь; но не вошел, оттого что думал - поздно, и Анна здесь. Все переглянулись, ничего не сказав, и стали смотреть альбом Анны. Ничего не было ни необыкновенного, ни странного в том, что человек заехал к приятелю в половине десятого узнать подробности затеваемого обеда и не вошел; но всем это показалось странно. Более всех странно и нехорошо это показалось Анне.
XXII
Бал только что начался, когда Кити с матерью входила на большую, уставленную цветами и лакеями в пудре и красных кафтанах, залитую светом лестницу. Из зал несся стоявший в них равномерный, как в улье, шорох движенья, и, пока они на площадке между деревьями оправляли перед зеркалом прически и платья, из залы послышались осторожно-отчетливые звуки скрипок оркестра, начавшего первый вальс. Штатский старичок, оправлявший свои седые височки у другого зеркала и изливавший от себя запах духов, столкнулся с ними на лестнице и посторонился, видимо любуясь незнакомою ему Кити. Безбородый юноша, один из тех светских юношей, которых старый князь Щербацкий называл тютьками, в чрезвычайно открытом жилете, оправляя на ходу белый галстук, поклонился им и, пробежав мимо, вернулся, приглашая Кити на кадриль. Первая кадриль была уж отдана Вронскому, она должна была отдать этому юноше вторую. Военный, застегивая перчатку, сторонился у двери и, поглаживая усы, любовался на розовую Кити. Несмотря на то, что туалет, прическа и все приготовления к балу стоили Кити больших трудов и соображений, она теперь, в своем сложном тюлевом платье на розовом чехле, вступала на бал так свободно и просто, как будто все эти розетки, кружева, все подробности туалета не стоили ей и ее домашним ни минуты внимания, как будто она родилась в этом тюле, кружевах, с этою высокою прической, с розой и двумя листками наверху ее. Когда старая княгиня пред входом в залу хотела оправить на ней завернувшуюся ленту пояса, Кити слегка отклонилась. Она чувствовала, что все само собою должно быть хорошо и грациозно на ней и что поправлять ничего не нужно. Кити была в одном из своих счастливых дней. Платье не теснило нигде, нигде не спускалась кружевная берта, розетки не смялись и не оторвались; розовые туфли на высоких выгнутых каблуках не жали, а веселили ножку, Густые косы белокурых волос держались как свои на маленькой головке. Пуговицы все три застегнулись, не порвавшись, на высокой перчатке, которая обвила ее руку, не изменив ее формы. Черная бархатка медальона особенно нежно окружила шею. Бархатка эта была прелесть, и дома, глядя в зеркало на свою шею, Кити чувствовала, что эта бархатка говорила. Во всем другом могло еще быть сомненье, но бархатка была прелесть. Кити улыбнулась и здесь на бале, взглянув на нее в зеркало. В обнаженных плечах и руках Кити чувствовала холодную мраморность, чувство, которое она особенно любила. Глаза блестели, и румяные губы не могли не улыбаться от сознания своей привлекательности. Не успела она войти в залу и дойти до тюлево-ленто-кружевно-цветной толпы дам, ожидавших приглашения танцевать (Кити никогда не стаивала в этой толпе), как уж ее пригласили на вальс, и пригласил лучший кавалер, главный кавалер по бальной иерархии, знаменитый дирижер балов, церемониймейстер, женатый, красивый и статный мужчина Егорушка Корсунский. Только что оставив графиню Банину, с которою он протанцевал первый тур вальса, он, оглядывая свое хозяйство, то есть пустившихся танцевать несколько пар, увидел входившую Кити и подбежал к ней тою особенною, свойственною только дирижерам балов развязною иноходью, и, поклонившись, даже не спрашивая, желает ли она, занес руку, чтоб обнять ее тонкую талию. Она оглянулась, кому передать веер, и хозяйка, улыбаясь ей, взяла его. - Как хорошо, что вы приехали вовремя, - сказал он ей, обнимая ее талию, - а то, что за манера опаздывать. Она положила, согнувши, левую руку на его плечо, и маленькие ножки в розовых башмаках быстро, легко и мерно задвигались в такт музыки по скользкому паркету. - Отдыхаешь, вальсируя с вами, - сказал он ей, пускаясь в первые небыстрые шаги вальса. - Прелесть, какая легкость, precision, - говорил он ей то, что говорил почти всем хорошим знакомым. Она улыбнулась на его похвалу и через его плечо продолжала разглядывать залу. Она была не вновь выезжающая, у которой на бале все лица сливаются в одно волшебное впечатление; она и не была затасканная по балам девушка, которой все лица бала так знакомы, что наскучили; но она была на середине этих двух, - она была возбуждена, а вместе с тем обладала собой настолько, что могла наблюдать. В левом углу залы, она видела, сгруппировался цвет общества. Там была до невозможного обнаженная красавица Лиди, жена Корсунского, там была хозяйка, там сиял своею лысиной Кривин, всегда бывший там, где цвет общества; туда смотрели юноши, не смея подойти; и там она нашла глазами Стиву и потом увидала прелестную фигуру и голову Анны в черном бархатном платье. И он был тут. Кити не видала его с того вечера, когда она отказала Левину. Кити своими дальнозоркими глазами тотчас узнала его и даже заметила, что он смотрел на нее. - Что ж, еще тур? Вы не устали? - сказал Корсунский, слегка запыхавшись. - Нет, благодарствуйте. - Куда же отвести вас? - Каренина тут, кажется... отведите меня к ней, - Куда прикажете. И Корсунский завальсировал, умеряя шаг, прямо на толпу в левом углу залы, приговаривая: Pardon, mesdames, pardon, pardon, mesdames , и, лавируя между морем кружев, тюля и лент и не зацепив ни за перышко, повернул круто свою даму, так что открылись ее тонкие ножки в ажурных чулках, а шлейф разнесло опахалом и закрыло им колени Кривину. Корсунский поклонился, выпрямил открытую грудь и подал руку, чтобы провести ее к Анне Аркадьевне. Кити, раскрасневшись, сняла шлейф с колен Кривина и, закруженная немного, оглянулась, отыскивая Анну. Анна была не в лиловом, как того непременно хотела Кити, а в черном, низко срезанном бархатном платье, открывавшем ее точеные, как старой слоновой кости, полные плечи и грудь и округлые руки с тонкою крошечною кистью. Все платье было обшито венецианским гипюром. На голове у нее, в черных волосах, своих без примеси, была маленькая гирлянда анютиных глазок и такая же на черной ленте пояса между белыми кружевами. Прическа ее была незаметна. Заметны были только, украшая ее, эти своевольные короткие колечки курчавых волос, всегда выбивавшиеся на затылке и висках. На точеной крепкой шее была нитка жемчугу. Кити видела каждый день Анну, была влюблена в нее и представляла себе ее непременно в лиловом. Но теперь, увидав ее в черном, она почувствовала, что не понимала всей ее прелести. Она теперь увидала ее совершенно новою и неожиданною для себя. Теперь она поняла, что Анна не могла быть в лиловом и что ее прелесть состояла именно в том, что она всегда выступала из своего туалета, что туалет никогда не мог быть виден на ней. И черное платье с пышными кружевами не было видно на ней; это была только рамка, и была видна только она, простая, естественная, изящная и вместе веселая и оживленная. Она стояла, как и всегда, чрезвычайно прямо держась, и, когда Кити подошла к этой кучке, говорила с хозяином дома, слегка поворотив к нему голову. - Нет, я не брошу камня, - отвечала она ему на что-то, - хотя я не понимаю, - продолжала она, пожав плечами, и тотчас же с нежною улыбкой покровительства обратилась к Кити. Беглым женским взглядом окинув ее туалет, она сделала чуть заметное, но понятное для Кити, одобрительное ее туалету и красоте движенье головой. - Вы и в залу входите, танцуя, - прибавила она. - Это одна из моих вернейших помощниц, - сказал Корсунский, кланяясь Анне Аркадьевне, которой он не видал еще. - Княжна помогает сделать бал веселым и прекрасным. Анна Аркадьевна, тур вальса, - сказал он, нагибаясь. - А вы знакомы? - спросил хозяин. - С кем мы не знакомы? Мы с женой как белые волки, нас все знают, - отвечал Корсунский. - Тур вальса, Анна Аркадьевна. - Я не танцую, когда можно не танцевать, - сказала она. - Но нынче нельзя, - отвечал Корсунский. В это время подходил Вронский. - Ну, если нынче нельзя не танцевать, так пойдемте, - сказала она, не замечая поклона Вронского, и быстро подняла руку на плечо Корсунского., За что она недовольна им? - подумала Кити, заметив, что Анна умышленно не ответила на поклон Вронского. Вронский подошел к Кити, напоминая ей о первой кадрили и сожалея, что все это время не имел удовольствия ее видеть. Кити смотрела, любуясь, на вальсировавшую Анну и слушала его. Она ждала, что он пригласит ее на вальс, но он не пригласил, и она удивленно взглянула на него. Он покраснел и поспешно пригласил вальсировать, но только что он обнял ее тонкую талию и сделал первый шаг, как вдруг музыка остановилась. Кити посмотрела на его лицо, которое было на таком близком от нее расстоянии, и долго потом, чрез несколько лет, этот взгляд, полный любви, которым она тогда взглянула на него и на который он не ответил ей, мучительным стыдом резал ее сердце. - Pardon, pardon! Вальс, вальс!- закричал с другой стороны залы Корсунский и, подхватив первую попавшуюся барышню, стал сам танцевать.
XXIII
Вронский с Кити прошел несколько туров вальса. После вальса Кити подошла к матери и едва успела сказать несколько слов с Нордстон, как Вронский уже пришел за ней для первой кадрили. Во время кадрили ничего значительного не было сказано, шел прерывистый разговор то о Корсунских, муже и жене, которых он очень забавно описывал, как милых сорокалетних детей, то о будущем общественном театре, и только один раз разговор затронул ее за живое, когда он спросил о Левине, тут ли он, и прибавил, что он очень понравился. ему. Но Кити и не ожидала большего от кадрили. Она ждала с замиранием сердца мазурки. Ей казалось, что в мазурке все должно решиться. То, что он во время кадрили не пригласил ее на мазурку, не тревожило ее. Она была уверена, что она танцует мазурку с ним, как и на прежних балах, и пятерым отказала мазурку, говоря, что танцует. Весь бал до последней кадрили был для Кити волшебным сновидением радостных цветов, звуков и движений. Она не танцевала, только когда чувствовала себя слишком усталою и просила отдыха. Но, танцуя последнюю кадриль с одним из скучных юношей, которому нельзя было отказать, ей случилось быть vis-a-vis с Вронским и Анной. Она не сходилась с Анной с самого приезда и тут вдруг увидала ее опять совершенно новою и неожиданною. Она увидала в ней столь знакомую ей самой черту возбуждения от успеха. Она видела, что Анна пьяна вином возбуждаемого ею восхищения. Она знала это чувство и знала его признаки и видела их на Анне - видела дрожащий, вспыхивающий блеск в глазах и улыбку счастья и возбуждения, невольно изгибающую губы, и отчетливую грацию, верность и легкость движений. Кто? - спросила она себя. - Все или один? И, не помогая мучившемуся юноше, с которым она танцевала, в разговоре, нить которого он упустил и не мог поднять, и наружно подчиняясь весело-громким повелительным крюкам Корсунского, то бросающего всех в grand rond, то в chaine, она наблюдала, и сердце ее сжималось больше и больше. Нет, это не любованье толпы опьянило ее, а восхищение одного. И этот один? неужели это он? Каждый раз, как он говорил с Анной, в глазах ее вспыхивал радостный блеск, и улыбка счастья изгибала ее румяные губы. Она как будто делала усилие над собой, чтобы не выказывать этих признаков радости, но они сами собой выступали на ее лице. Но что он? Кити посмотрела на него и ужаснулась. То, что Кити так ясно представлялось в зеркале лица Анны, она увидела на нем. Куда делась его всегда спокойная, твердая манера и беспечно спокойное выражение лица? Нет, он теперь каждый раз, как обращался к ней, немного сгибал голову, как бы желая пасть пред ней, и во взгляде его было одно выражение покорности и страха. Я не оскорбить хочу, - каждый раз как будто говорил его взгляд, - но спасти себя хочу, и не знаю как. На лице его было такое выражение, которого она никогда не видала прежде. Они говорили об общих знакомых, вели самый ничтожный разговор, но Кити казалось, что всякое сказанное ими слово решало их и ее судьбу. И странно то, что хотя они действительно говорили о том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том, что для Елецкой можно было бы найти лучше партию, а между тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это так же, как и Кити. Весь бал, весь свет, все закрылось туманом в душе Кити. Только пройденная ею строгая школа воспитания поддерживала ее и заставляла делать то, чего от нее требовали, то есть танцевать, отвечать на вопросы, говорить, даже улыбаться. Но пред началом мазурки, когда уже стали расставлять стулья и некоторые пары двинулись из маленьких в большую залу, на Кити нашла минута отчаяния и ужаса. Она отказала пятерым и теперь не танцевала мазурки. Даже не было надежды, чтоб ее пригласили, именно потому, что она имела слишком большой успех в свете, и никому в голову не могло прийти, чтоб она не была приглашена до сих пор. Надо было сказать матери, что она больна, и уехать домой, но на это у нее не было силы. Она чувствовала себя убитою. Она зашла в глубь маленькой гостиной и опустилась на кресло. Воздушная юбка платья поднялась облаком вокруг ее тонкого стана; одна обнаженная, худая, нежная девичья рука, бессильно опущенная, утонула в складках розового тюника; в другой она держала веер и быстрыми, короткими движениями обмахивала свое разгоряченное лицо. Но, вопреки этому виду бабочки, только что уцепившейся за травку и готовой, вот-вот вспорхнув, развернуть радужные крылья, страшное отчаяние щемило ей сердце. А может быть, я ошибаюсь, может быть этого не было? И она опять вспоминала все, что она видела. - Кити, что ж это такое? - сказала графиня Нордстон, по ковру неслышно подойдя к ней. - Я не понимаю этого. У Кити дрогнула нижняя губа; она быстро встала. - Кити, ты не танцуешь мазурку? - Нет, нет, - сказала Кити дрожащим от слез голосом. - Он при мне звал ее на мазурку, - сказала Нордстон, зная, что Кити поймет, кто он и она. - Она сказала: разве вы не танцуете с княжной Щербацкой ? - Ах, мне все равно!- отвечала Кити. Никто, кроме ее самой, не понимал ее положения, никто не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она, может быть, любила, и отказала потому, что верила в другого. Графиня Нордстон нашла Корсунского, с которым она танцевала мазурку, и велела ему пригласить Кити. Кити танцевала в первой паре, и, к ее счастью, ей не надо было говорить, потому что Корсунский все время бегал, распоряжаясь по своему хозяйству. Вронский с Анной сидели почти против нее. Она видела их своими дальнозоркими глазами, видела их и вблизи, когда они сталкивались в парах, и чем больше она видела их, тем больше убеждалась, что несчастие ее свершилось. Она видела, что они чувствовали себя наедине в этой полной зале. И на лице Вронского, всегда столь твердом и независимом, она видела то поразившее ее выражение потерянности и покорности, похожее на выражение умной собаки, когда она виновата. Анна улыбалась, и улыбка передавалась ему. Она задумывалась, и он становился серьезен. Какая-то сверхъестественная сила притягивала глаза Кити к лицу Анны. Она была прелестна в своем простом черном платье, прелестны были ее полные руки с браслетами, прелестна твердая шея с ниткой жемчуга, прелестны вьющиеся волосы расстроившейся прически, прелестны грациозные легкие движения маленьких ног и рук, прелестно это красивое лицо в своем оживлении; но было что-то ужасное и жестокое в ее прелести. Кити любовалась ею еще более, чем прежде, и все больше и больше страдала. Кити чувствовала себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись с ней в мазурке, он не вдруг узнал ее - так она изменилась. - Прекрасный бал!- сказал он ей, чтобы сказать чего-нибудь. - Да, - отвечала она. В середине мазурки, повторяя сложную фигуру, вновь выдуманную Корсунским, Анна вышла на середину круга, взяла двух кавалеров и подозвала к себе одну даму и Кити. Кити испуганно смотрела на нее, подходя. Анна, прищурившись, смотрела на нее и улыбнулась, пожав ей руку. Но заметив, что лицо Кити только выражением отчаяния и удивления ответило на ее улыбку, она отвернулась от нее и весело заговорила с другою дамой. Да, что-то чуждое, бесовское и прелестное есть в ней, - сказала себе Кити. Анна не хотела оставаться ужинать, но хозяин стал просить ее. - Полно, Анна Аркадьевна, - заговорил Корсунский, забирая ее обнаженную руку под рукав своего фрака. - Какая у меня идея котильона! Un bijou! И он понемножку двигался, стараясь увлечь ее. Хозяин улыбался одобрительно. - Нет, я не останусь, - ответила Анна улыбаясь; но, несмотря на улыбку, и Корсунский и хозяин поняли по решительному тону, с каким она отвечала, что она не останется. - Нет, я и так в Москве танцевала больше на вашем одном бале, чем всю зиму в Петербурге, - сказала Анна, оглядываясь на подле нее стоявшего Вронского. - Надо отдохнуть перед дорогой. - А вы решительно едете завтра? - спросил Вронский. - Да, я думаю, - отвечала Анна, как бы удивляясь смелости его вопроса; но неудержимый дрожащий блеск глаз и улыбки обжег его, когда она говорила это. Анна Аркадьевна не осталась ужинать и уехала.
XXIV
Да, что-то есть во мне противное, отталкивающее, - думал Левин, вышедши от Щербацких и пешком направляясь к брату. - И не гожусь я для других людей. Гордость, говорят. Нет, у меня нет и гордости. Если бы была гордость, я не поставил бы себя в такое положение. И он представлял себе Вронского, счастливого, доброго, умного и спокойного, никогда, наверное, не бывавшего в том ужасном положении, в котором он был нынче вечером. Да, она должна была выбрать его. Так надо, и жаловаться мне не на кого и не за что. Виноват я сам. Какое право имел я думать, что она захочет соединить свою жизнь с моею? Кто я? И что я? Ничтожный человек, никому и ни для кого ненужный. И он вспомнил о брате Николае и с радостью остановился на этом воспоминании. Не прав ли он, что все на свете дурно и гадко? И едва ли мы справедливо судим и судили о брате Николае. Разумеется, с точки зрения Прокофья, видевшего его в оборванной шубе и пьяного, он презренный человек; но я знаю его иначе. Я знаю его душу и знаю, что мы похожи с ним. А я, вместо того чтобы ехать отыскать его, поехал обедать и сюда. Левин подошел к фонарю, прочел адрес брата, который у него был в бумажнике, и подозвал извозчика. Всю длинную дорогу до брата Левин живо припоминал себе все известные ему события из жизни брата Николая. Вспоминал он, как брат в университете и год после университета, несмотря на насмешки товарищей, жил как монах, в строгости исполняя все обряды религии, службы, посты и избегая всяких удовольствий, в особенности женщин; и потом как вдруг его прорвало, он сблизился с самыми гадкими людьми и пустился в самый беспутный разгул. Вспоминал потом про историю с мальчиком, которого он взял из деревни, чтобы воспитывать, и в припадке злости так избил, что началось дело по обвинению в причинении увечья. Вспоминал потом историю с шулером, которому он проиграл деньги, дал вексель и на которого сам подал жалобу, доказывая, что тот его обманул. (Это были те деньги, которые заплатил Сергей Иваныч.) Потом вспоминал, как он ночевал ночь в части за буйство. Вспоминал затеянный им постыдный процесс с братом Сергеем Иванычем за то, что тот будто бы не выплатил ему долю из материнского имения; и последнее дело, когда он уехал служить в Западный край и там попал под суд за побои, нанесенные старшине... Все это было ужасно гадко, но Левину это представлялось совсем не так гадко, как это должно было представляться тем, которые не знали Николая Левина, не знали всей его истории, не знали его сердца. Левин помнил, как в то время, когда Николай был в периоде набожности, постов, монахов, служб церковных, когда он искал в религии помощи, узды на свою страстную натуру, никто не только не поддержал его, но все, и он сам, смеялись над ним. Его дразнили, звали его Ноем, монахом; а когда его прорвало, никто не помог. ему, а все с ужасом и омерзением отвернулись. Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на все безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. Все выскажу ему, все заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его, - решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе. - Наверху двенадцатый и тринадцатый, - ответил швейцар на вопрос Левина. - Дома? - Должно, дома. Дверь двенадцатого нумера была полуотворена, и оттуда, в полосе света, выходил густой дым дурного и слабого табаку и слышался незнакомый Левину голос; но Левин тотчас же узнал, что брат тут; он услыхал его покашливанье. Когда он вошел в дверь, незнакомый голос говорил. - Все зависит от того, насколько разумно и сознательно поведется дело. Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде какие чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии. - Ну, черт их дери, привилегированные классы, - прокашливаясь, проговорил голос брата. - Маша! Добудь ты нам поужинать и дай вина, если осталось, а то пошли. Женщина встала, вышла за перегородку и увидала Константина. - Какой-то барин, Николай Дмитрич, - сказала она. - Кого нужно? - сердито сказал голос Николая Левина. - Это я, - отвечал Константин Левин, выходя на свет. - Кто я? - еще сердитее повторил голос Николая. Слышно было, как он быстро встал, зацепив за что-то, и Левин увидал перед собою в дверях столь знакомую и все-таки поражающую своею дикостью и болезненностью огромную, худую, сутуловатую фигуру брата, с его большими испуганными глазами. Он был еще худее, чем три года тому назад, когда Константин Левин видел его в последний раз. На нем был короткий сюртук. И руки и широкие кости казались еще огромнее. Волосы стали реже, те же прямые усы висели на губы, те же глаза странно и наивно смотрели на вошедшего. - А, Костя! - вдруг проговорил он, узнав брата, и глаза его засветились радостью. Но в ту же секунду он оглянулся на молодого человека и сделал столь знакомое Константину судорожное движение головой и шеей, как будто галстук жал его; и совсем другое, дикое, страдальческое и жестокое выражение остановилось на его исхудалом лице. - Я писал и вам и Сергею Иванычу, что я вас не знаю и не хочу знать. Что тебе, что вам нужно? Он был совсем не такой, каким воображал его Константин. Самое тяжелое и дурное в его характере, то, что делало столь трудным общение с ним, было позабыто Константином Левиным, когда он думал о нем; и теперь, когда увидел его лицо, в особенности это судорожное поворачиванье головы, он вспомнил все это. - Мне ни для чего не нужно видеть тебя, - робко отвечал он. - Я просто приехал тебя видеть. Робость брата, видимо, смягчила Николая. Он дернулся губами. - А, ты так? - сказал он. - Ну, входи, садись. Хочешь ужинать? Маша, три порции принеси. Нет, постой. Ты знаешь, кто это? - обратился он к брату, указывая на господина в поддевке, - это господин Крицкий, мой друг еще из Киева, очень замечательный человек. Его, разумеется, преследует полиция, потому что он не подлец. И он оглянулся по своей привычке на всех бывших в комнате. Увидав, что женщина, стоявшая в дверях, двинулась было идти, он крикнул ей: Постой, я сказал. И с тем неуменьем, с тою нескладностью разговора, которые так знал Константин, он, опять оглядывая всех, стал рассказывать брату историю Крицкого: как его выгнали из университета за то, что он завел общество вспоможения бедным студентам и воскресные школы, и как потом он поступил в народную школу учителем, и как его оттуда также выгнали, и как потом судили за что-то. - Вы Киевского университета? - сказал Константин Левин Крицкому, чтобы прервать установившееся неловкое молчание. - Да, Киевского был, - насупившись, сердито говорил Крицкий. - А эта женщина, - перебил его Николай Левин, указывая на нее, - моя подруга жизни, Марья Николаевна. Я взял ее из дома, - и он дернулся шеей, говоря это. - Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, - прибавил он, возвышая голос и хмурясь, - прошу любить и уважать ее. Она все равно что моя жена, все равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот бог, а вот порог. И опять глаза его вопросительно обежали всех. - Отчего же я унижусь, я не понимаю. - Так вели, Маша, принести ужинать: три порции, водки и вина... Нет, постой... Нет, не надо... Иди.
XXV
- Так видишь, - продолжал Николай Левин, с усилием морща лоб и подергиваясь. Ему, видимо, трудно было сообразить, что сказать и сделать. - Вот видишь ли... - Он указал в углу комнаты какие-то железные бруски, завязанные бечевками. - Видишь ли это? Это начало нового дела, к которому мы приступаем. Дело это есть производительная артель... Константин почти не слушал. Он вглядывался в его болезненное, чахоточное лицо, и все больше и больше ему жалко было его, и он не мог заставить себя слушать то, что брат рассказывал ему про артель. Он видел, что эта артель есть только якорь спасения от презрения к самому себе. Николай Левин продолжал говорить: - Ты знаешь, что капитал давит работника, - работники у нас, мужики, несут всю тягость труда и поставлены так, что, сколько бы они ни трудились, они не могут выйти из своего скотского положения. Все барыши заработной платы, на которые они могли бы улучшить свое положение, доставить себе досуг и вследствие этого образование, все излишки платы - отнимаются у них капиталистами. И так сложилось общество, что чем больше они будут работать, тем больше будут наживаться купцы, землевладельцы, а они будут скоты рабочие всегда. И этот порядок нужно изменить, - кончил он и вопросительно посмотрел на брата. - Да, разумеется, - сказал Константин, вглядываясь в румянец, выступивший под выдающимися костями щек брата. - И мы вот устраиваем артель слесарную, где все производство, и барыши, главное, орудия производства, все будет общее. - Где же будет артель? - спросил Константин Левин. - В селе Воздреме Казанской губернии. - Да отчего же в селе? В селах, мне кажется, и так дела много. Зачем в селе слесарная артель? - А затем, что мужики теперь такие же рабы, какими были прежде, и от этого-то вам с Сергеем Иванычем и неприятно, что их хотят вывести из этого рабства, - сказал Николай Левин, раздраженный возражением. Константин Левин вздохнул, оглядывая в это время комнату, мрачную и грязную. Этот вздох, казалось, еще более раздражил Николая. - Знаю ваши с Сергеем Иванычем аристократические воззрения. Знаю, что он все силы ума употребляет на то, чтоб оправдать существующее зло. - Нет, да к чему ты говоришь о Сергей Иваныче? - проговорил, улыбаясь, Левин. - Сергей Иваныч? А вот к чему!- вдруг при имени Сергея Ивановича вскрикнул Николай Левин, - вот к чему... Да что говорить? Только одно... Для чего ты приехал ко мне? Ты презираешь это, и прекрасно, и ступай с богом, ступай!- кричал он, вставая со стула, - и ступай, и ступай! - Я нисколько не презираю, - робко сказал Константин Левин. - Я даже и не спорю. В это время вернулась Марья Николаевна. Николай Левин сердито оглянулся на нее. Она быстро подошла к нему и что-то прошептала. - Я нездоров, я раздражителен стал, - проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, - и потом ты мне говоришь о Сергей Иваныче и его статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может писать о справедливости человек, который ее не знает? Вы читали его статью? - обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место. - Я не читал, - мрачно сказал Крицкий, очевидно не хотевший вступать в разговор. - Отчего? - с раздражением обратился теперь к Крицкому Николай Левин. - Потому что не считаю нужным терять на это время. - То есть, позвольте, почему ж вы знаете, что вы потеряете время? Многим статья эта недоступна, то есть выше их. Но я, другое дело, я вижу насквозь его мысли и знаю, почему это слабо. Все замолчали. Крицкий медлительно встал и взялся за шапку. - Не хотите ужинать? Ну, прощайте. Завтра приходите со слесарем. Только что Крицкий вышел, Николай Левин улыбнулся и подмигнул. - Тоже плох, - проговорил он. - Ведь я вижу... Но в это время Крицкий в дверях позвал его. - Что еще нужно? - сказал он и вышел к нему в коридор. Оставшись один с Марьей Николаевной, Левин обратился к ней. - А вы давно с братом? - сказал он ей. - Да вот уж второй год. Здоровье их очень плохо стало. Пьют много, - сказала она. - То есть как пьет? - Водку пьют, а им вредно. - А разве много? - прошептал Левин. - Да, - сказала она, робко оглядываясь на дверь, в которой показался Николай Левин. - О чем вы говорили? - сказал он, хмурясь и переводя испуганные глаза с одного на другого. - О чем? - Ни о чем, - смутясь, отвечал Константин. - А не хотите говорить, как хотите. Только нечего тебе с ней говорить. Она девка, а ты барин, - проговорил он, подергиваясь шеей. - Ты, я ведь вижу, все понял и оценил и с сожалением относишься к моим заблуждениям, - заговорил он опять, возвышая голос. - Николай Дмитрич, Николай Дмитрич, - прошептала опять Марья Николаевна, приближаясь к нему. - Ну, хорошо, хорошо!.. Да что ж ужин? А, вот и он, - проговорил он, увидав лакея с подносом. - Сюда, сюда ставь, - проговорил он сердито и тотчас же взял водку, налил рюмку и жадно выпил. - Выпей, хочешь? - обратился он к брату, тотчас же повеселев. - Ну, будет о Сергее Иваныче. Я все-таки рад тебя видеть. Что там ни толкуй, а все не чужие. Ну, выпей же. Расскажи, что ты делаешь?- продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая другую рюмку. - Как ты живешь? - Живу один в деревне, как жил прежде, занимаюсь хозяйством, - отвечал Константин, с ужасом вглядываясь в жадность, с которою брат его пил и ел, и стараясь скрыть свое внимание. - Отчего ты не женишься? - Не пришлось, - покраснев отвечал Константин., - Отчего? Мне - кончено! Я свою жизнь испортил. Это я сказал и скажу, что, если бы мне дали тогда мою часть, когда мне она нужна была, вся жизнь моя была бы другая. Константин Дмитрич поспешил отвести разговор. - А ты знаешь, что твой Ванюшка у меня в Покровском конторщиком? - сказал он. Николай дернул шеей и задумался. - Да расскажи мне, что делается в Покровском? Что, дом все стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи то же, что было. Я тогда приеду к тебе, если твоя жена будет хорошая. - Да приезжай теперь ко мне, - сказал Левин. - Как бы мы хорошо устроились! - Я бы приехал к тебе, если бы знал, что не найду Сергея Иваныча. - Ты его не найдешь. Я живу совершенно независимо от него. - Да, но, как ни говори, ты должен выбрать между мною и им, - сказал он, робко глядя в глаза брату. Эта робость тронула Константина. - Если хочешь знать всю мою исповедь в этом отношении, я скажу тебе, что в вашей ссоре с Сергеем Иванычем я не беру ни той, ни другой стороны. Вы оба неправы. Ты неправ более внешним образом, а он более внутренно. - А, а! Ты понял это, ты понял это? - радостно закричал Николай. - Но я, лично, если ты хочешь знать, больше дорожу дружбой с тобой, потому что... - Почему, почему? Константин не мог сказать, что он дорожит потому, что Николай несчастен и ему нужна дружба. Но Николай понял, что он хотел сказать именно это, и, нахмурившись, взялся опять за водку. - Будет, Николай Дмитрич!- сказала Марья Николаевна, протягивая пухлую обнаженную руку к графинчику. - Пусти! Не приставай! Прибью!- крикнул он. Марья Николаевна улыбнулась кроткою и доброю улыбкой, которая сообщилась и Николаю, и приняла водку. - Да ты думаешь, она ничего не понимает? - сказал Николай. - Она все это понимает лучше всех нас. Правда, что есть в ней что-то хорошее, милое? - Вы никогда прежде не были в Москве? - сказал ей Константин, чтобы сказать что-нибудь. - Да не говори ей вы. Она этого боится. Ей никто, кроме мирового судьи, когда ее судили за то, что она хотела уйти из дома разврата, никто не говорил вы.Боже мой, что это за бессмыслица на свете! - вдруг вскрикнул он. - Эти новые учреждения, эти мировые судьи, земство, что это за безобразие! И он начал рассказывать свои столкновения с новыми учреждениями. Константин Левин слушал его, и то отрицание смысла во всех общественных учреждениях, которое он разделял с ним и часто высказывал, было ему неприятно теперь из уст брата. - На том свете поймем все это, - сказал он шутя. - На том свете? Ох, не люблю я тот свет! Не люблю, - сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. - И ведь вот кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. - Он содрогнулся. - Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к цыганам! Знаешь, я очень полюбил цыган и русские песни. Язык его стал мешаться, и он пошел перескакивать с одного предмета на другой. Константин с помощью Маши уговорил его никуда не ездить и уложил спать совершенно пьяного. Маша обещала писать Константину в случае нужды и уговаривать Николая Левина приехать жить к брату.
XXVI
Утром Константин Левин выехал из Москвы и к вечеру приехал домой. Дорогой, в вагоне, он разговаривал с соседями о политике, о новых железных дорогах, и, так же как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство собой, стыд пред чем-то; но когда он вышел на своей станции, узнал кривого кучера Игната с поднятым воротником кафтана, когда увидал в неярком свете, падающем из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей с подвязанными хвостами, в сбруе с кольцами и мохрами, когда кучер Игнат, еще в то время как укладывались, рассказал ему деревенские новости, о приходе рядчика и о том, что отелилась Пава, - он почувствовал, что понемногу путаница разъясняется и стыд и недовольство собой проходят. Это он почувствовал при одном виде Игната и лошадей; но когда он надел привезенный ему тулуп, сел, закутавшись, в сани и поехал, раздумывая о предстоящих распоряжениях в деревне и поглядывая на пристяжную, бывшую верховою, донскую, надорванную, но лихую лошадь, он совершенно иначе стал понимать то, что с ним случилось. Он чувствовал себя собой и другим не хотел быть. Он хотел теперь быть только лучше, чем он был прежде. Во-первых, с этого дня он решил, что не будет больше надеяться на необыкновенное счастье, какое ему должна была дать женитьба, и вследствие этого не будет так пренебрегать настоящим. Во-вторых, он уже никогда не позволит себе увлечься гадкою страстью, воспоминанье о которой так мучало его, когда он собирался сделать предложение. Потом, вспоминая брата Николая, он решил сам с собою, что никогда уже он не позволит себе забыть его, будет следить за ним и не выпустит его из виду, чтобы быть готовым на помощь, когда ему придется плохо. А это будет скоро, он это чувствовал. Потом и разговор брата о коммунизме, к которому тогда он так легко отнесся, теперь заставил его задуматься. Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда чувствовал несправедливость своего избытка в сравнении с бедностью народа и теперь решил про себя, что, для того чтобы чувствовать себя вполне правым, он, хотя прежде много работал и не роскошно жил, теперь будет еще больше работать и еще меньше будет позволять себе роскоши. И все это казалось ему так легко сделать над собой, что всю дорогу он провел в самых приятных мечтаниях. С бодрым чувством надежды на новую, лучшую жизнь он в девятом часу ночи подъехал к своему дому. Из окон комнаты Агафьи Михайловны, старой нянюшки, исполнявшей в его доме роль экономки, падал свет на снег площадки пред домом. Она не спала еще. Кузьма, разбуженный ею, сонный и босиком выбежал на крыльцо. Легавая сука Ласка, чуть не сбив с ног Кузьму, выскочила тоже и визжала, терлась об его колени, поднималась и хотела и не смела положить передние лапы ему на грудь. - Скоро ж, батюшка, вернулись, - сказала Агафья Михайловна. - Соскучился, Агафья Михайловна. В гостях хорошо, а дома лучше, - отвечал он ей и прошел в кабинет. Кабинет медленно осветился внесенной свечой. Выступили знакомые подробности: оленьи рога, полки с книгами, зеркало печи с отдушником, который давно надо было починить, отцовский диван, большой стол, на столе открытая книга, сломанная пепельница, тетрадь с его почерком. Когда он увидал все это, на него нашло на минуту сомнение в возможности устроить ту новую жизнь, о которой он мечтал дорогой. Все эти следы его жизни как будто охватили его и говорили ему: Нет, ты не уйдешь от нас и не будешь другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе. Но это говорили его вещи, другой же голос в душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать все возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири. Вошел приказчик и сказал, что все, слава богу, благополучно, но сообщил, что греча в новой сушилке подгорела. Известие это раздражило Левина. Новая сушилка была выстроена и частью придумана Левиным. Приказчик был всегда против этой сушилки и теперь со скрытым торжеством объявлял, что греча подгорела. Левин же был твердо убежден, что если она подгорела, то потому только, что не были приняты те меры, о которых он сотни раз приказывал. Ему стало досадно, и он сделал выговор приказчику. Но было одно важное и радостное событие: отелилась Пава, лучшая, дорогая, купленная с выставки корова. - Кузьма, дай тулуп. А вы велите-ка взять фонарь, я пойду взгляну, - сказал он приказчику. Скотная для дорогих коров была сейчас за домом. Пройдя через двор мимо сугроба у сирени, он подошел к скотной. Пахнуло навозным теплым паром, когда отворилась примерзшая дверь, и коровы, удивленные непривычным светом фонаря, зашевелились на свежей соломе.. Мелькнула гладкая черно-пегая широкая спина голландки. Беркут, бык, лежал с своим кольцом в губе и хотел было встать, но раздумал и только пыхнул раза два, когда проходили мимо. Красная красавица, громадная, как гиппопотам, Пава, повернувшись задом, заслоняла от входивших теленка и обнюхивала его. Левин вошел в денник, оглядел Паву и поднял красно-пегого теленка на его шаткие длинные ноги. Взволнованная Пава замычала было, но успокоилась, когда Левин подвинул к ней телку, и, тяжело вздохнув, стала лизать ее шершавым языком. Телка, отыскивая, подталкивала носом под пах свою мать и крутила хвостиком. - Да сюда посвети, Федор, сюда фонарь, - говорил Левин, оглядывая телку. - В мать! Даром что мастью в отца. Очень хороша. Длинна и пашиста. Василий Федорович, ведь хороша? - обращался он к приказчику, совершенно примиряясь с ним за гречу под влиянием радости за телку. - В кого же дурной быть? А Семен рядчик на другой день вашего отъезда пришел. Надо будет порядиться с ним, Константин Дмитрич, - сказал приказчик. - Я вам прежде докладывал про машину. Один этот вопрос ввел Левина во все подробности хозяйства, которое было большое и сложное, и он прямо из коровника пошел в контору и, поговорив с приказчиком и с Семеном рядчиком, вернулся домой и прямо прошел наверх в гостиную.
XXVII
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей. Левин едва помнил свою мать. Понятие о ней было для него священным воспоминанием, и будущая жена его должна была быть в его воображении повторением того прелестного, святого идеала женщины, каким была для него мать. Любовь к женщине он не только не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому не были похожи на понятия большинства его знакомых, для которых женитьба была одним из многих общежитейских дел; для Левина это было главным делом жизни, от которого зависело все ее счастье. И теперь от этого нужно было отказаться! Когда он вошел в маленькую гостиную, где всегда пил чай, и уселся в своем кресле с книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и со своим обычным: А я сяду, батюшка, села на стул у окна, он почувствовал что, как ни странно это было, он не расстался с своим мечтами и что он без них жить не может. С ней ли, с другою ли, но это будет. Он читал книгу, думал о том, что читал, останавливаясь, чтобы слушать Агафью Михайловну, которая без устали болтала; и вместе с тем разные картины хозяйства и будущей семейной жизни без связи представлялись его воображению. Он чувствовал, что в глубине его души что-то устанавливалось, умерялось и укладывалось. Он слушал разговор Агафьи Михайловны о том, как Прохор бога забыл и на те деньги, что ему подарил Левин, чтобы лошадь купить, пьет без просыпу и жену избил до смерти; он слушал и читал книгу и вспоминал весь ход своих мыслей, возбужденных чтением. Это была книга Тиндаля о теплоте. Он вспоминал свои осуждения Тиндалю за его самодовольство в ловкости производства опытов и за то, что ему недостает философского взгляда. И вдруг всплывала радостная мысль: Через два года будут у меня в стаде две голландки, сама Пава еще может быть жива, двенадцать молодых Беркутовых дочерей, да подсыпать на казовый конец этих трех - чудо! Он опять взялся за книгу. Ну хорошо, электричество и теплота одно и то ж, но возможно ли в уравнении для решения вопроса поставить одну величину вместо другой? Нет. Ну так что же? Связь между всеми силами природы и так чувствуется инстинктом... Особенно приятно, как Павина дочь будет уже красно-пегою коровой, и все стадо, в которое
А. Каренин Р. S. При этом письме деньги, которые могут понадобиться для ваших расходов . Он прочел письмо и остался им доволен, особенно тем, что он вспомнил приложить деньги; не было ни жестокого слова, ни упрека, но не было и снисходительности. Главное же - был золотой мост для возвращения. Сложив письмо и загладив его большим массивным ножом слоновой кости и уложив в конверт с деньгами, он с удовольствием, которое всегда возбуждаемо было в нем обращением со своими хорошо устроенными письменными принадлежностями, позвонил. - Передашь курьеру, чтобы завтра доставил Анне Аркадьевне на дачу, - сказал он и встал. - Слушаю, ваше превосходительство; чай в кабинет прикажете? Алексей Александрович велел подать чай в кабинет и, играя массивным ножом, пошел к креслу, у которого была приготовлена лампа и начатая французская книга о евгюбических надписях. Над креслом висел овальный, в золотой раме, прекрасно сделанный знаменитым художником портрет Анны. Алексей Александрович взглянул на него. Непроницаемые глаза насмешливо и нагло смотрели на него, как в тот последний вечер их объяснения. Невыносимо нагло и вызывающе подействовал на Алексея Александровича вид отлично сделанного художником черного кружева на голове, черных волос и белой прекрасной руки с безымянным пальцем, покрытым перстнями. Поглядев на портрет с минуту, Алексей Александрович вздрогнул так, что губы затряслись и произвели звук брр , и отвернулся. Поспешно сев в кресло, он раскрыл книгу. Он попробовал читать, но никак не мог восстановить в себе весьма живого прежде интереса к евгюбическим надписям. Он смотрел в книгу и думал о другом. Он думал не о жене, но об одном возникшем в последнее время усложнении в его государственной деятельности, которое в это время составляло главный интерес его службы. Он чувствовал, что он глубже, чем когда-нибудь, вникал теперь в это усложнение и что в голове его нарождалась - он без самообольщения мог сказать - капитальная мысль, долженствующая распутать все это дело, возвысить его в служебной карьере, уронить его врагов и потому принести величайшую пользу государству. Как только человек, установив чай, вышел из комнаты, Алексей Александрович встал и пошел к письменному столу. Подвинув на середину портфель с текущими делами, он с чуть заметною улыбкой самодовольства вынул из стойки карандаш и погрузился в чтение вытребованного им сложного дела, относившегося до предстоящего усложнения. Усложнение было такое. Особенность Алексея Александровича, как государственного человека, та, ему одному свойственная, характерная черта, которую имеет каждый выдвигающийся чиновник, та, которая вместе с его упорным честолюбием, сдержанностью, честностью и самоуверенностью сделала его карьеру, состояла в пренебрежении к бумажной официальности, в сокращении переписки, в прямом насколько возможно, отношении к живому делу и в экономности. Случилось же, что в знаменитой комиссии 2 июня было выставлено дело об орошении полей Зарайской губернии, находившееся в министерстве Алексея Александровича и представлявшее резкий пример неплодотворности расходов и бумажного отношения к делу. Алексей Александрович знал, что это было справедливо. Дело орошения полей Зарайской губернии было начато предшественником предшественника Алексея Александровича. И действительно, на это дело было потрачено и тратилось очень много денег и совершенно непроизводительно, и все дело это, очевидно, ни к чему не могло привести. Алексей Александрович, вступив в должность, тотчас же понял это и хотел было наложить руки на это дело; но в первое время, когда он чувствовал себя еще нетвердо, он знал, что это затрогивало слишком много интересов и было неблагоразумно; потом же он, занявшись другими делами, просто забыл про это дело. Оно, как и все дела, шло само собою, по силе инерции. (Много людей кормилось этим делом, в особенности одно очень нравственное и музыкальное семейство: все дочери играли на струнных инструментах. Алексей Александрович знал это семейство и был посаженным отцом у одной из старших дочерей.) Поднятие этого дела враждебным министерством было, по мнению Алексея Александровича, нечестно, потому что в каждом министерстве были и не такие дела, которых никто, по известным служебным приличиям, не поднимал. Теперь же, если уже ему бросали эту перчатку, то он смело поднимал ее и требовал назначения особой комиссии для изучения и поверки трудов комиссии орошения полей Зарайской губернии; но зато уже он не давал никакого спуску и тем господам. Он требовал и назначения еще особой комиссии по делу об устройстве инородцев. Дело об устройстве инородцев было случайно поднято в комитете 2 июня и с энергиею поддерживаемо Алексеем Александровичем как не терпящее отлагательства по плачевному состоянию инородцев. В комитете дело это послужило поводом к пререканию нескольких министерств. Министерство, враждебное Алексею Александровичу, доказывало, что положение инородцев было весьма цветущее и что предполагаемое переустройство может погубить их процветание, а если что есть дурного, то это вытекает только из неисполнения министерством Алексея Александровича предписанных законом мер. Теперь Алексей Александрович намерен был требовать: во-первых, чтобы составлена была новая комиссия, которой поручено бы было исследовать на месте состояние инородцев; во-вторых, если окажется, что положение инородцев действительно таково, каким оно является из имеющихся в руках комитета официальных данных, то чтобы была назначена еще другая, новая ученая комиссия для исследования причин этого безотрадного положения инородцев с точек зрения: а) политической, б) административной, в) экономической, г) этнографической, д) материальной и е) религиозной; в-третьих, чтобы были затребованы от враждебного министерства сведения о тех мерах, которые были в последнее десятилетие приняты этим министерством для предотвращения тех невыгодных условий, в которых ныне находятся инородцы, и, в-четвертых, наконец, чтобы было потребовано от министерства объяснение о том, почему оно, как видно из доставленных в комитет сведений за NN 17015 и 18308, от 5 декабря 1863 года и 7 июня 1864, действовало прямо противоположно смыслу коренного и органического закона, т..., ст. 18, и примечание к статье 36. Краска оживления покрыла лицо Алексея Александровича, когда он быстро писал себе конспект этих мыслей. Исписав лист бумаги, он встал, позвонил и передал записочку к правителю канцелярии о доставлении ему нужных справок. Встав и пройдясь по комнате, он опять взглянул на портрет, нахмурился и презрительно улыбнулся. Почитав еще книгу о евгюбических надписях и возобновив интерес к ним, Алексей Александрович в одиннадцать часов пошел спать, и когда он, лежа в постели, вспомнил о событии с женой, оно ему представилось уже совсем не в таком мрачном виде. XV Хотя Анна упорно и с озлоблением противоречила Вронскому, когда он говорил ей, что положение ее невозможно, и уговаривал ее открыть все мужу, в глубине души она считала свое положение ложным, нечестным и всею душой желала изменить его. Возвращаясь с мужем со скачек, в минуту волнения она высказала ему все; несмотря на боль, испытанную ею при этом, она была рада этому. После того как муж оставил ее, она говорила себе, что она рада, что теперь все определится, и по крайней мере не будет лжи и обмана. Ей казалось несомненным, что теперь положение ее навсегда определится. Оно может быть дурно, это новое положение, но оно будет определенно, в нем не будет неясности и лжи. Та боль, которую она причинила себе и мужу, высказав эти слова, будет вознаграждена теперь тем, что все определится, думала она. В этот же вечер она увидалась с Вронским, но не сказала ему о том, что произошло между ею и мужем, хотя, для того чтобы положение определилось, надо было сказать ему. Когда она проснулась на другое утро, первое, что представилось ей, были слова, которые она сказала мужу, и слова эти ей показались так ужасны, что она не могла понять теперь, как она могла решиться произнести эти странные грубые слова, и не могла представить себе того, что из этого выйдет. Но слова были сказаны, и Алексей Александрович уехал, ничего не сказав. Я видела Вронского и не сказала ему. Еще в ту самую минуту, как он уходил, я хотела воротить его и сказать ему, но раздумала, потому что было странно, почему я не сказала ему в первую минуту. Отчего я хотела и не сказала ему? И в ответ на этот вопрос горячая краска стыда разлилась по ее лицу. Она поняла то, что ее удерживало от этого; она поняла, что ей было стыдно. Ее положение, которое казалось уясненным вчера вечером, вдруг представилось ей теперь не только не уясненным, но безвыходным. Ей стало страшно за позор, о котором она прежде и не думала. Когда она только думала о том, что сделает ее муж, ей приходили самые страшные мысли. Ей приходило в голову, что сейчас приедет управляющий выгонять ее из дома, что позор ее будет объявлен всему миру. Она спрашивала себя, куда она поедет, - когда ее выгонят из дома, и не находила ответа. Когда она думала о Вронском, ей представлялось, что он не любит ее, что он уже начинает тяготиться ею, что она не может предложить ему себя, и чувствовала враждебность к нему за это. Ей казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла в своем воображении, что она их сказала всем и что все их слышали. Она не могла решиться взглянуть в глаза тем, с кем она жила. Она не могла решиться позвать девушку и еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку. Девушка, уже давно прислушивавшаяся у ее двери, вошла сама к ней в комнату. Анна вопросительно взглянула ей в глаза и испуганно покраснела. Девушка извинилась, что вошла, сказав, что ей показалось, что позвонили. Она принесла платье и записку. Записка была от Бетси. Бетси напоминала ей, что нынче утром к ней съедутся Лиза Меркалова и баронесса Шгольц с своими поклонниками, Калужским и стариком Стремовым, на партию крокета. Приезжайте хоть посмотреть, как изучение нравов. Я вас жду , - кончала она. Анна прочла записку и тяжело вздохнула. - Ничего, ничего не нужно, - сказала она Аннушке, перестанавливавшей флаконы и щетки на уборном столике. - Поди, я сейчас оденусь и выйду. Ничего, ничего не нужно. Аннушка вышла, но Анна не стала одеваться, а сидела в том же положения, опустив голову и руки, и изредка содрогалась всем телом, желая как бы сделать какой-то жест, сказать что-то и опять замирая. Она беспрестанно повторяла: Боже мой! Боже мой! Но ни боже , ни мой не имели для нее никакого смысла. Мысль искать своему положению помощи в религии была для нее, несмотря на то, что она никогда не сомневалась в религии, в которой была воспитана, так же чужда, как искать помощи у самого Алексея Александровича. Она знала вперед, что помощь религии возможна только под условием отречения от того, что составляло для нее весь смысл жизни. Ей не только было тяжело, но она начинала испьтывать страх пред новым, никогда на испытанным ею душевным состоянием. Она чувствовала, что в душе ее все начинает двоиться, как двоятся иногда предметы в усталых глазах. Она не знала иногда, чего она боится, чего желает. Боится ли она и желает ли она того, что было, или того, что будет, и чего именно она желает, она не знала. Ах, что я делаю! - сказала она себе, почувствовав вдруг боль в обеих сторонах головы. Когда она опомнилась, она увидала, что держит обеими руками свои волосы около висков и сжимает их. Она вскочила и стала ходить. - Кофей готов, и мамзель с Сережей ждут, - сказала Аннушка, вернувшись опять и опять застав Анну в том же положении. - Сережа? Что Сережа? - оживляясь вдруг, спросила Анна, вспомнив в первый раз за все утро о существовании своего сына. - Он провинился, кажется, - отвечала, улыбаясь, Аннушка. - Как провинился? - Персики у вас лежали в угольной; так, кажется, они потихонечку один скушали. Напоминание о сыне вдруг вывело Анну из того безвыходного положения, в котором она находилась. Она вспомнила ту, отчасти искреннюю, хотя и много преувеличенную, роль матери, живущей для сына, которую она взяла на себя в последние годы, и с радостью почувствовала, что в том состоянии, в котором она находилась, у ней есть держава, независимая от положения, в которое она станет к мужу и к Вронскому. Эта держава - был сын. В какое бы положение она ни стала, она не может покинуть сына. Пускай муж опозорит и выгонит ее, пускай Вронский охладеет к ней и продолжает вести свою независимую жизнь (она опять с желчью и упреком подумала о нем), она не может оставить сына. У ней есть цель жизни. И ей надо действовать, действовать, чтоб обеспечить это положение с сыном, чтобы его не отняли у ней. Даже скорее, как можно скорее надо действовать, пока его не отняли у ней. Надо взять сына и уехать. Вот одно, что ей надо теперь делать. Ей нужно было успокоиться и выйти из этого мучительного положения. Мысль о прямом деле, связывавшемся с сыном, о том, чтобы сейчас же уехать с ним куда-нибудь, дала ей это успокоение. Она быстро оделась, сошла вниз и решительными шагами вошла в гостиную, где, по обыкновению, ожидал ее кофе и Сережа с гувернанткой. Сережа, весь в белом, стоял у стола под зеркалом и, согнувшись спиной и головой, с выражением напряженного внимания, которое она знала в нем и которым он был похож на отца, что-то делал с цветами, которые он принес. Гувернантка имела особенно строгий вид. Сережа пронзительно, как это часто бывало с ним, вскрикнул: А,мама! - и остановился в нерешительности: идти ли к матери здороваться и бросить цветы, или доделать венок и с цветами идти. Гувернантка, поздоровавшись, длинно и определительно стала рассказывать проступок, сделанный Сережей, но Анна не слушала ее; она думала о том, возьмет ли она ее с собою. Нет, не возьму, - решила она. - Я уеду одна, с сыном . - Да, это очень дурно, - сказала Анна и, взяв сына за плечо, не строгим, а робким взглядом, смутившим и обрадовавшим мальчика, посмотрела на него и поцеловала. - Оставьте его со мной, - сказала она удивленной гувернантке и, не выпуская руки сына, села за приготовленный с кофеем стол. - Мама! Я... я... не... - сказал он, стараясь понять по ее выражению, что ожидает его за персик. - Сережа, - сказала она, как только гувернантка вышла из комнаты, - это дурно, но ты не будешь больше делать этого? Ты любишь меня? Она чувствовала, что слезы выступают ей на глаза. Разве я могу не любить его? - говорила она себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. - И неужели он будет заодно с отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня? Слезы уже текли по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу. После грозовых дождей последних дней наступила холодная, ясная погода. При ярком солнце, сквозившем сквозь отмытые листья, в воздухе было холодно. Она вздрогнула и от холода и от внутреннего ужаса, с новою силою охвативших ее на чистом воздухе. - Поди, поди к Mariette, - сказала она Сереже, вышедшему было за ней, и стала ходить по соломенному ковру террасы. Неужели они не простят меня, не поймут, как это все не могло быть иначе? - сказала она себе. Остановившись и взглянув на колебавшиеся от ветра вершины осины с отмытыми, ярко блистающими на холодном солнце листьями, она поняла, что они не простят, что всў и все к ней теперь будут безжалостны, как это небо, как эта зелень. И опять она почувствовала, что душе у ней начинало двоиться. Не надо, не надо думать, - сказала она себе. - Надо собираться. Куда? Когда? Кого взять с собой? Да, в Москву, на вечернем поезде. Аннушка и Сережа, и только самые необходимые вещи. Но прежде надо написать им обоим . Она быстро пошла в дом, в свой кабинет, села к столу и написала мужу: После того, что произошло, я не могу более оставаться в вашем доме. Я уезжаю и беру с собою сына. Я не знаю законов и потому не знаю, с кем из родителей должен быть сын; но я беру его с собой, потому что без него я не могу жить. Будьте великодушны, оставьте мне его . До сих пор она писала быстро и естественно, но призыв к его великодушию, которого она не признавала в нем, и необходимость заключить письмо чем-нибудь трогательным остановили ее. Говорить о своей вине и своем раскаянии я не могу, потому что... Опять она остановилась, не находя связи в своих мыслях. Нет, - сказала она себе, - ничего не надо , и разорвав письмо, переписала его, исключив упоминание о великодушии, и запечатала. Другое письмо надо было писать к Вронскому. Я объявила мужу , - писала она и долго сидела, не силах будучи писать далее. Это было так грубо, так неженственно. И потом, что же могу я писать ему? - сказала она себе. Опять краска стыда покрыла ее лицо, вспомнилось его спокойствие, и чувство досады к нему заставило ее разорвать на мелкие клочки листок с написанною фразой. Ничего не нужно , - сказала она себе и, сложив бювар, пошла наверх, объявила гувернантке и людям, что она едет нынче в Москву, и тотчас принялась за укладку вещей. XVI По всем комнатам дачного дома ходили дворники, садовники и лакеи, вынося вещи. Шкафы и комоды были раскрыты; два раза бегали в лавочку за бечевками; по полу валялась газетная бумага. Два сундука, мешки и увязанные пледы были снесены в переднюю. Карета и два извозчика стояли у крыльца. Анна, забывшая за работой укладки внутреннюю тревогу, укладывала, стоя пред столом в своем кабинете, свой дорожный мешок, когда Аннушка обратила ее внимание на стук подъезжающего экипажа. Анна взглянула в окно и увидала у крыльца курьера Алексея Александровича, который звонил у входной двери. - Поди узнай, что такое, - сказала она и с спокойною готовностью на все, сложив руки на коленах, села на кресло. Лакей принес толстый пакет, надписанный рукою Алексея Александровича. - Курьеру приказано привезти ответ, - сказал он. - Хорошо, - сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы , - прочла она.Она пробежала дальше, назад, прочла все и еще раз прочла письмо все сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала. Она раскаивалась утром в том, что' она сказала мужу, и желала только одного, чтоб эти слова были как бы не сказаны. И вот письмо это признавало слова несказанными и давало ей то, чего она желала. Но теперь это письмо представлялось ей ужаснее всего, что только она могла себе представить. Прав! прав! - проговорила она. - Разумеется, он всегда прав, он христианин, он великодушен! Да, низкий, гадкий человек! И этого никто, кроме меня, не понимает и не поймет; и я не могу растолковать. Они говорят: религиозный, нравственный, честный, умный человек; но они не видят, что я видела. Они не знают, как он восемь лет душил мою жизнь, душил все, что было во мне живого, что он ни разу и не подумал о том, что я живая женщина, которой нужна любовь. Не знают, как на каждом шагу он оскорблял меня и оставался доволен собой. Я ли не старалась, всеми силами старалась, найти оправдание своей жизни? Я ли не пыталась любить его, любить сына, когда уже нельзя было любить мужа? Но пришло время, я поняла, что я не могу больше себя обманывать, что я живая, что я не виновата, что бог меня сделал такою, что мне нужно любить и жить. И теперь что же? Убил бы он меня, убил бы его, я все бы перенесла, я все бы простила, но нет, он... Как я не угадала того, что он сделает? Он сделает то, что свойственно его низкому характеру. Он останется прав, а меня, погибшую, еще хуже, еще ниже погубит... Вы сами можете предположить то, что ожидает вас и вашего сына , - вспомнила она слова из письма. Это угроза, что он отнимет сына, и, вероятно, по их глупому закону это можно. Но разве я не знаю, зачем он говорит это? Он не верит и в мою любовь к сыну или презирает (как он всегда и подсмеивался), презирает это мое чувство, но он знает, что я не брошу сына, не могу бросить сына, что без сына не может быть для меня жизни даже с тем, кого я люблю, но что, бросив сына и убежав от него, я поступлю, как самая позорная, гадкая женщина, - это он знает и знает, что я не в силах буду сделать этого . Наша жизнь должна идти как прежде , - вспомнила она другую фразу письма. Эта жизнь была мучительна еще прежде, она была ужасна в последнее время.Что же это будет теперь? И он знает все это, знает, что я не могу раскаиваться в том, что я дышу, что я люблю; знает, что, кроме лжи и обмана, из этого ничего не будет; но ему нужно продолжать мучать меня. Я знаю его, я знаю, что он, как рыба в воде, плавает и наслаждается во лжи. Но нет, я не доставлю ему этого наслаждения, я разорву эту его паутину лжи, в которой он меня хочет опутать; пусть будет что будет. Все лучше лжи и обмана! Но как? Боже мой!Боже мой! Была ли когда-нибудь женщина так несчастна, как я?.. - Нет, разорву, разорву!- вскрикнула она, вскакивая и удерживая слезы. И она подошла к письменному столу, чтобы написать ему другое письмо. Но она в глубине души своей уже чувствовала, что она не в силах будет ничего разорвать, не в силах будет выйти из этого прежнего положения, как оно ни ложно и ни бесчестно. Она села к письменному столу, но, вместо того чтобы писать, сложив руки на стол, положила на них голову и заплакала, всхлипывая и колеблясь всей грудью, как плачут дети. Она плакала о том, что мечта ее об уяснении, определении своего положения разрушена навсегда. Она знала вперед, что все останется по-старому, и даже гораздо хуже, чем по-старому. Она чувствовала, что то положение в свете, которым она пользовалась и которое утром казалось ей столь ничтожным, что это положение дорого ей, что она не будет в силах променять его на позорное положение женщины, бросившей мужа и сына и соединившейся с любовником; что, сколько бы она ни старалась, она не будет сильнее самой себя. Она никогда не испытает свободы любви, а навсегда останется преступною женой, под угрозой ежеминутного обличения, обманывающею мужа для позорной связи с человеком чужим, независимым, с которым она не может жить одною жизнью. Она знала, что это так и будет, и вместе с тем это было так ужасно, что она не могла представить себе даже, чем это кончится. И она плакала, не удерживаясь, как плачут наказанные дети. Послышавшиеся шаги лакея заставили ее очнуться, и, скрыв от него свое лицо, она притворилась, что пишет. - Курьер просит ответа, - доложил лакей. - Ответа? Да, - сказала Анна, - пускай подождет. Я позвоню. Что я могу писать? - думала она. - Что я могу решить одна? Что я знаю? Чего я хочу? Что я люблю? Опять она почувствовала, что в душе ее начинает двоиться. Она испугалась опять этого чувства и ухватилась за первый представившийся ей предлог деятельности, который мог бы отвлечь ее от мыслей о себе. Я должна видеть Алексея (так она мысленно называла Вронского), он один может сказать мне, что я должна делать. Поеду к Бетси; может быть, там я увижу его , - сказала она себе, совершенно забыв о том, что вчера еще, когда она сказала ему, что не поедет к княгине Тверской, он сказал, что поэтому и он тоже не поедет. Она подошла к столу, надписала мужу: Я получила ваше письмо. А. - и, позвонив, отдала лакею. - Мы не едем, - сказала она вошедшей Аннушке. - Совсем не едем? - Нет, не раскладывайте до завтра, и карету оставить. Я поеду к княгине. - Какое же платье приготовить? XVII Общество партии крокета, на которое княгиня Тверская приглашала Анну, должно было состоять из двух дам с их поклонниками. Две дамы эти были главные представительницы избранного нового петербургского кружка, называвшиеся, в подражание подражанию чему-то, les sept merveilles du monde. Дамы эти принадлежали к кружку, правда, высшему, но совершенно враждебному тому, который Анна посещала. Кроме того, старый Стремов, один из влиятельных людей Петербурга, поклонник Лизы Меркаловой, был по службе враг Алексея Александровича. По всем этим соображениям Анна не хотела ехать, и к этому ее отказу относились намеки записки княгини Тверской. Теперь же Анна, в надежде увидать Вронского, пожелала ехать. Анна приехала к княгине Тверской раньше других гостей. В то время как она входила, лакей Вронского с расчесанными бакенбардами, похожий на камер-юнкера, входил тоже. Он остановился у двери и, сняв фуражку, пропустил ее. Анна узнала его и тут только вспомнила, что Вронский вчера сказал, что не приедет. Вероятно, он об этом прислал записку. Она слышала, снимая верхнее платье в передней, как лакей,выговаривавший даже р , как камер-юнкер,сказал от графа княгине и передал записку. Ей хотелось спросить, где его барин. Ей хотелось вернуться назад и послать ему письмо, чтобы он приехал к ней, или самой ехать к нему. Но ни того, ни другого, ни третьего нельзя было сделать: уже впереди слышались объявляющие о ее приезде звонки, и лакей княгини Тверской уже стал в полуоборот у отворенной двери, ожидая ее прохода во внутренние комнаты. - Княгиня в саду, сейчас доложат. Не угодно ли пожаловать в сад? - доложил другой лакей в другой комнате. Положение нерешительности, неясности было все то же, как и дома; еще хуже, потому что нельзя было ничего предпринять, нельзя было увидать Вронского, а надо было оставаться здесь, в чуждом и столь противоположном ее настроению обществе; но она была в туалете, который, она знала, шел к ней; она была не одна, вокруг была эта привычная торжественная обстановка праздности, и ей было легче, чем дома; она не должна была придумывать, что ей делать. Все делалось само собой. Встретив шедшую к ней Бетси в белом, поразившем ее своею элегантностью, туалете, Анна улыбнулась ей, как всегда. Княгиня Тверская шла с Тушкевичем и родственницей барышней, к великому счастию провинциальных родителей проводившей лето у знаменитой княгини. Вероятно, в Анне было что-нибудь особенное, потому что Бетси тотчас заметила это. - Я дурно спала, - отмечала Анна, вглядываясь в лакея, который шел им навстречу и, по ее соображениям, нес записку Вронского. - Как я рада, что вы приехали, - сказала Бетси. - Я устала и только что хотела выпить чашку чая, пока они приедут. А вы бы пошли, - обратилась она к Тушкевичу, - с Машей попробовали бы крокет-гроунд там, где подстригли.Мы с вами успеем по душе поговорить за чаем, we'll have a cosy chat, не правда ли? - обратилась она к Анне с улыбкой, пожимая ее руку, державшую зонтик. - Тем более что я не могу пробыть у вас долго, мне необходимо к старой Вреде. Я уже сто лет обещала, - сказала Анна, для которой ложь, чуждая ее природе, сделалась не только проста и естественна в обществе, но даже доставляла удовольствие. Для чего она сказала это, чего она за секунду не думала, она никак бы не могла объяснить. Она сказала это по тому только соображению, что так как Вронского не будет, то ей надо обеспечить свою свободу и попытаться как-нибудь увидать его. Но почему она именно сказала про старую фрейлину Вреде, к которой ей нужно было, как и ко многим другим, она не умела бы объяснить, а вместе с тем, как потом оказалось, она, придумывая самые хитрые средства для свидания с Вронским, не могла придумать ничего лучшего. - Нет, я вас не пущу ни за что, - отвечала Бетси, внимательно вглядываясь в лицо Анны. - Право, я бы обиделась, если бы не любила вас. Точно вы боитесь,что мое общество может компрометировать вас. Пожалуйста, нам чаю в маленькую гостиную, - сказала она, как всегда прищуривая глаза при обращении к лакею. Взяв от него записку, она прочла ее. - Алексей сделал нам ложный прыжок, - сказала она по-французски, - он пишет что не может быть, - прибавила она таким естественным, простым тоном, как будто ей никогда и не могло приходить в голову, чтобы Вронский имел для Анны какое-нибудь другое значение, как игрока в крокет. Анна знала, что Бетси все знает, но, слушая, как она при ней говорила о Вронском, она всегда убеждалась на минуту, что она ничего не знает. - А! - равнодушно сказала Анна, как бы мало интересуясь этим, и продолжала улыбаясь: - Как может ваше общество компрометировать кого-нибудь? - Эта игра словами, это скрывание тайны, как и для всех женщин, имело большую прелесть для Анны. И не необходимость скрывать, не цель, для которой скрывалось, но самый процесс скрывания увлекал ее. - Я не могу быть католичнее папы, - сказала она. - Стремов и Лиза Меркалова - это сливки сливок общества. Потом они приняты везде, и я - она особенно ударила на я , - никогда не была строга и нетерпима. Мне просто некогда. - Нет, вы не хотите, может быть, встречаться со Стремовым? Пускай они с Алексеем Александровичем ломают копья в комитете, это нас не касается. Но в свете это самый любезный человек, какого только я знаю, страстный игрок в крокет. Вот вы увидите. И, несмотря на смешное его положение старого влюбленного в Лизу, надо видеть, как он выпутывается из этого смешного положения! Он очень мил. Сафо Штольц вы не знаете? Это новый, совсем новый тон. Бетси говорила все это, а между тем по веселому умному взгляду ее Анна чувствовала, что она понимает отчасти ее положение и что-то затевает. Они были в маленьком кабинете. - Однако надо написать Алексею, - и Бетси села за стол, написала несколько строк, вложила в конверт. - Я пишу, чтоб он приехал обедать. У меня одна дама к обеду остается без мужчины. Посмотрите, убедительно ли? Виновата, я на минутку вас оставлю. Вы, пожалуйста, запечатайте и отошлите, - сказала она от двери, - а мне надо сделать распоряжения. Ни минуты не думая, Анна села с письмом Бетси к столу и, не читая, приписала внизу: Мне необходимо вас видеть. Приезжайте к саду Вреде. Я буду там в 6 часов . Она запечатала, и Бетси, вернувшись, при ней отдала письмо. Действительно, за чаем, который им принесли на столике-подносе в прохладную маленькую гостиную, между двумя женщинами завязался a cosy chat, какой и обещала княгиня Тверская до приезда гостей. Они пересуживали тех, кого ожидали, и разговор остановился на Лизе Меркаловой. - Она очень мила и всегда мне была симпатична, - сказала Анна. - Вы должны ее любить. Она бредит вами. Вчера она подошла ко мне после скачек и была в отчаянии, что не застала вас. Она говорит, что вы настоящая героиня романа и что, если б она была мужчиною, она бы наделала за вас тысячу глупостей. Стремов ей говорит, что она и так их делает. - Но скажите, пожалуйста, я никогда не могла понять, - сказала Анна, - помолчав несколько времени и таким тоном, который ясно показывал, что она делала не праздный вопрос, но что то, что она спрашивала, было для нее важнее, чем бы следовало. - Скажите, пожалуйста, что такое ее отношение к князю Калужскому, так называемому Мишке? Я мало встречала их. Что это такое? Бетси улыбнулась глазами и внимательно поглядела на Анну. - Новая манера, - сказала она. - Они все избрали эту манеру. Они забросили чепцы за мельницы. Но есть манера и манера, как их забросить. - Да, но какие же ее отношения к Калужскому? Бетси неожиданно весело и неудержимо засмеялась, что редко случалось с ней. - Это вы захватываете область княгини Мягкой. Это вопрос ужасного ребенка, - и Бетти, видимо, хотела, но не могла удержаться и разразилась тем заразительным смехом, каким смеются редко смеющиеся люди. - Надо у них спросить, - проговорила она сквозь слезы смеха. - Нет, вы смеетесь, - сказала Анна, тоже невольно заразившаяся смехом, - но я никогда не могла понять. Я не понимаю тут роли мужа. - Муж? Муж Лизы Меркаловой носит за ней пледы и всегда готов к услугам. А что там дальше в самом деле, никто не хочет знать. Знаете, в хорошем обществе не говорят и не думают даже о некоторых подробностях туалета. Так и это. - Вы будете на празднике Роландаки? - спросила Анна, чтоб переменить разговор. - Не думаю, - отвечала Бетси и, не глядя на свою приятельницу, осторожно стала наливать маленькие прозрачные чашки душистым чаем. Подвинув чашку к Анне, она достала пахитоску и, вложив в серебряную ручку, закурила ее. - Вот видите ли, я в счастливом положении, - уже без смеха начала она, взяв в руку чашку. - Я понимаю вас и понимаю Лизу. Лиза - это одна из тех наивных натур, которые, как дети, не понимают, что хорошо и что дурно. По крайней мере она не понимала, когда была очень молода. И теперь она знает, что это непонимание идет к ней. Теперь она, может быть, нарочно не понимает, - говорила Бетси с тонкою улыбкой. - Но все-таки это ей идет. Видите ли, на одну и ту же вещь можно смотреть трагически и сделать из нее мученье, и смотреть просто и даже весело. Может быть, вы склонны смотреть на вещи слишком трагически. - Как бы я желала знать других так, как я себя знаю, - сказала Анна серьезно и задумчиво. - Хуже я других, или лучше? Я думаю, хуже. - Ужасный ребенок, ужасный ребенок, - повторила Бетси. - Но вот и они. XVIII Послышались шаги и мужской голос, потом женский голос и смех, и вслед за тем вошли ожидаемые гости: Сафо Штольц и сияющий преизбытком здоровья молодой человек, так называемый Васька. Видно было, что ему впрок пошло питание кровяною говядиной, трюфлями и бургонским. Васька поклонился дамам и взглянул на них, но только на одну секунду. Он вошел за Сафо в гостиную и по гостиной прошел за ней, как будто был к ней привязан, и не спускал с нее блестящих глаз, как будто хотел съесть ее. Сафо Штольц была блондинка с черными глазами. Она вошла маленькими, бойкими, на крутых каблучках туфель, шажками и крепко, по-мужски пожала дамам руки. Анна ни разу не встречала еще этой новой знаменитости и была поражена и ее красотою, и крайностью, до которой был доведен ее туалет, и смелостью ее манер. На голове ее из своих и чужих нежно-золотистого света волос был сделан такой эшафодаж прически, что голова ее равнялась по величине стройно-выпуклому и очень открытому спереди бюсту. Стремительность же вперед была такова, что при каждом движении обозначались из-под платья формы колен и верхней части ноги, и невольно представлялся вопрос о том, где сзади, в этой подстроенной колеблющейся горе, действительно кончается ее настоящее, маленькое и стройное, столь обнаженное сверху и столь спрятанное сзади и внизу тело. Бетси поспешила познакомить ее с Анной. - Можете себе представить, мы чуть было не раздавили двух солдат, - тотчас же начала она рассказывать, подмигивая, улыбаясь и назад отдергивая свой хвост, который она сразу слишком перекинула в одну сторону. - Я ехала с Васькой... Ах да, вы незнакомы. - И она, назвав его фамилию, представила молодого человека и, покраснев, звучно засмеялась своей ошибке, то есть тому, что она незнакомой назвала его Васькой. Васька еще раз поклонился Анне, но ничего не сказал ей. Он обратился к Сафо: - Пари проиграно. Мы прежде приехали. Расплачивайтесь, - говорил он улыбаясь. Сафо еще веселее засмеялась. - Не теперь же, - сказала она. - Все равно, я получу после. - Хорошо, хорошо. Ах да! - вдруг обратилась она к хозяйке, - хороша я... Я и забыла.... Я вам привезла гостя.. Вот и он.. Неожиданный молодой гость, которого привезла Сафо и которого она забыла, был, однако, такой важный гость, что, несмотря на его молодость, обе дамы встали, встречая его. Это был новый поклонник Сафо. Он теперь, как и Васька, по пятам ходил за ней. Вскоре приехал князь Калужский и Лиза Меркалова со Стремовым. Лиза Меркалова была худая брюнетка с восточным ленивым типом лица и прелестными, неизъяснимыми, как все говорили, глазами. Характер ее темного туалета (Анна тотчас же заметила и оценила это) был совершенно соответствующий ее красоте. Насколько Сафо была крута и подбориста, настолько Лиза была мягка и распущенна. Но Лиза, на вкус Анны, была гораздо привлекательнее. Бетси говорила про нее Анне, что она взяла на себя тон неведаюшего ребенка, но когда Анна увидала ее, она почувствовала, что это была неправда. Она точно была неведающая, испорченная, но милая и безответная женщина. Правда, что тон ее был такой же, как и тон Сафо, так же, как и за Сафо, за ней ходили, как пришитые, пожирали ее глазами два поклонника, один молодой другой старик; но в ней было что-то такое, что было выше того, что ее окружало, - в ней был блеск настоящей воды бриллианта среди стекол. Этот блеск светился из ее прелестных, действительно неизъяснимых глаз. Усталый и вместе страстный взгляд этих окруженных тесным кругом глаз поражал своею совершенною искренностью. Взглянув в эти глаза, каждому казалось, что узнал ее всю и, узнав, не мог не полюбить. При виде Анны все ее лицо вдруг осветилось радостною улыбкой. - Ах, как я рада вас видеть!- сказала она, подходя к ней. - Я вчера на скачках только что хотела дойти до вас, а вы уехали. Мне так хотелось видеть вас именно вчера. Не правда ли, это было ужасно? - сказала она, глядя на Анну своим взглядом, открывавшим, казалось, всю душу. - Да, я никак не ожидала, что это так волнует, - сказала Анна, краснея. Общество поднялось в это время, чтоб идти в сад. - Я не пойду, - сказала Лиза, улыбаясь и подсаживаясь к Анне. - Вы тоже не пойдете? что за охота играть в крокет! - Нет, я люблю, - сказала Анна. - Вот, вот как вы делаете, что вам не скучно? На вас взглянешь - весело. Вы живете, а я скучаю. - Как скучаете? Да вы самое веселое общество Петербурга, - сказала Анна. - Может быть, тем, которые не нашего общества, еще скучнее; но нам, мне наверно, не весело, а ужасно, ужасно скучно. Сафо, закурив папиросу, ушла в сад с двумя молодыми людьми. Бетси и Стремов остались за чаем. - Как, скучно? - сказала Бетси. - Сафо говорит, что они вчера очень веселились у вас. - Ах, такая тоска была! - сказала Лиза Меркалова. - Мы поехали все ко мне после скачек. И все те же, и все те же! Все одно и то же. Весь вечер провалялись по диванам. Что же тут веселого? Нет, как вы делаете, чтобы вам не было скучно? - опять обратилась она к Анне. - Стоит взглянуть на вас, и видишь - вот женщина, которая может быть счастлива, несчастна, но не скучает. Научите, как вы это делаете? - Никак не делаю, - отвечала Анна, краснея от этих привязчивых вопросов. - Вот это лучшая манера, - вмешался в разговор Стремов. Стремов был человек лет пятидесяти, полуседой, еще свежий, очень некрасивый, но с характерным и умным лицом. Лиза Меркалова была племянница его жены, и он проводил все свои свободные часы с нею. Встретив Анну Каренину, он, по службе враг Алексея Александровича, как светский и умный человек, постарался быть с нею, женой своего врага, особенно любезным. - Никак , - подхватил он, тонко улыбаясь, - это лучшее средство. Я давно вам говорю, - обратился он к Лизе Меркаловой, - что для того, чтобы не было скучно, надо не думать, что будет скучно. Это все равно, как не надо бояться, что не заснешь, если боишься бессонницы. Это самое и сказала вам Анна Аркадьевна. - Я бы очень рада была, если бы сказала это, потому что это не только умно, это правда, - улыбаясь, сказала Анна. - Нет, вы скажите, отчего нельзя заснуть и нельзя не скучать? - Чтобы заснуть, надо поработать, и чтобы веселиться, надо тоже поработать. - Зачем же я буду работать, когда моя работа никому не нужна? А нарочно притворяться я не умею и не хочу. - Вы неисправимы, - сказал Стремов, не глядя на нее, и опять обратился к Анне. Редко встречая Анну, он не мог ничего ей сказать, кроме пошлостей, но он говорил эти пошлости, о том, когда она переезжает в Петербург, о том, как ее любит графиня Лидия Ивановна, - с таким выражением, которое показывало, что он от всей души желает быть ей приятным и показать свое уважение и даже более. Вошел Тушкевич, объявив, что все общество ждет игроков в крокет. - Нет, не уезжайте, пожалуйста, - просила Лиза Меркалова, узнав, что Анна уезжает. Стремов присоединился к ней. - Слишком большой контраст, - сказал он, - ехать после этого общества к старухе Вреде. И потом для нее вы будете случаем позлословить, а здесь вы только возбудите другие, самые хорошие и противоположные злословию чувства, - сказал он ей. Анна на минуту задумалась в нерешительности. Лестные речи этого умного человека, наивная, детская симпатия, которую выражала к ней Лиза Меркалова, и вся эта привычная-светская обстановка - все это было так легко, а ожидало ее такое трудное, что она с минуту была в нерешимости, не остаться ли, не отдалить ли еще тяжелую минуту объяснения. Но, вспомнив, что ожидает ее одну дома, если она не примет никакого решения, вспомнив этот страшный для нее и в воспоминании жест, когда она взялась обеими руками за волосы, она простилась и уехала. XIX Вронский, несмотря на свою легкомысленную с виду светскую жизнь, был человек, ненавидевший беспорядок. Еще смолоду, бывши в корпусе, он испытал унижение отказа, когда он, запутавшись, попросил взаймы денег и с тех пор он ни разу не ставил себя в такое положение. Для того чтобы всегда вести свои дела в порядке, он, смотря по обстоятельствам, чаще или реже, раз пять в год, уединялся и приводил в ясность все свои дела. Он называл это посчитаться, или faire la lessive. Проснувшись поздно на другой день после скачек, Вронский, не бреясь и не купаясь, оделся в китель и, разложив на столе деньги, счеты, письма, принялся за работу. Петрицкий, зная, что в таком положении он бывал сердит, проснувшись и увидав товарища за письменным столом, тихо оделся и вышел, не мешая ему. Всякий человек, зная до малейших подробностей всю сложность условий, его окружающих, невольно предполагает, что сложность этих условий и трудность их уяснения есть только его личная, случайная особенность, и никак не думает, что другие окружены такою же сложностью своих личных условий, как и он сам. Так и казалось Вронскому. И он не без внутренней гордости и не без основания думал, что всякий другой давно бы запутался и принужден был бы поступать нехорошо, если бы находился в таких же трудных условиях. Но Вронский чувствовал, что именно теперь ему необходимо учесться и уяснить свое положение, для того чтобы не запутаться. Первое, за что, как за самое легкое, взялся Вронский, были денежные дела. Выписав своим мелким почерком на почтовом листке все, что он должен, он подвел итог и нашел, что он должен семнадцать тысяч с сотнями, которые он откинул для ясности. Сосчитав деньги и банковую книжку, он нашел, что у него остается тысяча восемьсот рублей, а получения до Нового года не предвидится. Перечтя список долгам, Вронский переписал его, подразделив на три разряда. К первому разряду относились долги, которые надо было сейчас же заплатить или, во-всяком случае, для уплаты которых надо было иметь готовые деньги, чтобы при требовании не могло быть минуты замедления. Таких долгов было около четырех тысяч: тысяча пятьсот за лошадь и две тысячи пятьсот поручительство за молодого товарища Веневского, который при Вронском проиграл эти деньги шулеру. Вронский тогда же хотел отдать деньги (они были у него), но Веневский и Яшвин настаивали на том, что заплатят они,а не Вронский, который и не играл. Все это было прекрасно, но Вронский знал, что в этом грязном деле, в котором он хотя и принял участие только тем, что взял на словах ручательство за Веневского, ему необходимо иметь эти две тысячи пятьсот, чтобы их бросить мошеннику и не иметь с ним более никаких разговоров. Итак, по этому первому важнейшему отделу надо было иметь четыре тысячи. Во втором отделе, восемь тысяч, были менее важные долги. Это были долги преимущественно по скаковой конюшне, поставщику овса и сена, англичанину, шорнику и т. д. По этим долгам надо было тоже раздать тысячи две, для того чтобы быть совершенно спокойным. Последний отдел долгов - в магазины, в гостиницы и портному - были такие,о которых нечего думать. Так что нужно было по крайней мере шесть тысяч на текущие расходы, а было только тысяча восемьсот. Для человека со ста тысячами дохода, как определяли все состояние Вронского, такие долги, казалось бы, не могли быть затруднительны; но дело в том, что у него далеко не было этих ста тысяч. Огромное отцовское состояние, приносившее одно до двухсот тысяч годового дохода, было нераздельно между братьями. В то время как старший брат женился, имея кучу долгов, на княжне Варе Чирковой, дочери декабриста, безо всякого состояния, Алексей уступил старшему брату весь доход с имений отца, выговорив себе только двадцать пять тысяч в год. Алексей сказал тогда брату, что этих денег ему будет достаточно, пока он не женится, чего, вероятно, никогда не будет. И брат, командуя одним из самых дорогих полков и только что женившись, не мог не принять этого подарка. Мать, имевшая свое отдельное состояние, кроме выговоренных двадцати пяти тысяч, давала ежегодно Алексею еще тысяч двадцать, и Алексей проживал их все. В последнее время мать, поссорившись с ним за его связь и отъезд из Москвы, перестала присылать ему деньги. И вследствие этого Вронский, уже сделав привычку жизни на сорок пять тысяч и получив в этом году только двадцать пять тысяч, находился теперь в затруднении. Чтобы выйти из этого затруднения, он не мог просить денег у матери. Последнее ее письмо, полученное им накануне, тем в особенности раздражило его, что в нем были намеки на то, что она готова была помогать ему для успеха в свете и на службе, а не для жизни, которая скандализировала все хорошее общество. Желание матери купить его оскорбило его до глубины души и еще более охладило к ней. Но он не мог отречься от сказанного великодушного слова, хотя и чувствовал теперь, смутно предвидя некоторые случайности своей связи с Карениной, что великодушное слово это было сказано легкомысленно и что ему, неженатому, могут понадобиться все сто тысяч дохода. Но отречься нельзя было. Ему стоило только вспомнить братнину жену, вспомнить, как эта милая, славная Варя при всяком удобном случае напоминала ему, что она помнит его великодушие и ценит его, чтобы понять невозможность отнять назад данное. Это было так же невозможно, как прибить женщину, украсть или солгать. Было возможно и должно одно, на что Вронский и решился без минуты колебания: занять деньги у ростовщика, десять тысяч, в чем не может быть затруднения, урезать вообще свои расходы и продать скаковых лошадей. Решив это, он тотчас же написал записку Роландаки, посылавшему к нему не раз с предложением купить у него лошадей. Потом послал за англичанином и за ростовщиком и разложил по счетам те деньги, которые у него были. Окончив эти дела, он написал холодный и резкий ответ на письмо матери. Потом, достав из бумажника три записки Анны, он перечел их, сжег и, вспомнив свой вчерашний разговор с нею, задумался. XX Жизнь Вронского тем была особенно счастлива, что у него был свод правил, несомненно определяющих все, что должно и не должно делать. Свод этих правил обнимал очень малый круг условий, но зато правила были несомненны, и Вронский, никогда не выходя из этого круга, никогда ни на минуту не колебался в исполнении того, что должно. Правила эти несомненно определяли, - что нужно заплатить шулеру, а портному не нужно, - что лгать не надо мужчинам, но женщинам можно, - что обманывать нельзя никого, но мужа можно, - что нельзя прощать оскорблений и можно оскорблять и т. д. Все эти правила могли быть неразумны, нехороши, но они были несомненны, и, исполняя их, Вронский чувствовал, что он спокоен и может высоко носить голову. Только в самое последнее время, по поводу своих отношений к Анне, Вронский начинал чувствовать, что свод его правил не вполне определял все условия, и в будущем представлялись трудности и сомнения, в которых Вронский уже не находил руководящей нити. Теперешнее отношение его к Анне и к ее мужу было для него просто и ясно. Оно было ясно и точно определено в своде правил, которыми он руководствовался. Она была порядочная женщина, подарившая ему свою любовь, и он любил ее, и потому она была для него женщина, достойная такого же и еще большего уважения, чем законная жена. Он дал бы отрубить себе руку прежде, чем позволить себе словом, намеком не только оскорбить ее, но не выказать ей того уважения, на какое только может рассчитывать женщина. Отношения к обществу тоже были ясны. Все могли знать, подозревать это, но никто не должен был сметь говорить. В противном случае он готов был заставить говоривших молчать и уважать несуществующую честь женщины, которую он любил. Отношения к мужу были яснее всего. С той минуты, как Анна полюбила Вронского, он считал одно свое право на нее неотъемлемым. Муж был только излишнее и мешающее лицо. Без сомнения, он был в жалком положении, но что было делать? Одно, на что имел право муж, это было на то, чтобы потребовать удовлетворения с оружием в руках, и на это Вронский был готов с первой минуты. Но в последнее время явились новые, внутренние отношения между ним и ею, пугавшие Вронского своею неопределенностью. Вчера только она объявила ему, что она беременна. И он почувствовал, что это известие и то, чего она ждала от него, требовало чего-то такого, что не определено вполне кодексом тех правил, которыми он руководствовался в жизни. И действительно, он был взят врасплох, и в первую минуту, когда она объявила о своем положении, сердце его подсказало ему требование оставить мужа. Он сказал это, но теперь, обдумывая, он видел ясно, что лучше было бы обойтись без этого, и вместе с тем, говоря это себе, боялся - не дурно ли это? Если я сказал оставить мужа, то это значит соединиться со мной. Готов ли я на это? Как я увезу ее теперь, когда у меня нет денег? Положим, это я мог бы устроить... Но как я увезу ее, когда я на службе? Если я сказал это, то надо быть готовым на это, то есть иметь деньги и выйти в отставку . И он задумался. Вопрос о том, выйти или не выйти в отставку, привел его к другому, тайному, ему одному известному, едва ли не главному, хотя и затаенному интересу всей его жизни. Честолюбие была старинная мечта его детства и юности, мечта, в которой он и себе не признавался, но которая была так сильна, что и теперь эта страсть боролась с его любовью. Первые шаги его в свете и на службе были удачны, но два года тому назад он сделал грубую ошибку. Он, желая выказать свою независимость и подвинуться, отказался от предложенного ему положения, надеясь, что отказ этот придаст ему большую цену; но оказалось, что он был слишком смел, и его оставили; и, волей-неволей сделав себе положение человека независимого, он носил его, весьма тонко и умно держа себя, так, как будто он ни на кого не сердился, не считал себя никем обиженным и желает только того, чтоб его оставили в покое, потому что ему весело. В сущности же ему еще с прошлого года, когда он уехал в Москву, перестало быть весело. Он чувствовал, что это независимое положение человека, который все бы мог, но ничего не хочет, уже начинает сглаживаться, что многие начинают думать, что он ничего бы и не мог, кроме того, как быть честным и добрым малым. Наделавшая столько шума и обратившая общее внимание связь его с Карениной, придав ему новый блеск, успокоила на время точившего его червя честолюбия, но неделю тому назад этот червь проснулся с новою силой. Его товарищ с детства, одного круга, одного общества и товарищ по корпусу, Серпуховской, одного с ним выпуска, с которым он соперничал и в классе, и в гимнастике, и в шалостях, и в мечтах честолюбия, на днях вернулся из Средней Азии, получив там два чина и отличие, редко даваемое столь молодым генералам. Как только он приехал в Петербург, заговорили о нем как о вновь поднимающейся звезде первой величины. Ровесник Вронскому и однокашник, он был генерал и ожидал назначения, которое могло иметь влияние на ход государственных дел, а Вронский был хоть и независимый, и блестящий, и любимый прелестною женщиной, но был только ротмистром, которому предоставляли быть независимым сколько ему угодно. Разумеется, я не завидую и не могу завидовать Серпуховскому, но его возвышение показывает мне, что стоит выждать время, и карьера человека, как я, может быть сделана очень скоро. Три года тому назад он был в том же положении, как и я. Выйдя в отставку, я сожгу свои корабли. Оставаясь на службе, я ничего не теряю. Она сама сказала, что не хочет изменять своего положения. А я, с ее любовью, не могу завидовать Серпуховскому . И, закручивая медленным движением усы, он встал от стола и прошелся по комнате, Глаза его блестели особенно ярко, и он чувствовал то твердое, спокойное и радостное состояние духа, которое находило на него всегда после уяснения своего положения. Все было, как и после прежних счетов, чисто и ясно. Он побрился, оделся, взял холодную ванну и вышел. XXI - А я за тобой. Твоя стирка нынче долго продолжалась, - сказал Петрицкий. - Что ж, кончилось? - Кончилось, - ответил Вронский, улыбаясь одними глазами и покручивая кончики усов так осторожно, как будто после того порядка, в который приведены его дела, всякое слишком смелое и быстрое движение может его разрушить. - Ты всегда после этого точно из бани, - сказал Петрицкий. Я от Грицки (так они звали полкового командира), тебя ждут. Вронский, не отвечая, глядел на товарища, думая о другом. - Да, это у него музыка? - сказал он, прислушиваясь к долетавшим до него знакомым звукам трубных басов, полек и вальсов. - Что за праздник? - Серпуховской приехал. - Аа! - сказал Вронский, - я и не знал. Улыбка его глаз заблестела еще ярче. Раз решив сам с собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, - взяв по крайней мере на себя эту роль, - Вронский уже не мог чувствовать ни зависти к Серпуховскому, ни досады на него за то, что он, приехав в полк, пришел не к нему первому. Серпуховской был добрый приятель, и он был рад ему. - А, я очень рад. Полковой командир Демин занимал большой помещичий дом. Все общество было на просторном нижнем балконе. На дворе первое, что бросилось в глаза Вронскому, были песенники в кителях, стоявшие подле бочонка с водкой, и здоровая веселая фигура полкового командира, окруженного офицерами; выйдя на первую ступень балкона, он, громко перекрикивая музыку, игравшую оффенбаховскую кадриль, что-то приказывал и махал стоявшим в стороне солдатам. Кучка солдат, вахмистр и несколько унтер-офицеров подошли вместе с Вронским к балкону. Вернувшись к столу, полковой командир опять вышел с бокалом на крыльцо и провозгласил тост: За здоровье нашего бывшего товарища и храброго генерала князя Серпуховского. Ура! За полковым командиром, с бокалом в руке, улыбаясь, вышел и Серпуховской. - Ты все молодеешь, Бондаренко, - обратился он к прямо пред ним стоявшему, служившему вторую службу молодцеватому краснощекому вахмистру. Вронский три года не видал Серпуховского. Он возмужал, отпустив бакенбарды, но он был такой же стройный, не столько поражавший красотой, сколько нежностью и благородством лица и сложения. Одна перемена, которую заметил в нем Вронский, было то тихое, постоянное сияние, которое устанавливается на лицах людей, имеющих успех и уверенных в признании этого успеха всеми. Вронский знал это сияние и тотчас же заметил его на Серпуховском. Сходя с лестницы, Серпуховской увидал Вронского. Улыбка радости осветила лицо Серпуховского. Он кивнул кверху головой, приподнял бокал, приветствуя Вронского и показывая этим жестом, что не может прежде не подойти к вахмистру, который, вытянувшись, уже складывал губы для поцелуя. - Ну, вот и он!- вскрикнул полковой командир. - А мне сказал Яшвин, что ты в своем мрачном духе. Серпуховской поцеловал во влажные и свежие губы молодца вахмистра и, обтирая рот платком, подошел к Вронскому. - Ну, как я рад! - сказал он, пожимая ему руку и отводя его в сторону. - Займитесь им! - крикнул Яшвину полковой командир, указывая на Вронского, и сошел вниз к солдатам. - Отчего ты вчера не был на скачках? Я думал увидать там тебя, - сказал Вронский, оглядывая Серпуховского. - Я приехал, но поздно. Виноват, - прибавил он и обратился к адъютанту, - пожалуйста, от меня прикажите раздать, сколько выйдет на человека. И он торопливо достал из бумажника три сторублевые бумажки и покраснел. - Вронский! Съесть что-нибудь или пить? - спросил Яшвин. - Эй, давай сюда графу поесть! А вот это пей. Кутеж у полкового командира продолжался долго. Пили очень много. Качали и подкидывали Серпуховского. Потом качали полкового командира. Потом пред песенниками плясал сам полковой командир с Петрицким. Потом полковой командир, уже несколько ослабевши, сел на дворе на лавку и начал доказывать Яшвину преимущество России пред Пруссией, особенно в кавалерийской атаке, и кутеж на минуту затих. Серпуховской вошел в дом, в уборную, чтоб умыть руки, и нашел там Вронского; Вронский обливался водой. Он, сняв китель, подставив обросшую волосами красную шею под струю умывальника, растирал ее и голову руками. Окончив смывание, Вронский подсел к Серпуховскому. Они оба тут же сели на диванчик, и между ними начался разговор, очень интересный для обоих. - Я о тебе все знал через жену, - сказал Серпуховской. - Я рад, что ты часто видал ее. - Она дружна с Варей, и это единственные женщины петербургские, с которыми мне приятно видеться, - улыбаясь, ответил Вронский. Он улыбался тому, что предвидел тему, на которую обратится разговор, и это было ему приятно. - Единственные? - улыбаясь, переспросил Серпуховской. - Да и я о тебе знал, но не только чрез твою жену, - строгим выражением лица запрещая этот намек, сказал Вронский. - Я очень рад был твоему успеху, и нисколько не удивлен. Я ждал еще больше.. Серпуховской улыбнулся. Ему, очевидно, было приятно это мнение о нем, и он не находил нужным скрывать это. - Я, напротив, признаюсь откровенно, ждал меньше. Но я рад, очень рад. Я честолюбив, это моя слабость, и я признаюсь в ней. - Может быть, ты бы не признавался, если бы не имел успеха, - сказал Вронский. - Не думаю, - опять улыбаясь, сказал Серпуховской. - Не скажу, чтобы не стоило жить без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в моих руках власть, какая бы она ни была, если будет, то будет лучше, чем в руках многих мне известных, - с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. - И потому, чем ближе к этому, тем я больше доволен. - Может быть, это так для тебя, но не для всех. Я то же думал, а вот живу и нахожу, что не стоит жить только для этого, - сказал Вронский. - Вот оно! Вот оно! - смеясь, сказал Серпуховской. - Я же начал с того, что я слышал про тебя, про твой отказ... Разумеется, я тебя одобрил. Но на все есть манера. И я думаю, что самый поступок хорош, но ты его сделал не так, как надо. - Что сделано, то сделано, и ты знаешь, я никогда не отрекаюсь от того, что сделал. И потом мне прекрасно. - Прекрасно - на время. Но ты не удовлетворишься этим. Я твоему брату не говорю. Это милое дитя, так же как этот наш хозяин. Вон он! - прибавил он, прислушиваясь к крику ура , - и ему весело, а тебя не это удовлетворяет. - Я не говорю, чтобы удовлетворяло. - Да не это одно. Такие люди, как ты, нужны. - Кому? - Кому? Обществу. России нужны люди, нужна партия, иначе все идет и пойдет к собакам. - То есть что же? Партия Бертенева против русских коммунистов? - Нет, - сморщившись от досады за то, что его подозревают в такой глупости, сказал Серпуховской. - Tout ca est une blague. Это всегда было и будет. Никаких коммунистов нет. Но всегда людям интриги надо выдумать вредную, опасную партию. Это старая штука. Нет, нужна партия власти людей независимых, как ты и я. - Но почему же? - Вронский назвал несколько имеющих власть людей. - Но почему же они не независимые люди? - Только потому, что у них нет или не было от рождения независимости состояния, не было имени, не было той близости к солнцу, в которой мы родились. Их можно купить или деньгами, или лаской. И чтоб им держаться, им надо выдумывать направление. И они проводят какую-нибудь мысль, направление, в которое сами не верят, которое делает зло; и все это направление есть только средство иметь казенный дом и столько-то жалованья. Cela n'est pas plus fin que ca, когда поглядишь в их карты. Может быть, я хуже, глупее их, хотя я не вижу, почему я должен быть хуже их. Но у меня есть уже наверное одно важное преимущество, то, что нас труднее купить. И такие люди более чем когда-нибудь нужны. Вронский слушал внимательно, но не столько самое содержание слов занимало его, сколько то отношение к делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью и имеющего в этом свои симпатии и антипатии, тогда как для него были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже, как мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом и даром слова, так редко встречающимся в той среде, в которой он жил. И, как ни совестно это было ему, ему было завидно. - Все-таки мне недостает для этого одной главной вещи, - ответил он, - недостает желания власти. Это было, но прошло. - Извини меня, это неправда, - улыбаясь, сказал Серпуховской. - Нет, правда, правда!.. теперь, - чтоб быть искренним, прибавил Вронский. - Да, правда, теперь , это другое дело; но это теперь будет не всегда. - Может быть, - отвечал Вронский. - Ты говоришь, может быть , - продолжал Серпуховской, как будто угадав его мысли, - а я тебе говорю наверное . И для этого я хотел тебя видеть.Ты поступил так, как должно было. Это я понимаю, но персеверировать ты не должен. Я только прошу у тебя carte blanche. Я не покровительствую тебе... Хотя отчего же мне и не покровительствовать тебе? Ты столько раз мне покровительствовал! Надеюсь, что наша дружба стоит выше этого. Да, - сказал он нежно, как женщина, улыбаясь ему. - Дай мне carte blanche,выходи из полка, и я втяну тебя незаметно. - Но ты пойми, мне ничего не нужно, - сказал Вронский, - как только то, чтобы все было, как было. Серпуховской встал и стал против него. - Ты сказал, чтобы все было, как было. Я понимаю, что это значит. Но послушай: мы ровесники; может быть, ты больше числом знал женщин, чем я. - Улыбка и жесты Серпуховского говорили, что Вронский не должен бояться, что он нежно и осторожно дотронется до больного места. - Но я женат, и поверь, что, узнав одну свою жену (как кто-то писал), которую ты любишь, ты лучше узнаешь всех женщин, чем если бы ты знал их тысячи. - Сейчас придем!- крикнул Вронский офицеру,заглянувшему в комнату и звавшему их к полковому командиру. Вронскому хотелось теперь дослушать и узнать, что он скажет ему. - И вот тебе мое мнение. Женщины - это главный камень преткновения в деятельности человека. Трудно любить женщину и делать что-нибудь. Для этого есть одно средство с удобством без помехи любить - это женитьба. Как бы, как бы тебе сказать, что я думаю, - говорил Серпуховской, любивший сравнения, - постой, постой! Да, как нести fardeau и делать что-нибудь руками можно только тогда, когда fardeau увязано на спину, - а это женитьба. И это я почувствовал, женившись. У меня вдруг опростались руки. Но без женитьбы тащить за собой этот fardeau - руки будут так полны, что ничего нельзя делать. Посмотри Мазанкова, Крупова. Они погубили свои карьеры из-за женщин. - Какие женщины! - сказал Вронский, вспоминая француженку и актрису, с которыми были в связи названные два человека. - Тем хуже, чем прочнее положение женщины в свете, тем хуже. Это все равно, как уже не то что тащить fardeau руками, а вырывать его у другого. - Ты никогда не любил, - тихо сказал Вронский, глядя пред собой и думая об Анне. - Может быть. Но ты вспомни, что я сказал тебе. И еще: женщины все материальнее мужчин. Мы делаем из любви что-то огромное, а они всегда terrе-а-terre. - Сейчас, сейчас!- обратился он к вошедшему лакею. Но лакей не приходил их звать опять, как он думал. Лакей принес Вронскому записку. - Вам человек принес от княгини Тверской. Вронский распечатал письмо и вспыхнул. - У меня голова заболела, я пойду домой, - сказал он Серпуховскому. - Ну, так прощай. Даешь carte blanche? - После поговорим, я найду тебя в Петербурге. XXII Был уже шестой час, и потому, чтобы поспеть вовремя и вместе с тем не ехать на своих лошадях, которых все знали, Вронский сел в извозчичью карету Яшвина и велел ехать как можно скорее. Ивозчичья старая четвероместная карета была просторна. Он сел в угол, вытянул ноги на переднее место и задумался. Смутное сознание той ясности, в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания - все соединялось в общее впечатление радостного чувства жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено другой и, взяв ее в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько раз всею грудью. Хорошо, очень хорошо! - сказал он себе сам. Он и прежде часто испытывал радостное сознание своего тела, но никогда он так не любил себя, своего тела, как теперь. Ему приятно было чувствовать эту легкую боль в сильной ноге, приятно было мышечное ощущение движений своей груди при дыхании. Тот самый ясный и холодный августовский день, который так безнадежно действовал на Анну, казался ему возбудительно оживляющим и освежал его разгоревшееся от обливания лицо и шею. Запах брильянтина от его усов казался ему особенно приятным на этом свежем воздухе. Все, что он видел в окно кареты, все в этом холодном чистом воздухе, на этом бледном свете заката было так же свежо, весело и сильно, как и он сам: и крыши домов, блестящие в лучах спускавшегося солнца, и резкие очертания заборов и углов построек, и фигуры изредка встречающихся пешеходов и экипажей, и неподвижная зелень дерев и трав, и поля с правильно прорезанными бороздами картофеля, и косые тени, падавшие от домов и от дерев, и от кустов, и от самых борозд картофеля. Все было красиво, как хорошенький пейзаж, только что оконченный и покрытый лаком. - Пошел, пошел!- сказал он кучеру, высунувшись в окно, и, достав из кармана трехрублевую бумажку, сунул ее оглянувшемуся кучеру. Рука извозчика ощупала что-то у фонаря, послышался свист кнута, и карета быстро покатилась по ровному шоссе. Ничего, ничего мне не нужно, кроме этого счастия, - думал он, глядя на костяную шишечку звонка в промежуток между окнами и воображая себе Анну такою, какою он видел ее в последний раз. - И чем дальше, тем больше я люблю ее. Вот и сад казенной дачи Вреде. Где же она тут? Где? Как? Зачем она здесь назначила свидание и пишет в письме Бетси? - подумал он теперь только; но думать было уже некогда. Он остановил кучера, не доезжая до аллеи, и, отворив дверцу, на ходу выскочил из кареты и пошел в аллею, ведшую к дому. В аллее никого не было; но, оглянувшись направо, он увидал ее. Лицо ее было закрыто вуалем, но он обхватил радостным взглядом особенное, ей одной свойственное движение походки, склона плеч и постанова головы, и тотчас же будто электрический ток пробежал по его телу. Он с новой силой почувствовал самого себя, от упругих движений ног до движения легких при дыхании, и что-то защекотало его губы. Сойдясь с ним, она крепко пожала его руку. - Ты не сердишься, что я вызвала тебя? Мне необходимо было тебя видеть, - сказала она; и тот серьезный и строгий склад губ, который он видел из-под вуаля, сразу изменил его душевное настроение. - Я, сердиться! Но как ты приехала, куда? - Все равно, - сказала она, кладя свою руку на его, - пойдем, мне нужно переговорить. Он понял, что что-то случилось и что свидание это не будет радостное. В присутствии ее он не имел своей воли: не зная причины ее тревоги, он чувствовал уже, что та же тревога невольно сообщалась и ему. - Что же? что? - спрашивал он, сжимая локтем ее руку и стараясь прочесть в ее лице ее мысли. Она прошла молча несколько шагов, собираясь с духом, и вдруг остановилась. - Я не сказала тебе вчера, - начала она, быстро тяжело дыша, - что, возвращаясь домой с Алексеем Александровичем, я объявила ему все... сказала, что не могу быть его женой, что... и все сказала. Он слушал ее, невольно склоняясь всем станом, как бы желая этим смягчить для нее тяжесть ее положения. Но как только она сказала это, он вдруг выпрямился, лицо его приняло гордое и строгое выражение. - Да, да, это лучше, тысячу раз лучше! Я понимаю, как тяжело это было, - сказал он. Но она не слушала его слов, она читала его мысли по выражению лица. Она не могла знать, что выражение его лица относилось к первой пришедшей Вронскому мысли - о неизбежности теперь дуэли. Ей никогда и в голову не приходила мысль о дуэли, и поэтому это мимолетное выражение строгости она объяснила иначе. Получив письмо мужа, она знала уже в глубине душ что все останется по-старому, что она не в силах будет пренебречь своим положением, бросить сына и соединиться с любовником. Утро, проведенное у княгини Тверской, еще более утвердило ее в этом. Но свидание это все-таки было для нее чрезвычайно важно. Она надеялась, что это свидание изменит их положение и спасет ее. Если он при этом известии решительно, страстно, без минуты колебания скажет ей: Брось все и беги со мной! она бросит сына и уйдет с ним. Но известие это не произвело в нем того, чего она ожидала: он только чем-то как будто оскорбился. - Мне нисколько не тяжело было. Это сделалось само собой, - сказала она раздражительно, - и вот... - она достала письмо мужа из перчатки. - Я понимаю, понимаю, - перебил он ее, взяв письмо, но не читая его и стараясь ее успокоить, - я одного желал, я одного просил - разорвать это положение, чтобы посвятить свою жизнь твоему счастию. - Зачем ты говоришь мне это? - сказала она. - Разве я могу сомневаться в этом? Если б я сомневалась... - Кто это идет? - сказал вдруг Вронский, указывая на шедших навстречу двух дам. - Может быть, знают нас, - и он поспешно направился, увлекая ее за собою, на боковую дорожку. - Ах, мне все равно!- сказала она. Губы ее задрожали. И ему показалось, что глаза ее со странною злобой смотрели на него из-под вуаля. - Так я говорю, что не в этом дело, я не могу сомневаться в этом; но вот что он пишет мне. Прочти. - Она опять остановилась. Опять, как и в первую минуту, при известии об ее разрыве с мужем, Вронский, читая письмо, невольно отдался тому естественному впечатлению, которое вызывало в нем отношение к оскорбленному мужу. Теперь, когда он держал в руках его письмо, он невольно представлял себе тот вызов, который, вероятно, нынче же или завтра он найдет у себя, и самую дуэль, во время которой он с тем самым холодным и гордым выражением, которое и теперь было на его лице, выстрелив в воздух, будет стоять под выстрелом оскорбленного мужа. И тут же в его голове мелькнула мысль о том, что ему только что говорил Серпуховской и что он сам утром думал - что лучше не связывать себя, - и он знал, что эту мысль он не может передать ей. Прочтя письмо, он поднял на нее глаза, и во взгляде его не было твердости. Она поняла тотчас же, что он уже сам с собой прежде думал об этом. Она знала, что, что бы он ни сказал ей, он скажет не все, что он думает. И она поняла, что последняя надежда ее была обманута. Это было не то, чего она ждала. - Ты видишь, что это за человек, - сказала она дрожащим голосом, - он... - Прости меня, но я радуюсь этому, - перебил Вронский. - Ради бога, дай мне договорить, - прибавил он умоляя ее взглядом дать ему время объяснить свои слова. - Я радуюсь, потому что это не может, никак не может оставаться так, как он предполагает. - Почему же не может? - сдерживая слезы, проговорила Анна, очевидно уже не приписывая никакого значения тому, что он скажет. Она чувствовала, что судьба ее была решена. Вронский хотел сказать, что после неизбежной, по его мнению, дуэли это не могло продолжаться, но сказал другое. - Не может продолжаться. Я надеюсь, что теперь ты оставишь его. Я надеюсь, - он смутился и покраснел, что ты позволишь мне устроить и обдумать нашу жизнь Завтра... - начал было он. Она не дала договорить ему. - А сын? - вскрикнула она. - Ты видишь, что он пишет? - надо оставить его, а я не могу и не хочу сделать это. - Но ради бога, что же лучше? Оставить сына или продолжать это унизительное положение? - Для кого унизительное положение? - Для всех и больше всего для тебя. - Ты говоришь унизительное... не говори этого. Эти слова не имеют для меня смысла, - сказала она дрожащим голосом. Ей не хотелось теперь, чтобы он говорил неправду. Ей оставалась одна его любовь, и она хотела любить его. - Ты пойми, что для меня с того дня, как полюбила тебя, все, все переменилось. Для меня одно и одно - это твоя любовь. Если она моя, то я чувствую себя так высоко, так твердо, что ничто не может для меня быть унизительным. Я горда своим положением, потому что... горда тем... горда... - Она не договорила, чем он была горда. Слезы стыда и отчаяния задушили ее голос Ома остановилась и зарыдала. Он почувствовал тоже, что что-то поднимается к его горлу, щиплет ему в носу, и он первый раз в жизни почувствовал себя готовым заплакать. Он не мог бы сказать, что именно так тронуло его; ему было жалко ее, он чувствовал, что не может помочь ей, и вместе с тем знал, что он виною ее несчастья, что он сделал что-то нехорошее. - Разве невозможен развод? - сказал он слабо. Она, не отвечая, покачала головой. - Разве нельзя взять сына и все-таки оставить его? - Да; но это все от него зависит. Теперь я должна ехать к нему, - сказала она сухо. Ее предчувствие, что все останется по-старому, не обмануло ее. - Во вторник я буду в Петербурге, и все решится. - Да, - сказала она. - Но не будем больше говорить про это. Карета Анны, которую она отсылала и которой велела приехать к решетке сада Вреде, подъехала. Анна простилась с ним и уехала домой. XXIII В понедельник было обычное заседание комиссии 2 июня. Алексей Александрович вошел в залу заседания, поздоровался с членами и председателем, как и обыкновенно, и сел на свое место, положив руку на приготовленные пред ним бумаги. В числе этих бумаг лежали ненужные ему справки и набросанный конспект того заявления, которое он намеревался сделать. Впрочем, ему и не нужны были справки. Он помнил все и не считал нужным повторять в своей памяти то, что он скажет. Он знал, что, когда наступит время и когда он увидит пред собой лицо противника, тщетно старающееся придать себе равнодушное выражение, речь его выльется сама собой лучше, чем он мог теперь приготовиться. Он чувствовал, что содержание его речи было так велико, что каждое слово будет иметь значение. Между тем, слушая обычный доклад, он имел самый невинный, безобидный вид. Никто не думал, глядя на его белые с напухшими жилами руки, так нежно длинными пальцами ощупывавшие оба края лежавшего пред ним листа белой бумаги, и на его с выражением усталости набок склоненную голову, что сейчас из его уст выльются такие речи, которые произведут страшную бурю, заставят членов кричать, перебивая друг друга, и председателя требовать соблюдения порядка. Когда доклад кончился, Алексей Александрович своим тихим тонким голосом объявил, что он имеет сообщить некоторые свои соображения по делу об устройстве инородцев. Внимание обратилось на него. Алексей Александрович откашлялся и, не глядя на своего противника, но избрав, как он это всегда делал при произнесении речей, первое сидевшее перед ним лицо - маленького смирного старичка, не имевшего никогда никакого мнения в комиссии, начал излагать свои соображения. Когда дело дошло до коренного и органического закона, противник вскочил и начал возражать. Стремов, тоже член комиссии и тоже задетый за живое, стал оправдываться, - и вообще произошло бурное заседание; но Алексей Александрович восторжествовал, и его предложение было принято; были назначены три новые комиссии, и на другой день в известном петербургском кругу только и было речи, что об этом заседании. Успех Алексея Александровича был даже больше, чем он ожидал. На другое утро, во вторник, Алексей Александрович, проснувшись, с удовольствием вспомнил вчерашнюю победу и не мог не улыбнуться, хотя и желал казаться равнодушным, когда правитель канцелярии, желая польстить ему, сообщил о слухах, дошедших до него, о происшедшем в комиссии. Занимаясь с правителем канцелярии, Алексей Александрович совершенно забыл о том, что нынче был вторник, день, назначенный им для приезда Анны Аркадьевны, и был удивлен и неприятно поражен, когда человек пришел доложить ему о ее приезде. Анна приехала в Петербург рано утром; за ней была выслана карета по ее телеграмме, и потому Алексей Александрович мог знать о ее приезде. Но когда она приехала, он не встретил ее. Ей сказали, что он еще не выходил и занимается с правителем канцелярии. Она велела сказать мужу, что приехала, прошла в свой кабинет и занялась разбором своих вещей, ожидая, что он придет к ней. Но прошел час, он не приходил. Она вышла в столовую под предлогом распоряжения и нарочно громко говорила, ожидая, что он придет сюда; но он не вышел, хотя она слышала, что он выходил к дверям кабинета, провожая правителя канцелярии. Она знала, что он, по обыкновению, скоро уедет по службе, и ей хотелось до этого видеть его, чтоб отношения их были определены. Она прошлась по зале и с решимостью направилась к нему. Когда она вошла в его кабинет, он в вицмундире, очевидно готовый к отъезду, сидел у маленького стола на который облокотил руки, и уныло смотрел пред собой. Она увидала его прежде, чем он ее, и она поняла, что он думал о ней. Увидав ее, он хотел встать, раздумал, потом лицо его вспыхнуло, чего никогда прежде не видала Анна, и он быстро встал и пошел ей навстречу, глядя не в глаза ей, а выше, на ее лоб и прическу. Он подошел к ней, взял ее за руку и попросил сесть. - Я очень рад, что вы приехали, - сказал он, садясь подле нее, и, очевидно желая сказать что-то, он запнулся. Несколько раз он хотел начать говорить, но останавливался... Несмотря на то, что, готовясь к этому свиданью, она учила себя презирать и обвинять его, она не знала, что сказать ему, и ей было жалко его. И так молчание продолжалось довольно долго. - Сережа здоров? - сказал он и, не дожидаясь ответа, прибавил: - Я не буду обедать дома нынче, и сейчас мне надо ехать. - Я хотела уехать в Москву, - сказала она. - Нет, вы очень, очень хорошо сделали, что приехали, - сказал он и опять умолк. Видя, что он не в силах сам начать говорить, она начала сама. - Алексей Александрович, - сказала она, взглядывая на него и не опуская глаз под его устремленным на ее прическу взором, - я преступная женщина, я дурная женщина, но я то же, что я была, что я сказала вам тогда, и приехала сказать вам, что я не могу ничего переменить. - Я вас не спрашивал об этом, - сказал он, вдруг решительно и с ненавистью глядя ей прямо в глаза, - я так и предполагал. - Под влиянием гнева он, видимо, овладел опять вполне всеми своими способностями. - Но, как я вам говорил тогда и писал, - заговорил он резким, тонким голосом, - я теперь повторяю, что я не обязан этого знать. Я игнорирую это. Не все жены так добры, как вы, чтобы так спешить сообщать столь приятное известие мужьям. - Он особенно ударил на слове приятное . - Я игнорирую это до тех пор, пока свет не знает этого, пока мое имя не опозорено. И поэтому я только предупреждаю вас, что наши отношения должны быть такие, какие они всегда были, и что только в том случае, если вы компрометируете себя, я должен буду принять меры, чтоб оградить свою честь. - Но отношения наши не могут быть такими, как всегда, - робким голосом заговорила Анна, с испугом глядя на него. Когда она увидала опять эти спокойные жесты, услыхала этот пронзительный, детский и насмешливый голос, отвращение к нему уничтожило в ней прежнюю жалость, и она только боялась, но во что бы то ни стало хотела уяснить свое положение. - Я не могу быть вашею женой, когда я... - начала было она. Он засмеялся злым и холодным смехом. - Должно быть, тот род жизни, который вы избрали, отразился на ваших понятиях. Я настолько уважаю или презираю и то и другое... я уважаю прошедшее ваше и презираю настоящее... что я был далек от той интерпретации, которую вы дали моим словам. Анна вздохнула и опустила голову. - Впрочем, не понимаю, как, имея столько независимости, как вы, - продолжал он, разгорячаясь, - объявляя мужу прямо о своей неверности и не находя в этом ничего предосудительного, как кажется, вы находите предосудительным исполнение в отношении к мужу обязанности жены? - Алексей Александрович! Что вам от меня нужно? - Мне нужно, чтоб я не встречал здесь этого человека и чтобы вы вели себя так, чтобы ни свет, ни прислуга не могли обвинить вас... чтобы вы не видали его. Кажется, это не много. И за это вы будете пользоваться правами честной жены, не исполняя ее обязанностей. Вот все, что я имею сказать вам. Теперь мне время ехать. Я не обедаю дома. Он встал и направился к двери. Анна встала тоже Он, молча поклонившись, пропустил ее. XXIV Ночь, проведенная Левиным на копне, не прошла для него даром: то хозяйство, которое он вел, опротивело ему и потеряло для него всякий интерес. Несмотря на превосходный урожай, никогда не было или по крайней мере никогда ему не казалось, чтобы было столько неудач и столько враждебных отношений между им и мужиками, как нынешний год, и причина неудач и этой враждебности была теперь совершенно понятна ему. Прелесть, которую он испытывал в самой работе, происшедшее вследствие того сближение с мужиками, зависть, которую он испытывал к ним, к их жизни, желание перейти в эту жизнь, которое в эту ночь было для него уже не мечтою, но намерением, подробности исполнения которого он обдумывал, - все это так изменило его взгляд на заведенное у него хозяйство, что он не мог уже никак находить в нем прежнего интереса и не мог не видеть того неприятного отношения своего к работникам, которое было основой всего дела. Стада улучшенных коров, таких же, как Пава, вся удобренная, вспаханная плугами земля, девять равных полей, обсаженных лозинами, девяносто десятин глубоко запаханного навоза, рядовые сеялки и т. п. - все это было прекрасно, если б это делалось только им самим или им с товарищами, людьми, сочувствующими ему. Но он ясно видел теперь (работа его над книгой о сельском хозяйстве, в котором главным элементом хозяйства должен был быть работник, много помогла ему в этом), - он ясно видел теперь, что то хозяйство, которое он вел, была только жестокая и упорная борьба между им и работниками, в которой на одной стороне, на его стороне, было постоянное напряженное стремление переделать все на считаемый лучшим образец, на другой же стороне - естественный порядок вещей. И в этой борьбе он видел, что, при величайшем напряжении сил с его стороны и безо всякого усилия и даже намерения с другой, достигалось только то, что хозяйство шло ни в чью и совершенно напрасно портились прекрасные орудия, прекрасная скотина и земля. Главное же - не только совершенно даром пропадала направленная на это дело энергия, но он не мог не чувствовать теперь, когда смысл его хозяйства обнажился для него, что цель его энергии была самая недостойная. В сущности, в чем состояла борьба? Он стоял за каждый свой грош (и не мог не стоять, потому что стоило ему ослабить энергию, и ему бы недостало денег расплачиваться с рабочими), а они только стояли за то, чтобы работать спокойно и приятно, то есть так, как они привыкли. В его интересах было то, чтобы каждый работник сработал как можно больше, притом чтобы не забывался, чтобы старался не сломать веялки, конных граблей, молотилки, чтоб он обдумывал то, что он делает; работнику же хотелось работать как можно приятнее, с отдыхом, и главное - беззаботно и забывшись, не размышляя. В нынешнее лето на каждом шагу Левин видел это. Он посылал скосить клевер на сено, выбрав плохие десятины, проросшие травой и полынью, негодные на семена, - ему скашивали подряд лучшие семенные десятины, оправдываясь тем, что так приказал приказчик, и утешали его тем, что сено будет отличное; но он знал, что это происходило оттого, что эти десятины было косить легче. Он посылал сеноворошилку трясти сено, - ее ломали на первых рядах, потому что скучно было мужику сидеть на козлах под махающими над ним крыльями. И ему говорили: Не извольте беспокоиться, бабы живо растрясут . Плуги оказывались негодящимися, потому что работнику не приходило в голову опустить поднятый резец, и, ворочая силом, он мучал лошадей и портил землю; и его просили быть покойным. Лошадей запускали в пшеницу, потому что ни один работник не хотел быть ночным сторожем, и, несмотря на приказание этого не делать, работники чередовались стеречь ночное, и Ванька, проработав весь день, заснул и каялся в своем грехе, говоря: Воля ваша . Трех лучших телок окормили, потому что без водопоя выпустили на клеверную отаву, и никак не хотели верить, что их раздуло клевером, а рассказывали в утешение, как у соседа сто двенадцать голов в три дня выпало. Все это делалось не потому, что кто-нибудь желал зла Левину или его хозяйству; напротив, он знал, что его любили, считали простым барином (что есть высшая похвала); но делалось это только потому, что хотелось весело и беззаботно работать, и интересы его были им не только чужды и непонятны, но фатально противоположны их самым справедливым интересам. Уже давно Левин чувствовал недовольство своим отношением к хозяйству. Он видел, что лодка его течет, но он не находил и не искал течи, может быть нарочно обманывая себя. Но теперь он не мог более себя обманывать. То хозяйство, которое он вел, стало ему не только не интересно, но отвратительно, и он не мог больше им заниматься. К этому еще присоединилось присутствие в тридцати верстах от него Кити Щербацкой, которую он хотел и не мог видеть. Дарья Александровна Облонская, когда он был у нее, звала его приехать: приехать с тем, чтобы возобновить предложение ее сестре, которая, как она давала чувствовать, теперь примет его. Сам Левин, увидав Кити Щербацкую, понял, что он не переставал любить ее; но он не мог ехать к Облонским, зная, что она там. То, что он сделал ей предложение и она отказала ему, клало между им и ею непреодолимую преграду. Я не могу просить ее быть моею женой потому только, что она не может быть женою того, кого она хотела , - говорил он сам себе. Мысль об этом делала его холодным и враждебным к ней. Я не в силах буду говорить с нею без чувства упрека, смотреть на нее без злобы, и она только еще больше возненавидит меня, как и должно быть. И потом, как я могу теперь, после того, что мне сказала Дарья Александровна, ехать к ним? Разве я могу не показать, что я знаю то, что она сказала мне? И я приеду с великодушием - простить, помиловать ее. Я пред нею в роли прощающего и удостоивающего ее своей любви!.. Зачем мне Дарья Александровна сказала это? Случайно бы я мог увидать ее, и тогда все бы сделалось само собой, но теперь это невозможно,невозможно! Дарья Александровна прислала ему записку, прося у него дамского седла для Кити. Мне сказали, что у вас есть седло, - писала она ему. - Надеюсь, что вы привезете его сами . Этого уже он не мог переносить. Как умная, деликатная женщина могла так унижать сестру! Он написал десять записок и все разорвал и послал седло без всякого ответа. Написать, что он приедет, - нельзя, потому что он не может приехать; написать, что он не может приехать, потому что не может или уезжает, - это еще хуже. Он послал седло без ответа и с сознанием, что он сделал что-то стыдное, на другой же день, передав все опостылевшее хозяйство приказчику, уехал в дальний уезд к приятелю своему Свияжскому, около которого были прекрасные дупелиные болота и который недавно писал ему, прося исполнить давнишнее намерение побывать у него. Дупелиные болота в Суровском уезде давно соблазняли Левина, но он за хозяйственными делами все откладывал эту поездку. Теперь же он рад был уехать и от соседства Щербацких и, главное, от хозяйства, именно на охоту, которая во всех горестях служила ему лучшим утешением. XXV В Суровский уезд не было ни железной, ни почтовой дороги, и Левин ехал на своих в тарантасе. На половине дороги он остановился кормить у богатого мужика. Лысый свежий старик, с широкою рыжею бородой, седою у щек, отворил ворота, прижавшись к верее, чтобы пропустить тройку. Указав кучеру место под навесом на большом, чистом и прибранном новом дворе с обгоревшими сохами, старик попросил Левина в горницу. Чисто одетая молодайка, в калошках на босу ногу, согнувшись, подтирала пол в новых сенях. Она испугалась вбежавшей за Левиным собаки и вскрикнула, но тотчас же засмеялась своему испугу, узнав, что собака не тронет. Показав Левину засученною рукой на дверь в горницу, она спрятала, опять согнувшись, свое красивое лицо и продолжала мыть. - Самовар, что ли? - спросила она. - Да, пожалуйста. Горница была большая, с голландскою печью и перегородкой. Под образами стоял раскрашенный узорами стол, лавка и два стула. У входа был шкафчик с посудой. Ставни были закрыты, мух было мало, и так чисто, что Левин позаботился о том, чтобы Ласка, бежавшая дорогой и купавшаяся в лужах, не натоптала пол, и указал ей место в углу у двери. Оглядев горницу, Левин вышел на задний двор. Благовидная молодайка в калошках, качая пустыми ведрами на коромысле, сбежала впереди его за водой к колодцу. - Живо у меня!- весело крикнул на нее старик и подошел к Левину. - Что, сударь, к Николаю Ивановичу Свияжскому едете? Тоже к нам заезжают, - словоохотно начал он, облокачиваясь на перила крыльца. В середине рассказа старика об его знакомстве с Свияжским ворота опять заскрипели, и на двор въехали работники с поля с сохами и боронами. Запряженные в сохи и бороны лошади были сытые и крупные. Работники, очевидно, были семейные: двое были молодые, в ситцевых рубахах и картузах, другие двое были наемные, в посконных рубахах, - один старик, другой молодой малый. Отойдя от крыльца, старик подошел к лошадям и принялся распрягать. - Что это пахали? - спросил Левин. - Картошки припахивали. Тоже землицу держим. Ты, Федот, мерина-то не пускай, а к колоде поставь, иную запряжем. - Что, батюшка, сошники-то я приказывал взять, принес, что ли? - спросил большой ростом, здоровенный малый, очевидно сын старика. - Во... в санях, - отвечал старик, сматывая кругом снятые вожжи и бросая их наземь. - Наладь, поколе пообедают. Благовидная молодайка с полными, оттягивавшими ей плечи ведрами прошла в сени. Появились откуда-то еще бабы - молодые красивые, средние и старые некрасивые, с детьми и без детей. Самовар загудел в трубе; рабочие и семейные, убравшись с лошадьми, пошли обедать. Левин, достав из коляски свою провизию, пригласил с собою старика напиться чаю. - Да что, уже пили нынче, - сказал старик, очевидно с удовольствием принимая это предложение. - Нешто для компании. За чаем Левин узнал всю историю старикова хозяйства. Старик снял десять лет тому назад у помещицы сто двадцать десятин, а в прошлом году купил их и снимал еще триста у соседнего помещика. Малую часть земли, самую плохую, он раздавал внаймы, а десятин сорок в поле пахал сам своею семьей и двумя наемными рабочими. Старик жаловался, что дело шло плохо. Но Левин понимал, что он жаловался только из приличия, а что хозяйство его процветало. Если бы было плохо, он не купил бы по ста пяти рублей землю, не женил бы трех сыновей и племянника, не построился бы два раза после пожаров, и все лучше и лучше. Несмотря на жалобы старика, видно было, что он справедливо горд своим благосостоянием, горд своими сыновьями, племянником, невестками, лошадьми, коровами и в особенности тем, что держится все это хозяйство. Из разговора со стариком Левин узнал, что он был и не прочь от нововведений. Он сеял много картофелю, и картофель его, который Левин видел, подъезжая, уже отцветал и завязывался, тогда как у Левина только зацветал. Он пахал под картофель плугою, как он называл плуг, взятый у помещика. Он сеял пшеницу. Маленькая подробность о том, что, пропалывая рожь, старик прополонною рожью кормил лошадей, особенно поразила Левина. Сколько раз Левин, видя этот пропадающий прекрасный корм, хотел собирать его; но всегда это оказывалось невозможным. У мужика же это делалось, и он не мог нахвалиться этим кормом. - Чего же бабенкам делать? Вынесут кучки на дорогу, а телега подъедет. - А вот у нас, помещиков, все плохо идет с работниками, - сказал Левин, подавая ему стакан с чаем. - Благодарим, - отвечал старик, взяв стакан, но отказался от сахара, указав на оставшийся обгрызенный им комок. - Где же с работниками вести дело? - сказал он. - Разор один. Вот хоть бы Свияжсков. Мы знаем, какая земля, мак, а тоже не больно хвалятся урожаем. Все недосмотр! - Да вот ты же хозяйничаешь с работниками? - Наше дело мужицкое. Мы до всего сами. Плох - и вон; и своими управимся. - Батюшка, Финоген велел дегтю достать, - сказала вошедшая баба в калошках. - Так-то, сударь!- сказал старик, вставая, перекрестился продолжительно, поблагодарил Левина и вышел. Когда Левин вошел в черную избу, чтобы вызвать своего кучера, он увидал всю семью мужчин за столом. Бабы прислуживали стоя. Молодой здоровенный сын, с полным ртом каши, что-то рассказывал смешное, и все хохотали, и в особенности весело баба в калошках, подливавшая щи в чашку. Очень может быть, что благовидное лицо бабы в калошках много содействовало тому впечатлению благоустройства, которое произвел на Левина этот крестьянский дом, но впечатление это было так сильно, что Левин никак не мог отделаться от него. И всю дорогу от старика до Свияжского нет-нет и опять вспоминал об этом хозяйстве, как будто что-то в этом впечатлении требовало его особенного внимания. XXVI Свияжский был предводителем в своем уезде. Он был пятью годами старше Левина и давно женат. В доме его жила молодая его свояченица, очень симпатичная Левину девушка. И Левин знал, что Свияжский и его жена очень желали выдать за него эту девушку. Он знал это несомненно, как знают это всегда молодые люди, так называемые женихи, хотя никогда никому не решился бы сказать этого, и знал тоже и то, что, несмотря на то, что он хотел жениться, несмотря на то, что по всем данным эта весьма привлекательная девушка должна была быть прекрасною женой, он так же мало мог жениться на ней, даже если б он и не был влюблен в Кити Щербацкую, как улететь на небо. И это знание отравляло ему то удовольствие, которое он надеялся иметь от поездки к Свияжскому. Получив письмо Свияжского с приглашением на охоту, Левин тотчас же подумал об этом, но, несмотря на это, решил, что такие виды на него Свияжского есть только его ни на чем не основанное предположение, и потому он все-таки поедет. Кроме того, в глубине души ему хотелось испытать себя, примериться опять к этой девушке. Домашняя же жизнь Свияжских была в высшей степени приятна, и сам Свияжский, самый лучший тип земского деятеля, какой только знал Левин, был для Левина всегда чрезвычайно интересен. Свияжский был один из тех, всегда удивительных для Левина людей, рассуждение которых, очень последовательное, хотя и никогда не самостоятельное, идет само по себе, а жизнь, чрезвычайно определенная и твердая в своем направлении, идет сама по себе, совершенно независимо и почти всегда вразрез с рассуждением. Свияжский был человек чрезвычайно либеральный. Он презирал дворянство и считал большинство дворян тайными, от робости только не выражавшимися, крепостниками. Он считал Россию погибшею страной, вроде Турции, и правительство России столь дурным, что никогда не позволял себе даже серьезно критиковать действия правительства, и вместе с тем служил и был образцовым дворянским предводителем и в дорогу всегда надевал с кокардой и с красным околышем фуражку. Он полагал, что жизнь человеческая возможна только за границей, куда он и уезжал жить при первой возможности, а вместе с тем вел в России очень сложное и усовершенствованное хозяйство и с чрезвычайным интересом следил за всем и знал все, что делалось в России. Он считал русского мужика стоящим по развитию на переходной ступени от обезьяны к человеку, а вместе с тем на земских выборах охотнее всех пожимал руку мужикам и выслушивал их мнения.. Он не верил ни в чох, ни в смерть, но был очень озабочен вопросом улучшения быта духовенства и сокращения приходов, причем особенно хлопотал, чтобы церковь осталась в его селе. В женском вопросе он был на стороне крайних сторонников полной свободы женщин и в особенности их права на труд, но жил с женою так, что все любовались их дружною бездетною семейною жизнью, и устроил жизнь своей жены так, что она ничего не делала и не могла делать, кроме общей с мужем заботы, как получше и повеселее провести время. Если бы Левин не имел свойства объяснять себе людей с самой хорошей стороны, характер Свияжского не представлял бы для него никакого затруднения и вопроса; он бы сказал себе: дурак или дрянь, и все бы было ясно. Но он не мог сказать дурак , потому что Свияжский был несомненно не только очень умный, но очень образованный и необыкновенно просто носящий свое образование человек. Не было предмета, которого бы он не знал; но он показывал свое знание, только когда бывал вынуждаем к этому. Еще меньше мог Левин сказать, что он был дрянь, потому что Свияжский был несомненно честный, добрый, умный человек, который весело, оживленно, постоянно делал дело, высоко ценимое всеми его окружающими, и уже наверное никогда сознательно не делал и не мог сделать ничего дурного. Левин старался понять и не понимал и всегда, как на живую загадку, смотрел на него и на его жизнь. Они были дружны с Левиным, и поэтому Левин позволял себе допытывать Свияжского, добираться до самой основы его взгляда на жизнь; но всегда это было тщетно. Каждый раз, как Левин пытался проникнуть дальше открытых для всех дверей приемных комнат ума Свияжского, он замечал, что Свияжский слегка смущался; чуть заметный испуг выражался в его взгляде, как будто он боялся, что Левин поймет его, и он давал добродушный и веселый отпор. Теперь, после своего разочарования в хозяйстве, Левину особенно приятно было побывать у Свияжского. Не говоря о том, что она него весело действовал вид этих счастливых, довольных собою и всеми голубков, их благоустроенного гнезда, ему хотелось теперь, чувствуя себя столь недовольным своею жизнью, добраться в Свияжском до того секрета, который давал ему такую ясность, определенность и веселость в жизни. Кроме того, Левин знал, что он увидит у Свияжского помещиков-соседей, и ему теперь особенно интересно было поговорить, послушать о хозяйстве те самые разговоры об урожае, найме рабочих и т. п., которые, Левин знал, принято считать чем-то очень низким, но которые теперь для Левина казались одними важными. Это, может быть, не важно было при крепостном праве или не важно в Англии. В обоих случаях самые условия определены; но у нас теперь, когда все это переворотилось и только укладывается, вопрос о том, как уложатся эти условия, есть только один важный вопрос в России , - думал Левин. Охота оказалась хуже, чем ожидал Левин. Болото высохло, и дупелей совсем не было. Он проходил целый день и принес только три штуки, но зато принес, как и всегда с охоты, отличный аппетит, отличное расположение духа и то возбужденное умственное состояние, которым всегда сопровождалось у него сильное физическое движение. И на охоте, в то время когда он, казалось, ни о чем не думал, нет-нет, и опять ему вспоминался старик со своею семьей, и впечатление это как будто требовало к себе не только внимания, но и разрешения чего-то с ним связанного. Вечером, за чаем, в присутствии двух помещиков, приехавших по каким-то делам опеки, завязался тот самый интересный разговор, какого и ожидал Левин. Левин сидел подле хозяйки у чайного стола и должен был вести разговор с нею и свояченицей, сидевшею против него. Хозяйка была круглолицая, белокурая и невысокая женщина, вся сияющая ямочками и улыбками. Левин старался чрез нее выпытать решение той для него важной загадки, которую представлял ее муж; но он не имел полной свободы мыслей, потому что ему было мучительно неловко. Мучительно неловко ему было оттого, что против него сидела свояченица в особенном, для него, ему казалось, надетом платье, с особенным в виде трапеции вырезом на белой груди; этот четвероугольный вырез, несмотря на то,что грудь была очень белая, или особенно потому, что она была очень белая, лишал Левина свободы мысли. Он воображал себе, вероятно, ошибочно, что вырез этот сделан на его счет, и считал себя не вправе смотреть на него и старался не смотреть на него; но чувствовал, что он виноват уж за одно то, что вырез сделан. Левину казалось, что он кого-то обманывает, что ему следует объяснить что-то, но что объяснить этого никак нельзя, и потому он беспрестанно краснел, был беспокоен и неловок. Неловкость его сообщалась и хорошенькой свояченице. Но хозяйка, казалось, не замечала этого и нарочно втягивала ее в разговор. - Вы говорите, - продолжала хозяйка начатый разговор, - что мужа не может интересовать все русское. Напротив, он весел бывает за границей, но никогда так, как здесь. Здесь он чувствует себя в своей сфере. Ему столько дела, и он имеет дар всем интересоваться. Ах, вы не были в нашей школе? - Я видел... Это плющом обвитый домик? - Да, это Настино дело, - сказала она, указывая на сестру. - Вы сами учите? - спросил Левин, стараясь смотреть мимо выреза, но чувствуя, что, куда бы он ни смотрел в ту сторону, он будет видеть вырез. - Да, я сама учила и учу, но у нас прекрасная учительница. И гимнастику мы ввели. - Нет, я благодарю, я не хочу больше чаю, - сказал Левин и, чувствуя, что он делает неучтивость, но не в силах более продолжать этот разговор, краснея, встал. - Я слышу очень интересный разговор, - прибавил он и подошел к другому концу стола, у которого сидел хозяин с двумя помещиками. Свияжский сидел боком к столу, облокоченною рукой поворачивая чашку, другою выпуская, как бы нюхая. Он блестящими черными глазами смотрел прямо на горячившегося помещика с седыми усами и, видимо, находил забаву в его речах. Помещик жаловался на народ. Левину ясно было, что Свияжский знает такой ответ на жалобы помещика, который сразу уничтожит весь смысл его речи, но что по своему положению он не может сказать этого ответа и слушает не без удовольствия комическую речь помещика. Помещик с седыми усами был, очевидно, закоренелый крепостник и деревенский старожил, страстный сельский хозяин. Признаки эти Левин видел и в одежде - старомодном, потертом сюртуке, видимо непривычном помещику, и в его умных, нахмуренных глазах, и в складной русской речи, и в усвоенном, очевидно, долгим опытом повелительном тоне, и в решительных движениях больших, красивых, загорелых рук с одним старым обручальным кольцом на безыменке. XXVII - Только если бы не жалко бросить, что заведено... трудов положено много... махнул бы на все рукой, продал бы, поехал бы, как Николай Иваныч... Елену слушать, - сказал помещик с осветившею его умное старое лицо приятною улыбкой. - Да вот не бросаете же, - сказал Николай Иванович Свияжский, - стало быть, расчеты есть. - Расчет один, что дома живу, непокупное, ненанятое. Да еще все надеешься, что образумится народ. А то, верите ли, - это пьянство, распутство! Все переделились, ни лошаденки, ни коровенки. С голоду дохнет, а возьмите его в работники наймите - он вам норовит напортить, да еще к мировому судье. - Зато и вы пожалуетесь мировому судье, - сказал Свияжский. - Я пожалуюсь? Да ни за что на свете! Разговоры такие пойдут, что и не рад жалобе! Вот на заводе - взяли задатки, ушли. Что ж мировой судья? Оправдал, только и держится все волостным судом да старшиной. Этот отпорет его по-старинному. А не будь этого - бросай все! Беги на край света! Очевидно, помещик дразнил Свияжского, но Свияжский не только не сердился, но, видимо, забавлялся этим. - Да вот ведем же мы свое хозяйство без этих мер, - сказал он улыбаясь, - я, Левин, они. Он указал на другого помещика. - Да, у Михаила Петровича идет, а спросите-ка как? Это разве рациональное хозяйство? - сказал помещик, очевидно щеголяя словом рациональное . - У меня хозяйство простое, - сказал Михаил Петрович. - Благодарю бога. Мое хозяйство все, чтобы денежки к осенним податям были готовы. Приходят мужички: батюшка, отец, вызволь! Ну, свои всў соседи мужики, жалко. Ну, дашь на первую треть, только скажешь: помнить, ребята, я вам помог, и вы помогите, когда нужда - посев ли овсяный, уборка сена, жнитво, ну и выговоришь, по скольку с тягла. Тоже есть бессовестные и из них, это правда. Левин, зная давно эти патриархальные приемы, переглянулся с Свияжским и перебил Михаила Петровича, обращаясь опять к помещику с седыми усами. - Так вы как же полагаете? - спросил он, - как же теперь надо вести хозяйство? - Да так же и вести, как Михаил Петрович: или отдать исполу, или внаймы мужикам; это можно,но только этим самым уничтожается общее богатство государства. Где земля у меня при крепостном труде и хорошем хозяйстве приносила сам-девять, она исполу принесет самтретей. Погубила Россию эмансипация! Свияжский поглядел улыбающимися глазами на Левина и даже сделал ему чуть заметный насмешливый знак; но Левин не находил слов помещика смешными, - он понимал их больше, чем он понимал Свияжского. Многое же из того, что дальше говорил помещик, доказывая, почему Россия погублена эмансипацией, показалось ему даже очень верным, для него новым и неопровержимым. Помещик, очевидно, говорил свою собственную мысль, что так редко бывает, и мысль, к которой он приведен был не желанием занять чем-нибудь праздный ум, а мысль, которая выросла из условий его жизни, которую он высидел в своем деревенском уединении и со всех сторон обдумал. - Дело, изволите видеть, в том, что всякий прогресс совершается только властью, - говорил он, очевидно желая показать, что он не чужд образованию. - Возьмите реформы Петра, Екатерины, Александра. Возьмите европейскую историю. Тем более прогресс в земледельческом быту. Хоть картофель - и тот вводился у нас силой. Ведь сохой тоже не всегда пахали. Тоже ввели ее, может быть, при уделах, но, наверно, ввели силою. Теперь, в наше время, мы, помещики, при крепостном праве вели свое хозяйство с усовершенствованиями; и сушилки, и веялки, и возка навоза, и все орудия - всў мы вводили своею властью, и мужики сначала противились, а потом подражали нам. Теперь-с, при уничтожении крепостного права, у нас отняли власть, и хозяйство наше, то, где оно поднято на высокий уровень, должно опуститься к самому дикому, первобытному состоянию. Так я понимаю.. - Да почему же? Если оно рационально, то вы можете наймом вести его, - сказал Свияжский. - Власти нет-с. Кем я его буду вести? позвольте спросить. Вот она - рабочая сила, главный элемент хозяйства , - подумал Левин. - Рабочими. - Рабочие не хотят работать хорошо и работать хорошими орудиями. Рабочий наш только одно знает - напиться, как свинья, пьяный и испортит все, что вы ему дадите. Лошадей опоит, сбрую хорошую оборвет, колесо шинованное сменит, пропьет, в молотилку шкворень пустит, чтобы ее сломать. Ему тошно видеть все, что не по его. От этого и спустился весь уровень хозяйства. Земли заброшены, заросли полынями или розданы мужикам, и где производили миллион, производят сотни тысяч четвертей; общее богатство уменьшилось. Если бы сделали то же, да с расчетом... И он начал развивать свой план освобождения, при котором были бы устранены эти неудобства. Левина не интересовало это, но, когда он кончил, Левин вернулся к первому его положению и сказал, обращаясь к Свияжскому и стараясь вызвать его на высказывание своего серьезного мнения: - То, что уровень хозяйства спускается и что при наших отношениях к рабочим нет возможности вести выгодно рациональное хозяйство, это совершенно справедливо, - сказал он. - Я не нахожу, - уже серьезно возразил Свияжский, - я только вижу то, что мы не умеем вести хозяйство и что, напротив, то хозяйство, которое мы вели при крепостном праве, не то что слишком высоко, а слишком низко. У нас нет ни машин, ни рабочего скота хорошего, ни управления настоящего, ни считать мы не умеем. Спросите у хозяина, - он не знает, что ему выгодно, что невыгодно. - Итальянская бухгалтерия, - сказал иронически помещик. - Там как ни считай, как вам всў перепортят, барыша не будет. - Зачем же перепортят? Дрянную молотилку, российский топчачок ваш, сломают, а мою паровую не сломают. Лошаденку расейскую, как это? тасканской породы, что за хвост таскать, вам испортят, а заведите першеронов или хоть битюгов, их не испортят. И так все. Нам выше надо поднимать хозяйство. - Да было бы из чего, Николай Иваныч! Вам хорошо, а я сына в университете содержи, малых в гимназии воспитывай, - так мне першеронов не купить. - А на это банки. - Чтобы последнее с молотка продали? Нет, благодарю! - Я не согласен, что нужно и можно поднять еще выше уровень хозяйства, - сказал Левин. - Я занимаюсь этим, и у меня есть средства, а я ничего не мог сделать. Банки не знаю кому полезны. Я по крайней мере на что ни затрачивал деньги в хозяйстве, все с убытком: скотина - убыток, машина - убыток. - Вот это верно, - засмеявшись даже от удовольствия, подтвердил помещик с седыми усами. - И я не один, - продолжал Левин, - я сошлюсь на всех хозяев, ведущих рационально дело; все, за редкими исключениями, ведут дело в убыток. Ну, вы скажите,что ваше хозяйство - выгодно? - сказал Левин, и тотчас же во взгляде Свияжского Левин заметил то мимолетное выражение испуга, которое он замечал, когда хотел проникнуть далее приемных комнат ума Свияжского. Кроме того, этот вопрос со стороны Левина был не совсем добросовестен. Хозяйка за чаем только что говорила ему, что они нынче летом приглашали из Москвы немца, знатока бухгалтерии, который за пятьсот рублей вознаграждения учел их хозяйство и нашел, что оно приносит убытка три тысячи с чем-то рублей. Она не помнила именно сколько, но, кажется, немец высчитал до четверти копейки. Помещик при упоминании о выгодах хозяйства Свияжского улыбнулся, очевидно, зная, какой мог быть барыш у соседа и предводителя. - Может быть, невыгодно, - отвечал Свияжский. - Это только доказывает, или что я плохой хозяин, или что я затрачиваю капитал на увеличение ренты. - Ах, рента! - с ужасом воскликнул Левин. - Может быть, есть рента в Европе, где земля стала лучше от положенного на нее труда, но у нас вся земля становится хуже от положенного труда, то есть что ее выпашут, - стало быть, нет ренты. - Как нет ренты? Это закон. - То мы вне закона: рента ничего для нас не объяснит, а, напротив, запутает. Нет, вы скажите, как учение о ренте может быть... - Хотите простокваши? Маша, пришли нам сюда простокваши или малины, - обратился он к жене. - Нынче замечательно поздно малина держится. И в самом приятном расположении духа Свияжский встал и отошел, видимо предполагая, что разговор окончен на том самом месте, где Левину казалось, что он только начинается. Лишившись собеседника, Левин продолжал разговор с помещиком, стараясь доказать ему, что все затруднение происходит оттого, что мы не хотим знать свойств, привычек нашего рабочего; но помещик был, как и все люди, самобытно и уединенно думающие, туг к пониманию чужой мысли и особенно пристрастен к своей. Он настаивал на том, что русский мужик есть свинья и любит свинство, и, чтобы вывести его из свинства, нужна власть, а ее нет, нужна палка, а мы стали так либеральны, что заменили тысячелетнюю палку вдруг какими-то адвокатами и заключениями, при которых негодных вонючих мужиков кормят хорошим супом и высчитывают им кубические футы воздуха. - Отчего вы думаете, - говорил Левин, стараясь вернуться к вопросу, - что нельзя найти такого отношения к рабочей силе, при которой работа была бы производительна? - Никогда этого с русским народом не будет! Власти нет, - отвечал помещик. - Как же новые условия могут быть найдены? - сказал Свияжский, поев простокваши, закурив папиросу и опять подойдя к спорящим. - Все возможные отношения к рабочей силе определены и изучены, - сказал он. - Остаток варварства - первобытная община с круговою порукой сама собой распадается, крепостное право уничтожилось, остается только свободный труд, и формы его определены и готовы, и надо брать их. Батрак, поденный, фермер - и из этого вы не выйдете. - Но Европа недовольна этими формами. - Недовольна и ищет новых. И найдет, вероятно. - Я про то только и говорю, - отвечал Левин. - Почему же нам не искать с своей стороны? - Потому что это все равно, что придумывать вновь приемы для постройки железных дорог. Они готовы, придуманы. - Но если они нам не приходятся, если они глупы? - сказал Левин. И опять он заметил выражение испуга в глазах Свияжского. - Да, это: мы шапками закидаем, мы нашли то, чего ищет Европа! Все это я знаю, но, извините меня, вы знаете ли все, что сделано в Европе по вопросу об устройстве рабочих? - Нет, плохо. - Этот вопрос занимает теперь лучшие умы в Европе. Шульце-Деличевское направление... Потом вся эта громадная литература рабочего вопроса, самого либерального лассалевского направления... Мильгаузенское устройство - это уже факт, вы, верно, знаете. - Я имею понятие, но очень смутное. - Нет, вы только говорите; вы, верно, знаете все это не хуже меня. Я, разумеется, не социальный профессор, но меня это интересовало, и, право, если вас интересует, вы займитесь. - Но к чему же они пришли? - Виноват... Помещики встали, и Свияжский, опять остановив Левина в его неприятной привычке заглядывать в то, что сзади приемных комнат его ума, пошел провожать своих гостей. XXVIII Левину невыносимо скучно было в этот вечер с дамами: его, как никогда прежде, волновала мысль о том, что то недовольство хозяйством, которое он теперь испытывал, есть не исключительное его положение, а общее условие, в котором находится дело в России, что устройство какого-нибудь такого отношения рабочих, где бы они работали, как у мужика на половине дороги, есть не мечта, а задача, которую необходимо решить. И ему казалось, что эту задачу можно решить и должно попытаться это сделать. Простившись с дамами и обещав пробыть завтра еще целый день, с тем чтобы вместе ехать верхом осматривать интересный провал в казенном лесу, Левин перед сном зашел в кабинет хозяина, чтобы взять книги о рабочем вопросе, которые Свияжский предложил ему. Кабинет Свияжского была огромная комната, обставленяая шкафами с книгами и с двумя столами - одним массивным письменным, стоявшим посередине комнаты, и другим круглым, уложенным, звездою вокруг лампы, на разных языках последними нумерами газет и журналов. У письменного стола была стойка с подразделенными золотыми ярлыками ящиками различного рода дел. Свияжский достал книги и сел в качающееся кресло. - Что это вы смотрите? - сказал он Левину, который, остановившись у круглого стола, переглядывал журналы. - Ах да, тут очень интересная статья, - сказал Свияжский про журнал, который Левин держал в руках. - Оказывается, - прибавил он с веселым оживлением, - что главным виновником раздела Польши был совсем не Фридрих. Оказывается... И он с свойственною ему ясностью рассказал вкратце эти новые, очень важные и интересные открытия. Несмотря на то, что Левина занимала теперь больше всего мысль о хозяйстве, он, слушая хозяина, спрашивал себя: Что там в нем сидит? И почему, почему ему интересен раздел Польши? Когда Свияжский кончил, Левин невольно спросил: Ну так что же? Но ничего не было. Было только интересно то, что оказывалось . Но Свияжский не объяснил и не нашел нужным объяснять, почему это было ему интересно. - Да, но меня очень заинтересовал сердитый помещик, - вздохнув, сказал Левин. - Он умен и много правды говорил. - Ах, подите! Закоренелый тайный крепостник, как они все! - сказал Свияжский. - Коих вы предводитель... - Да, только я их предводительствую в другую сторону, - смеясь, сказал Свияжский. - Меня очень занимает вот что, - сказал Левин. - Он прав, что дело наше, то есть рационального хозяйства, нейдет, что идет только хозяйство ростовщическое, как у этого тихонького, или самое простое. Кто в этом виноват? - Разумеется, мы сами. Да и потом, неправда, что оно нейдет. У Васильчикова идет. - Завод... - Но я все-таки не знаю, что вас удивляет. Народ стоит на такой низкой степени и материального и нравственного развития, что, очевидно, он должен противодействовать всему, что ему чуждо. В Европе рациональное хозяйство идет потому, что народ образован; стало быть, у нас надо образовать народ, - вот и все. - Но как же образовать народ? - Чтоб образовать народ, нужны три вещи: школы, школы и школы. - Но вы сами сказали, что народ стоит на низкой степени материального развития. Чем же тут помогут школы? - Знаете, вы напоминаете мне анекдот о советах больному: Вы бы попробовали слабительное . - Давали: хуже . - Попробуйте пиявки . - Пробовали: хуже . - Ну, так уж только молитесь богу . - Пробовали: хуже . Так и мы с вами. Я говорю политическая экономия, вы говорите - хуже. Я говорю социализм - хуже. Образование - хуже. - Да чем же помогут школы? - Дадут ему другие потребности. - Вот этого я никогда не понимал, - с горячностью возразил Левин. - Каким образом школы помогут народу улучшить свое материальное состояние? Вы говорите, школы, образование дадут ему новые потребности. Тем хуже, потому что он не в силах будет удовлетворить им. А каким образом знание сложения и вычитания и катехизиса поможет ему улучшить свое материальное состояние, я никогда не мог понять. Я третьего дня вечером встретил бабу с грудным ребенком и спросил ее, куда она идет. Она говорит: К бабке ходила, на мальчика крикса напала, так носила лечить . Я спросил,как бабка лечит криксу. Ребеночка к курам на насесть сажает и приговаривает что-то . - Ну вот, вы сами говорите! Чтоб она не носила лечить криксу на насесть, для этого нужно... - весело улыбаясь, сказал Свияжский. - Ах нет! - с досадой сказал Левин, - это лечение для меня только подобие лечения народа школами. Народ беден и необразован - это мы видим так же верно, как баба видит криксу, потому что ребенок кричит. Но почему от этой беды - бедности и необразования - помогут школы, так же непонятно, как непонятно, почему от криксы помогут куры на насести. Надо помочь тому, от чего он беден. - Ну, в этом вы по крайней мере сходитесь со Спенсером, которого вы так не любите; он говорит тоже, что образование может быть следствием большего благосостояния и удобства жизни, частых омовений, как он говорит, но не умения читать и считать... - Ну вот, я очень рад или, напротив, очень не рад, что сошелся со Спенсером; только это я давно знаю. Школы не помогут, а поможет такое экономическое устройство, при котором народ будет богаче, будет больше досуга, - и тогда будут и школы. - Однако во всей Европе теперь школы обязательны. - А как же вы сами, согласны в этом со Спенсером? - спросил Левин. Но в глазах Свияжского мелькнуло выражение испуга, и он, улыбаясь, сказал: - Нет, эта крикса превосходна! Неужели вы сами слышали? Левин видел, что так и не найдет он связи жизни этого человека с его мыслями. Очевидно, ему совершенно было все равно, к чему приведет его рассуждение; ему нужен был только процесс рассуждения. И ему неприятно было, когда процесс рассуждения заводил его в тупой переулок. Этого только он не любил и избегал, переводя разговор на что-нибудь приятно-веселое. Все впечатления этого дня, начиная с впечатления мужика на половине дороги, которое служило как бы основным базисом всех нынешних впечатлений и мыслей, сильно взволновали Левина. Этот милый Свияжский, держащий при себе мысли только для общественного употребления и, очевидно, имеющий другие какие-то, тайные для Левина, основы жизни, и вместе с тем он с толпой, имя которой легион, руководящий общественным мнением чуждыми ему мыслями; этот озлобленный помещик, совершенно правый в своих рассуждениях, вымученных жизнью, но неправый своим озлоблением к целому классу, и самому лучшему классу России; собственное недовольство своею деятельностью и смутная надежда найти поправку всему этому - все это сливалось в чувство внутренней тревоги и ожидание близкого разрешения. Оставшись в отведенной комнате, лежа на пружинном тюфяке, подкидывавшем неожиданно при каждом движении его руки и ноги, Левин долго не спал. Ни один разговор со Свияжским, хотя и много умного было сказано им, не интересовал Левина; но доводы помещика требовали обсуждения. Левин невольно вспомнил все его слова и поправлял в своем воображении то, что он отвечал ему. Да, я должен был сказать ему: вы говорите, что хозяйство наше нейдет потому, что мужик ненавидит все усовершенствования и что их надо вводить властью; но если бы хозяйство совсем не шло без этих усовершенствований, вы бы были правы; но оно идет, и идет только там где рабочий действует сообразно с своими привычками, как у старика на половине дороги. Ваше и наше общее недовольство хозяйством доказывает, что виноваты мы или рабочие. Мы давно уже ломим по-своему, по-европейски, не спрашиваясь о свойствах рабочей силы. Попробуем признать рабочую силу не идеальною рабочею силой , а русским мужиком с его инстинктами и будем устраивать сообразно с этим хозяйство. Представьте себе, - должен бы я был сказать ему, - что у вас хозяйство ведется, как у старика, что вы нашли средство заинтересовывать рабочих в успехе работы и нашли ту же середину в усовершенствованиях, которую они признают, - и вы, не истощая почвы, получите вдвое, втрое против прежнего. Разделите пополам, отдайте половину рабочей силе; та разность, которая вам останется, будет больше, и рабочей силе достанется больше. А чтобы сделать это, надо спустить уровень хозяйства и заинтересовать рабочих в успехе хозяйства. Как это сделать - это вопрос подробностей, но несомненно, что это возможно. Мысль эта привела Левина в сильное волнение. Он не спал половину ночи, обдумывая подробности для приведения мысли в исполнение. Он не сбирался уезжать на другой день, но теперь решил, что уедет рано утром домой. Кроме того, эта свояченица с вырезом в платье производила в нем чувство, подобное стыду и раскаянию в совершенном дурном поступке. Главное же, ему нужно было ехать не откладывая: надо успеть предложить мужикам новый проект, прежде чем посеяно озимое, с тем чтобы сеять его уже на новых основаниях. Он решил перевернуть все прежнее хозяйство. XXIX Исполнение плана Левина представляло много трудностей; но он бился, сколько было сил, и достиг хотя и не того, чего он желал, но того, что он мог, не обманывая себя, верить, что дело это стоило работы. Одна из главных трудностей была та, что хозяйство уже шло, что нельзя было остановить все и начать все сначала, а надо было на ходу перелаживать машину. Когда он, в тот же вечер, как приехал домой, сообщил приказчику свои планы, приказчик с видимым удовольствием согласился с тою частью речи, которая показывала, что все делаемое до сих пор было вздор и невыгодно. Приказчик сказал, что он давно говорил это, но что его не хотели слушать. Что же касалось до предложения, сделанного Левиным, - принять участие, как пайщику, вместе с работниками во всем хозяйственном предприятии, то приказчик на это выразил только большое уныние и никакого определенного мнения, а тотчас заговорил о необходимости назавтра свезти остальные снопы ржи и послать двоить, так что Левин почувствовал, что теперь не до этого. Заговаривая с мужиками о том же и делая им предложения сдачи на новых условиях земель, он тоже сталкивался с тем главным затруднением, что они были так заняты текущей работой дня, что им некогда было обдумывать выгоды и невыгоды предприятия. Наивный мужик Иван-скотник, казалось, понял вполне предложение Левина - принять с семьей участие в выгодах скотного двора - и вполне сочувствовал этому предприятию. Но когда Левин внушал ему будущие выгоды, на лице Ивана выражалась тревога и сожаление, что он не может всего дослушать, и он поспешно находил себе какое-нибудь не терпящее отлагательства дело: или брался за вилы докидывать сено из денника, или наливать воду, или подчищать навоз. Другая трудность состояла в непобедимом недоверии крестьян к тому, чтобы цель помещика могла состоять в чем-нибудь другом, кроме желания обобрать их сколько можно. Они были твердо уверены, что настоящая цель его (что бы он ни сказал им) будет всегда в том, чего он не скажет им. И сами они, высказываясь, говорили многое, но никогда не говорили того, в чем состояла их настоящая цель. Кроме того (Левин чувствовал, что желчный помещик был прав), крестьяне первым и неизменным условием какого бы то ни было соглашения ставили то, чтобы они не были принуждаемы к каким бы то ни было новым приемам хозяйства и к употреблению новых орудий. Они соглашались, что плуг пашет лучше, что скоропашка работает успешнее, но они находили тысячи причин, почему нельзя было им употреблять ни то, ни другое, и хотя он и убежден был, что надо спустить уровень хозяйства, ему жалко было отказаться от усовершенствований, выгода которых была так очевидна. Но, несмотря на все эти трудности, он добился своего, и к осени дело пошло, или по крайней мере ему так казалось. Сначала Левин думал сдать все хозяйство, как оно было, мужикам, работникам и приказчику на новых товарищеских условиях, но очень скоро убедился, что это невозможно, и решился подразделить хозяйство. Скотный двор, сад, огород, покосы, поля, разделенные на несколько отделов, должны были составить отдельные статьи. Наивный Иван-скотник, лучше всех, казалось Левину, понявший дело, подобрав себе артель, преимущественно из своей семьи, стал участником скотного двора. Дальнее поле, лежавшее восемь лет в залежах под пусками, было взято с помощью умного плотника Федора Резунова шестью семьями мужиков на новых общественных основаниях, и мужик Шураев снял на тех же условиях все огороды. Остальное еще было по-старому, но эти три статьи были началом нового устройства и вполне занимали Левина. Правда, что на скотном дворе дело шло до сих пор не лучше, чем прежде, и Иван сильно противодействовал теплому помещению коров и сливочному маслу, утверждая, что корове на холоду потребуется меньше корму и что сметанное масло спорее, и требовал жалованья, как и в старину, и нисколько не интересовался тем, что деньги, получаемые им, были не жалованье, а выдача вперед доли барыша. Правда, что компания Федора Резунова не передвоила под посев плугами, как было уговорено,оправдываясь тем, что время коротко. Правда, мужики этой компании, хотя и условились вести это дело на новых основаниях, называли эту землю не общею, а испольною, и не раз и мужики этой артели и сам Резунов говорили Левину: Получили бы денежки за землю, и вам покойнее и нам бы развяза . Кроме того, мужики эти всў откладывали под разными предлогами условленную с ними постройку на этой земле скотного двора и риги и оттянули до зимы. Правда, Шураев снятые им огороды хотел было раздать по мелочам мужикам. Он, очевидно, совершенно превратно и, казалось, умышленно превратно понял условия, на которых ему была сдана земля. Правда, часто, разговаривая с мужиками и разъясняя им все выгоды предприятия, Левин чувствовал, что мужики слушают при этом только пение его голоса и знают твердо, что, что бы он ни говорил, они не дадутся ему в обман. В особенности чувствовал он это, когда говорил . с самым умным из мужиков, Резуновым, и заметил ту игру в глазах Резунова, которая ясно показывала и насмешку над Левиным и твердую уверенность, что если будет кто обманут, то уж никак не он, Резунов. Но, несмотря на все это, Левин думал, что дело шло и что, строго ведя счеты и настаивая на своем, он докажет им в будущем выгоды такого устройства и что тогда дело пойдет само собой. Дела эти вместе с остальным хозяйством, оставшимся на его руках, вместе с работой кабинетною над своею книгой так занимали все лето Левина, что он почти и не ездил на охоту. Он узнал в конце августа о том, что Облонские уехали в Москву, от их человека, привезшего назад седло. Он чувствовал, что, не ответив на письмо Дарьи Александровны, своею невежливостью, о которой он без краски стыда не мог вспомнить, он сжег свои корабли и никогда уж не поедет к ним. Точно так же он поступил и со Свияжским, уехав не простившись. Но он к ним тоже никогда не поедет. Теперь это ему было все равно. Дело нового устройства своего хозяйства занимало его так, как еще ничто никогда в жизни. Он перечитал книги, данные ему Свияжским, и, выписав то, чего у него не было, перечитал и политико-экономические и социалистические книги по этому предмету и, как он ожидал, ничего не нашел такого, что относилось бы до предпринятого им дела. В политико-экономических книгах, в Милле например, которого он изучал первого с большим жаром, надеясь всякую минуту найти разрешение занимавших его вопросов, он нашел выведенные из положения европейского хозяйства законы; но он никак не видел, почему эти законы, не приложимые к России, должны быть общие. То же самое он видел и в социалистических книгах: или это были прекрасные фантазии, но неприложимые, которыми он увлекался, еще бывши студентом, - или поправки, починки того положения дела, в которое поставлена была Европа и с которым земледельческое дело в России не имело ничего общего. Политическая экономия говорила, что законы, по которым развилось и развиваегся богатство Европы, суть законы всеобщие и несомненные. Социалистическое учение говорило, что развитие по этим законам ведет к погибели. И ни то, ни другое не давало не только ответа, но ни малейшего намека на то, что ему, Левину, и всем русским мужикам и землевладельцам делать с своими миллионами рук и десятин, чтоб они были наиболее производительны для общего благосостояния. Уже раз взявшись за это дело, он добросовестно перечитывал все, что относилось к его предмету, и намеревался осенью ехать за границу, чтоб изучить еще это дело на месте, с тем чтобы с ним уже не случалось более по этому вопросу того, что так часто случалось с ним по различным вопросам. Только начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг ему говорят: А Кауфман, а Джоне, а Дюбуа, а Мичели? Вы не читали их. Прочтите; они разработали этот вопрос . Он видел теперь ясно, что Кауфман и Мичели ничего не имеют сказать ему. Он знал, чего он хотел. Он видел, что Россия имеет прекрасные земли, прекрасных рабочих и что в некоторых случаях, как у мужика на половине дороги, рабочие и земля производят много, в большинстве же случаев, когда по-европейски прикладывается капитал, производят мало, и что происходит это только отгого, что рабочие хотят работать и работают хорошо одним им свойственным образом, и что это противодействие не случайное, а постоянное, имеющее основание в духе народа. Он думал, что русский народ, имеющий призвание заселять и обрабатывать огромные незанятые пространства сознательно, до тех пор, пока все земли не заняты, держался нужных для этого приемов и что эти приемы совсем не так дурны, как это обыкновенно думают. И он хотел доказать это теоретически в книжке и на практике в своем хозяйстве. XXX В конце сентября был свезен лес для постройки двора на отданной артели земле и было продано масло от коpов и разделен барыш. В хозяйстве на практике дело шло отлично или по крайней мере так казалось Левину. Для того же, чтобы теоретически разъяснить все дело и окончить сочинение, которое, сообразно мечтаниям Левина, должно было не только произвести переворот в политической экономии, но совершенно уничтожить эту науку и положить начало новой науке - об отношениях народа к земле, нужно было только съездить за границу и изучить на месте все, что там было сделано в этом направлении, и найти убедительные доказательства, что все то, что там сделано, - не то, что нужно. Левин ждал только поставки пшеницы, чтобы получить деньги и ехать за границу. Но начались дожди, не дававшие убрать оставшиеся в поле хлеба и картофель, и остановили все работы и даже поставку пшеницы. По дорогам была непролазная грязь; две мельницы снесло паводком, и погода все становилась хуже и хуже. 30 сентября показалось с утра солнце, и, надеясь на погоду, Левин стал решительно готовиться к отъезду. Он велел насыпать пшеницу, послал к купцу приказчика. чтобы взять деньги, и сам поехал по хозяйству, чтобы сделать последние распоряжения перед отъездом. Переделав, однако, все дела, мокрый от ручьев, которые по кожану заливались ему то за шею, то за голенища, но в самом бодром и возбужденном состоянии духа, Левин возвратился к вечеру домой. Непогода к вечеру разошлась еще хуже, крупа так больно стегала всю вымокшую, трясущую ушами и головой лошадь, что она шла боком; но Левину под башлыком было хорошо, и он весело поглядывал вокруг себя то на мутные ручьи, бежавшие по колеям, то на нависшие на каждом оголенном сучке капли, то на белизну пятна нерастаявшей крупы на досках моста, то на сочный, еще мясистый лист вяза, который обвалился густым слоем вокруг раздетого дерева. Несмотря на мрачность окружающей природы, он чувствовал себя особенно возбужденным. Разговоры с мужиками в дальней деревне показывали, что они начинали привыкать к своим отношениям. Дворник-стаpик, к которому он заезжал обсушиться, очевидно одобрял план Левина и сам предлагал вступить в товарищество по покупке скота. Надо только упорно идти к своей цели, и я добьюсь своего, - думал Левин, - а работать и трудиться есть из-за чего. Это дело не мое личное, а тут вопрос об общем благе. Все хозяйство, главное - положение всего народа, совершенно должно измениться. Вместо бедности - общее богатство, довольство; вместо вражды - согласие и связь интересов. Одним словом, революция бескровная, но величайшая революция, сначала в маленьком кругу нашего уезда, потом губернии, России, всего мира. Потому что мысль справедливая не может не быть плодотворна. Да, это цель, из-за которой стоит работать. И то, что это я, Костя Левин, тот самый.. который приехал на бал в черном галстуке и которому отказала Щербацкая и который так сам для себя жалок и ничтожен, - это ничего не доказывает. Я уверен, что Франклин чувствовал себя так же ничтожным и так же не доверял себе, вспоминая себя всего. Это ничего не значит. И у него была, верно, своя Агафья Михайловна, которой он поверял свои планы . В таких мыслях Левин уже в темноте подъехал к дому. Приказчик, ездивший к купцу, приехал и привез часть денег за пшеницу. Условие с дворником было сделано, и по дороге приказчик узнал, что хлеб везде застоял в поле, так что неубранные свои сто шестьдесят копен было ничто в сравнении с тем, что было у других. Пообедав, Левин сел, как и обыкновенно, с книгой на кресло и, читая, продолжал думать о своей предстоящей поездке в связи с книгою. Нынче ему особенно ясно представлялось все значение его дела, и само собою складывались в его уме целые периоды, выражающие сущность его мыслей. Это надо записать, - подумал он. - Это должно составить краткое введение, которое я прежде считал ненужным . Он встал, чтобы идти к письменному столу, и Ласка, лежавшая у его ног, потягиваясь, тоже встала и оглядывалась на него, как бы спрашивая, куда идти. Но записывать было некогда, потому что пришли начальники к наряду, и Левин вышел к ним в переднюю. После наряда, то есть распоряжений по работам завтрашнего дня, и приема всех мужиков, имевших до него дела, Левин пошел в кабинет и сел за работу. Ласка легла под стол; Агафья Михайловна с чулком уселась на своем месте. Пописав несколько времени, Левин вдруг с необыкновенною живостью вспомнил Кити, ее отказ и последнюю встречу. Он встал и начал ходить по комнате. - Да нечего скучать, - сказала ему Агафья Михайловна. - Ну, что вы сидите дома? Ехали бы на теплые воды, благо собрались. - Я и то еду послезавтра, Агафья Михайловна. Надо дело кончить. - Ну, какое ваше дело! Мало вы разве и так мужиков наградили! И то говорят: ваш барин от царя за то милость получит. И чудно: что вам о мужиках заботиться ? - Я не о них забочусь, я для себя делаю. Агафья Михайловна знала все подробности хозяйственных планов Левина. Левин часто со всеми тонкостями излагал ей свои мысли и нередко спорил с нею и не соглашался с ее объяснениями. Но теперь она совсем иначе поняла то, что он сказал ей. - О своей душе, известное дело, пуще всего думать надо, - сказала она со вздохом. - Вон Пармен Денисыч, даром что неграмотный был, а так помер, что дай бог всякому, - сказала она про недавно умершего дворового. - Причастили, особоровали. - Я не про то говорю, - сказал он. - Я говорю, что я для своей выгоды делаю. Мне выгоднее, если мужики лучше работают. - Да уж вы как ни делайте, он коли лентяй, так все будет чрез пень колоду валить. Если совесть есть, будет работать, а нет - ничего не сделаешь. - Ну да, ведь вы сами говорите, Иван лучше стал за скотиной ходить. - Я одно говорю, - ответила Агафья Михайловна, очевидно не случайно, но со строгою последовательностью мысли, - жениться вам надо, вот что! Упоминание Агафьи Михайловны о том самом, о чем он только что думал, огорчило и оскорбило его. Левин нахмурился и, не отвечая ей, сел опять за свою работу, повторив себе все то, что он думал о значении этой работы. Изредка только он прислушивался в тишине к звуку спиц Агафьи Михайловны и, вспоминая то, о чем он не хотел вспоминать, опять морщился. В девять часов послышался колокольчик и глухое колебание кузова по грязи. - Ну, вот вам и гости приехали, не скучно будет, - сказала Агафья Михайловна, вставая и направляясь к двери. Но Левин перегнал ее. Работа его не шла теперь, и он был рад какому бы то ни было гостю.. XXXI Сбежав до половины лестницы, Левин услыхал в передней знакомый ему звук покашливанья; но он слышал его неясно из-за звука своих шагов и надеялся, что он ошибся; потом он увидал и всю длинную, костлявую, знакомую фигуру, и, казалось, уже нельзя было обманываться, но все еще надеялся, что он ошибается и что этот длинный человек, снимавший шубу и откашливавшийся, был не брат Николай. Левин любил своего брата, но быть с ним вместе всегда было мученье. Теперь же, когда Левин, под влиянием пришедшей ему мысли и напоминания Агафьи Михайловны, был в неясном, запутанном состоянии, ему предстоящее свидание с братом показалось особенно тяжелым. Вместо гостя веселого, здорового, чужого, который, он надеялся, развлечет его в его душевной неясности, он должен был видеться с братом, который понимает его насквозь, который вызовет в нем все самые задушевные мысли, заставит его высказаться вполне. А этого ему не хотелось. Сердясь на самого себя за это гадкое чувство, Левин сбежал в переднюю. Как только он вблизи увидал брата, это чувство личного разочарования тотчас же исчезло и заменилось жалостью. Как ни страшен был брат Николай своей худобой и болезненностью прежде, теперь он еще похудел, еще изнемог. Это был скелет, покрытый кожей. Он стоял в передней, дергаясь длинною, худою шеей и срывая с нее шарф, и странно жалостно улыбался. Увидав эту улыбку, смиренную и покорную, Левин почувствовал, что судороги сжимают его горло. - Вот, я приехал к тебе, - сказал Николай глухим голосом, ни на секунду не спуская глаз с лица брата. - Я давно хотел, да все нездоровилось. Теперь же я очень поправился, - говорил он, обтирая свою бороду большими худыми ладонями. - Да,да! - отвечал Левин. И ему стало еще страшнее, когда он, целуясь, почувствовал губами сухость тела брата и увидал вблизи его большие, странно светящиеся глаза. За несколько недель пред этим Левин писал брату, что по продаже той маленькой части, которая оставалась у них неделенною в доме, брат имел получить теперь свою долю, около двух тысяч рублей. Николай сказал, что он приехал теперь получить эти деньги и, главное, побывать в своем гнезде, дотронуться до земли, чтобы набраться, как богатыри, силы для предстоящей деятельности. Несмотря на увеличившуюся сутуловость, несмотря на поразительную с его ростом худобу, движения его, как и обыкновенно, были быстры и порывисты. Левин провел его в кабинет. Брат переоделся особенно старательно, чего прежде не бывало, причесал свои редкие прямые волосы и, улыбаясь, вошел наверх. Он был в самом ласковом и веселом духе, каким в детстве его часто помнил Левин. Он упомянул даже и о Сергее Ивановиче без злобы. Увидав Агафью Михайловну, он пошутил с ней и расспрашивал про старых слуг. Известие о смерти Пармена Денисыча неприятно подействовало на него. На лице его выразился испуг; но он тотчас же оправился. - Ведь он уж стар был, - сказал он и переменил разговор. - Да, вот поживу у тебя месяц, два, а потом в Москву. Ты знаешь, мне Мягков обещал место, и я поступаю на службу. Теперь я устрою свою жизнь совсем иначе, - продолжал он. - Ты знаешь, я удалил эту женщину. - Марью Николаевну? Как, за что же? - Ах, она гадкая женщина! Кучу неприятностей мне сделала. - Но он не рассказал, какие были эти неприятности. Он не мог сказать, что он прогнал Марью Николаевну за то, что чай был слаб, главное же за то, что она ухаживала за ним, как за больным. - Потом вообще теперь я хочу совсем переменить жизнь. Я, разумеется, как и все, делал глупости, но состояние - последнее дело, я его не жалею. Было бы здоровье, а здоровье, слава богу, поправилось. Левин слушал и придумывал и не мог придумать, что сказать. Вероятно, Николай почувствовал то же; он стал расспрашивать брата о делах его; и Левин был рад говорить о себе, потому что он мог говорить не притворяясь. Он рассказал брату свои планы и действия. Брат слушал, но, очевидно, не интересовался этим. Эти два человека были так родны и близки друг другу, что малейшее движение, тон голоса говорил для общих больше, чем все, что можно сказать словами. Теперь у них обоих была одна мысль - болезнь и близкость смерти Николая, подавлявшая все остальное. Но ни тот, ни другой не смели говорить о ней, и потому все, что бы они ни говорили, не выразив того, что одно занимало их, - все было ложь. Никогда Левин не был так рад тому, что кончился вечер и надо было идти спать. Никогда ни с каким посторонним, ни на каком официальном визите он не был так ненатурален и фальшив, как он был нынче. И сознание и раскаяние в этой ненатуральности делало его еще более ненатуральным. Ему хотелось плакать над своим умирающим любимым братом, и он должен был слушать и поддерживать разговор о том, как он будет жить. Так как в доме было сыро и одна только комната топлена, то Левин уложил брата спать в своей же спальне за перегородкой. Брат лег и - спал или не спал, но, как больной, ворочался, кашлял и, когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда, когда он тяжело вздыхал, он говорил: Ах, боже мой! Иногда, когда мокрота душила его, он с досадой выговаривал: А! черт! Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина были самые разнообразные, но конец всех мыслей был один: смерть. Смерть, неизбежный конец всего, в первый раз с неотразимою силой представилась ему. И смерть эта, которая тут, в этом любимом брате, спросонков стонущем и безразлично по привычке призывавшем то бога, то черта, была совсем не так далека, как ему прежде казалось. Она была и в нем самом - он это чувствовал. Не нынче, так завтра, не завтра, так через тридцать лет, разве не все равно? А что такое была эта неизбежная смерть, - он не только не знал, не только никогда и не думал об этом, но не умел и не смел думать об этом. Я работаю, я хочу сделать что-то, а я и забыл, что все кончится, что - смерть . Он сидел на кровати в темноте, скорчившись и обняв свои колени, и, сдерживая дыхание от напряжения мысли, думал. Но чем более он напрягал мысль, тем только яснее ему становилось, что это несомненно так, что действительно он забыл, просмотрел в жизни одно маленькое обстоятельство - то, что придет смерть и все кончится, что ничего и не стоило начинать и что помочь этому никак нельзя.Да, это ужасно, но это так. Да ведь я жив еще. Теперь-то что же делать, что делать? - говорил он с отчаянием. Он зажег свечу и осторожно встал и пошел к зеркалу и стал смотреть свое лицо и волосы. Да, в висках были седые волосы. Он открыл рот. Зубы задние начинали портиться. Он обнажил свои мускулистые руки. Да, силы много. Но и у Николеньки, который там дышит остатками легких, было тоже здоровое тело. И вдруг ему вспомнилось, как они детьми вместе ложились спать и ждали только того, чтобы Федор Богданыч вышел за дверь, чтобы кидать друг в друга подушками и хохотать, хохотать неудержимо, так что даже страх пред Федором Богданычем не мог остановить это через край бившее и пенящееся сознание счастья жизни. А теперь эта скривившаяся пустая грудь... и я, не знающий, зачем и что со мной будет... - Кха! Мха! А, черт! Что возишься, что ты не спишь? - окликнул его голос брата. - Так, я не знаю, бессонница. - А я хорошо спал, у меня теперь уж нет пота. Посмотри, пощупай рубашку. Нет пота? Левин пощупал, ушел за перегородку, потушил свечу, но долго еще не спал. Только что ему немного уяснился вопрос о том, как жить, как представился новый неразрешимый вопрос - смерть. Ну, он умирает, ну, он умрет к весне, ну, как помочь ему? Что я могу сказать ему? Что я знаю про это? Я и забыл, что это есть . XXXII Левин уже давно сделал замечание, что когда с людьми бывает неловко от их излишней уступчивости, покорности, то очень скоро сделается невыносимо от их излишней требовательности и придирчивости. Он чувствовал, что это случится и с братом. И действительно, кротости брата Николая хватило ненадолго. Он с другого же утра стал раздражителен и старательно придирался к брату, затрогивая его за самые больные места. Левин чувствовал себя виноватым и не мог поправить этого. Он чувствовал, что если б они оба не притворялись, а говорили то, что называется говорить по душе, то есть только то, что они точно думают и чувствуют, то они только бы смотрели в глаза друг другу, и Константин только бы говорил: Ты умрешь, ты умрешь, ты умрешь! - а Николай только бы отвечал: Знаю, что умру; но боюсь, боюсь, боюсь! И больше бы ничего они не говорили, если бы говорили только по душе. Но этак нельзя было жить, и потому, Константин пытался делать то, что он всю жизнь пытался и не умел делать, и то, что, по его наблюдению,. многие так хорошо умели делать и без чего нельзя жить: он пытался говорить не то, что думал, и постоянно чувствовал, что это выходило фальшиво, что брат его ловит на этом и раздражается этим. На третий день Николай вызвал брата высказать опять ему свой план и стал не только осуждать его, но стал умышленно смешивать его с коммунизмом. - Ты только взял чужую мысль, но изуродовал ее и хочешь прилагать к неприложимому. - Да я тебе говорю, что это не имеет ничего общего. Они отвергают справедливость собственности, капитала, наследственности, а я, не отрицая этого главного стимула (Левину было противно самому, что он употреблял такие слова, но с тех пор, как он увлекся своей работой, он невольно стал чаще и чаще употреблять нерусские слова), хочу только регулировать труд. - То-то и есть, ты взял чужую мысль, отрезал от нее все, что составляет ее силу, и хочешь уверить, что это что-то новое, - сказал Николай, сердито дергаясь в своем галстуке. - Да моя мысль не имеет ничего общего... - Там, - злобно блестя глазами и иронически улыбаясь, говорил Николай Левин, - там по крайней мере есть прелесть, как бы сказать, геометрическая - ясности, несомненностм. Может быть, это утопия. Но допустим, что можно сделать изо всего прошедшего tabula rasa: нет собственности, нет семьи, то и труд устрояется, Но у тебя ничего нет... - Зачем ты смешиваешь? я никогда не был коммунистом. - А я был и нахожу, что это преждевременно, но разумно и имеет будущность, как христианство в первые века. - Я только полагаю, что рабочую силу надо рассматривать с естествоиспытательской точки зрения, то есть изучить ее, признать ее свойства и... - Да это совершенно напрасно. Эта сила сама находит, по степени своего развития, известный образ деятельности. Везде были рабы, потом metayers; и у нас есть испольная работа, есть аренда, есть батрацкая работа, - чего ты ищешь? Левин вдруг разгорячился при этих словах, потому что в глубине души он боялся, что это было правда, - правда то, что он хотел балансировать между коммунизмом и определенными формами и что это едва ли было возможно. - Я ищу средства работать производительно и для себя и для рабочего. Я хочу устроить... - отвечал он горячо. - Ничего ты не хочешь устроить; просто, как ты всю жизнь жил, тебе хочется оригинальничать, показать, что ты не просто эксплуатируешь мужиков, а с идеею. - Ну, ты так думаешь, - и оставь! - отвечал Левин, чувствуя, что мускул левой щеки его неудержимо прыгает. - Ты не имел и не имеешь убеждений, а тебе только бы утешать свое самолюбие. - Ну, и прекрасно, и оставь меня! - И оставлю! И давно пора, и убирайся ты к черту! И очень жалею, что приехал! Как ни старался потом Левин успокоить брата, Николай ничего не хотел слышать, говорил, что гораздо лучше разъехаться, и Константин видел, что просто брату невыносима стала жизнь. Николай уже совсем собрался уезжать, когда Константин опять пришел к нему и ненатурально просил извинить, если чем-нибудь оскорбил его. - А, великодушие! - сказал Николай и улыбнулся. - Если тебе хочется быть правым, то могу доставить тебе это удовольствие. Ты прав, но я все-таки уеду! Пред самым только отъездом Николай поцеловался с ним и сказал,вдруг странно серьезно взглянув на брата: - Все-таки не поминай меня лихом, Костя! - И голос его дрогнул. Это были единственные слова, которые были сказаны искренно. Левин понял,что под этими словами подразумевалось: Ты видишь и знаешь, что я плох, и, может быть, мы больше не увидимся . Левин понял это, и слезы брызнули у него из глаз. Он еще раз поцеловал брата, но ничего не мог и не умел сказать ему. На третий день после отъезда брата и Левин уехал за границу. Встретившись на железной дороге с Щербацким, двоюродным братом Кити, Левин очень удивил его своею мрачностью. - Что с тобой?- спросил его Щербацкий. - Да ничего, так, веселого на свете мало. - Как мало? вот поедем со мной в Париж вместо какого-то Мюлуза. Посмо'трите, как весело! - Нет, уж я кончил. Мне умирать пора. - Вот так штука!- смеясь, сказал Щербацкий. - Я только приготовился начинать. - Да и я так думал недавно, но теперь я знаю, что скоро умру. Левин говорил то, что он истинно думал в это последнее время. Он во всем видел только смерть или приближение к ней. Но затеянное им дело тем более занимало его. Надо же было как-нибудь доживать жизнь, пока не пришла смерть. Темнота покрывала для него все; но именно вследствие этой темноты он чувствовал, что единственною руководительною нитью в этой темноте было его дело, и он из последних сил ухватился и держался за него. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Каренины, муж и жена, продолжали жить в одном доме, встречались каждый день, но были совершенно чужды друг другу. Алексей Александрович за правило поставил каждый день видеть жену, для того чтобы прислуга не имела права делать предположения, но избегал обедов дома. Вронский никогда не бывал в доме Алексея Александровича, но Анна видела его вне дома, и муж знал это. Положение было мучительно для всех троих, и ни один из них не в силах был бы прожить и одного дня в этом положении, если бы не ожидал, что оно изменится и что это только временное горестное затруднение, которое пройдет. Алексей Александрович ждал, что страсть эта пройдет, как и все проходит, что все про это забудут и имя его останется неопозоренным. Анна, от которой зависело это положение и для которой оно было мучительнее всех, переносила его потому, что она не только ждала, но твердо была уверена,что все это очень скоро развяжется и уяснится. Она решительно не знала, что' развяжет это положение, но твердо была уверена, что это что-то придет теперь очень скоро. Вронский, невольно подчиняясь ей, тоже ожидал чего-то независимого от него, долженствовавшего разъяснить все затруднения. В средине зимы Вронский провел очень скучную неделю. Он был приставлен к приехавшему в Петербург иностранному принцу и должен был показывать ему достопримечательности Петербурга. Вронский сам был представителен, кроме того, обладал искусством держать себя достойно-почтительно и имел привычку в обращении с такими лицами; потому он и был приставлен к принцу. Но обязанность его показалась ему очень тяжела. Принц желал ничего не упустить такого, про что дома у него спросят, видел ли он это в России; да и сам желал воспользоваться, сколько возможно, русскими удовольствиями. Вронский обязан был руководить его в том и в другом. По утрам они ездили осматривать достопримечательности, по вечерам участвовали в национальных удовольствиях. Принц пользовался необыкновенным даже между принцами здоровьем; и гимнастикой и хорошим уходом за своим телом он довел себя до такой силы, что, несмотря на излишества, которым он предавался в удовольствиях, он был свеж, как большой зеленый глянцевитый голландский огурец. Принц много путешествовал и находил, что одна из главных выгод теперешней легкости путей сообщений состоит в доступности национальных удовольствий. Он был в Испании и там давал серенады и сблизился с испанкой, игравшею на мандолине. В Швейцарии убил гемза . В Англии скакал в красном фраке через заборы и на пари убил двести фазанов. В Турции был в гареме, в Индии ездил на слоне и теперь в России желал вкусить всех специально русских удовольствий. Вронскому, бывшему при нем как бы главным церемониймейстером, большого труда стоило распределять все предлагаемые принцу различными лицами русские удовольствия. Были и рысаки, и блины, и медвежьи охоты, и тройки, и цыгане, и кутежи с русским битьем посуды. И принц с чрезвычайною легкостью усвоил себе русский дух, бил подносы с посудой, сажал на колени цыганку и, казалось, спрашивал: что же еще, или только в этом и состоит весь русский дух? В сущности из всех русских удовольствий более всего нравились принцу французские актрисы, балетная танцовщица и шампанское с белою печатью. Вронский имел привычку к принцам, - но, оттого ли, что он сам в последнее время переменился, или от слишком большой близости с этим принцем, - эта неделя показалась ему страшно тяжела. Он всю эту неделю не переставая испытывал чувство, подобное чувству человека, который был бы приставлен к опасному сумасшедшему, боялся бы сумасшедшего и вместе, по близости к нему, боялся бы и за свой ум. Вронский постоянно чувствовал необходимость, ни на секунду не ослаблять тона строгой официальной почтительности, чтобы не быть оскорбленным. Манера обращения принца с теми самыми лицами, которые, к удивлению Вронского, из кожи вон лезли, чтобы доставлять ему русские удовольствия, была презрительна. Его суждения о русских женщинах, которых он желал изучать, не раз заставляли Вронского краснеть от негодования. Главная же причина, почему принц был особенно тяжел Вронскому, была та, что он невольно видел в нем себя самого. И то, что он видел в этом зеркале, не льстило его самолюбию. Это был очень глупый, и очень уверенный, и очень здоровый, и очень чистоплотный человек, и больше ничего. Он был джентльмен - это была правда, и Вронский не мог отрицать этого. Он был ровен и неискателен с высшими, был свободен и прост в обращении с равными и был презрительно добродушен с низшими. Вронский сам был таковым и считал это большим достоинством; но в отношении принца он был низший, и это презрительно-добродушное отношение к нему возмущало его. Глупая говядина! Неужели я такой! - думал он. Как бы то ни было, когда он простился с ним на седьмой день, пред отъездом его в Москву, и получил благодарность, он был счастлив, что избавился от этого неловкого положения и неприятного зеркала. Он простился с ним на станции, возвращаясь с медвежьей охоты, где всю ночь у них было представление русского молодечества. II Вернувшись домой, Вронский нашел у себя записку от Анны. Она писала: Я больна и несчастлива. Я не могу выезжать, но и не могу долее не видать вас. Приезжайте вечером. В семь часов Алексей Александрович едет на совет и пробудет до десяти . Подумав с минуту о странности того, что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил, что поедет. Вронский был в эту зиму произведен в полковники, вышел из полка и жил один. Позавтракав, он тотчас же лег на диван, и в пять минут воспоминания безобразных сцен, виденных им в последние дни, перепутались и связались с представлением об Анне и мужике-обкладчике, который играл важную роль на медвежьей охоте; и Вронский заснул. Он проснулся в темноте, дрожа от страха, и поспешно зажег свечу. Что такое? Что? Что такое страшное я видел во сне? Да, да. Мужик-обкладчик, кажется, маленький, грязный, со взъерошенной бородкой, что-то делал нагнувшись и вдруг заговорил по-французски какие-то странные слова. Да, больше ничего не было во сне, - сказал он себе. - Но отчего же это было так ужасно? Он живо вспомнил опять мужика и те непонятные французские слова, которые произносил этот мужик, и ужас пробежал холодом по его спине. Что за вздор! - подумал Вронский и взглянул на часы. Была уже половина девятого. Он позвонил человека, поспешно оделся и вышел на крыльцо, совершенно забыв про сон и мучась только тем, что опоздал. Подъезжая к крыльцу Карениных, он взглянул на часы и увидал, что было без десяти минут девять. Высокая, узенькая карета, запряженная парой серых, стояла у подъезда. Он узнал карету Анны. Она едет ко мне, - подумал Вронский, - и лучше бы было. Неприятно мне входить в этот дом. Но все равно; я не могу прятаться , - сказал он себе, и с теми, усвоенными им с детства, приемами человека, которому нечего стыдиться, Вронский вышел из саней и подошел к двери. Дверь отворилась, и швейцар с пледом на руке подозвал карету. Вронский, не привыкший замечать подробности, заметил, однако, теперь удивленное выражение, с которым швейцар взглянул на него. В самых дверях Вронский почти столкнулся с Алексеем Александровичем. Рожок газа прямо освещал бескровное, осунувшееся лицо под черною шляпой и белый галстук, блестевший из-за бобра пальто. Неподвижные, тусклые глаза Каренина устремились на лицо Вронского. Вронский поклонился, и Алексей Александрович, пожевав ртом, поднял руку к шляпе и прошел. Вронский видел, как он, не оглядываясь, сел в карету, принял в окно плед и бинокль и скрылся. Вронский вошел в переднюю. Брови его были нахмурены, и глаза блестели злым и гордым блеском. Вот положение!- думал он. - Если б он боролся, отстаивал свою честь, я бы мог действовать, выразить свои чувства; но эта слабость или подлость... Он ставит меня в положение обманщика, тогда как я не хотел и не хочу этим быть . Со времени своего объяснения с Анной, в саду Вреде мысли Вронского много изменились. Он, невольно покоряясь слабости Анны, которая отдавалась ему вся и ожидала только от него решения ее судьбы, вперед покоряясь всему, давно перестал думать, чтобы связь эта могла кончиться, как он думал тогда. Честолюбивые планы его опять отступили на задний план, и он, чувствуя, что вышел из того круга деятельности, в котором все было определено, отдавался весь своему чувству, и чувство это все сильнее и сильнее привязывало его к ней. Еще в передней он услыхал ее удаляющиеся шаги. Он понял, что она ждала его, прислушивалась и теперь вернулась в гостиную. - Нет! - вскрикнула она, увидав его, и при первом звуке ее голоса слезы вступили ей в глаза, - нет, если это так будет продолжаться, то это случится еще гораздо, гораздо прежде! - Что, мой друг? - Что? Я жду, мучаюсь, час, два... Нет, я не буду!.. Я не могу ссориться с тобой. Верно, ты не мог. Нет, не буду! Она положила обе руки на его плечи и долго смотрела на него глубоким, восторженным и вместе испытующим взглядом. Она изучала его лицо за то время, которое она не видала его. Она, как и при всяком свидании, сводила в одно свое воображаемое представление о нем (несравненно лучшее, невозможное в действительности) с ним, каким он был. III - Ты встретил его? - спросила она, когда они сели у стола под лампой. - Вот тебе наказание за то, что опоздал. - Да, но как же? Он должен был быть в совете? - Он был и вернулся и опять поехал куда-то. Но это ничего. Не говори про это. Где ты был? Все с принцем ? Она знала все подробности его жизни. Он хотел сказать, что не спал всю ночь и заснул, но, глядя на ее взволнованное и счастливое лицо, ему совестно стало. И он сказал, что ему надо было ехать дать отчет об отъезде принца. - Но теперь кончилось? Он уехал? - Слава богу, кончилось. Ты не поверишь, как мне невыносимо было это. - Отчего ж? Ведь это всегдашняя жизнь вас всех, молодых мужчин, - сказала она, насупив брови, и, взявшись за вязанье, которое лежало на столе, стала, не глядя на Вронского, выпрастывать из него крючок. - Я уже давно оставил эту жизнь, - сказал он, удивляясь перемене выражения ее лица и стараясь проникнуть его значение. - И признаюсь, - сказал он, улыбкой выставляя свои плотные белые зубы, - я в эту неделю как в зеркало смотрелся, глядя на эту жизнь, и мне неприятно было. Она держала в руках вязанье, но не вязала, а смотрела на него странным, блестящим и недружелюбным взглядом. - Нынче утром Лиза заезжала ко мне - они еще не боятся ездить ко мне, несмотря на графиню Лидию Ивановну, - вставила она, - и рассказывала про ваш афинский вечер. Какая гадость! - Я только хотел сказать, что.... Она перебила его. - Это Тherese была, которую ты знал прежде? - Я хотел сказать... - Как вы гадки, мужчины! Как вы не можете себе представить, что женщина этого не может забыть, - говорила она, горячась все более и более и этим открывая ему причину своего раздражения. - Особенно женщина, которая не может знать твоей жизни. Что я знаю? что я знала? - говорила она, - то, что ты скажешь мне. А почем я знаю, правду ли ты говорил мне... - Анна! Ты оскорбляешь меня. Разве ты не веришь мне? Разве я не сказал тебе, что у меня нет мысли, которую бы я не открыл тебе? - Да, да, - сказала она, видимо стараясь отогнать ревнивые мысли. - Но если бы ты знал, как мне тяжело! Я верю, верю тебе... Так что ты говорил? Но он не мог сразу вспомнить того, что он хотел сказать. Эти припадки ревности, в последнее время все чаще чаще находившие на нее, ужасали его и, как он ни старался скрывать это, охлаждали его к ней, несмотря на то, что он знал, что причина ревности была любовь к нему. Сколько раз он говорил себе, что ее любовь была счастье; и вот она любила его, как может любитъ женщина, для которой любовь перевесила все блага в жизни, - и он был гораздо дальше от счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы. Тогда он считал себя несчастливым, но счастье было впереди; теперь же он чувствовал, что лучшее счастье было уже назади. Она была совсем не та, какою он видел ее первое время. И нравственно и физически она изменилась к худшему. Она вся расширела, и в лице ее, в то время как она говорила об актрисе, было злое, искажавшее ее лицо выражение. Он смотрел на нее, как смотрит человек на сорванный им и завядший цветок, в котором он с трудом узнает красоту, за которую он сорвал и погубил его. И, несмотря на то, он чувствовал, что тогда, когда любовь его была сильнее, он мог, если бы сильно захотел этого, вырвать эту любовь из своего сердца, но теперь, когда, как в эту минуту, ему казалось, что он не чувствовал любви к ней, он знал, что связь его с ней не может быть разорвана. - Ну, ну, так что ты хотел сказать мне про принца? Я прогнала, прогнала беса, - прибавила она. Бесом называлась между ними ревность. - Да, так что ты начал говорить о принце? Почему тебе так тяжело было? - Ах, невыносимо!- сказал он, стараясь уловить нить потерянной мысли. - Он не выигрывает от близкого знакомства. Если определить его, то это прекрасно выкормленное животное, какие на выставках получают перые медали, и больше ничего, - говорил он с досадой, заинтересовавшею ее. - Нет, как же? - возразила она. - Все-таки он многое видел, образован? - Это совсем другое образование - их образование. Он, видно, что и образован только для того, чтоб иметь право презирать образование, как они все презирают, кроме животных удовольствий. - Да ведь вы все любите эти животные удовольствия, - сказала она, и опять он заметил мрачный взгляд, который избегал его. - Что это ты так защищаешь его? - сказал он, улыбаясь. - Я не защищаю, мне совершенно все равно; но я думаю, что если бы ты сам не любил этих удовольствий, то ты мог бы отказаться. А тебе доставляет удовольствие смотреть на Терезу в костюме Евы... - Опять, опять дьявол!- взяв руку, которую она положила на стол, и целуя ее, сказал Вронский. - Да, но я не могу! Ты не знаешь, как я измучалась, ожидая тебя! Я думаю, что я не ревнива. Я не ревнива; я верю тебе, когда ты тут, со мной; но когда ты где-то один ведешь свою непонятную мне жизнь... Она отклонилась от него, выпростала, наконец, крючок из вязанья, и быстро, с помощью указательного пальца, стали накидываться одна за другой петли белой, блестевшей под светом лампы шерсти, и быстро, нервически стала поворачиваться тонкая кисть в шитом рукавчике. - Ну как же? где ты встретил Алексея Александровича? - вдруг ненатурально зазвенел ее голос. - Мы столкнулись в дверях. - И он так поклонился тебе? Она вытянула лицо и, полузакрыв глаза, быстро изменила выражение лица, сложила руки, и Вронский в ее красивом лице вдруг увидал то самое выражение лица, с которым поклонился ему Алексей Александрович. Он улыбнулся, а она весело засмеялась тем милым грудным смехом, который был одною из главных ее прелестей. - Я решительно не понимаю его, - сказал Вронский. - Если бы после твоего объяснения на даче он разорвал с тобой, если б он вызвал меня на дуэль... но этого я не понимаю: как он может переносить такое положение? Он страдает, это видно. - Он? - с усмешкой сказала она. - Он совершенно доволен. - За что мы все мучаемся, когда все могло бы быть так хорошо? - Только не он. Разве я не знаю его, эту ложь, которою он весь пропитан?.. Разве можно, чувствуя что-нибудь, жить, как он живет со мной? Он ничего не понимает, не чувствует. Разве может человек, который что-нибудь чувствует, жить с своею преступною женой в одном доме? Разве можно говорить с ней? Говорить ей ты? И опять она невольно представила его. Ты, ma chere, ты, Анна! - Это не мужчина, не человек, это кукла! Никто не знает, но я знаю. О, если б я была на его месте, я бы давно убила, я бы разорвала на куски эту жену, такую, как я, а не говорила бы: ты, ma chere, Анна. Это не человек, это министерская машина. Он не понимает, что я твоя жена, что он чужой, что он лишний... Не будем, не будем говорить!.. - Ты не права и не права, мой друг, - сказал Вронский, стараясь успокоить ее. - Но все равно, не будем о нем говорить. Расскажи мне, что ты делала? Что с тобой? Что такое эта болезнь и что сказал доктор? Она смотрела на него с насмешливою радостью. Видимо, она нашла еще смешные и уродливые стороны в муже и ждала времени, чтоб их высказать. Он продолжал: - Я догадываюсь, что это не болезнь, а твое положение. Когда это будет? Насмешливый блеск потух в ее глазах, но другая улыбка - знания чего-то неизвестного ему и тихой грусти - заменила ее прежнее выражение. - Скоро, скоро. Ты говорил, что наше положение мучительно, что надо развязать его. Если бы ты знал, как мне оно тяжело, что бы я дала за то, чтобы свободно и смело любить тебя! Я бы не мучалась и тебя не мучала бы своею ревностью... И это будет скоро, но не так, как мы думаем. И при мысли о том, как это будет, она так показалась жалка самой себе, что слезы выступили ей на глаза, и она не могла продолжать. Она положила блестящую под лампой кольцами и белизной руку на его рукав. - Это не будет так, как мы думаем. Я не хотела тебе говорить этого, но ты заставил меня. Скоро, скоро все развяжется, и мы все, все успокоимся и не будем больше мучаться. - Я не понимаю, - сказал он, понимая. - Ты спрашивал, когда? Скоро. И я не переживу этого. Не перебивай! - И она заторопилась говорить. - Я знаю это, и знаю верно. Я умру, и очень рада, что умру и избавлю себя и вас. Слезы потекли у нее из глаз; он нагнулся к ее руке и стал целовать, стараясь скрыть свое волнение, которое, он знал, не имело никакого основания, но он не мог преодолеть его. - Вот так, вот это лучше, - говорила она, пожимая сильным движением его руку. - Вот одно, одно, что нам осталось. Он опомнился и поднял голову. - Что за вздор! Что за бессмысленный вздор ты говоришь! - Нет, это правда. - Что, что правда? - Что я умру. Я видела сон. - Сон? - повторил Вронский и мгновенно вспомнил своего мужика во сне. - Да, сон, - сказала она. - Давно уж я видела этот сон. Я видела, что я вбежала в свою спальню, что мне нужно там взять что-то, узнать что-то; ты знаешь, как это бывает во сне, - говорила она, с ужасом широко открывая глаза, - и в спальне, в углу, стоит что-то. - Ах, какой вздор! Как можно верить... Но она не позволила себя перебить. То, что она говорила, было слишком важно для нее. - И это что-то повернулось, и я вижу, что это мужик с взъерошенною бородой, маленький и страшный. Я хотела бежать, но он нагнулся над мешком и руками что-то копошится там... Она представила, как он копошился в мешке. Ужас был на ее лице. И Вронский, вспоминая свой сон, чувствовал такой же ужас, наполнявший его душу. - Он копошится и приговаривает по-французски, скоро-скоро и, знаешь, грассирует: Il faut le battre le fer, le broyer, le petrir... И я от страха захотела проснуться, проснулась... но я проснулась во сне. И стала спрашивать себя, что это значит. И Корней мне говорит: Родами, родами умрете, родами, матушка... И я проснулась... - Какой вздор, какой вздор!- говорил Вронский, но он сам чувствовал, что не было никакой убедительности в его голосе. - Но не будем говорить. Позвони, я велю подать чаю. Да подожди, теперь не долго я... Но вдруг она остановилась. Выражение ее лица мгновенно изменилось. Ужас и волнение вдруг заменились выражением тихого, серьезного и блаженного внимания. Он не мог понять значения этой перемены. Она слышала в себе движение новой жизни. IV Алексей Александрович после встречи у себя на крыльце с Вронским поехал, как и намерен был, в итальянскую оперу. Он отсидел там два акта и видел всех, кого ему нужно было. Вернувшись домой, он внимательно осмотрел вешалку и, заметив, что военного пальто не было, по обыкновению прошел к себе. Но, противно обыкновению, он не лег спать и проходил взад и вперед по своему кабинету до трех часов ночи. Чувство гнева на жену, не хотевшую соблюдать приличий и исполнять единственное поставленное ей условие - не принимать у себя своего любовника, не давало ему покоя. Она не исполнила его требования, и он должен наказать ее и привести в исполнение свою угрозу - требовать развода и отнять сына. Он знал все трудности, связанные с этим делом, но он сказал, что сделает это, и теперь он должен исполнить угрозу. Графиня Лидия Ивановна намекала ему, что это был лучший выход из его положения, и в последнее время практика разводов довела это дело до такого усовершенствования, что Алексей Александрович видел возможность преодолеть формальные трудности. Кроме того, беда одна не ходит, и дела об устройстве инородцев и об орошении полей Зарайской губернии навлекли на Алексея Александровича такие неприятности по службе, что он все это последнее время находился в крайнем раздражении. Он не спал всю ночь, и его гнев, увеличиваясь в какой-то огромной прогрессии, дошел к утру до крайних пределов. Он поспешно оделся и, как бы неся полную чашу гнева и боясь расплескать ее, боясь вместе с гневом утратить энергию, нужную ему для объяснения с женою, вошел к ней, как только узнал, что она встала. Анна, думавшая, что она так хорошо знает своего мужа, была поражена его видом, когда он вошел к ней. Лоб его был нахмурен, и глаза мрачно смотрели вперед себя, избегая ее взгляда; рот был твердо и презрительно сжат. В походке, в движениях, в звуке голоса его была решительность и твердость, какие жена никогда не видала в нем. Он вошел в комнату и, не поздоровавшись с нею, прямо направился к ее письменному столу и, взяв ключи, отворил ящик. - Что вам нужно?!- вскрикнула она. - Письма вашего любовника, - сказал он. - Их здесь нет, - сказала она, затворяя ящик; но по этому движению он понял, что угадал верно, и, грубо оттолкнув ее руку, быстро схватил портфель, в котором он знал, что она клала самые нужные бумаги. Она хотела вырвать портфель, но он оттолкнул ее. - Сядьте! мне нужно говорить с вами, - сказал он, положив портфель под мышку и так напряженно прижав его локтем, что плечо его поднялось. Она с удивлением и робостью молча глядела на него. - Я сказал вам, что не позволю вам принимать вашего любовника у себя. - Мне нужно было видеть его, чтоб... Она остановилась, не находя никакой выдумки. - Не вхожу в подробности о том, для чего женщине нужно видеть любовника. - Я хотела, я только... - вспыхнув, сказала она. Эта его грубость раздражила ее и придала ей смелости. - Неужели вы не чувствуете, как вам легко оскорблять меня? - сказала она. - Оскорблять можно честного человека и честную женщину, но сказать вору, что он вор, есть только la constatation d'un fait. - Этой новой черты - жестокости я не знала еще в вас. - Вы называете жестокостью то, что муж предоставляет жене свободу, давая ей честный кров имени только под условием соблюдения приличий. Это жестокость? - Это хуже жестокости, это подлость, если уже вы хотите знать! - со взрывом злобы вскрикнула Анна и, встав, хотела уйти. - Нет! - закричал он своим пискливым голосом, который поднялся теперь еще нотой выше обыкновенного, и, схватив своими большими пальцами ее за руку так сильно, что красные следы остались на ней от браслета, который он прижал, насильно посадил ее на место. Подлость? Если вы хотите употребить это слово, то подлость - это бросить мужа, сына для любовника и есть хлеб мужа! Она нагнула голову. Она не только не сказала того, что она говорила вчера любовнику, что он ее муж, а муж лишний; она и не подумала этого. Она чувствовала всю справедливость его слов и только сказала тихо: - Вы не можете описать мое положение хуже того, как я сама его понимаю, но зачем вы говорите все это? - Зачем я говорю это? зачем? - продолжал он так же гневно. - Чтобы вы знали, что, так как вы не исполнили моей воли относительно соблюдения приличий, я приму мены, чтобы положение это кончилось. - Скоро, скоро оно кончится и так, - проговорила она, и опять слезы при мысли о близкой, теперь желаемой смерти выступили ей на глаза. - Оно кончится скорее, чем вы придумали с своим любовником! Вам нужно удовлетворение животной страсти... - Алексей Александрович! Я не говорю, что это невеликодушно, но это непорядочно - бить лежачего. - Да, вы только себя помните, но страдания человека, который был вашим мужем, вам не интересны.Вам все равно, что вся жизнь его рушилась, что он пеле... педе... пелестрадал. Алексей Александрович говорил так скоро, что он запутался и никак не мог выговорить этого слова. Он выговорил его под конец пелестрадал . Ей стало смешно и тотчас стыдно за то, что ей могло быть что-нибудь смешно в такую минуту. И в первый раз она на мгновение почувствовала за него, перенеслась в него, и ей жалко стало его. Но что ж она могла сказать или сделать? Она опустила голову и молчала. Он тоже помолчал несколько времени и заговорил потом уже менее пискливым, холодным голосом, подчеркивая произвольно избранные,не имеющие никакой особенной важности слова, - Я пришел вам сказать... - сказал он... Она взглянула на него. Нет, это мне показалось, - подумала она, вспоминая выражение его лица, когда он запутался на слове пелестрадал , - нет, разве может человек с этими мутными глазами, с этим самодовольным спокойствием чувствовать что-нибудь? - Я не могу ничего изменить, - прошептала она. - Я пришел вам сказать, что я завтра уезжаю в Москву и не вернусь более в этот дом, и вы будете иметь известие о моем решении чрез адвоката, которому я поручу дело развода. Сын же мой переедет к сестре, - сказал Алексей Александрович, с усилием вспоминая то, что он хотел сказать о сыне. - Вам нужен Сережа, чтобы сделать мне больно, - проговорила она, исподлобья глядя на него. - Вы не любите его... Оставьте Сережу! - Да, я потерял даже любовь к сыну, потому что с ним связано мое отвращение к вам.Но я все-таки возьму его. Прощайте! И он хотел уйти, но теперь она задержала его. - Алексей Александрович, оставьте Сережу! - прошептала она еще раз. - Я более ничего не имею сказать. Оставьте Сережу до моих... Я скоро рожу, оставьте его! Алексей Александрович вспыхнул и, вырвав у нее руку, вышел молча из комнаты. V Приемная комната знаменитого петербургского адвоката была полна, когда Алексей Александрович вошел в нее. Три дамы: старушка, молодая и купчиха, три господина: один - банкир-немец с перстнем на пальце, другой - купец с бородой, и третий - сердитый чиновник в вицмундире, с крестом на шее, очевидно, давно уже ждали. Два помощника писали на столах, скрипя перьями. Письменные принадлежности, до которых Алексей Александрович был охотник, были необыкновенно хороши, Алексей Александрович не мог не заметить этого. Один из помощников, не вставая, прищурившись, сердито обратился к Алексею Александровичу: - Что вам угодно? - Я имею дело до адвоката. - Адвокат занят, - строго отвечал помощник, указывая пером на дожидавшихся, и продолжал писать. VI - Не может ли он найти время? - сказал Алексей Александрович. - У него нет свободного времени, он всегда занят.. Извольте подождать. - Так не потрудитесь ли подать мою карточку, - достойно сказал Алексей Александрович, видя необходимость открыть свое инкогнито. Помощник взял карточку и, очевидно, не одобряя ее содержание, прошел в дверь. Алексей Александрович сочувствовал гласному суду в принципе, но некоторым подробностям его применения у нас он не вполне сочувствовал, по известным ему высшим служебным отношениям, и осуждал их, насколько он мог осуждать что-либо высочайше утвержденное. Вся жизнь его протекла в административной деятельности, и потому, когда он не сочувствовал чему-либо, то несочувствие его было смягчено признанием необходимости ошибок и возможности исправления в каждом деле. В новых судебных учреждениях он не одобрял тех условий, в которые была поставлена адвокатура. Но он до сих пор не имел дела до адвокатуры и потому не одобрял ее только теоретически; теперь же неодобрение его еще усилилось тем неприятным впечатлением, которое он получил в приемной адвоката. - Сейчас выйдут, - сказал помощник; и действительно, чрез две минуты в дверях показалась длинная фигура старого правоведа, совещавшегося с адвокатом, и самого адвоката. Адвокат был маленький, коренастый, плешивый человек с черно-рыжеватою бородой, светлыми длинными бровями и нависшим лбом. Он был наряден, как жених, от галстука и цепочки двойной до лаковых ботинок. Лицо было умное, мужицкое, а наряд франтовской и дурного вкуса. - Пожалуйте, - сказал адвокат, обращаясь к Алексею Александровичу. И, мрачно пропустив мимо себя Каренина, он затворил дверь. - Не угодно ли? - Он указал на кресло у письменного уложенного бумагами стола и сам сел на председательское место, потирая маленькие руки с короткими, обросшими белыми волосами пальцами и склонив набок голову. Но только что он успокоился в своей позе, как над столом пролетела моль. Адвокат с быстротой, которой нельзя было ожидать от него, рознял руки, поймал моль и опять принял прежнее положение. - Прежде чем начать говорить о моем деле, - сказал Алексей Александрович, удивленно проследив глазами за движением адвоката, - я должен заметить,что дело, о котором я имею говорить с вами, должно быть тайной. Чуть заметная улыбка раздвинула рыжеватые нависшие усы адвоката. - Я бы не был адвокатом, если бы не мог сохранять тайны, вверенные мне. Но если вам угодно подтверждение... Алексей Александрович взглянул на его лицо и увидал, что серые умные глаза смеются и все уж знают. - Вы знаете мою фамилию? - продолжал Алексей Александрович. - Знаю вас и вашу полезную, - опять он поймал моль, - деятельность, как и всякий русский, - сказал адвокат, наклонившись. Алексей Александрович вздохнул, собираясь с духом. Но, раз решившись, он уже продолжал своим пискливым голосом, не робея, не запинаясь и подчеркивая некоторые слова. - Я имею несчастие, - начал Алексей Александрович, - быть обманутым мужем и желаю законно разорвать сношения с женою, то есть развестись, но притом так, чтобы сын не оставался с матерью. Серые глаза адвоката старались не смеяться, но они прыгали от неудержимой радости, и Алексей Александрович видел, что тут была не одна радость человека, получающего выгодный заказ, - тут было торжество и восторг, был блеск, похожий на тот зловещий блеск, который он видал в глазах жены. - Вы желаете моего содействия для совершения развода? - Да, именно, но должен предупредить вас, что я рискую злоупотребить вашим вниманием. Я приехал только предварительно посоветоваться с вами. Я желаю развода, но для меня важны формы, при которых он возможен. Очень может быть, что, если формы не совпадут с моими требованиями, я откажусь от законного иска. - О, это всегда так, - сказал адвокат, - и это всегда в вашей воле. Адвокат опустил глаза на ноги Алексея Александровича, чувствуя, что он видом своей неудержимой радости может оскорбить клиента. Он посмотрел на моль, пролетевшую пред его носом, и дернулся рукой, но не поймал ее из уважения к положению Алексея Александровича. - Хотя в общих чертах наши законоположения об этом предмете мне известны, - продолжал Алексей Александрович, - я бы желал знать вообще те формы, в которых на практике совершаются подобного рода дела. - Вы желаете, - не поднимая глаз, отвечал адвокат, не без удовольствия входя в тон речи своего клиента, - чтобы я изложил вам те пути, по которым возможно исполнение вашего желания. И на подтвердительное наклонение головы Алексея Александровича он продолжал, изредка только взглядывая мельком на покрасневшее пятнами лицо Алексея Александровича. - Развод по нашим законам, - сказал он с легким оттенком неодобрения к нашим законам, - возможен, как вам известно, в следующих случаях... Подождать!-обратился он к высунувшемуся в дверь помощнику, но все-таки встал, сказал несколько слов и сел опять. - В следующих случаях: физические недостатки супругов, затем безвестная пятилетняя отлучка, - сказал он, загнув поросший волосами короткий палец, - затем прелюбодеяние (это слово он произнес с видимым удовольствием). Подразделения следующие (он продолжал загибать свои толстые пальцы, хотя случаи и подразделения, очевидно, не могли быть классифицированы вместе): физические недостатки мужа или жены, затем прелюбодеяние мужа или жены. - Так как все пальцы вышли, он их все разогнул и продолжал: - Это взгляд теоретический, но я полагаю, что вы сделали мне честь обратиться ко мне для того, чтоб узнать практическое приложение. И потому, руководствуясь антецедентами, я должен доложить вам, что случаи разводов все приходят к следующим: физических недостатков нет, как я могу понимать? и также безвестного отсутствия?.. Алексей Александрович утвердительно склонил голову. - Приходят к следующим: прелюбодеяние одного из супругов и уличение преступной стороны по взаимному соглашению и, помимо такого соглашения, уличение невольное. Должен сказать, что последний случай редко встречается в практике, - сказал адвокат и, мельком взглянув на Алексея Александровича, замолк, как продавец пистолетов, описавший выгоды того и другого оружия и ожидающий выбора своего покупателя. Но Алексей Александрович молчал, и потому адвокат продолжал: - Самое обычное и простое, разумное, я считаю, есть прелюбодеяние по взаимному соглашению. Я бы не позволил себе так выразиться, говоря с человеком неразвитым, - сказал адвокат, - но полагаю, что для нас это понятно. Алексей Александрович был, однако, так расстроен, что не сразу понял разумность прелюбодеяния по взаимному соглашению и выразил это недоумение в своем взгляде; но адвокат тотчас же помог ему: - Люди не могут более жить вместе - вот факт, И если оба в этом согласны, то подробности и формальности становятся безразличны. А с тем вместе это есть простейшее и вернейшее средство. Алексей Александрович вполне понял теперь. Но у него были религиозные требования, которые мешали допущению этой меры. - Это вне вопроса в настоящем случае, - сказал он. - Тут только один случай возможен: уличение невольное, подтвержденное письмами, которые я имею. При упоминании о письмах адвокат поджал губы и произвел тонкий соболезнующий и презрительный звук. - Извольте видеть, - начал он. - Дела этого рода решаются, как вам известно, духовным ведомством; отцы же протопопы в делах этого рода большие охотники до мельчайших подробностей, - сказал он с улыбкой, показывающей сочувствие вкусу протопопов. - Письма, без сомнения, могут подтвердить отчасти; но улики должны быть добыты прямым путем, то есть свидетелями. Вообще же, если вы сделаете мне честь удостоить меня своим доверием, предоставьте мне же выбор тех мер, которые должны быть употреблены. Кто хочет результата, тот допускает и средства. - Если так... - вдруг побледнев, начал Алексей Александрович, но в это время адвокат встал и опять вышел к двери к перебивавшему его помощнику. - Скажите ей, что мы не на дешевых товарах! - сказал он и возвратился к Алексею Александровичу. Возвращаясь к месту, он поймал незаметно еще одну моль. Хорош будет мой репс к лету! - подумал он, хмурясь. - Итак, вы изволили говорить... - сказал он. - Я сообщу вам свое решение письменно, - сказал Алексей Александрович, вставая, и взялся за стол. Постояв немного молча, он сказал: - Из слов ваших я могу заключить, следовательно, что совершение развода возможно. Я просил бы вас сообщить мне также, какие ваши условия. - Возможно все, если вы предоставите мне полную свободу действий, - не отвечая на вопрос, сказал адвокат. - Когда я могу рассчитывать получить от вас известия? - спросил адвокат, подвигаясь к двери и блестя и глазами и лаковыми сапожками. - Через неделю. Ответ же ваш о том, принимаете ли вы на себя ходатайство по этому делу и на каких условиях, вы будете так добры, сообщите мне. - Очень хорошо-с. Адвокат почтительно поклонился, выпустил из двери клиента и, оставшись один, отдался своему радостному чувству. Ему стало так весело, что он, противно своим правилам, сделал уступку торговавшейся барыне и перестал ловить моль, окончательно решив, что к будущей зиме надо перебить мебель бархатом, как у Сигонина. VI Алексей Александрович одержал блестящую победу в заседании комиссии семнадцатого августа, но последствия этой победы подрезали его. Новая комиссия для исследования во всех отношениях быта инородцев была составлена и отправлена на место с необычайною, возбуждаемою Алексеем Александровичем быстротой и энергией. Через три месяца был представлен отчет. Быт инородцев был исследован в политическом, административном, экономическом, этнографическом, материальном и религиозном отношениях. На все вопросы были прекрасно изложены ответы, и ответы, не подлежавшие сомнению, так как они не были произведением всегда подверженной ошибкам человеческой мысли, но все были произведением служебной деятельности. Ответы все были результатами официальных данных, донесений губернаторов и архиереев, основанных на донесениях уездных начальников и благочинных, основанных, с своей стороны, на донесениях волостных правлений и приходских священников; и потому все эти ответы были несомненны. Все те вопросы о том, например, почему бывают неурожаи, почему жители держатся своих верований и т. п., вопросы, которые без удобства служебной машины не разрешаются и не могут быть разрешены веками, получили ясное, несомненное разрешение. И решение было в пользу мнения Алексея Александровича. Но Стремов, чувствуя себя задетым за живое в последнем заседании, употребил при получении донесений комиссии неожиданную Алексеем Александровичем тактику. Стремов, увлекши за собой некоторых других членов, вдруг перешел на сторону Алексея Александровича и с жаром не только защищал приведение в действие мер, предлагаемых Карениным, но и предлагал другие крайние в том же духе. Меры эти, усиленные еще против того, что было основною мыслью Алексея Александровича, были приняты, и тогда обнажилась тактика Стремова. Меры эти, доведенные до крайности, вдруг оказались так глупы, что в одно и то же время и государственные люди, и общественное мнение, и умные дамы, и газеты - все обрушилось на эти меры, выражая свое негодование и против самих мер и против их признанного отца, Алексея Александровича. Стремов же отстранился, делая вид, что он только слепо следовал плану Каренина и теперь сам удивлен и возмущен тем, что сделано. Это подрезало Алексея Александровича. Но, несмотря на падающее здоровье, несмотря на семейные горести, Алексей Александрович не сдавался. В комиссии произошел раскол. Одни члены со Стремовым во главе оправдывали свою ошибку тем, что они поверили ревизионной, руководимой Алексеем Александровичем комиссии, представившей донесение, и говорили, что донесение этой комиссии есть вздор и только исписанная бумага. Алексей Александрович с партией людей, видевших опасность такого революционного отношения к бумагам, продолжал поддерживать данные, выработанные ревизионною комиссией. Вследствие этого в высших сферах и даже в обществе все спуталось, и, несмотря на то, что всех это крайне интересовало, никто не мог понять, действительно ли бедствуют и погибают инородцы, или процветают. Положение Алексея Александровича вследствие этого и отчасти вследствие павшего на него презрения за неверность его жены стало весьма шатко. И в этом положении Алексей Александрович принял важное решение. Он, к удивлению комиссии, объявил,что он будет просить разрешения самому ехать на место для исследования дела. И, испросив разрешение, Алексей Александрович отправился в дальние губернии. Отъезд Алексея Александровича наделал много шума, тем более что он при самом отъезде официально возвратил при бумаге прогонные деньги, выданные ему на двенадцать лошадей для проезда до места назначения. - Я нахожу, что это очень благородно, - говорила про это Бетси с княгиней Мягкою. - Зачем выдавать на почтовых лошадей, когда все знают, что везде теперь железные дороги? Но княгиня Мягкая была несогласна, и мнение княгини Тверской даже раздражило ее. - Вам хорошо говорить, - сказала она, - когда у вас миллионы я не знаю какие, а я очень люблю, когда муж ездит ревизовать летом. Ему очень здорово и приятно проехаться, а у меня уж так заведено, что на эти деньги у меня экипаж и извозчик содержатся. Проездом в дальние губернии Алексей Александрович остановился на три дня в Москве. На другой день своего приезда он поехал с визитом к генерал-губернатору. На перекрестке у Газетного переулка, где всегда толпятся экипажи и извозчики, Алексей Александрович вдруг услыхал свое имя, выкрикиваемое таким громким и веселым голосом, что он не мог не оглянуться. На углу тротуара, в коротком модном пальто, с короткою модною шляпою набекрень, сияя улыбкой белых зуб между красными губами, веселый, молодой, сияющий, стоял Степан Аркадьич, решительно и настоятельно кричавший и требовавший остановки. Он держался одною рукой за окно остановившейся на углу кареты, из которой высовывались женская голова в бархатной шляпе и две детские головки, и улыбался и манил рукой зятя. Дама улыбалась доброю улыбкой и тоже махала рукой Алексею Александровичу. Это была Долли с детьми. Алексей Александрович никого не хотел видеть в Москве, а менее всего брата своей жены. Он приподнял шляпу и хотел проехать, но Степан Аркадьич велел его кучеру остановиться и подбежал к нему через снег. - Ну как не грех не прислать сказать! Давно ли?, А я вчера был у Дюссо и вижу на доске Каренин ,, а мне и в голову не пришло, что это ты! - говорил Степан Аркадьич, всовываясь с головой в окно кареты. - А то я бы зашел. Как я рад тебя видеть! - говорил он, похлопывая ногу об ногу, чтобы отряхнуть с них снег. - Как не грех не дать знать! - повторил он. - Мне некогда было, я очень занят, - сухо ответил Алексей Александрович. - Пойдем же к жене, она так хочет тебя видеть. Алексей Александрович развернул плед, под которым были закутаны его зябкие ноги, и, выйдя из кареты, пробрался через снег к Дарье Александровне. - Что же это, Алексей Александрович, за что вы нас так обходите? - сказала Долли, улыбаясь. - Я очень занят был. Очень рад вас видеть, - сказал он тоном, который ясно говорил, что он огорчен этим. - Как ваше здоровье? - Ну, что моя милая Анна? Алексей Александрович промычал что-то и хотел уйти. Но Степан Аркадьич остановил его. - А вот что мы сделаем завтра. Долли, зови его обедать! Позовем Кознышева и Песцова, чтоб его угостить московскою интеллигенцией. - Так,пожалуйста, приезжайте, - сказала Долли, - мы вас будем ждать в пять, шесть часов, если хотите. Ну, что моя милая Анна? Как давно... - Она здорова, - хмурясь, промычал Алексей Александрович. - Очень рад! - и он направился к своей карете. - Будете? - прокричала Долли. Алексей Александрович проговорил что-то, чего Долли не могла расслышать в шуме двигавшихся экипажей. - Я завтра заеду!- прокричал ему Степан Аркадьич. Алексей Александрович сел в карету и углубился в нее так, чтобы не видать и не быть видимым. - Чудак! - сказал Степан Аркадьич жене и, взглянув на часы, сделал пред лицом движение рукой, означающее ласку жене и детям, и молодецки пошел по тротуару. - Стива! Стива!- закричала Долли, покраснев. Он обернулся. - Мне ведь нужно пальто Грише купить и Тане. Дай же мне денег! - Ничего, ты скажи, что я отдам, - и он скрылся, весело кивнув головой проезжавшему знакомому. VII На другой день было воскресенье. Степан Аркадьич заехал в Большой театр на репетицию балета и передал Маше Чибисовой, хорошенькой, вновь поступившей по его протекции танцовщице, обещанные накануне коральки, и за кулисой, в денной темноте театра, успел поцеловать ее хорошенькое, просиявшее от подарка личико. Кроме подарка коральков, ему нужно было условиться с ней о свидании после балета. Объяснив ей, что ему нельзя быть к началу балета, он обещался, что приедет к последнему акту и свезет ее ужинать. Из театра Степан Аркадьич заехал в Охотный ряд, сам выбрал рыбу и спаржу к обеду и в двенадцать часов был уже у Дюссо, где ему нужно было быть у троих, как на его счастье, стоявших в одной гостинице: у Левина, остановившегося тут и недавно приехавшего из-за границы, у нового своего начальника, только что поступившего на это высшее место и ревизовавшего Москву, и у зятя Каренина, чтобы его непременно привезти обедать. Степан Аркадьич любил пообедать, но еще более любил дать обед, небольшой, но утонченный и по еде, и питью, и по выбору гостей. Программа нынешнего обеда ему очень понравилась: будут окуни живые, спаржа и la piece de resistance - чудесный, но простой ростбиф и сообразные вины: это из еды и питья. А из гостей будут Кити и Левин, и, чтобы незаметно это было, будет еще кузина и Щербацкий молодой, и la piece de resistance из гостей - Кознышев Сергей и Алексей Александрович. Сергей Иванович - москвич и философ, Алексей Александрович - петербуржец и практик; да позовет еще известного чудака энтузиаста Песцова, либерала, говоруна, музыканта, историка и милейшего пятидесятилетнего юношу, который будет соус или гарнир к Кознышеву и Каренину. Он будет раззадоривать и стравливать их. Деньги от купца за лес по второму сроку были получены и еще не издержаны, Долли была очень мила добра последнее время, и мысль этого обеда во всех отношениях радовала Степана Аркадьича. Он находился в самом веселом расположении духа. Были два обстоятельства немножко неприятные; но оба эти обстоятельства тонули в море добродушного веселья, которое волновалось в душе Степана Аркадьича. Эти два обстоятельства были: первое то, что вчера он, встретив на улице Алексея Александровича, заметил, что он сух и строг с ним, и, сведя это выражение лица Алексея Александровича и то, что он не приехал к ним и не дал знать о себе, с теми толками, которые он слышал об Анне и Вронском, Степан Аркадьич догадывался, что что-то не ладно между мужем и женою. Это было одно неприятное. Другое немножко неприятное было то, что новый начальник, как все новые начальники, имел уж репутацию страшного человека, встающего в шесть часов утра, работающего, как лошадь, и требующего такой же работы от подчиненных. Кроме того, новый начальник этот еще имел репутацию медведя в обращении и был, по слухам, человек совершенно противоположного направления тому, к которому принадлежал прежний начальник и до сих пор принадлежал сам Степан Аркадьич. Вчера Степан Аркадьич являлся по службе в мундире, и новый начальник был очень любезен и разговорился с Облонским, как с знакомым; поэтому Степан Аркадьич считал своею обязанностью сделать ему визит в сюртуке. Мысль о том, что новый начальник может нехорошо принять его, было это другое неприятное обстоятельство. Но Степан Аркадьич инстинктивно чувствовал, что все образуется прекрасно. Все люди, все человеки, как и мы грешные: из чего злиться и ссориться? - думал он, входя в гостиницу. - Здорово, Василий, - говорил он, в шляпе набекрень проходя по коридору и обращаясь к знакомому лакею, - ты бакенбарды отпустил? Левин - седьмой нумер, а? Проводи, пожалуйста. Да узнай, граф Аничкин (это был новый начальник) примет ли? - Слушаю-с, - улыбаясь, отвечал Василий. - Давно к нам не жаловали. - Я вчера был, только с другого подъезда. Это седьмой? Левин стоял с тверским мужиком посредине номера и аршином мерил свежую медвежью шкуру, когда вошел Степан Аркадьич. - А, убили?- крикнул Степан Аркадьич. - Славная штука! Медведица? Здравствуй, Архип! Он пожал руку мужику и присел на стул, не снимая пальто и шляпы. - Да сними же, посиди! - снимая с него шляпу, сказал Левин. - Нет, мне некогда, я только на одну секундочку, - отвечал Степан Аркадьич. Он распахнул пальто, но потом снял его и просидел целый час, разговаривая с Левиным об охоте и о самых задушевных предметах. - Ну, скажи же, пожалуйста, что ты делал за границей? где был? - сказал Степан Аркадьич, когда мужик вышел. - Да я был в Германии, в Пруссии, во Франции, в Англии, но не в столицах, а в фабричных городах, и много видел нового. И рад, что был. - Да, я знаю твою мысль устройства рабочего. - Совсем нет: в России не может быть вопроса рабочего. В России вопрос отношения рабочего народа к земле; он и там есть, но там это починка испорченного, а у нас... Степан Аркадьич внимательно слушал Левина. - Да, да! - говорил он. - Очень может быть, что ты прав, - сказал он. - Но я рад, что ты в бодром духе; и за медведями ездишь, и работаешь, и увлекаешься. А то мне Щербацкий говорил - он тебя встретил, - что ты в каком-то унынии, все о смерти говоришь... - Да что же, я не перестаю думать о смерти, - сказал Левин. - Правда, что умирать пора. И что все это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью своею и работой ужасно дорожу, но в сущности - ты подумай об этом: ведь весь этот мир наш - это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы думаем, что у нас может быть что-нибудь великое, - мысли, дела! Все это песчинки. - Да это, брат, старо, как мир! - Старо, но знаешь, когда это поймешь ясно, то как-то все делается ничтожно. Когда поймешь, что нынче-завтра умрешь и ничего не останется, то так все ничтожно! И я считаю очень важной свою мысль, а она оказывается так же ничтожна, если бы даже исполнить ее, как обойти эту медведицу. Так и проводишь жизнь, развлекаясь охотой, работой, - чтобы только не думать о смерти. Степан Аркадьич тонко и ласково улыбался, слушая Левина. - Ну, разумеется! Вот ты и пришел ко мне. Помнишь, ты нападал на меня за то, что я ищу в жизни наслаждений?
- Нет, все-таки в жизни хорошее есть то... - Левин запутался. - Да я не знаю. Знаю только, что помрем скоро. - Зачем же скоро? - И знаешь, прелести в жизни меньше, когда думаешь о смерти, - но спокойнее. - Напротив, на последях еще веселей. Ну, однако, мне пора, - сказал Степан Аркадьич, вставая в десятый раз. - Да нет, посиди!- говорил Левин, удерживая его. - Теперь когда же увидимся? Я завтра еду. - Я-то хорош! Я затем приехал... Непременно приезжай нынче ко мне обедать. Брат твой будет, Каренин, мой зять, будет. - Разве он здесь? - сказал Левин и хотел спросить про Кити. Он слышал, что она была в начале зимы в Петербурге у своей сестры, жены дипломата, и не знал, вернулась ли она, или нет, но раздумал расспрашивать. Будет, не будет - все равно . - Так приедешь? - Ну, разумеется. - Так в пять часов и в сюртуке. И Степан Аркадьич встал и пошел вниз к новому начальнику. Инстинкт не обманул Степана Аркадьича. Новый страшный начальник оказался весьма обходительным человеком, и Степан Аркадьич позавтракал с ним и засиделся так, что только в четвертом часу попал к Алексею Александровичу. VIII Алексей Александрович, вернувшись от обедни, проводил все утро дома. В это утро ему предстояло два дела: во-первых, принять и направить отправлявшуюся в Петербург и находившуюся теперь в Москве депутацию инородцев; во-вторых, написать обещанное письмо адвокату. Депутация, хотя и вызванная по инициативе Алексея Александровича, представляла много неудобств и даже опасностей, и Алексей Александрович был очень рад, что застал ее в Москве. Члены этой депутации не имели ни малейшего понятия о своей роли и обязанности. Они были наивно уверены, что их дело состоит в том, чтоб излагать свои нужды и настоящее положение вещей, прося помощи правительства, и решительно не понимали, что некоторые заявления и требования их поддерживали враждебную партию и потому губили все дело. Алексей Александрович долго возился с ними, написал им программу, из которой они не должны были выходить, и, отпустив их, написал письма в Петербург для направления депутации. Главным помощником в этом деле должна была быть графиня Лидия Ивановна. Она была специалистка в деле депутаций, и никто, как она, не умел муссировать и давать настоящее направление депутациям. Окончив это, Алексей Александрович написал и письмо адвокату. Он без малейшего колебания дал ему разрешение действовать по его благоусмотрению. В письмо он вложил три записки Вронского к Анне, которые нашлись в отнятом портфеле. С тех пор, как Алексей Александрович выехал из дома с намерением не возвращаться в семью, и с тех пор, как он был у адвоката и сказал хоть одному человеку о своем намерении, с тех пор особенно, как он перевел это дело жизни в дело бумажное, он все больше и больше привыкал к своему намерению и видел теперь ясно возможность его исполнения. Он запечатывал конверт к адвокату, когда услыхал громкие звуки голоса Степана Аркадьича. Степан Аркадьич спорил со слугой Алексея Александровича и настаивал на том, чтоб о нем было доложено. Все равно, - подумал Алексей Александрович, - тем лучше: я сейчас объявлю о своем положении в отношении к его сестре и объясню, почему я не могу обедать у него . - Проси! - громко проговорил он, сбирая бумаги и укладывая их в бювар. - Но вот видишь ли, что ты врешь, и он дома!-ответил голос Степана Аркадьича лакею, не пускавшему его, и, на ходу снимая пальто, Облонский вошел в комнату. - Ну, я очень рад, что застал тебя! Так я надеюсь... - весело начал Степан Аркадьич. - Я не могу быть, - холодно, стоя и не сажая гостя, сказал Алексей Александрович. Алексей Александрович думал тотчас стать в те холодные отношения, в которых он должен был быть с братом жены, против которой он начинал дело развода; но он не рассчитывал на то море добродушия, которое выливалось из берегов в душе Степана Аркадьича. Степан Аркадьич широко открыл свои блестящие, ясные глаза. - Отчего ты не можешь? Что ты хочешь сказать? с недоумением сказал он по-французски. - Нет, уж это обещано. И мы все рассчитываем на тебя. - Я хочу сказать, что не могу быть у вас, потому что те родственные отношения, которые были между нами, должны прекратиться. - Как? То есть как же? Почему? - с улыбкой проговорил Степан Аркадьич. - Потому что я начинаю дело развода с вашею сестрой, моею женой. Я должен был... Но Алексей Александрович еще не успел окончить своей речи, как Степан Аркадьич уже поступил совсем не так, как он ожидал. Степан Аркадьич охнул и сел в кресло. - Нет, Алексей Александрович, что ты говоришь!-вскрикнул Облонский, и страдание выразилось на его лице. - Это так. - Извини меня, я не могу и не могу этому верить... Алексей Александрович сел, чувствуя, что слова его не имели того действия, которое он ожидал, и что ему необходимо нужно будет объясняться, и что, какие бы ни были его объяснения, отношения его к шурину останутся те же. - Да, я поставлен в тяжелую необходимость требовать развода, - сказал он. - Я одно скажу, Алексей Александрович. Я знаю тебя за отличного, справедливого человека, знаю Анну - извини меня, я не могу переменить о ней мнения - за прекрасную, отличную женщину, и потому, извини меня, я не могу верить этому. Тут есть недоразумение, - сказал он. - Да, если б это было только недоразумение... - Позволь, я понимаю, - перебил Степан Аркадьич. - Но, разумеется... одно: не надо торопиться. Не надо, не надо торопиться! - Я не торопился, - холодно сказал Алексей Александрович, - а советоваться в таком деле ни с кем нельзя. Я твердо решил. - Это ужасно!- сказал Степан Аркадьич, тяжело вздохнув. - Я бы одно сделал, Алексей Александрович. Умоляю тебя, сделай это!- сказал он. - Дело еще не начато, как я понял. Прежде чем ты начнешь дело, повидайся с моею женой, поговори с ней. Она любит Анну, как сестру, любит тебя, и она удивительная женщина. Ради бога, поговори с ней! Сделай мне эту дружбу, умоляю тебя! Алексей Александрович задумался, и Степан Аркадьич с участием смотрел на него, не прерывая его молчания. - Ты съездишь к ней? - Да я не знаю. Я потому не был у вас. Я полагаю, что наши отношения должны измениться. - Отчего же? Я не вижу этого. Позволь мне думать, что, помимо наших родственных отношений, ты имеешь ко мне, хотя отчасти, те дружеские чувства, которые я всегда имел к тебе... И истинное уважение, - сказал Степан Аркадьич, пожимая его руку. - Если б даже худшие предположения твои были справедливы, я не беру и никогда не возьму на себя судить ту или другую сторону и не вижу причины, почему наши отношения должны измениться. Но теперь, сделай это, приезжай к жене. - Ну, мы иначе смотрим на это дело, - холодно сказал Алексей Александрович. - Впрочем, не будем говорить об этом. - Нет, почему же тебе не приехать? Хоть нынче обедать? Жена ждет тебя. Пожалуйста, приезжай. И главное, переговори с ней. Она удивительная женщина. Ради бога, на коленях умоляю тебя! - Если вы так хотите этого - я приеду, - вздохнув, сказал Алексей Александрович. И, желая переменить разговор, он спросил о том, что интересовало их общих, - о новом начальнике Степана Аркадьича, еще не старом человеке, получившем вдруг такое высокое назначение. Алексей Александрович и прежде не любил графа Аничкина и всегда расходился с ним во мнениях, но теперь не мог удерживаться от понятной для служащих ненависти человека, потерпевшего поражение на службе, к человеку, получившему повышение. - Ну что, видел ты его? - сказал Алексей Александрович с ядовитою усмешкой, - Как же, он вчера был у нас в присутствии. Он, кажется, знает дело отлично и очень деятелен. - Да, но на что направлена его деятельность? - сказал Алексей Александрович. - На то ли, чтобы делать дело, или переделывать то, что сделано? Несчастье нашего государства - это бумажная администрация, которой он достойный представитель. - Право, я не знаю, что в нем можно осуждать. Направления его я не знаю, но одно - он отличный малый, - отвечал Степан Аркадьич. - Я сейчас был у него, и, право, отличный малый. Мы позавтракали, и я его научил делать, знаешь, это питье, вино с апельсинами. Это очень прохлаждает. И удивительно, что он не знал этого. Ему очень понравилось. Нет, право, он славный малый. Степан Аркадьич взглянул на часы. - Ах, батюшки, уж пятый, а мне еще к Долговушину ! Так пожалуйста, приезжай обедать. Ты не можешь себе представить, как ты меня огорчишь и жену. Алексей Александрович проводил шурина совсем уже не так, как он его встретил. - Я обещал и приеду, - отвечал он уныло. - Поверь, что я ценю, и надеюсь, ты не раскаешься, - отвечал, улыбаясь, Степан Аркадьич. И, на ходу надевая пальто, он задел рукой по голове лакея, засмеялся и вышел. - В пять часов, и в сюртуке, пожалуйста!- крикнул он еще раз, возвращаясь к двери. IX Уже был шестой час, и уже некоторые гости приехали, когда приехал и сам хозяин. Он вошел вместе с Сергеем Ивановичем Кознышевым и Песцовым, которые в одно время столкнулись у подъезда. Это были два главные представителя московской интеллигенции, как называл их Облонский. Оба были люди уважаемые и по характеру и по уму. Они уважали друг друга, но почти во всем были совершенно и безнадежно несогласны между собою - не потому, чтоб они принадлежали к противоположным направлениям, но именно потому, что были одного лагеря (враги их смешивали в одно), но в этом лагере они имели каждый свой оттенок. А так как нет ничего неспособнее к соглашению, как разномыслие в полуотвлеченностях, то они не только никогда не сходились в мнениях, но привыкли уже давно, не сердясь, только посмеиваться неисправимому заблуждению один другого. Они входили в дверь, разговаривая о погоде, когда Степан Аркадьич догнал их. В гостиной сидели уже князь Александр Дмитриевич, тесть Облонского, молодой Щербацкий, Туровцын, Кити и Каренин. Степан Аркадьич тотчас же увидал, что в гостиной без него дело идет плохо. Дарья Александровна,в своем парадном сером шелковом платье, очевидно озабоченная и детьми, которые должны обедать в детской одни, и тем, что мужа еще нет, не сумела без него хорошенько перемешать все это общество. Все сидели, как поповны в гостях (как выражался старый князь), очевидно в недоумении, зачем они сюда попали, выжимая слова, чтобы не молчать. Добродушный Туровцын, очевидно, чувствовал себя не в своей сфере, и улыбка толстых губ, с которою он встретил Степана Аркадьича, как словами, говорила: Ну, брат, засадил ты меня с умными! Вот выпить и в Chateau de fleurs - это по моей части . Старый князь сидел молча, сбоку поглядывая своими блестящими глазками на Каренина, и Степан Аркадьич понял, что он придумал уже какое-нибудь словцо, чтоб отпечатать этого государственного мужа, на которого, как на стерлядь, зовут в гости. Кити смотрела на дверь, сбираясь с силами, чтобы не покраснеть при входе Константина Левина. Молодой Щербацкий, с которым не познакомили Каренина, старался показать, что это нисколько его не стесняет. Сам Каренин был, по петербургской привычке, на обеде с дамами во фраке и белом галстуке, и Степан Аркадьич по его лицу понял, что он приехал, только чтоб исполнить данное слово, и, присутствуя в этом обществе, совершал тяжелый долг. Он-то был главным виновником холода, заморозившего всех гостей до приезда Степана Аркадьича. Войдя в гостиную, Степан Аркадьич извинился, объяснил, что был задержан тем князем, который был всегдашним козлом-искупителем всех его опаздываний и отлучек, и в одну минуту всех перезнакомил и, сведя Алексея Александровича с Сергеем Кознышевым, подпустил им тему об обрусении Польши, за которую они тотчас уцепились вместе с Песцовым. Потрепав по плечу Туровцына, он шепнул ему что-то смешное и подсадил его к жене и к князю. Потом сказал Кити о том, что она очень хороша сегодня, и познакомил Щербацкого с Карениным. В одну минуту он так перемесил все это общественное тесто, что стала гостиная хоть куда, и голоса оживленно зазвучали. Одного Константина Левина не было. Но это было к лучшему, потому что, выйдя в столовую, Степан Аркадьич к ужасу своему увидал, что портвейн и херес взяты от Депре, а не от Леве, и он, распорядившись послать кучера как можно скорее к Леве, направился опять в гостиную. В столовой ему встретился Константин Левин. - Я не опоздал? - Разве ты можешь не опоздать!- взяв его под руку, сказал Степан Аркадьич. - У тебя много народа? Кто да кто? - невольно краснея, спросил Левин, обивая перчаткой снег с шапки. - Все свои. Кити тут. Пойдем же, я тебя познакомлю с Карениным. Степан Аркадьич, несмотря на свою либеральность, знал, что знакомство с Карениным не может не быть лестно, и потому угощал этим лучших приятелей. Но в эту минуту Константин Левин не в состоянии был чувствовать всего удовольствия этого знакомства. Он не видал Кити после памятного ему вечера, на котором он встретил Вронского, если не считать ту минуту, когда он увидал ее на большой дороге. Он в глубине души знал, что он ее увидит нынче здесь. Но он, поддерживая в себе свободу мысли, старался уверить себя, что он не знает этого. Теперь же, когда он услыхал, что она тут, он вдруг почувствовал такую радость и вместе такой страх, что ему захватило дыхание, и он не мог выговорить того, что хотел сказать. Какая, какая она? Та ли, какая была прежде, или та, какая была в карете? Что, если правду говорила Дарья Александровна? Отчего же и не правда? - думал он. - Ах, пожалуйста, познакомь меня с Карениным, - с трудом выговорил он и отчаянно-решительным шагом вошел в гостиную и увидел ее. Она была ни такая, как прежде, ни такая, как была в карете; она была совсем другая. Она была испуганная, робкая, пристыженная и оттого еще более прелестная. Она увидала его в то же мгновение, как он вошел в комнату. Она ждала его.Она обрадовалась и смутилась от своей радости до такой степени, что была минута, именно та, когда он подходил к хозяйке и опять взглянул на нее, что и ей, и ему, и Долли, которая все видела, казалось, что она не выдержит и заплачет. Она покраснела, побледнела, опять покраснела и замерла, чуть вздрагивая губами, ожидая его. Он подошел к ней, поклонился и молча протянул руку. Если бы не легкое дрожание губ и влажность, покрывавшая глаза и прибавившая им блеска, улыбка ее была почти спокойна, когда она сказала: - Как мы давно не видались!- и она с отчаянною решительностью пожала своею холодною рукой его руку. - Вы не видали меня, а я видел вас, - сказал Левин, сияя улыбкой счастья. - Я видел вас, когда вы с железной дороги ехали в Ергушово. - Когда? - спросила она с удивлением. - Вы ехали в Ергушово, - говорил Левин, чувствуя, что он захлебывается от счастия, которое заливает его душу. И как я смел соединять мысль о чем-нибудь не невинном с этим трогательным существом! И да, кажется, правда то, что говорила Дарья Александровна , - думал он. Степан Аркадьич взял его за руку и подвел к Каренину. - Позвольте вас познакомить. - Он назвал их имена. - Очень приятно опять встретиться, - холодно сказал Алексей Александрович, пожимая руку Левину. - Вы знакомы? - с удивлением спросил Степан Аркадьич. - Мы провели вместе три часа в вагоне, - улыбаясь, сказал Левин, - но вышли, как из маскарада, заинтригованные, я по крайней мере. - Вот как! Милости просим, - сказал Степан Аркадьич, указывая по направлению к столовой. Мужчины вышли в столовую и подошли к столу с закуской, уставленному шестью сортами водок и столькими же сортами сыров с серебряными лопаточками и без лопаточек, икрами, селедками, консервами разных сортов и тарелками с ломтиками французского хлеба. Мужчины стояли около пахучих водок и закусок, и разговор об обрусении Польши между Сергеем Иванычем Кознышевым, Карениным и Песцовым затихал в ожидании обеда. Сергей Иванович, умевший, как никто, для окончания самого отвлеченного и серьезного спора неожиданно подсыпать аттической соли и этим изменять настроение собеседников, сделал это и теперь. Алексей Александрович доказывал, что обрусение Польши может совершиться только вследствие высших принципов, которые должны быть внесены русскою администрацией. Песков настаивал на том, что один народ ассимилирует себе другой, только когда он гуще населен. Кознышев признавал то и другое, но с ограничениями. Когда же они выходили из гостиной, чтобы заключить разговор, Кознышев сказал, улыбаясь: - Поэтому для обрусения инородцев есть одно средство - выводить как можно больше детей. Вот мы с братом хуже всех действум. А вы, господа женатые люди, в особенности вы, Степан Аркадьич, действуете вполне патриотически; у вас сколько? - обратился он, ласково улыбаясь хозяину и подставляя ему крошечную рюмочку. Все засмеялись, и в особенности весело Степан Аркадьич. - Да, вот это самое лучшее средство!- сказал он, прожевывая сыр и наливая какую-то особенного сорта водку в подставленную рюмку. Разговор действительно прекратился на шутке. - Этот сыр недурен. Прикажете? - говорил хозяин. - Неужели ты опять был на гимнастике? - обратился он к Левину, левою рукой ощупывая его мышцу, Левин улыбнулся, напружил руку, и под пальцами Степана Аркадьича, как круглый сыр, поднялся стальной бугор из-под тонкого сукна сюртука. - Вот бицепс-то! Самсон! - Я думаю, надо иметь большую силу для охоты на медведей, - сказал Алексей Александрович, имевший самые туманные понятия об охоте, намазывая сыр и прорывая тоненький, как паутина, мякиш хлеба. Левин улыбнулся. - Никакой. Напротив, ребенок может убить медведя, - сказал он, сторонясь с легким поклоном пред дамами, которые с хозяйкой подходили к столу закусок. - А вы убили медведя, мне говорили? - сказала Кити, тщетно стараясь поймать вилкой непокорный, отскальзывающий гриб и встряхивая кружевами, сквозь которые белела ее рука. - Разве у вас есть медведи? - прибавила она, вполоборота повернув к нему свою прелестную головку и улыбаясь. Ничего, казалось, не было необыкновенного в том, что она сказала, но какое невыразимое для него словами значение было в каждом звуке, в каждом движении ее губ, глаз, руки, когда она говорила это! Тут была и просьба о прощении, и доверие к нему, и ласка, нежная, робкая ласка, и обещание, и надежда, и любовь к нему, в которую он не мог не верить и которая душила его счастьем. - Нет, мы ездили в Тверскую губернию. Возвращаясь оттуда, я встретился в вагоне с вашим бофрером или вашего бофрера зятем, - сказал он с улыбкой. - Это была смешная встреча. И он весело и забавно рассказал, как он, не спав всю ночь, в полушубке ворвался в отделение Алексея Александровича. - Кондуктор, противно пословице, хотел по платью проводить меня вон; но тут уж я начал выражаться высоким слогом, и... вы тоже, - сказал он, забыв его имя и обращаясь к Каренину, - сначала по полушубку хотели тоже изгнать меня, но потом заступились, за что я очень благодарен. - Вообще весьма неопределенные права пассажиров на выбор места, - сказал Алексей Александрович, обтирая платком концы своих пальцев. - Я видел, что вы были в нерешительности насчет меня, - добродушно улыбаясь, сказал Левин, - но я поторопился начать умный разговор, чтобы загладить свой полушубок. Сергей Иванович, продолжая разговор с хозяйкой и одним ухом слушая брата, покосился на него. Что это с ним нынче? Таким победителем , - подумал он. Он не знал, что Левин чувствовал, что у него выросли крылья. Левин знал, что она слышит его слова и что ей приятно его слышать. И это одно только занимало его. Не в одной этой комнате, но во всем мире для него существовали только он, получивший для себя огромное значение и важность, и она. Он чувствовал себя на высоте, от которой кружилась голова, и там где-то внизу, далеко, были все эти добрые, славные Каренины, Облонские и весь мир. Совершенно незаметно, не взглянув на них, а так, как будто уж некуда было больше посадить, Степан Аркадьич посадил Левина и Кити рядом. - Ну, ты хоть сюда сядь, - сказал он Левину. Обед был так же хорош, как и посуда, до которой был охотник Степан Аркадьич. Суп Мари-Луиз удался прекрасно; пирожки крошечные, тающие во рту, были безукоризненны. Два лакея и Матвей, в белых галстуках, делали свое дело с кушаньем и вином незаметно, тихо и споро. Обед с материальной стороны удался; не менее он удался и со стороны нематериальной. Разговор, то общий, то частный, не умолкал и к концу обеда так оживился, что мужчины встали из-за стола, не переставая говорить, и даже Алексей Александрович оживился. X Песцов любил рассуждать до конца и не удовлетворился словами Сергея Ивановича, тем более что он почувствовал несправедливость своего мнения. - Я никогда не разумел, - сказал он за супом, обращаясь к Алексею Александровичу, - одну густоту населения, но в соединении с основами, а не с принципами. - Мне кажется, - неторопливо и вяло отвечал Алексей Александрович, - что это одно и то же. По моему мнению, действовать на другой народ может только тот, который имеет высшее развитие, который... - Но в том и вопрос, - перебил своим басом Песцов, который всегда торопился говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на то, о чем он говорил, - в чем полагать высшее развитие? Англичане, французы, немцы - кто стоит на высшей степени развития? Кто будет национализовать один другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а немцы не ниже стоят!- кричал он. - Тут есть другой закон! - Мне кажется, что влияние всегда на стороне истинного образования, - сказал Алексей Александрович, слегка поднимая брови. - Но в чем же мы должны полагать признаки истинного образования? - сказал Песцов. - Я полагаю, что признаки эти известны, - сказал Алексей Александрович. - Вполне ли они известны? - с тонкою улыбкой вмешался Сергей Иванович. - Теперь признано, что настоящее образование может быть только чисто классическое; но мы видим ожесточенные споры той и другой стороны, и нельзя отрицать, чтоб и противный лагерь не имел сильных доводов в свою пользу. - Вы классик, Сергей Иванович. Прикажете красного ? - сказал Степан Аркадьич. - Я не высказываю своего мнения о том и другом образовании, - с улыбкой снисхождения, как к ребенку, сказал Сергей Иванович, подставляя свой стакан, - я только говорю, что обе стороны имеют сильные доводы, - продолжал он, обращаясь к Алексею Александровичу. - Я классик по образованию, но в споре этом я лично не могу найти своего места. Я не вижу ясных доводов, почему классическим наукам дано преимущество пред реальными. - Естественные имеют столь же педагогически-развивательное влияние, - подхватил Песков. - Возьмите одну астрономию, возьмите ботанику, зоологию с ее системой общих законов! - Я не могу вполне с этим согласиться, - отвечал Алексей Александрович. - Мне кажется, что нельзя не признать того, что самый процесс изучения форм языков особенно благотворно действует на духовное развитие. Кроме того, нельзя отрицать и того, что влияние классических писателей в высшей степени нравственное, тогда как, к несчастью, с преподаванием естественных наук соединяются те вредные и ложные учения,которые составляют язву нашего времени. Сергей Иванович хотел что-то сказать, но Песцов своим густым басом перебил его. Он горячо начал доказывать несправедливость этого мнения. Сергей Иванович спокойно дожидался слова, очевидно с готовым победительным возражением. - Но, - сказал Сергей Иванович, тонко улыбаясь и обращаясь к Каренину, - нельзя не согласиться, что взвесить вполне все выгоды и невыгоды тех и других наук трудно и что вопрос о том, какие предпочесть, не был бы решен так скоро и окончательно, если бы на стороне классического образования не было того преимущества, которое вы сейчас высказали: нравственного - disons le mot - антинигилистического влияния. - Без сомнения. - Если бы не было этого преимущества антинигилистического влияния на стороне классических наук, мы бы больше подумали, взвесили бы доводы обеих сторон, - с тонкою улыбкой говорил Сергей Иванович, - мы бы дали простор тому и другому направлению. Но теперь мы знаем, что в этих пилюлях классического образования лежит целебная сила антинигилизма, и мы смело предлагаем их нашим пациентам... А что, как нет и целебной силы? - заключил он, высыпая аттическую соль. При пилюлях Сергея Ивановича все засмеялись, и в особенности громко и весело Туровцын, дождавшийся, наконец, того смешного, чего он только и ждал, слушая разговор. Степан Аркадьич не ошибся, пригласив Песцова. С Песцовым разговор умный не мог умолкнуть ни на минуту. Только что Сергей Иванович заключил разговор своей шуткой, Песков тотчас поднял новый. - Нельзя согласиться даже с тем, - сказал он, - чтобы правительство имело эту цель. Правительство, очевидно, руководствуется общими соображениями, оставаясь индифферентным к влияниям, которые могут иметь принимаемые меры. Например, вопрос женского образования должен бы был считаться зловредным, но правительство открывает женские курсы и университеты. И разговор тотчас же перескочил на новую тему женского образования. Алексей Александрович выразил мысль о том, что образование женщин обыкновенно смешивается с вопросом о свободе женщин и только поэтому может считаться вредным. - Я, напротив, полагаю, что эти два вопроса неразрывно связаны, - сказал Песцов, - это ложный круг. Женщина лишена прав по недостатку образования, а недостаток образования происходит от отсутствия прав. Надо не забывать того, что порабощение женщин так велико и старо, что мы часто не хотим понимать ту пучину, которая отделяет их от нас, - говорил он. - Вы сказали - права', - сказал Сергей Иванович, дождавшись молчания Песцова, - права' занимания должностей присяжных, гласных, председателей управ, права' служащего, члена парламента... - Без сомнения. - Но если женщины, как редкое исключение, и могут занимать эти места, то, мне кажется, вы неправильно употребили выражение права' . Вернее бы было сказать: обязанности. Всякий согласится, что, исполняя какую-нибудь должность присяжного, гласного, телеграфного чиновника, мы чувствуем, что исполняем обязанность. И потому вернее выразиться, что женщины ищут обязанностей, и совершенно законно. И можно только сочувствовать этому их желанию помочь общему мужскому труду. - Совершенно справедливо, - подтвердил Алексей Александрович. - Вопрос, я полагаю, состоит только в том, способны ли они к этим обязанностям. - Вероятно, будут очень способны, - вставил Степан Аркадьич, - когда образование будет распространено между ними. Мы это видим... - А пословица? - сказал князь, давно уж прислушиваясь к разговору и блестя своими маленькими насмешливыми глазами, - при дочерях можно: волос долог... - Точно так же думали о неграх до их освобождения! - сердито сказал Песков. - Я нахожу только странным, что женщины ищут новых обязанностей, - сказал Сергей Иванович, - тогда как мы, к несчастью, видим, что мужчины обыкновенно избегают их. - Обязанности сопряжены с правами; власть, деньги, почести: их-то ищут женщины, - сказал Песцов.. - Все равно, что я бы искал права быть кормилицей и обижался бы, что женщинам платят, а мне не хотят, - сказал старый князь. Туровцын разразился громким смехом, и Сергей Иванович пожалел, что не он сказал это. Даже Алексей Александрович улыбнулся. - Да, но мужчина не может кормить, - сказал Песцов, - а женщина... - Нет, англичанин выкормил на корабле своего ребенка, - сказал старый князь, позволяя себе эту вольность разговора при своих дочерях. - Сколько таких англичан, столько же и женщин будет чиновников, - сказал уже Сергей Иванович. - Да, но что же делать девушке, у которой нет семьи? - вступился Степан Аркадьич, вспоминая о Чибисовой, которую он все время имел в виду, сочувствуя Песцову и поддерживая его. - Если хорошенько разобрать историю этой девушки, то вы найдете, что эта девушка бросила семью, или свою, или сестрину, где бы она могла иметь женское дело, - неожиданно вступая в разговор, сказала с раздражительностью Дарья Александровна, вероятно догадываясь, какую девушку имел в виду Степан Аркадьич. - Но мы стоим за принцип, за идеал! - звучным басом возражал Песцов. - Женщина хочет иметь право быть независимою, образованною. Она стеснена, подавлена сознанием невозможности этого. - А я стеснен и подавлен тем, что меня не примут в кормилицы в воспитательный дом, - опять сказал старый князь, к великой радости Туровцына, со смеху уронившего спаржу толстым концом в соус. XI Все принимали участие в общем разговоре, кроме Кити и Левина. Сначала, когда говорилось о влиянии, которое имеет один народ на другой, Левину невольно приходило в голову то, что он имел сказать по этому предмету; но мысли эти, прежде для него очень важные, как бы во сне мелькали в его голове и не имели для него теперь ни малейшего интереса. Ему даже странно казалось, зачем они так стараются говорить о том, что никому не нужно. Для Кити точно так же, казалось, должно бы быть интересно то, что они говорили о правах и образовании женщин. Сколько раз она думала об этом; вспоминая о своей заграничной приятельнице Вареньке, о ее тяжелой зависимости, сколько раз думала про себя, что с ней самой будет, если она не выйдет замуж, и сколько раз спорила об этом с сестрою! Но теперь это нисколько не интересовало ее. У них шел свой разговор с Левиным, и не разговор, а какое-то таинственное общение, которое с каждою минутой все ближе связывало их и производило в обоих чувство радостного страха пред тем неизвестным, в которое они вступали. Сначала Левин, на вопрос Кити о том, как он мог видеть ее прошлого года в карете, рассказал ей, как он шел с покоса по большой дороге и встретил ее. - Это было рано-рано утром. Вы, верно, только проснулись. Maman ваша спала в своем уголке. Чудное утро было. Я иду и думаю: кто это четверней в карете? Славная четверка с бубенчиками, и на мгновенье вы мелькнули, и вижу я в окно - вы сидите вот так и обеими руками держите завязки чепчика и о чем-то ужасно задумались, - говорил он, улыбаясь. - Как бы я желал знать, о чем вы тогда думали. О важном? Не была ли растрепана? - подумала она; но, увидав восторженную улыбку, которую вызывали в его воспоминании эти подробности, она почувствовала,что, напротив, впечатление, произведенное ею, было очень хорошее. Она покраснела и радостно засмеялась. - Право, не помню. - Как хорошо смеется Туровцын!- сказал Левин, любуясь на его влажные глаза и трясущееся тело. - Вы давно его знаете? - спросила Кити. - Кто его не знает! - И я вижу, что вы думаете, что он дурной человек? - Не дурной, а ничтожный. - И неправда! И поскорей не думайте больше так! - сказала Кити. - Я тоже была о нем очень низкого мнения, но это, это - премилый и удивительно добрый человек. Сердце у него золотое. - Как это вы могли узнать его сердце? - Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того... как вы у нас были, - сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, - у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, - говорила она шепотом, - ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да, и три недели прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми. - Я рассказываю Константину Дмитричу про Туровцына в скарлатине, - сказала она, перегнувшись к сестре. - Да, удивительно, прелесть!- сказала Долли, взглядывая на Туровцына, чувствовавшего, что говорили о нем, и кротко улыбаясь ему. Левин еще раз взглянул на Туровцына и удивился, как он прежде не понимал всей прелести этого человека. - Виноват, виноват, и никогда не буду больше дурно думать о людях!- весело сказал он, искренно высказывая то, что он теперь чувствовал. XII В затеянном разговоре о правах женщин были щекотливые при дамах вопросы о неравенстве прав в браке. Песцов во время обеда несколько раз налетал на эти вопросы, но Сергей Иванович и Степан Аркадьич осторожно отклоняли его. Когда же встали из-за стола и дамы вышли, Песцов, не следуя за ними, обратился к Алексею Александровичу и принялся высказывать главную причину неравенства. Неравенство супругов, по его мнению, состояло в том, что неверность жены и неверность мужа казнятся неравно и законом и общественным мнением. Степан Аркадьич поспешно подошел к Алексею Александровичу, предлагая ему курить. - Нет, я не курю, - спокойно отвечал Алексей Александрович и, как бы умышленно желая показать, что он не боится этого разговора, обратился с холодною улыбкой к Песцову. - Я полагаю, что основания такого взгляда лежат в самой сущности вещей, - сказал он и хотел пройти в гостиную; но тут вдруг неожиданно заговорил Туровцын, обращаясь к Алексею Александровичу. - А вы изволили слышать о Прячникове? - сказал Туровцын, оживленный выпитым шампанским и давно ждавший случая прервать тяготившее его молчание. - Вася Прячников, - сказал он с своею доброю улыбкой влажных и румяных губ, обращаясь преимущественно к главному гостю, Алексею Александровичу, - мне нынче рассказывали, он дрался на дуэли в Твери с Квытским и убил его. Как всегда кажется, что зашибаешь, как нарочно, именно больное место, так и теперь Степан Аркадьич чувствовал, что на беду нынче каждую минуту разговор нападал на больное место Алексея Александровича. Он хотел опять отвести зятя, но сам Алексей Александрович с любопытством спросил: - За что дрался Прячников? - За жену. Молодцом поступил! Вызвал и убил! - А!- равнодушно сказал Алексей Александрович и, подняв брови, прошел в гостиную. - Как я рада, что вы пришли, - сказала ему Долли с испуганною улыбкой, встречая его в проходной гостиной, - мне нужно поговорить с вами. Сядемте здесь. Алексей Александрович с тем же выражением равнодушия, которое придавали ему приподнятые брови, сел подле Дарьи Александровны и притворно улыбнулся. - Тем более, - сказал он, - что я и хотел просить вашего извинения и тотчас откланяться. Мне завтра надо ехать. Дарья Александровна была твердо уверена в невинности Анны и чувствовала, что она бледнеет и губы ее дрожат от гнева на этого холодного, бесчувственного человека, так покойно намеревающегося погубить ее невинного друга. - Алексей Александрович, - сказала она, с отчаянною решительностью глядя ему в глаза. - Я спрашивала у вас про Анну, вы мне не ответили. Что она? - Она, кажется, здорова, Дарья Александровна, - не глядя на нее, отвечал Алексей Александрович. - Алексей Александрович, простите меня, я не имею права... но я, как сестру, люблю и уважаю Анну; я прошу, умоляю вас сказать мне, что такое между вами? в чем вы обвиняете ее? Алексей Александрович поморщился и, почти закрыв глаза, опустил голову. - Я полагаю, что муж передал вам те причины, почему я считаю нужным изменить прежние свои отношения к Анне Аркадьевне, - сказал он, не глядя ей в глаза, а недовольно оглядывая проходившего через гостиную Щербацкого. - Я не верю, не верю, не могу верить этому!-сжимая пред собой свои костлявые руки, с энергичным жестом проговорила Долли. Она быстро встала и положила свою руку на рукав Алексея Александровича. - Нам помешают здесь. Пойдемте сюда, пожалуйста. Волнение Долли действовало на Алексея Александровича. Он встал и покорно пошел за нею в классную комнату. Они сели за стол, обтянутый изрезанною перочинными ножами клеенкой. - Я не верю, не верю этому!- проговорила Долли, стараясь уловить его избегающий ее взгляд. - Нельзя не верить фактам, Дарья Александровна, - сказал он, ударяя на слово фактам . - Но что же она сделала? - проговорила Дарья Александровна. - Что именно она сделала? - Она презрела свои обязанности и изменила своему мужу. Вот что она сделала, - сказал он. - Нет, нет, не может быть! Нет, ради бога, вы ошиблись !- говорила Долли, дотрагиваясь руками до висков и закрывая глаза. Алексей Александрович холодно улыбнулся одними губами, желая показать ей и самому себе твердость своего убеждения; но эта горячая защита, хотя и не колебала его, растравляла его рану. Он заговорил с большим оживлением. - Весьма трудно ошибаться, когда жена сама объявляет о том мужу. Объявляет, что восемь лет жизни и сын - что все это ошибка и что она хочет жить сначала, - сказал он сердито, сопя носом. - Анна и порок - я не могу соединить, не могу верить этому. - Дарья Александровна!- сказал он, теперь прямо взглянув в доброе взволнованное лицо Долли и чувствуя, что язык его невольно развязывается. - Я бы дорого дал, чтобы сомнение еще было возможно. Когда я сомневался, мне было тяжело, но легче, чем теперь. Когда я сомневался, то была надежда; но теперь нет надежды, и я все-таки сомневаюсь во всем. Я так сомневаюсь во всем, что я ненавижу сына и иногда не верю, что это мой сын. Я очень несчастлив. Ему не нужно было говорить этого. Дарья Александровна поняла это, как только он взглянул ей в лицо; и ей стало жалко его, и вера в невинность ее друга поколебалась в ней. - Ах! это ужасно, ужасно! Но неужели это правда, что вы решились на развод? - Я решился на последнюю меру. Мне больше нечего делать. - Нечего делать, нечего делать... - проговорила она со слезами на глазах. - Нет, не нечего делать! - сказала она. - То-то и ужасно в этом роде горя, что нельзя, как во всяком другом - в потере, в смерти, нести крест, а тут нужно действовать, - сказал он, как будто угадывая ее мысль. - Нужно выйти из того унизительного положения, в которое вы поставлены: нельзя жить втроем. - Я понимаю, я очень понимаю это, - сказала Долли и опустила голову. Она помолчала, думая о себе, о своем семейном горе, и вдруг энергическим жестом подняла голову и умоляющим жестом сложила руки. - Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что с ней будет, если вы бросите ее? - Я думал, Дарья Александровна, и много думал, - говорил Алексей Александрович. Лицо его покраснело пятнами, и мутные глаза глядели прямо на нее. Дарья Александровна теперь всею душой уже жалела его. - Я это самое сделал после того, как мне объявлен был ею же самой мой позор; я оставил все по-старому. Я дал возможность исправления, я старался спасти ее. И что же? Она не исполнила самого легкого требования - соблюдения приличий, - говорил он, разгорячаясь. - Спасать можно человека, который не хочет погибать; но если натура вся так испорчена, развращена, что самая погибель кажется ей спасением, то что же делать? - Все, только не развод! - отвечала Дарья Александровна. - Но что же все? - Нет, это ужасно. Она будет ничьей женой, она погибнет! - Что же я могу сделать? - подняв плечи и брови, сказал Алексей Александрович. Воспоминание о последнем проступке жены так раздражило его, что он опять стал холоден, как и при начале разговора. - Я очень вас благодарю за ваше участие, но мне пора, - сказал он, вставая. - Нет, постойте! Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела все бросить, я хотела сама... Но я опомнилась; и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу. Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу... Я простила, и вы должны простить! Алексей Александрович слушал, но слова ее уже не действовали на него. В душе его опять поднялась вся злоба того дня, когда он решился на развод. Он отряхнулся и заговорил пронзительным, громким голосом: - Простить я не могу, и не хочу, и считаю несправедливым. Я для этой женщины сделал все, и она затоптала все в грязь, которая ей свойственна. Я не злой чевовек, я никогда никого не ненавидел, но ее я ненавижу всеми силами души и не могу даже простить ее, потому что слишком ненавижу за все то зло, которое она сделала мне! - проговорил он со слезами злобы в голосе. - Любите ненавидящих вас... - стыдливо прошептала Дарья Александровна. Алексей Александрович презрительно усмехнулся. Это он давно знал, но это не могло быть приложимо к его случаю. - Любите ненавидящих вас, а любить тех, кого ненавидишь, нельзя. Простите, что я вас расстроил. У каждого своего горя достаточно! - И, овладев собой, Алексей Александрович спокойно простился и уехал. XIII Когда встали из-за стола, Левину хотелось идти за Кити в гостиную; но он боялся, не будет ли ей это неприятно по слишком большой очевидности его ухаживанья за ней. Он остался в кружке мужчин, принимая счастие в общем разговоре, и, не глядя на Кити, чувствовал ее движения, ее взгляды и то место, на котором она была в гостиной. Он сейчас уже и без малейшего усилия исполнял то обещание, которое он дал ей, - всегда думать хорошо про всех людей и всегда всех любить. Разговор зашел об общине, в которой Песков видел какое-то особенное начало, называемое им хоровым началом. Левин был не согласен ни с Песцовым, ни с братом, который как-то по-своему и признавал и не признавал значение русской общины. Но он говорил с ними, стараясь только помирить их и смягчить их возражения. Он нисколько не интересовался тем, что он сам говорил, еще менее тем, что они говорили, и только желал одного - чтоб им и всем было хорошо и приятно. Он знал теперь то, что одно важно. И это одно было сначала там, в гостиной, а потом стало подвигаться и остановилось у двери. Он, не оборачиваясь, почувствовал устремленный на себя взгляд и улыбку и не мог не обернуться. Она стояла в дверях с Щербацким и смотрела на него. - Я думал, вы к фортепьянам идете, - сказал он, подходя к ней. - Вот чего мне недостает в деревне: музыки. - Нет, мы шли только затем, чтобы вас вызвать, и благодарю, - сказала она, как подарком, награждая его улыбкой, - что вы пришли. Что за охота спорить? Ведь никогда один не убедит другого. - Да, правда, - сказал Левин, - большею частью бывает, что споришь горячо только оттого, что никак не можешь понять, что именно хочет доказать противник. Левин часто замечал при спорах между самыми умными людьми, что после огромных усилий, огромного количества логических тонкостей и слов спорящие приходили, наконец, к сознанию того, что то, что они долго бились доказать друг другу, давным-давно, с начала спора, было известно им, но что они любят разное и потому не хотят назвать того, что они любят, чтобы не быть оспоренными. Он часто испытывал, что иногда во время спора поймешь то, что любит противник, и вдруг сам полюбишь это самое и тотчас согласишься, и тогда все доводы отпадают, как ненужные; а иногда испытывал наоборот: выскажешь, наконец, то, что любишь сам и из-за чего придумываешь доводы, и если случится, что выскажешь это хорошо и искренно, то вдруг противник соглашается и перестает спорить. Это-то самое он хотел сказать. Она сморщила лоб, стараясь понять. Но только что он начал объяснять, она уже поняла. - Я понимаю: надо узнать, за что он спорит, что он любит, тогда можно... Она вполне угадала и выразила его дурно выраженную мысль. Левин радостно улыбнулся: так ему поразителен был этот переход от запутанного многословного спора с Песцовым и братом к этому лаконическому и ясному, без слов почти, сообщению самых сложных мыслей. Щербацкий отошел от них, и Кити, подойдя к расставленному карточному столу, села и, взяв в руки мелок, стала чертить им по новому зеленому сукну расходящиеся круги. Они возобновили разговор, шедший за обедом: о свободе и занятиях женщин. Левин был согласен с мнением Дарьи Александровны, что девушка, не вышедшая замуж, найдет себе дело женское в семье. Он подтверждал это тем, что ни одна семья не может обойтись без помощницы, что в каждой бедной и богатой семье есть и должны быть няньки, наемные или родные. - Нет, - сказала Кити покраснев, но тем смелее глядя на него своими правдивыми глазами, - девушка может быть так поставлена, что не может без унижения войти в семью, а сама... Он понял ее с намека. - О! да! - сказал он, - да, да, да, вы правы, вы правы! И он понял все, что за обедом доказывал Песцов о свободе женщин, только тем, что видел в сердце Кити страх девства и униженья, и, любя ее, он почувствовал этот страх и униженье и сразу отрекся от своих доводов. Наступило молчание. Она все чертила мелом по столу. Глаза ее блестели тихим блеском. Подчиняясь ее настроению, он чувствовал во всем существе своем все усиливающееся напряжение счастия. . - Ах! я весь стол исчертила!- сказала она и, положив мелок, сделала движенье, как будто хотела встать. Как же я останусь один без нее? - с ужасом подумал он и взял мелок. - Постойте, - сказал он, садясь к столу. - Я давно хотел спросить у вас одну вещь. Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза. - Пожалуйста, спросите. - Вот, - сказал он и написал начальные буквы: к, в, м, о, э, н, м, б , з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили: когда вы мне ответили: этого не может быть , значило ли это, что никогда, или тогда? Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова. Она взглянула на него серьезно, потом оперла нахмуренный лоб на руку и стала читать. Изредка она взглядывала на него, спрашивая у него взглядом: То ли это, что я думаю? - Я поняла, - сказала она, покраснев. - Какое это слово? - сказал он, указывая на н, которым означалось слово никогда . - Это слово значит никогда , - сказала она, - но это неправда! Он быстро стер написанное, подал ей мел и встал. Она написала: т, я, н, м, и, о. Долли утешилась совсем от горя, причиненного ей разговором с Алексеем Александровичем, когда она увидела эти две фигуры: Кити с мелком в руках и с улыбкой робкою и счастливою, глядящую вверх на Левина, и его красивую красивую фыгуру, нагнувшуюся над столом, с горящими глазами устремленными то на стол, то на нее. Он вдруг просиял: он понял. Это значило: тогда я не могла иначе ответить . Он взглянул на нее вопросительно, робко. - Только тогда? - Да, - отвечала ее улыбка. - А т... А теперь? - спросил он. - Ну, так вот прочтите. Я скажу то, чего бы желала. Очень бы желала! - Она записала начальные буквы: ч, в, м, з, и, п, ч, б. Это значило: чтобы вы могли забыть и простить, что было . Он схватил мел напряженными, дрожащими пальцами и, сломав его, написал начальные буквы следующего: мне нечего забывать и прощать, я не переставал любить вас . Она взглянула на него с остановившеюся улыбкой. - Я поняла, - шепотом сказала она. Он сел и написал длинную фразу. Она все поняла и,не спрашивая его: так ли? взяла мел и тотчас же ответила. Он долго не мог понять того, что она записала, и часто взглядывал в ее глаза. На него нашло затмение от счастия. Он никак не мог подставить те слова, какие она разумела; но в прелестных сияющих счастьем глазах ее он понял все, что ему нужно было знать. И он написал три буквы. Но он еще не кончил писать, а она уже читала за его рукой и сама докончила и записала ответ: Да. - В secretaire играете? - сказал старым князь, подходя. - Ну, поедем однако, если ты хочешь поспеть в театр. Левин встал и проводил Кити до дверей. В разговоре их все было сказано; было сказано, что она любит его и что скажет отцу и матери, что завтра он приедет утpом. XIV Когда Кити уехала и Левин остался один, он почувствовал такое беспокойство без нее и такое нетерпеливое желание поскорее, поскорее дожить до завтрашнего утра, когда он опять увидит ее и навсегда соединится с ней, что он испугался, как смерти, этих четырнадцати часов, которые ему предстояло провести без нее. Ему необходимо было быть и говорить с кем-нибудь, чтобы не остаться одному, чтоб обмануть время. Степан Аркадьич был бы для него самый приятный собеседник, но он ехал, как он говорил, на вечер, в действительности же в балет. Левин только успел сказать ему, что он счастлив и что он любит его и никогда, никогда не забудет того, что он для него сделал. Взгляд и улыбка Степана Аpкадьича показали Левину, что он понимал как должно это чувство. - Что ж, не пора умирать? - сказал Степан Аркадьич, с умилением пожимая руку Левина. - Нннеет! - сказал Левин. Дарья Александровна, прощаясь с ним, тоже как бы поздравила его, сказав: - Как я рада, что вы встретились опять с Кити, надо дорожить старыми дружбами. Но Левину неприятны были эти слова Дарьи Алеандровны. Она не могла понять, как все это было высоко и недоступно ей, и она не должна была сметь упоминать об этом. Левин простился с ними, но, чтобы не оставаться одному, пpицепился к своему бpату. - Ты куда едешь? - Я в заседание. - Ну, и я с тобой. Можно? - Отчего же? поедем, - улыбаясь, сказал Сергей Иванович. - Что с тобой нынче? - Со мной? Со мной счастье! - сказал Левин, опуская окно каpеты, в котоpой они ехали. - Ничего тебе? а то душно. Со мной счастье! Отчего ты не женился никогда?. Сергей Иванович улыбнулся. - Я очень рад, она, кажется, славная де... - начал было Сергей Иванович. - Не говори, не говори, не говори! - закричал Левин, схватив его обеими руками за воротник его шубы и запахивая его. Она славная девушка были такие простые, низменные слова, столь несоответственные его чувству. Сергей Иванович засмеялся веселым смехом, что с ним редко бывало. - Ну, все-таки можно сказать, что я очень рад этому. - Это можно завтра, завтра, и больше ничего! Ничего, ничего, молчание!- сказал Левин и, запахнув его еще раз шубой, прибавил:- Я тебя очень люблю! Что же, можно мне быть в заседании? - Разумеется, можно. - О чем у вас нынче речь? - спрашивал Левин, не переставая улыбаться. Они приехали в заседание. Левин слушал, как секретарь, запинаясь, читал протокол, которого, очевидно, сам не понимал; но Левин видел по лицу этого секретаря, какой он был милый, добрый и славный человек. Это видно было по тому, как он мешался и конфузился, читая протокол. Потом начались речи. Они спорили об отчислении каких-то сумм и о проведении каких-то труб, и Сергей Иванович уязвил двух членов и что-то победоносно долго говорил; и другой член, написав что-то на бумажке, заробел сначала, но потом ответил ему очень ядовито и мило. И потом Свияжский (он был тут же) тоже что-то сказал так красиво и благородно. Левин слушал их и ясно видел, что ни этих отчисленных сумм, ни труб, ничего этого не было и что они вовсе не сердились, а что они были все такие добрые, славные люди, и так все это хорошо, мило шло между ними. Никому они не мешали, и всем было приятно. Замечательно было для Левина то, что они все для него нынче были видны насквозь, и по маленьким, прежде незаметным признакам он узнавал душу каждого и ясно видел, что они все были добрые. В особенности его, Левина, они все чрезвычайно любили нынче. Это видно было по тому, как они говорили с ним, как ласково, любовно смотрели на него даже все незнакомые. - Ну что же, ты доволен? - спросил у него Сергей Иванович. - Очень. Я никак не думал, что это так интересно! Славно, прекрасно! Свияжский подошел к Левину и звал его к себе чай пить. Левин никак не мог понять и вспомнить, чем он был недоволен в Свияжском, чего он искал от него. Он был умный и удивительно добрый человек. - Очень рад, - сказал он и спросил про жену и про свояченицу. И по странной филиации мыслей, так как в его воображении мысль о свояченице Свияжского связывалась с браком, ему представилось, что никому лучше нельзя рассказать своего счастья, как жене и свояченице Свияжского, и он очень был рад ехать к ним. Свияжский расспрашивал его про его дело в деревне, как и всегда, не предполагая никакой возможности найти что-нибудь не найденное в Европе, и теперь это нисколько не неприятно было Левину. Он, напротив, чувствовал, что Свияжский прав, что все это дело ничтожно, и видел удивительную мягкость и нежность, с которою Свияжский избегал высказыванья своей правоты. Дамы Свияжского были особенно милы. Левину казалось, что они все уже знают и сочувствуют ему, но не говорят только из деликатности. Он просидел у них час, два, три, pазговаривая о разных предметах, но подразумевал одно то, что наполняло его душу, и не замечал того, что он надоел им ужасно и что им давно пора было спать. Свияжский проводил его до передней, зевая и удивляясь тому странному состоянию, в котором был его приятель. Был второй час. Левин вернулся в гостиницу и испугался мысли о том, как он один теперь с своим нетерпением проведет остающиеся ему еще десять часов. Не спавший чередовой лакей зажег ему свечи и хотел уйти, но Левин остановил его. Лакей этот, Егор, которого прежде не замечал Левин, оказался очень умным и хорошим, а главное, добрым человеком. - Что же, трудно, Егор, не спать? - Что делать! Наша должность такая. У господ покойнее; зато pасчетов здесь больше. Оказалось, что у Егоpа была семья, тpи мальчика и дочь швея, котоpую он хотел отдать замуж за пpиказчика в шоpной лавке. Левин по этому случаю сообщил Егору свою мысль о том, что в бpаке главное дело любовь и что с любовью всегда будешь счастлив, потому что счастье бывает только в тебе самом. Егор внимательно выслушал и, очевидно, вполне понял мысль Левина, но в потвеpждение ее он пpивел неожиданное для Левина замечание о том, что когда он жил у хороших господ, он всегда был своими господами доволен и тепеpь вполне доволен своим хозяином, хоть он фpанцуз. Удивительно добрый человек , - думал Левин. - Ну, а ты, Егор, когда женился, ты любил свою жену? - Как же не любить, - отвечал Егор. И Левин видел, что Егор находится тоже в восторженном состоянии и намеревается высказать все свои задушевные чувства. - Моя жизнь тоже удивительная. Я сызмальства... - начал он, блестя глазами, очевидно заразившись восторженностью Левина, так же как люди заражаются зевотой. Но в это время послышался звонок; Егор ушел, и Левин остался один. Он почти ничего не ел за обедом, отказался от чая и ужина у Свияжских, но не мог подумать об ужине. Он не спал прошлую ночь, но не мог и думать о сне. В комнате было свежо, но его душила жара. Он отворил обе форточки и сел на стол против форточек. Из-за покрытой снегом крыши видны были узорчатый с цепями крест и выше его - поднимающийся треугольник созвездия Возничего с желтовато-яркою Капеллой. Он смотрел то на крест, то на звезду, вдыхал в себя свежий морозный воздух, равномерно вбегающий в комнату, и, как во сне, следил за возникающими в воображении образами и воспоминаниями. В четвертом часу он услыхал шаги по коридору и выглянул в дверь. Это возвращался знакомый ему игрок Мяскин из клуба. Он шел мрачно, насупившись и откашливаясь. Бедный, несчастный! - подумал Левин, и слезы выступили ему на глаза от любви и жалости к этому человеку. Он хотел поговорить с ним, утешить его; но, вспомнив, что он в одной рубашке, раздумал и опять сел к форточке, чтобы купаться в холодном воздухе и глядеть на этот чудной формы, молчаливый, но полный для него значения крест и на возносящуюся желто-яркую звезду. В седьмом часу зашумели полотеры, зазвонили к какой-то службе, и Левин почувствовал, что начинает зябнуть. Он затворил форточку, умылся, оделся и вышел на улицу. XV На улицах еще было пусто. Левин пошел к дому Щербацких. Парадные двери были заперты, и все спало. Он пошел назад, вошел опять в номер и потребовал кофе. Денной лакей, уже не Егор, принес ему. Левин хотел вступить с ним в разговор, но лакею позвонили, и он ушел. Левин попробовал отпить кофе и положить калач в рот, но рот его решительно не знал, что делать с калачом. Левин выплюнул калач, надел пальто и пошел опять ходить. Был десятый час, когда он во второй раз пришел к крыльцу Щербацких. В доме только что встали, и повар шел за провизией. Надо было прожить еще по крайней мере два часа. Всю эту ночь и утро Левин жил совершенно бессознательно и чувствовал себя совершенно изъятым из условий материальной жизни. Он не ел целый день, не спал две ночи, провел несколько часов раздетый на морозе и чувствовал себя не только свежим и здоровым как никогда, но он чувствовал себя совершенно независимым от тела: он двигался без усилия мышц и чувствовал, что все может сделать. Он был уверен, что полетел бы вверх или сдвинул бы угол дома, если б это понадобилось. Он проходил остальное время по улицам, беспрестанно посматривая на часы и оглядываясь по сторонам. И что он видел тогда, того после уже он никогда не видал. В особенности дети, шедшие в школу, голуби сизые, слетевшие с крыши на тротуар, и сайки, посыпанные мукой, которые выставила невидимая рука, тронули его. Эти сайки, голуби и два мальчика были неземные существа. Все это случилось в одно время: мальчик подбежал к голубю и, улыбаясь, взглянул на Левина; голубь затрещал крыльями и отпорхнул, блестя на солнце между дрожащими в воздухе пылинками снега, а из окошка пахнуло духом печеного хлеба и выставились сайки. Все это вместе было так необычайно хорошо, что Левин засмеялся и заплакал от радости. Сделав большой круг по Газетному переулку и Кисловке, он вернулся опять в гостиницу и, положив пред собой часы, сел, ожидая двенадцати. В соседнем номере говорили что-то о машинах и обмане и кашляли утренним кашлем. Они не понимали, что уже стрелка подходит к двенадцати. Стрелка подошла. Левин вышел на крыльцо. Извозчики, очевидно, все знали. Они с счастливыми лицами окружили Левина, споря между собой и предлагая свои услуги. Стараясь не обидеть других извозчиков и обещав с теми тоже поездить, Левин взял одного и велел ехать к Щербацким. Извозчик был прелестен в белом, высунутом из-под кафтана и натянутом на налитой, красной, крепкой шее вороте рубахи. Сани у этого извозчика были высокие, ловкие, такие, на каких Левин уже после никогда не ездил, и лошадь была хороша и старалась бежать, но не двигалась с места. Извозчик знал дом Щербацких и, особенно почтительно к седоку округлив руки и сказав прру , осадил у подъезда. Швейцар Щербацких, наверное, все знал. Это видно было по улыбке его глаз и по тому, как он сказал: - Ну, давно не были, Константин Дмитриич! Не только он все знал, но он, очевидно, ликовал и делал усилия, чтобы скрыть свою радость. Взглянув в его старческие милые глаза, Левин понял даже что-то еще новое в своем счастье. - Встали? - Пожалуйте! А то оставьте здесь, - сказал он улыбаясь, когда Левин хотел вернуться взять шапку. Это что-нибудь значило. - Кому доложить прикажете? - спросил лакей. Лакей был хотя и молодой и из новых лакеев, франт, но очень добрый и хороший человек и тоже все понимал.. - Княгине... Князю... Княжне... - сказал Левин. Первое лицо, которое он увидал, была mademoiselle Linon. Она шла чрез залу, и букольки и лицо ее сияли. Он только что заговорил с нею, как вдруг за дверью послышался шорох платья, и mademoiselle Linon исчезла из глаз Левина, и радостный ужас близости своего счастья сообщился ему. Mademoiselle Linon заторопилась и, оставив его, пошла к другой двери. Только что она вышла, быстрые-быстрые легкие шаги зазвучали по паркету, и его счастье, его жизнь, он сам - лучшее его самого себя, то, чего он искал и желал так долго, быстро-быстро близилось к нему. Она не шла, но какой-то невидимою силой неслась к нему. Он видел только ее ясные, правдивые глаза, испуганные той же радостью любви, которая наполняла и его сердце. Глаза эти светились ближе и ближе, ослепляя его своим светом любви. Она остановилась подле самого его, касаясь его. Руки ее поднялись и опустились ему на плечи. Она сделала все, что могла, - она подбежала к нему и отдалась вся, робея и радуясь. Он обнял ее и прижал губы к ее рту, искавшему его поцелуя. Она тоже не спала всю ночь и все утро ждала его. Мать и отец были бесспорно согласны и счастливы ее счастьем. Она ждала его. Она первая хотела объявить ему свое и его счастье. Она готовилась одна встретить его и радовалась этой мысли, и робела, и стыдилась, и сама не знала, что она сделает. Она слышала его шаги и голос и ждала за дверью, пока уйдет mademoiselle Linon. Mademoiselle Linon ушла. Она, не думая, не спрашивая себя, как и что, подошла к нему и сделала то, что она сделала. - Пойдемте к мама! - сказала она,взяв его за руку. Он долго не мог ничего сказать, не столько потому, что он боялся словом испортить высоту своего чувства, сколько потому, что каждый раз, как он хотел сказать что-нибудь, вместо слов, он чувствовал, что у него вырвутся слезы счастья. Он взял ее руку и поцеловал. - Неужели это правда? - сказал он, наконец, глухим голосом. - Я не могу верить, что ты любишь меня! Она улыбнулась этому ты и той робости, с которою он взглянул на нее. - Да!- значительно, медленно проговорила она. - Я так счастлива! Она, не выпуская руки его, вошла в гостиную. Княгиня, увидав их, задышала часто и тотчас же заплакала и тотчас же засмеялась и таким энергическим шагом, какого не ждал Левин, подбежала к ним и, обняв голову Левину, поцеловала его и обмочила его щеки слезами. - Так все кончено! Я рада. Люби ее. Я рада... Кити! - Скоро устроились! - сказал старый князь, стараясь быть равнодушным; но Левин заметил, что глаза его были влажны, когда он обратился к нему. - Я давно, всегда этого желал! - сказал он, взяв за руку Левина и притягивая его к себе. - Я еще тогда, когда эта ветреница вздумала... - Папа! - вскрикнула Кити и закрыла ему рот руками. - Ну, не буду!- сказал он. - Я очень, очень... ра... Ах! как я глуп... Он обнял Кити, поцеловал ее лицо, руку, опять лицо и перекрестил ее. И Левина охватило новое чувство любви к этому прежде чуждому ему человеку, старому князю, когда он смотрел, как Кити долго и нежно целовала его мясистую руку. XVI Княгиня сидела в кресле молча и улыбалась; князь сел подле нее. Кити стояла у кресла отца, все не выпуская его руку. Все молчали. Княгиня первая назвала все словами и перевела все мысли и чувства в вопросы жизни. И всем одинаково странно и больно даже это показалось в первую минуту. - Когда же? Надо благословить и объявить. А когда же свадьба? Как ты думаешь, Александр? - Вот он, - сказал старый князь, указывая на Левина, - он тут главное лицо. - Когда? - сказал Левин, краснея. - Завтра. Если вы меня спрашиваете, то, по-моему, нынче благословить и завтра свадьба. - Ну, полно, mon cher, глупости! - Ну, через неделю. - Он точно сумасшедший. - Нет, отчего же? - Да помилуй!- радостно улыбаясь этой поспешности, сказала мать. - А приданое? Неужели будет приданое и все это? - подумал Левин с ужасом. - А впрочем, разве может приданое, и благословение, и все это - разве это может испортить мое счастье? Ничто не может испортить! Он взглянул на Кити и заметил, что ее нисколько, нисколько не оскорбила мысль о приданом. Стало быть, это нужно , - подумал он. - Я ведь ничего не знаю, я только сказал свое желание, - проговорил он, извиняясь. - Так мы рассудим. Теперь можно благословить и объявить. Это так. Княгиня подошла к мужу, поцеловала его и хотела идти; но он удержал ее, обнял и нежно, как молодой влюбленный, несколько раз,улыбаясь, поцеловал ее. Старики, очевидно, спутались на минутку и не знали хорошенько, они ли опять влюблены, или только дочь их. Когда князь с княгиней вышли, Левин подошел к своей невесте и взял ее за руку. Он теперь овладел собой и мог говорить, и ему многое нужно было сказать ей. Но он сказал совсем не то, что нужно было. - Как я знал, что это так будет! Я никогда не надеялся; но в душе я был уверен всегда, - сказал он. - Я верю, что это было предназначено. - А я? - сказала она. - Даже тогда... - Она остановилась и опять продолжала, решительно глядя на него своими правдивыми глазами, - даже тогда, когда я оттолкнула от себя свое счастье. Я любила всегда вас одного, но я была увлечена. Я должна сказать... Вы можете забыть это? - Может быть, это к лучшему. Вы мне должны простить многое. Я должен сказать вам... Это было одно из того, что он решил сказать ей. Он решился сказать ей с первых же дней две вещи - то, что он не так чист, как она, и другое - что он неверующий.Это было мучительно, но он считал, что должен сказать и то и другое. - Нет, не теперь, после!- сказал он. - Хорошо, после, но непременно скажите. Я не боюсь ничего. Мне нужно все знать. Теперь кончено. Он досказал: - Кончено то, что вы возьмете меня, какой бы я ни был, не откажетесь от меня? Да? - Да, да. Разговор их был прерван mademoiselle Linon, которая, хотя и притворно, но нежно улыбаясь, пришла поздравлять свою любимую воспитанницу. Еще она не вышла, как с поздравлениями пришли слуги. Потом приехали родные, и начался тот блаженный сумбур, из которого Левин уже не выходил до другого дня своей свадьбы. Левину было постоянно неловко, скучно, но напряжение счастья шло, все увеличиваясь. Он постоянно чувствовал, что от него требуется многое, чего он не знает, и он делал все, что ему говорили, и все это доставляло ему счастье. Он думал, что его сватовство не будет иметь ничего похожего на другие, что обычные условия сватовства испортят его особенное счастье; но кончилось тем, что он делал то же, что другие, и счастье его от этого только увеличивалось и делалось более и более особенным, не имевшим и не имеющим ничего подобного. - Теперь мы поедим конфет, - говорила m-lle Linon, - и Левин ехал покупать конфеты.. Ну, очень рад - сказал Свияжский. - Я вам советую букеты брать у Фомина. - А надо? - И он ехал к Фомину. Брат говорил ему, что надо занять денег, потому что будет много расходов, подарки... - А надо подарки? - И он скакал к Фульде. И у кондитера, и у Фомина, и у Фульда он видел,что его ждали, что ему рады и торжествуют его счастье так же, как и все, с кем он имел дело в эти дни. Необыкновенно было то, что его все не только любили, но и все прежде несимпатичные, холодные, равнодушные люди, восхищаясь им, покорялись ему во всем, нежно и деликатно обходились с его чувством и разделяли его убеждение, что он был счастливейшим в мире человеком, потому что невеста его была верх совершенства. То же самое чувствовала м Кити. Когда графиня Нордстон позволила себе намекнуть о том, что она желала чего-то лучшего, то Кити так разгорячилась и так убедительно доказала, что лучше Левина ничего не может быть на свете, что графиня Нордстон должна была признать это и в присутствии Кити без улыбки восхищения уже не встречала Левина. Объяснение, обещанное им, было одно тяжелое событие того времени. Он посоветовался со старым князем и, получив его разрешение, передал Кити свой дневник, в котором было написано то, что мучало его. Он и писал этот дневник тогда в виду будущей невесты. Его мучали две вещи: его неневинность и неверие. Признанне в неверии прошло незамеченным. Она была религиозна, никогда не сомневалась в истинах религии, но его внешнее неверие даже нисколько не затронуло ее. Она знала любовью всю его душу, и в душе его она видела то, чего она хотела, а что такое состояние души называется быть неверующим, это ей было все равно. Другое же признание заставило ее горько плакать. Левин не без внутренней борьбы передал ей свой дневник. Он знал, что между им и ею не может и не должно быть тайн, и потому он решил, что так должно; но он не дал себе отчета о том, как это может подействовать, он не перенесся в нее. Только когда в этот вечер он приехал к ним пред театром, вошел в ее комнату и увидал заплаканное, несчастное от непоправимого, им произведенного горя, жалкое и милое лицо, он понял ту пучину, которая отделяла его позорное прошедшее от ее голубиной чистоты, и ужаснулся тому, что он сделал. - Возьмите, возьмите эти ужасные книги!- сказала она, отталкивая лежавшие пред ней на столе тетради. - Зачем вы дали их мне!.. Нет, все-таки лучше, - прибавила она, сжалившись над его отчаянным лицом. - Но это ужасно, ужасно! Он опустил голову и молчал. Он ничего не мог сказать. - Вы не простите меня, - прошептал он. - Нет, я простила, но это ужасно! Однако счастье его было так велико, что это признание не нарушило его, а придало ему только новый оттенок. Она простила его; но с тех пор он еще более считал себя недостойным ее, еще ниже нравственно склонялся пред нею и еще выше ценил свое незаслуженное счастье. XVII Невольно перебирая в своем воспоминании впечатление разговоров, веденных во время и после обеда, Алексей Александрович возвращался в свой одинокий нумер. Слова Дарьи Александровны о прощении произвели в нем только досаду. Приложение или неприложение христианского правила к своему случаю был вопрос слишком трудный, о котором нельзя было говорить слегка, и вопрос этот был уже давно решен Алексеем Александровичем отрицательно. Из всего сказанного наиболее запали в его воображение слова глупого, доброго Туровцына: молодецки поступил; вызвал на дуэль и убил . Все, очевидно, сочувствовали этому, хотя из учтивости и не высказали этого. Впрочем, это дело кончено, нечего думать об этом , - сказал себе Алексей Александрович. И, думая только о предстоящем отъезде и деле ревизии, он вошел в свой нумер и спросил у провожавшего швейцара, где его лакей; швейцар сказал, что лакей только что вышел. Алексей Александрович велел себе подать чаю, сел к столу и, взяв Фрума, стал соображать маршрут путешествия. - Две телеграммы, - сказал вернувшийся лакей. входя в комнату. - Извините, ваше превосходительство, я только что вышел. Алексей Александрович взял телеграммы и распечатал. Первая телеграмма было известие о назначении Стремова на то самое место, которого желал Каренин. Алексей Александрович бросил депешу и, покраснев, встал и стал холить по комнате. Quos vult perdere dementat , - сказал он, разумея под quos те лица, которые содействовали этому назначению. Ему не то было досадно, что не он получил это место, что его, очевидно, обошли; но ему непонятно, удивительно было, как они не видали, что болтун, фразер Стремов менее всякого другого способен к этому. Как они не видали, что они губили себя, свой prestige этим назначением! Что-нибудь еще в этом роде , - сказал он себе желчно, открывая вторую депешу. Телеграмма была от жены. Подпись ее синим карандашом, Анна , первая бросилась ему в глаза. Умираю, прошу, умоляю приехать. Умру с прощением спокойнее , - прочел он. Он презрительно улыбнулся и бросил телеграмму. Что это был обман и хитрость, в этом, как ему казалось в первую минуту, не могло быть никакого сомнения. Нет обмана, пред которым она бы остановилась. Она должна родить. Может быть, болезнь родов. Но какая же их цель? Узаконить ребенка, компрометировать меня и помешать разводу, - думал он. - Но что-то там сказано: умираю... Он перечел телеграмму; и вдруг прямой смысл того, что было сказано в ней, поразил его. А если это правда? - сказал он себе. - Если правда, что в минуту страданий и близости смерти она искренно раскаивается, и я, приняв это за обман, откажусь приехать? Это будет не только жестоко, и все осудят меня, но это будет глупо с моей стороны . - Петр, останови карету. Я еду в Петербург, - сказал он лакею. Алексей Александрович решил, что поедет в Петербург и увидит жену. Если ее болезнь есть обман, то он промолчит и уедет. Если она действительно больна, при смерти и желает его видеть пред смертью, то он простит ее, если застанет в живых, и отдаст последний долг, если приедет слишком поздно. Всю дорогу он не думал больше о том, что ему делать. С чувством усталости и нечистоты, производимым ночью в вагоне, в раннем тумане Петербурга Алексей Александрович ехал по пустынному Невскому и глядел пред собою, не думая о том, что ожидало его. Он не мог думать об этом, потому что, представляя себе то, что будет, он не мог отогнать предположения о том, что смерть ее развяжет сразу всю трудность его положения. Хлебники, лавки запертые, ночные извозчики, дворники, метущие тротуары, мелькали в его глазах, и он наблюдал все это, стараясь заглушить в себе мысль о том, что ожидает его и чего он не смеет желать и все-таки желает. Он подъехал к крыльцу. Извозчик и карета со спящим кучером стояли у подъезда. Входя в сени, Алексей Александрович как бы достал из дальнего угла своего мозга решение и справился с ним. Там значилось: Если обман, то презрение спокойное, и уехать. Если правда, то соблюсти приличия . Швейцар отворил дверь еще прежде, чем Алексей Александрович позвонил. Швейцар Петров, иначе Капитоныч, имел странный вид в старом сюртуке, без галстука и в туфлях. - Что барыня? - Вчера разрешились благополучно. Алексей Александрович остановился и побледнел. Он ясно понял теперь, с какой силой он желал ее смерти. - А здоровье? Корней в утреннем фартуке сбежал с лестницы. - Очень плохи, - ответил он. - Вчера был докторский съезд, и теперь доктор здесь. - Возьми вещи, - сказал Алексей Александрович, и, испытывая некоторое облегчение от известия, что есть все-таки надежда смерти, он вошел в переднюю. На вешалке было военное пальто. Алексей Александрович заметил это и спросил: - Кто здесь? - Доктор, акушерка и граф Вронский. Алексей Александрович прошел во внутренние комнаты. В гостиной никого не было; из ее кабинета на звук его шагов вышла акушерка в чепце с лиловыми лентами. Она подошла к Алексею Александровичу и с фамильярностью близости смерти, взяв его за руку, повела в спальню. - Слава богу, что вы приехали! Только об вас и об вас, - сказала она. - Дайте же льду скорее!- сказал из спальни повелительный голос доктора. Алексей Александрович прошел в ее кабинет. У ее стола боком к спинке на низком стуле сидел Вронский и, закрыв лицо руками, плакал. Он вскочил на голос доктора, отнял руки от лица и увидал Алексея Александровича. Увидав мужа, он так смутился, что опять сел, втягивая голову в плечи, как бы желая исчезнуть куда-нибудь; но он сделал усилие над собой, поднялся и сказал: - Она умирает. Доктора сказали, что нет надежды. Я весь в вашей власти, но позвольте мне быть тут... впрочем, я в вашей воле, я при... Алексей Александрович, увидав слезы Вронского, почувствовал прилив того душевного расстройства, которое производил в нем вид страданий других людей, и, отворачивая лицо, он, не дослушав его слов, поспешно пошел к двери. Из спальни слышался голос Анны, говорившей что-то. Голос ее был веселый, оживленный, с чрезвычайно определенными интонациями. Алексей Александрович вошел в спальню и подошел к кровати. Она лежала, повернувшись лицом к нему. Щеки рдели румянцем, глаза блестели, маленькие белые руки, высовываясь из манжет кофты, играли, перевивая его, углом одеяла. Казалось, она была не только здорова и свежа, но в наилучшем расположении духа. Она говорила скоро, звучно и с необыкновенно правильными и прочувствованными интонациями. - Потому что Алексей, я говорю про Алексея Александровича (какая странная, ужасная судьба, что оба Алексеи, не правда ли?), Алексей не отказал бы мне. Я бы забыла, он бы простил... Да что ж он не едет? Он добр, он сам не знает, как он добр. Ах, боже мой, какая тоска! Дайте мне поскорее, поскорее воды! Ах, это ей, девочке моей, будет вредно! Ну, хорошо, ну дайте ей кормилицу. Ну, я согласна, это даже лучше. Он приедет, ему больно будет видеть ее. Отдайте ее. - Анна Аркадьевна, он приехал. Вот он!- говорила акушерка, стараясь обратить на Алексея Александровича ее внимание. - Ах, какой вздор!- продолжала Анна, не видя мужа. - Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он еще не приехал. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю, все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь. Вдруг она сжалась, затихла и с испугом, как будто ожидая удара, как будто защищаясь, подняла руки к лицу. Она увидала мужа. - Нету нет, - заговорила она, - я не боюсь его, я боюсь смерти. Алексей, подойди сюда. Я тороплюсь оттого, что мне некогда, мне осталось жить немного, сейчас начнется жар, и я ничего уж не пойму. Теперь я понимаю, и все понимаю, я все вижу. Сморщенное лицо Алексея Александровича приняло страдальческое выражение; он взял ее за руку и хотел что-то сказать, но никак не мог выговорить; нижняя губа его дрожала, но он все еще боролся с своим волнением и только изредка взглядывал на нее. И каждый раз, как он взглядывал, он видел глаза ее, которые смотрели на него с такою умиленною и восторженною нежностью, какой он никогда не видал в них. - Подожди, ты не знаешь... Постойте, постойте... - она остановилась, как бы собираясь с мыслями. - Да, начинала она. - Да, да, да. Вот что я хотела сказать. Не удивляйся на меня. Я все та же... Но во мне есть другая, я ее боюсь - она полюбила того, и я хотела возненавидеть тебя и не могла забыть про ту, которая была прежде. Та не я. Теперь я настоящая, я вся. Я теперь умираю, я знаю, что умру, спроси у него. Я и теперь чувствую, вот они, пуды на руках, на ногах, на пальцах. Пальцы вот какие - огромные! Но это все скоро кончится... Одно мне нужно: ты прости меня, прости совсем! Я ужасна, но мне няня говорила: святая мученица - как ее звали? - она хуже была. И я поеду в Рим, там пустыня, и тогда я никому не буду мешать, только Сережу возьму и девочку...Нет, ты не можешь простить! Я знаю, этого нельзя простить! Нет, нет, уйди, ты слишком хорош! - Она держала одною горячею рукой его руку, другою отталкивала его. Душевное расстройство Алексея Александровича все усиливалось и дошло теперь до такой степени, что он уже перестал бороться с ним; он вдруг почувствовал, что то, что он считал душевным расстройством, было, напротив, блаженное состояние души, давшее ему вдруг новое, никогда не испытанное им счастье. Он не думал, что тот христианский закон, которому он всю жизнь свою хотел следовать, предписывал ему прощать и любить своих врагов; но радостное чувство любви и прощения к врагам наполняло его душу. Он стоял на коленах и, положив голову на сгиб ее руки, которая жгла его огнем через кофту, рыдал, как ребенок. Она обняла его плешивеющую голову, подвинулась к нему и с вызывающею гордостью подняла кверху глаза. - Вот он, я знала! Теперь прощайте все, прощайте!.. Опять они пришли, отчего они не выходят?.. Да снимите же с меня эти шубы! Доктор отнял ее руки, осторожно положил ее на подушку и накрыл с плечами. Она покорно легла навзничь и смотрела пред собой сияющим взглядом. - Помни одно, что мне нужно было одно прощение, и ничего больше я не хочу... Отчего ж он не придет? - заговорила она, обращаясь в дверь к Вронскому. - Подойди, подойди! Подай ему руку. Вронский подошел к краю кровати и, увидав ее, опять закрыл лицо руками. - Открой лицо, смотри на него. Он святой, - сказала она. - Да открой, открой лицо! - сердито заговорила она. - Алексей Александрович, открой ему лицо! Я хочу его видеть. Алексей Александрович взял руки Вронского и отвел их от лица, ужасного по выражению страдания и стыда, которые были на нем. - Подай ему руку. Прости его. Алексей Александрович подал ему руку, не удерживая слез, которые лились из его глаз. - Слава богу, слава богу, - заговорила она, - теперь все готово. Только немножко вытянуть ноги. Вот так, вот прекрасно. Как эти цветы сделаны без вкуса, совсем не похоже на фиалку, - говорила она, указывая на обои. - Боже мой, боже мой! Когда это кончится? Дайте мне морфину. Доктор! дайте же морфину. Боже мой, боже мой! И она заметалась на постели. Доктор и доктора говорили, что это была родильная горячка, в которой из ста было 99, что кончится смертью. Весь день был жар, бред и беспамятство. К полночи больная лежала без чувств и почти без пульса. Ждали конца каждую минуту. Вронский уехал домой, но утром он приехал узнать, и Алексей Александрович, встретив его в передней, сказал: - Оставайтесь, может быть, она спросит вас, - и сам провел его в кабинет жены. К утру опять началось волнение, живость, быстрота мысли и речи, и опять кончилось беспамятством. На третий день было то же, и доктора сказали, что есть надежда. В этот день Алексей Александрович вышел в кабинет, где сидел Вронский, и, заперев дверь, сел против него. - Алексей Александрович, - сказал Вронский, чувствуя, что приближается объяснение, - я не могу говорить, не могу понимать. Пощадите меня! Как вам ни тяжело, поверьте, что мне еще ужаснее. Он хотел встать. Но Алексей Александрович взял его руку и сказал: - Я прошу вас выслушать меня, это необходимо. Я должен вам объяснить свои чувства, те, которые руководили мной и будут руководить, чтобы вы не заблуждались относительно меня. Вы знаете, что я решился на развод и даже начал это дело. Не скрою от вас, что, начиная дело, я был в нерешительности, я мучался; признаюсь вам, что желание мстить вам и ей преследовало меня. Когда я получил телеграмму, я поехал сюда с теми же чувствами, скажу больше: я желал ее смерти. Но... - он помолчал в раздумье, открыть ли, или не открыть ему свое чувство. - Но я увидел ее и простил. И счастье прощения открыло мне мою обязанность. Я простил совершенно. Я хочу подставить другую щеку, я хочу отдать рубаху, когда у меня берут кафтан, и молю бога только о том, чтоб он не отнял у меня счастье прощения! - Слезы стояли в его глазах, и светлый, спокойный взгляд их поразил Вронского. - Вот мое положение. Вы можете затоптать меня в грязь, сделать посмешищем света, я не покину ее и никогда слова упрека не скажу вам, - продолжал он. - Моя обязанность ясно начертана для меня: я должен быть с ней и буду. Если она пожелает вас видеть, я дам вам знать, но теперь, я полагаю, вам лучше удалиться. Он встал, и рыданья прервали его речь. Вронский тоже поднялся и в нагнутом, невыпрямленном состоянии исподлобья глядел на него. Он не понимал чувства Алексея Александровича. Но он чувствовал, что это было что-то высшее и даже недоступное ему в его мировоззрении. XVIII После разговора своего с Алексеем Александровичем Вронский вышел на крыльцо дома Карениных и остановился, с трудом вспоминая, где он и куда ему надо ндти или ехать. Он чувствовал себя пристыженным, униженным, виноватым и лишенным возможности смыть свое унижение. Он чувствовал себя выбитым из той колеи, по которой он так гордо и легко шел до сих пор. Все, казавшиеся столь твердыми, привычки и уставы его жизни вдруг оказались ложными и неприложимыми. Муж, обманутый муж, представлявшийся до сих пор жалким существом, случайною и несколько комическою помехой его счастью, вдруг ею же самой был вызван, вознесен на внушающую подобострастие высоту, и этот муж явился на этой высоте не злым, не фальшивым, не смешным, но добрым, простым и величественным. Этого не мог не чувствовать Вронский. Роли вдруг изменились. Вронский чувствовал его высоту и свое унижение, его правоту и свою неправду. Он почувствовал, что муж был великодушен и в своем горе, а он низок, мелочен в своем обмане. Но это сознание своей низости пред тем человеком, которого он несправедливо презирал, составляло только малую часть его горя. Он чувствовал себя невыразимо несчастным теперь оттого, что страсть его к Анне, которая охлаждалась, ему казалось, в последнее время, теперь, когда он знал, что навсегда потерял ее, стала сильнее, чем была когда-нибудь. Он увидал ее всю во время ее болезни, узнал ее душу, и ему казалось, что он никогда до тех пор не любил ее. И теперь-то, когда он узнал ее, полюбил, как должно было любить, он был унижен пред нею и потерял ее навсегда, оставив в ней о себе одно постыдное воспоминание. Ужаснее же всего было то смешное, постыдное положение его, когда Алексей Александрович отдирал ему руки от его пристыженного лица. Он стоял на крыльце дома Карениных как потерянный и не знал, что делать. - Извозчика прикажете? - спросил швейцар. - Да, извозчика. Вернувшись домой после трех бессонных ночей, Вронский, не раздеваясь, лег ничком на диван, сложив руки и положив на них голову. Голова его была тяжела. Представления, воспоминания и мысли самые странные с чрезвычайною быстротой и ясностью сменялись одна другою: то это было лекарство, которое он наливал больной и перелил через ложку, то белые руки акушерки, то странное положение Алексея Александровича на полу пред кроватью. Заснуть! Забыть! - сказал он себе, со спокойною уверенностью здорового человека в том, что если он устал и хочет спать, то сейчас же и заснет. И действительно, в то же мгновение в голове стало путаться, и он стал проваливаться в пропасть забвения. Волны моря бессознательной жизни стали уже сходиться над его головой, как вдруг, - точно сильнейший заряд электричества был разряжен в него, - он вздрогнул так, что всем телом подпрыгнул на пружинах дивана и, упершись руками, с испугом вскочил на колени. Глаза его были широко открыты, как будто он никогда не спал. Тяжесть головы и вялость членов, которые он испытывал за минуту, вдруг исчезли. Вы можете затоптать в грязь , - слышал он слова Алексея Александровича и видел его пред собой, и видел с горячечным румянцем и блестящими глазами лицо Анны, с нежностью и любовью смотрящее не на него, а на Алексея Александровича; он видел свою, как ему казалось, глупую и смешную фигуру, когда Алексей Александрович отнял ему от лица руки. Он опять вытянул ноги и бросился на диван в прежней позе и закрыл глаза. Заснуть! заснуть! - повторил он себе. Но с закрытыми глазами он еще яснее видел лицо Анны таким, какое оно было в памятный ему вечер до скачек. - Этого нет и не будет, и она желает стереть это из своего воспоминания. А я не могу жить без этого. Как же нам помириться, как же нам помириться? - сказал он вслух и бессознательно стал повторять эти слова. Это повторение слов удерживало возникновение новых образов и воспоминаний, которые, он чувствовал, толпились в его голове. Но повторение слов удержало воображение ненадолго. Опять одна за другой стали представляться с чрезвычайною быстротой лучшие минуты и вместе с ними недавнее унижение. Отними руки , - говорит голос Анны. Он отнимает руки и чувствует пристыженное и глупое выражение своего лица. Он все лежал, стараясь заснуть, хотя чувствовал, что не было ни малейшей надежды, и все повторял шепотом случайные слова из какой-нибудь мысли, желая этим удержать возникновение новых образов. Он прислушался - и услыхал странным, сумасшедшим шепотом повторяемые слова: Не умел ценить, не умел пользоваться; не умел ценить, не умел пользоваться . Что это? или я с ума схожу? - сказал он себе. - Может быть. Отчего же и сходят с ума, отчего же и стреляются? - ответил он сам себе и, открыв глаза, с удивлением увидел подле своей головы шитую подушку работы Вари, жены брата. Он потрогал кисть подушки и попытался вспомнить о Варе, о том, когда он видел ее последний раз. Но думать о чем-нибудь постороннем было мучительно. Нет, надо заснуть! Он подвинул подушку и прижался к ней головой, но надо было делать усилие, чтобы держать глаза закрытыми. Он вскочил и сел. Это кончено для меня, - сказал он себе. - Надо обдумать, что делать. Что осталось? Мысль его быстро обежала жизнь вне его любви к Анне. Честолюбие? Серпуховской? Свет? Двор? Ни на чем он не мог остановиться. Все это имело смысл прежде, но теперь ничего этого уже не было. Он встал с дивана, снял сюртук, выпустил ремень и, открыв мохнатую грудь, чтобы дышать свободнее, прошелся по комнате. Так сходят с ума, - повторил он, - и так стреляются... чтобы не было стыдно , - добавил он медленно. Он подошел к двери и затворил ее; потом с остановившимся взглядом и со стиснутыми крепко зубами подошел к столу, взял револьвер, оглянул его, перевернул на заряженный ствол и задумался. Минуты две, опустив голову с выражением напряженного усилия мысли, стоял он с револьвером в руках неподвижно и думал. Разумеется , - сказал он себе, как будто логический, продолжительный и ясный ход мысли привел его к несомненному заключению. В действительности же это убедительное для него разумеется было только последствием повторения точно такого же круга воспоминаний и представлений, чрез который он прошел уже десятки раз в этот час времени. Те же были воспоминания счастья, навсегда потерянного, то же представление бессмысленности всего предстоящего в жизни, то же сознание своего унижения. Та же была и последовательность этих представлений и чувств. Разумеется , - повторил он, когда в третий раз мысль его направилась опять по тому же самому заколдованному кругу воспоминаний и мыслей, и, приложив револьвер к левой стороне груди и сильно дернувшись всей рукой, как бы вдруг сжимая ее в кулак, он потянул за гашетку. Он не слыхал звука выстрела, но сильный удар в грудь сбил его с ног. Он хотел удержаться за край стола, уронил револьвер, пошатнулся и сел на землю, удивленно оглядываясь вокруг себя. Он не узнавал своей комнаты, глядя снизу на выгнутые ножки стола, на корзинку для бумаг и тигровую шкуру. Быстрые скрипящие шаги слуги, шедшего по гостиной, заставили его опомниться. Он сделал усилие мысли и понял, что он на полу, и, увидав кровь на тигровой шкуре и у себя на руке, понял, что он стрелялся. - Глупо! Не попал, - проговорил он, шаря рукой за револьвером. Револьвер был подле него, - он искал дальше. Продолжая искать, он потянулся в другую сторону и, не в силах удержать равновесие, упал, истекая кровью. Элегантный слуга с бакенбардами, неоднократно жаловавшийся своим знакомым на слабость своих нерв, так испугался, увидав лежавшего на полу господина, что оставил его истекать кровью и убежал за помощью. Через час Варя, жена брата, приехала и с помощью трех явившихся докторов, за которыми она послала во все стороны и которые приехали в одно время, уложила раненого на постель и осталась у него ходить за ним. XIX Ошибка, сделанная Алексеем Александровичем в том, что он, готовясь на свидание с женой, не обдумал той случайности, что раскаяние ее будет искренно и он простит, а она не умрет, - эта ошибка через два месяца после его возвращения из Москвы представилась ему во всей своей силе. Но ошибка, сделанная им, произошла не оттого только, что он не обдумал этой случайности, а оттого тоже, что он до этого дня свидания с умирающею женой не знал своего сердца. Он у постели больной жены в первый раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания других людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал. Он вдруг почувствовал, что то самое, что было источником его страданий, стало источником его духовной радости, то, что казалось неразрешимым, когда он осуждал, упрекал и ненавидел, стало просто и ясно, когда он прощал и любил. Он простил жену и жалел ее за ее страдания и раскаяние. Он простил Вронскому и жалел его, особенно после того, как до него дошли слухи об его отчаянном поступке. Он жалел и сына больше, чем прежде, и упрекал себя теперь за то, что слишком мало занимался им. Но к новорожденной маленькой девочке он испытывал какое-то особенное чувство не только жалости, но и нежности. Сначала он из одного чувства сострадания занялся тою новорожденною слабенькою девочкой, которая не была его дочь и которая была заброшена во время болезни матери и, наверно, умерла бы, если б он о ней не позаботился, - и сам не заметил, как он полюбил ее. Он по нескольку раз в день ходил в детскую и подолгу сиживал там, так что кормилица и няня, сперва робевшие пред ним, привыкли к нему. Он иногда по получасу молча глядел на спящее шафранно-красное, пушистое и сморщенное личико ребенка и наблюдал за движениями хмурящегося лба и за пухлыми ручонками с подвернутыми пальцами, которые задом ладоней терли глазенки и переносицу. В такие минуты в особенности Алексей Александрович чувствовал себя совершенно спокойным и согласным с собой и не видел в своем положении ничего необыкновенного, ничего такого, что бы нужно было изменить. Но чем более проходило времени, тем яснее он видел, что, как ни естественно теперь для него это положение, его не допустят оставаться в нем. Он чувствовал, что, кроме благой духовной силы, руководившей его душой, была другая, грубая, столь же или еще более властная сила, которая руководила его жизнью, и что эта сила не даст ему того смиренного спокойствия, которого он желал. Он чувствовал, что все смотрели на него с вопросительным удивлением, что не понимали его и ожидали от него чего-то. В особенности он чувствовал непрочность и неестественность своих отношений с женою. Когда прошло то размягченье, произведенное в ней близостью смерти, Алексей Александрович стал замечать, что Анна боялась его, тяготилась им и не могла смотреть ему прямо в глаза. Она как будто что-то хотела и не решалась сказать ему и, тоже как бы предчувствуя, что их отношения не могут продолжаться, чего-то ожидала от него. В конце февраля случилось, что новорожденная дочь Анны, названная тоже Анной, заболела. Алексей Александрович был утром в детской и, распорядившись послать за доктором, поехал в министерство. Окончив свои дела, он вернулся домой в четвертом часу. Войдя в переднюю, он увидал красавца лакея в галунах и медвежьей пелеринке, державшего белую ротонду из американской собаки. - Кто здесь? - спросил Алексей Александрович. - Княгиня Елизавета Федоровна Тверская, - с улыбкой, как показалось Алексею Александровичу, отвечал лакей. Во все это тяжелое время Алексей Александрович замечал, что светские знакомые его, особенно женщины, принимали особенное участие в нем и его жене. Он замечал во всех этих знакомых с трудом скрываемую радость чего-то, ту самую радость, которую он видел в глазах адвоката и теперь в глазах лакея. Все как будто были в восторге, как будто выдавали кого-то замуж. Когда его встречали, то с едва скрываемою радостью спрашивали об ее здоровье. Присутствие княгини Тверской, и по воспоминаниям, связанным с нею, и потому, что он вообще не любил ее, было неприятно Алексею Александровичу, и он пошел прямо в детскую. В первой детской Сережа, лежа грудью на столе и положив ноги на стул, рисовал что-то, весело приговаривая. Англичанка, заменившая во время болезни Анны француженку, с вязаньем миньярдиз сидевшая подле мальчика, поспешно встала, присела и дернула Сережу. Алексей Александрович погладил рукой по волосам сына, ответил на вопрос гувернантки о здоровье жены и спросил о том, что сказал доктор о baby. - Доктор сказал, что ничего опасного нет, и прописал ванны, сударь. - Но она все страдает, - сказал Алексей Александрович, прислушиваясь к крику ребенка в соседней комнате. - Я думаю, что кормилица не годится, сударь, - решительно сказала англичанка. - Отчего вы думаете? - останавливаясь, спросил он. - Так было у графини Поль, сударь. Ребенка лечили, а оказалось, что просто ребенок голоден: кормилица была без молока, сударь. Алексей Александрович задумался и, постояв несколько секунд, вошел в другую дверь. Девочка лежала, откидывая головку, корчась на руках кормилицы, и не хотела ни брать предлагаемую ей пухлую грудь, ни замолчать, несмотря на двойное шиканье кормилицы и няни, нагнувшейся над нею. - Все не лучше? - сказал Алексей Александрович. - Очень беспокойны, - шепотом отвечала няня. - Мисс Эдвард говорит, что, может быть, у кормилицы молока нет, - сказал он. - Я и сама думаю, Алексей Александрович. - Так что же вы не скажете? - Кому ж сказать? Анна Аркадьевна нездоровы все, - недовольно сказала няня. Няня была старая слуга дома. И в этих простых словах ее Алексею Александровичу показался намек на его положение. Ребенок кричал еще громче, закатываясь и хрипя. Няня, махнув рукой, подошла к нему, взяла его с рук кормилицы и принялась укачивать на ходу. - Надо доктора попросить осмотреть кормилицу, - сказал Алексей Александрович. Здоровая на вид, нарядная кормилица, испугавшись, что ей откажут, проговорила себе что-то под нос и, запрятывая большую грудь, презрительно улыбнулась над сомнением в своей молочности. В этой улыбке Алексей Александрович тоже нашел насмешку над своим положением. - Несчастный ребенок!- сказала няня, шикая на ребенка, и продолжала ходить. Алексей Александрович сел на стул и с страдающим, унылым лицом смотрел на ходившую взад и вперед няню. Когда затихшего, наконец, ребенка опустили в глубокую кроватку и няня, поправив подушечку, отошла от него, Алексей Александрович встал и, с трудом ступая на цыпочки, подошел к ребенку. С минуту он молчал и с тем же унылым лицом смотрел на ребенка; но вдруг улыбка, двинув его волоса и кожу на лбу, выступила ему на лицо, и он так же тихо вышел из комнаты. В столовой он позвонил и велел вошедшему слуге послать опять за доктором. Ему досадно было на жену за то, что она не заботилась об этом прелестном ребенке, и в этом расположении досады на нее не хотелось идти к ней, не хотелось тоже и видеть княгиню Бетси; но жена могла удивиться, отчего он, по обыкновению, не зашел к ней, и потому он, сделав усилие над собой, пошел в спальню. Подходя по мягкому ковру к дверям, он невольно услыхал разговор, которого не хотел слышать. - Если б он не уезжал, я бы поняла ваш отказ и его тоже. Но ваш муж должен быть выше этого, - говорила Бетси. - Я не для мужа, а для себя не хочу. Не говорите этого!- отвечал взволнованный голос Анны. - Да, но вы не можете не желать проститься с человеком, который стрелялся из-за вас... - От этого-то я и не хочу. Алексей Александрович с испуганным и виноватым выражением остановился и хотел незаметно уйти назад. Но, раздумав, что это было бы недостойно, он опять повернулся и, кашлянув, пошел к спальне. Голоса замолкли, и он вошел. Анна в сером халате, с коротко остриженными, густою щеткой вылезающими черными волосами на круглой голове, сидела на кушетке. Как и всегда при виде мужа, оживление лица ее вдруг исчезло; она опустила голову и беспокойно оглянулась на Бетси. Бетси, одетая по крайней последней моде, в шляпе, где-то парившей над ее головой, как колпачок над лампой, и в сизом платье с косыми резкими полосами на лифе с одной стороны и на юбке с другой стороны, сидела рядом с Анной, прямо держа свой плоский высокий стан, и, склонив голову, насмешливою улыбкой встретила Алексея Александровича. - А!- сказала она, как бы удивленная. - Я очень рада, что вы дома. Вы никуда не показываетесь, и я не видала вас со времени болезни Анны. Я все слышала - ваши заботы. Да, вы удивительный муж!- сказала она с значительным и ласковым видом, как бы жалуя его орденом великодушия за его поступок с женой. Алексей Александрович холодно поклонился и, поцеловав руку жены, спросил о ее здоровье. - Мне кажется, лучше, - сказала она, избегая его взгляда. - Но у вас как будто лихорадочный цвет лица, - сказал он, налегая на слово лихорадочный . - Мы разговорились с нею слишком, - сказала Бетси, - я чувствую, что это эгоизм с моей стороны, и я уезжаю. Она встала, но Анна, вдруг покраснев, быстро схватила ее за руку. - Нет, побудьте, пожалуйста. Мне нужно сказать вам... нет, вам, - обратилась она к Алексею Александровичу, и румянец покрыл ей шею и лоб. - Я не хочу и не могу иметь от вас ничего скрытого, - сказала она. Алексей Александрович потрещал пальцами и опустил голову. - Бетси говорила, что граф Вронский желал быть у нас, чтобы проститься пред своим отъездом в Ташкент. - Она не смотрела на мужа и, очевидно, торопилась высказать все, как это ни трудно было ей. - Я сказала, что я не могу принять его. - Вы сказали, мой друг, что это будет зависеть от Алексея Александровича, - поправила ее Бетси. - Да нет, я не могу его принять, и это ни к чему не... - Она вдруг остановилась и взглянула вопросительно на мужа (он не смотрел на нее). - Одним словом, я не хочу... Алексей Александрович подвинулся и хотел взять ее руку. Первым движением она отдернула свою руку от его влажной, с большими надутыми жилами руки, которая искала ее; но, видимо сделав над собой усилие, пожала его руку. - Я очень благодарю вас за ваше доверие, но... - сказал он, с смущением и досадой чувствуя, что то, что он легко и ясно мог решить сам с собою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением той грубой силы, которая должна была руководить его жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую. - Ну, прощайте, моя прелесть, - сказала Бетси, вставая. Она поцеловала Анну и вышла. Алексей Александрович провожал ее. - Алексей Александрович! Я знаю вас за истинно великодушного человека, - сказала Бетси, остановившись в маленькой гостиной и особенно крепко пожимая ему еще раз руку. - Я посторонний человек, но я так люблю ее и уважаю вас, что я позволяю себе совет. Примите его. Алексей есть олицетворенная честь, и он уезжает в Ташкент. - Благодарю вас, княгиня, за ваше участие и советы. Но вопрос о том, может ли, или не может жена принять кого-нибудь, она решит сама. Он сказал это, по привычке с достоинством приподняв брови, и тотчас же подумал, что, какие бы ни были слова, достоинства не могло быть в его положении. И это он увидал по сдержанной, злой и насмешливой улыбке, с которой Бетси взглянула на него после его фразы. XX Алексей Александрович поклонился Бетси в зале и пошел к жене. Она лежала, но, услыхав его шаги, поспешно села в прежнее положение и испуганно глядела на него. Он видел, что она плакала. - Я очень благодарен за твое доверие ко мне, - кротко повторил он по-русски сказанную при Бетси по-французски фразу и сел подле нее. Когда он говорил по-русски и говорил ей ты , это ты неудержимо раздражало Анну. - И очень благодарен за твое решение. Я тоже полагаю, что, так как он едет,то и нет никакой надобности графу Вронскому приезжать сюда. Впрочем... - Да уж я сказала, так что же повторять? - вдруг перебила его Анна с раздражением, которое она не успела удержать. Никакой надобности, - подумала она, - приезжать человеку проститься с тою женщиной, которую он любит, для которой хотел погибнуть и погубить себя и которая не может жить без него. Нет никакой надобности! Она сжала губы и опустила блестящие глаза на его руки с напухшими жилами, которые медленно потирали одна другую. - Не будем никогда говорить про это, - прибавила она спокойнее. - Я предоставил тебе решить этот вопрос, и я очень рад видеть... - начал было Алексей Александрович. - Что мое желание сходится с вашим, - быстро докончила она, раздраженная тем, что он так медленно говорит, между тем как она знает вперед все, что он скажет. - Да, - подтвердил он, - и княгиня Тверская совершенно неуместно вмешивается в самые трудные семейные дела. В особенности она... - Я ничему не верю, что об ней говорят, - быстро сказала Анна, - я знаю, что она меня искренно любит. Алексей Александрович вздохнул и помолчал. Она тревожно играла кистями халата, взглядывая на него с тем мучительным чувством физического отвращения к нему, за которое она упрекала себя, но которого не могла преодолеть. Она теперь желала только одного - быть избавленною от его постылого присутствия. - А я сейчас послал за доктором, - сказал Алексей Александрович. - Я здорова; зачем мне доктора? - Нет, маленькая кричит, и, говорят, у кормилицы молока мало. - Для чего же ты не позволил мне кормить, когда я умоляла об этом? Все равно (Алексей Александрович понял, что значило это все равно ), она ребенок, и его уморят. - Она позвонила и велела принести ребенка. - Я просила кормить, мне не позволили, а теперь меня же упрекают. - Я не упрекаю... - Нет, вы упрекаете! Боже мой! зачем я не умерла! - И она зарыдала. - Прости меня, я раздражена, я несправедлива, - сказала она, опоминаясь. - Но уйди... Нет, это не может так оставаться , - решительно сказал себе Алексей Александрович, выйдя от жены. Никогда еще невозможность в глазах света его положения и ненависть к нему его жены и вообще могущество той грубой таинственной силы, которая, вразрез с его душевным настроением, руководила его жизнью и требовала исполнения своей воли и изменения его отношений к жене, не представлялись ему с такою очевидностью, как нынче. Он ясно видел, что весь свет и жена требовали от него чего-то, но чего именно, он не мог понять. Он чувствовал, что за это в душе его поднималось чувство злобы, разрушавшее его спокойствие и всю заслугу подвига. Он считал, что для Анны было бы лучше прервать сношения с Вронским, но, если они все находят, что это невозможно, он готов был даже вновь допустить эти сношения, только бы не срамить детей, не лишаться их и не изменить своего положения. Как ни было это дурно, это было все-таки лучше, чем разрыв, при котором она становилась в безвыходное, позорное положение, а он сам лишался всего, что любил. Но он чувствовал себя бессильным; он знал вперед, что все против него и что его не допустят сделать то, что казалось ему теперь так естественно и хорошо, а заставят сделать то, что дурно, но им кажется должным. XXI Еще Бетси не успела выйти из залы, как Степан Аркадьич, только что приехавший от Елисеева, где были получены свежие устрицы, встретил ее в дверях. - А! княгиня! вот приятная встреча!- заговорил он. - А я был у вас. - Встреча на минуту, потому что я уезжаю, - сказала Бетси, улыбаясь и надевая перчатку. - Постойте, княгиня, надевать перчатку, дайте поцеловать вашу ручку. Ни за что я так не благодарен возвращению старинных мод, как за целованье рук. - Он поцеловал руку Бетси. - Когда же увидимся? - Вы не сто'ите, - отвечала Бетси улыбаясь. - Нет, я очень сто'ю, потому что я стал самый серьезный человек. Я не только устраиваю свои, но и чужие семейные дела, - сказал он с значительным выражением лица. - Ах, я очень рада!- отвечала Бетси, тотчас же поняв, что он говорит про Анну. И, вернувшись в залу, они стали в углу. - Он уморит ее, - сказала Бетси значительным шепотом. - Это невозможно, невозможно... - Я очень рад, что вы так думаете, - сказал Степан Аркадьич, покачивая головой с серьезным и страдальчески-сочувственным выражением лица, - я для этого приехал в Петербург. - Весь город об этом говорит, - сказала она. - Это невозможное положение. Она тает и тает. Он не понимает, что она одна из тех женщин, которые не могут шутить своими чувствами. Одно из двух: или увези он ее, энергически поступи, или дай развод. А это душит ее. - Да, да... именно.... - вздыхая, говорил Облонский. - Я за тем и приехал. То есть не собственно за тем... Меня сделали камергером, ну, надо было благодарить. Но, главное, надо устроить это. - Ну, помогай вам бог!- сказала Бетси. Проводив княгиню Бетси до сеней, еще раз поцеловав ее руку выше перчатки, там, где бьется пульс, и наврав ей еще такого неприличного вздору, что она уже не знала, сердиться ли ей, или смеяться, Степан Аркадьич пошел к сестре. Он застал ее в слезах. Несмотря на то брызжущее весельем расположение духа, в котором он находился, Степан Аркадьич тотчас естественно перешел в тот сочувствующий, поэтически-возбужденный тон, который подходил к ее настроению. Он спросил ее о здоровье и как она провела утро. - Очень, очень дурно. И день. и утро, и все прошедшие и будущие дни, - сказала она. - Мне кажется, ты поддаешься мрачности. Надо встряхнуться, надо прямо взглянуть на жизнь. Я знаю, что тяжело, но... - Я слыхала, что женщины любят людей даже за их пороки, - вдруг начала Анна, - но я ненавижу его за его добродетель. Я не могу жить с ним. Ты пойми, его вид физически действует на меня, я выхожу из себя. Я не могу, не могу жить с ним. Что же мне делать? Я была несчастлива и думала, что нельзя быть несчастнее, но того ужасного состояния, которое теперь испытываю, я не могла себе представить. Ты поверишь ли, что я, зная, что он добрый, превосходный человек, что я ногтя его не стою, я все-таки ненавижу его. Я ненавижу его за его великодушие. И мне ничего не остается, кроме... Она хотела сказать смерти, но Степан Аркадьич не дал ей договорить. - Ты больна и раздражена, - сказал он, - поверь, что ты преувеличиваешь ужасно. Тут нет ничего такого страшного. И Степан Аркадьич улыбнулся. Никто бы на месте Степана Аркадьича, имея дело с таким отчаянием, не позволил себе улыбнуться (улыбка показалась бы грубой), но в его улыбке было так много доброты и почти женской нежности,что улыбка его не оскорбляла, а смягчала и успокоивала. Его тихие успокоительные речи и улыбки действовали смягчающе успокоительно, как миндальное масло. И Анна скоро почувствовала это. - Нет, Стива, - сказала она. - Я погибла, погибла! Хуже чем погибла. Я еще не погибла, я не могу сказать, что все кончено, напротив, я чувствую, что не кончено. Я - как натянутая струна, которая должна лопнуть. Но еще не кончено... и кончится страшно. - Ничего, можно потихоньку спустить струну. Нет положения, из которого не было бы выхода. - Я думала и думала. Только один... Опять он понял по ее испуганному взгляду, что этот один выход, по ее мнению, есть смерть, и он не дал ей договорить. - Нисколько, - сказал он, - позволь. Ты не можешь видеть своего положения, как я. Позволь мне сказать откровенно свое мнение. - Опять он осторожно улыбнулся своею миндальною улыбкой. - Я начну сначала: ты вышла замуж за человека, который на двадцать лет старше тебя. Ты вышла замуж без любви или не зная любви. Это была ошибка, положим. - Ужасная ошибка!- сказала Анна - Но я повторяю: это совершившийся факт. Потом ты имела, скажем, несчастие полюбить не своего мужа. Это несчастие; но это тоже совершившийся факт. И муж твой признал и простил это. - Он останавливался после каждой фразы, ожидая ее возражения, но она ничего не отвечала. - Это так. Теперь вопрос в том: можешь ли ты продолжать жить с своим мужем? Желаешь ли ты этого? Желает ли он этого? - Я ничего, ничего не знаю. - Но ты сама сказала, что ты не можешь переносить его. - Нет, я не сказала. Я отрекаюсь. Я ничего не знаю и ничего не понимаю. - Да, но позволь... - Ты не можешь понять. Я чувствую, что лечу головой вниз в какую-то пропасть, но я не должна спасаться. И не могу. - Ничего, мы подстелем и подхватим тебя. Я понимаю тебя, понимаю, что ты не можешь взять на себя, чтобы высказать свое желание, свое чувство. - Я ничего, ничего не желаю... только чтобы кончилось все. - Но он видит это и знает. И разве ты думаешь, что он не менее тебя тяготится этим? Ты мучишься, он мучится, и что же может выйти из этого? Тогда как развод развязывает все, - не без усилия высказал Степан Аркадьич главную мысль и значительно посмотрел на нее. Она ничего не отвечала и отрицательно покачала своею остриженною головой. Но по выражению вдруг просиявшего прежнею красотой лица он видел, что она не желала этого только потому, что это казалось ей невозможным счастьем. - Мне вас ужасно жалко! И как бы я счастлив был, если б устроил это!- сказал Степан Аркадьич, уже смелее улыбаясь. - Не говори, не говори ничего! Если бы бог дал мне только сказать так, как я чувствую. Я пойду к нему. Анна задумчивыми блестящими глазами посмотрела на него и ничего не сказала. XXII Степан Аркадьич с тем несколько торжественным лицом, с которым он садился в председательское кресло в своем присутствии, вошел в кабинет Алексея Александровича. Алексей Александрович, заложив руки за спину, ходил по комнате и думал о том же, о чем Степан Аркадьич говорил с его женою. - Я не мешаю тебе? - сказал Степан Аркадьич, при виде зятя вдруг испытывая непривычное ему чувство смущения. Чтобы скрыть это смущение, он достал только что купленную с новым способом открывания папиросницу и, понюхав кожу, достал папироску. - Нет. Тебе нужно что-нибудь? - неохотно отвечал Алексей Александрович. - Да, мне хотелось... мне нужно по... да, нужно поговорить, - сказал Степан Аркадьич, с удивлением чувствуя непривычную робость. Чувство это было так неожиданно и странно, что Степан Аркадьич не поверил, что это был голос совести, говоривший ему, что дурно то, что он был намерен делать. Степан Аркадьич сделал над собой усилие и поборол нашедшую на него робость. - Надеюсь, что ты веришь в мою любовь к сестре и в искреннюю привязанность и уважение к тебе, - сказал он, краснея. Алексей Александрович остановился и ничего не отвечал, но лицо его поразило Степана Аркадьича бывшим на нем выражением покорной жертвы. - Я намерен был, я хотел поговорить о сестре и о вашем положении взаимном, - сказал Степан Аркадьич, все еще борясь с непривычною застенчивостью. Алексей Александрович грустно усмехнулся, посмотрел на шурина и, не отвечая, подошел к столу, взял с него начатое письмо и подал шурину. - Я не переставая думаю о том же. И вот что я начал писать, полагая, что я лучше скажу письменно и что мое присутствие раздражает ее, - сказал он, подавая письмо. Степан Аркадьич взял письмо, с недоумевающим удивлением посмотрел на тусклые глаза, неподвижно остановившиеся на нем, и стал читать. Я вижу, что мое присутствие тяготит вас. Как ни тяжело мне было убедиться в этом, я вижу, что это так и не может быть иначе. Я не виню вас, и бог мне свидетель, что я, увидев вас во время вашей болезни, от всей души решился забыть все, что было между нами, и начать новую жизнь. Я не раскаиваюсь и никогда не раскаюсь в том, что я сделал; но я желал одного, вашего блага, блага вашей души, и теперь я вижу, что не достиг этого. Скажите мне вы сами, что даст вам истинное счастье и спокойствие вашей души. Я предаюсь весь вашей воле и вашему чувству справедливости . Степан Аркадьич передал назад письмо и с тем же недоумением продолжал смотреть на зятя, не зная, что сказать. Молчание это было им обоим так неловко, что в губах Степана Аркадьича произошло болезненное содрогание в то время, как он молчал, не спуская глаз с лица Каренина. - Вот что я хотел сказать ей, - сказал Алексей Александрович, отвернувшись. - Да, да... - сказал Степан Аркадьич, не в силах отвечать, так как слезы подступали ему к горлу. - Да, да. Я понимаю вас, - наконец выговорил он. - Я желаю знать, чего она хочет, - сказал Алексей Александрович. - Я боюсь, что она сама не понимает своего положения. Она не судья, - оправляясь, говорил Степан Аркадьич. - Она подавлена, именно подавлена твоим великодушием. Если она прочтет это письмо, она не в силах будет ничего сказать, она только ниже опустит голову. - Да, но что же в таком случае? Как объяснить... как узнать ее желание? - Если ты позволяешь мне сказать свое мнение, то я думаю, что от тебя зависит указать прямо те меры, которые ты находишь нужными, чтобы прекратить это положение. - Следовательно, ты находишь, что его нужно прекратить? - перебил его Алексей Александрович. - Но как? - прибавил он, сделав непривычный жест руками пред глазами, - не вижу никакого возможного выхода. - Во всяком положении есть выход, - сказал, вставая и оживляясь, Степан Аркадьич. - Было время, когда ты хотел разорвать... Если ты убедишься теперь, что вы не можете сделать взаимного счастия... - Счастье можно различно понимать. Но положим, что я на все согласен, я ничего не хочу. Какой же выход из нашего положения? - Если ты хочешь знать мое мнение, - сказал Степан Аркадьич с тою же смягчающею, миндально-нежною улыбкой, с которой он говорил с Анной. Добрая улыбка была так убедительна, что невольно Алексей Александрович, чувствуя свою слабость и подчиняясь ей, готов был верить тому, что скажет Степан Аркадьич. - Она никогда не выскажет этого. Но одно возможно, одного она может желать, - продолжал Степан Аркадьич, - это - прекращение отношений и всех связанных с ними воспоминаний. По-моему,в вашем положении необходимо уяснение новых взаимных отношений. И эти отношения могут установиться только свободой обеих сторон. - Развод, - с отвращением перебил Алексей Александрович. - Да, я полагаю, что развод. Да, развод, - краснея, повторил Степан Аркадьич. - Это во всех отношениях самый разумный выход для супругов, находящихся в таких отношениях, как вы. Что же делать, если супруги нашли, что жизнь для них невозможна вместе? Это всегда может случиться. - Алексей Александрович тяжело вздохнул и закрыл глаза. - Тут только одно соображение: желает ли один из супругов вступить в другой брак? Если нет, так это очень просто, - сказал Степан Аркадьич, все более и более освобождаясь от стеснения. Алексей Александрович, сморщившись от волнения, проговорил что-то сам с собой и ничего не отвечал. Все, что для Степана Аркадьича оказалось так очень просто, тысячу тысяч раз обдумывал Алексей Александрович. И все это ему казалось не только не очень просто, но казалось вполне невозможно. Развод, подробности которого он уже знал, теперь казался ему невозможным, потому что чувство собственного достоинства и уважение к религии не позволяли ему принять на себя обвинение в фиктивном прелюбодеянии и еще менее допустить, чтобы жена, прощенная и любимая им, была уличена и опозорена. Развод представлялся невозможным еще и по другим, еще более важным причинам. Что будет с сыном в случае развода? Оставить его с матерью было невозможно. Разведенная мать будет иметь свою незаконную семью, в которой положение пасынка и воспитание его будут, по всей вероятности, дурны. Оставить его с собою? Он знал, что это было бы мщение с его стороны, а он не хотел этого. Но, кроме этого, всего невозможнее казался развод для Алексея Александровича потому, что, согласившись на развод, он этим самым губил Анну. Ему запало в душу слово, сказанное Дарьей Александровной в Москве, о том, что, решаясь на развод, он думает о себе, а не думает, что этим он губит ее безвозвратно. И он, связав это слово с своим прощением, с своею привязанностью к детям, теперь по-своему понимал его. Согласиться на развод, дать ей свободу значило в его понятии отнять у себя последнюю привязку к жизни детей, которых он любил, а у нее - последнюю опору на пути добра и ввергнуть ее в погибель. Если она будет разведенною женой, он знал, что она соединится с Вронским, и связь эта будет незаконная и преступная, потому что жене, по смыслу закона церкви, не может быть брака, пока муж жив. Она соединится с ним, и через год-два или он бросит ее, или она вступит в новую связь, - думал Алексей Александрович. - И я, согласившись на незаконный развод, буду виновником ее погибели . Он все это обдумывал сотни раз и был убежден, что дело развода не только не очень просто, как говорил его шурин, но совершенно невозможно. Он не верил ни одному слову Степана Аркадьича, на каждое слово его имел тысячи опровержений, но он слушал его, чувствуя, что его словами выражается та могущественная грубая сила, которая руководит его жизнью и которой он должен будет покориться. - Вопрос только в том, как, на каких условиях ты согласишься сделать развод. Она ничего не хочет, не смеет просить тебя, она все предоставляет твоему великодушию. Боже мой! Боже мой! за что? - подумал Алексей Александрович, вспомнив подробности развода, при котором муж брал вину на себя, и тем же жестом, каким закрывался Вронский, закрыл от стыда лицо руками. - Ты взволнован, я это понимаю. Но если ты обдумаешь.... И ударившему в правую щеку подставь левую, и снимающему кафтан отдай рубашку , - подумал Алексей Александрович. - Да, да! - вскрикнул он визгливым голосом, - я беру на себя позор, отдаю даже сына, но... - но не лучше ли оставить это? Впрочем, делай, что хочешь... И он, отвернувшись от шурина, так чтобы тот не мог видеть его, сел на стул у окна. Ему было горько, ему было стыдно; но вместе с этим горем и стыдом он испытывал радость и умиление пред высотой своего смирения. Степан Аркадьич был тронут. Он помолчал. - Алексей Александрович, поверь мне, что она оценит твое великодушие, сказал он. - Но, видно, это была воля божия, - прибавил он и, сказав это, почувствовал, что это было глупо, и с трудом удержал улыбку над своею глупостью. Алексей Александрович хотел что-то ответить, но слезы остановили его. - Это несчастие роковое, и надо признать его.Я признаю это несчастие совершившимся фактом и стараюсь помочь и ей и тебе, - сказал Степан Аркадьич. Когда Степан Аркадьич вышел из комнаты зятя, он был тронут, но это не мешало ему быть довольным тем, что он успешно совершил это дело, так как он был уверен, что Алексей Александрович не отречется от своих слов. К этому удовольствию примешивалось еще и то, что ему пришла мысль, что, когда это дело сделается, он жене и близким знакомым будет задавать вопрос: Какая разница между мною и государем? Государь делает развод - и никому оттого не лучше, а я сделал развод, и троим стало лучше... Или: какое сходство между мной и государем? Когда... Впрочем, придумаю лучше , - сказал он себе с улыбкой. XXIII Рана Вронского была опасна, хотя она и миновала сердце. И несколько дней он находился между жизнью и смертью. Когда в первый раз он был в состоянии говорить, одна Варя, жена брата, была в его комнате. - Варя!- сказал он, строго глядя на нее, - я выстрелил в себя нечаянно. И, пожалуйста, никогда не говори про это и так скажи всем. А то это слишком глупо! Не отвечая на его слова, Варя нагнулась над ним и с радостной улыбкой посмотрела ему в лицо. Глаза были светлые, не лихорадочные, но выражение их было строгое. - Ну, слава богу!- сказала она. - Не больно тебе? - Немного здесь. - Он указал на грудь. - Так дай я перевяжу тебе. Он, молча сжав свои широкие скулы, смотрел на нее, пока она перевязывала его. Когда она кончила, он сказал: - Я не в бреду; пожалуйста, сделай, чтобы не было разговоров о том, что я выстрелил в себя нарочно. - Никто и не говорит. Только надеюсь, что ты больше не будешь нечаянно стрелять, - сказала она с вопросительною улыбкой. - Должно быть, не буду, а лучше бы было... И он мрачно улыбнулся. Несмотря на эти слова и улыбку, которые так испугали Варю, когда прошло воспаление и он стал оправляться, он почувствовал, что совершенно освободился от одной части своего горя. Он этим поступком как будто смыл с себя стыд и унижение, которые он прежде испытывал. Он мог спокойно думать теперь об Алексее Александровиче. Он признавал все великодушие его и уже не чувствовал себя униженным. Он, кроме того, опять попал в прежнюю колею жизни. Он видел возможность без стыда смотреть в глаза людям и мог жить, руководствуясь своими привычками. Одно, чего он не мог вырвать из своего сердца, несмотря на то, что он не переставая боролся с этим чувством, это было доходящее до отчаяния сожаление о том, что он навсегда потерял ее. То, что он теперь, искупив пред мужем свою вину, должен был отказаться от нее и никогда не становиться впредь между ею с ее раскаянием и ее мужем, было твердо решено в его сердце; но он не мог вырвать из своего сердца сожаления о потере ее любви, не мог стереть в воспоминании те минуты счастия, которые он знал с ней, которые так мало ценимы им были тогда и которые во всей своей прелести преследовали его теперь. Серпуховской придумал ему назначение в Ташкент, и Вронский без малейшего колебания согласился на это предложение. Но чем ближе подводило время отъезда, тем тяжелее становилась ему та жертва, которую он приносил тому, что он считал должным. Рана его зажила, и он уже выезжал, делая приготовления к отъезду в Ташкент. Один раз увидать ее и потом зарыться, умереть , - думал он и, делая прощальные визиты, высказал эту мысль Бетси. С этим посольством Бетси ездила к Анн: и привезла ему отрицательный ответ. Тем лучше - подумал Вронский, получив это известие. - Это была слабость, которая погубила бы мои последние силы . На другой день сама Бетси утром приехала к нему и объявила, что она получила чрез Облонского положительное известие, что Алексей Александрович дает развод и что потому он может видеть ее. Не позаботясь даже о том, чтобы проводить от себя Бетси, забыв все свои решения, не спрашивая, когда можно, где муж, Вронский тотчас же поехал к Карениным. Он вбежал на лестницу, никого и ничего не видя, и быстрым шагом, едва удерживаясь от бега, вошел в ее комнату. И не думая и не замечая того, есть кто в комнате или нет, он обнял ее и стал покрывать поцелуями ее лицо, руки и шею. Анна готовилась к этому свиданью, думала о том, что она скажет ему, но она ничего из этого не успела сказать: его страсть охватила ее. Она хотела утишить его, утишить себя, но уже было поздно. Его чувство сообщилось ей. Губы ее дрожали так, что долго она не могла ничего говорить. - Да, ты овладел мною, и я твоя, - выговорила она наконец, прижимая к своей груди его руку. - Так должно было быть!- сказал он. - Пока мы живы, это должно быть. Я это знаю теперь. - Это правда, - говорила она, бледнея все более и более и обнимая его голову. - Все-таки что-то ужасное есть в этом после всего, что было. - Все пройдет, все пройдет, мы будем так счастливы! Любовь наша, если бы могла усилиться, усилилась бы тем, что в ней есть что-то ужасное, - сказал он, поднимая голову и открывая улыбкою свои крепкие зубы. И она не могла не ответить улыбкой - не словам, а влюбленным глазам его. Она взяла его руку и гладила ею себя по похолодевшим щекам и обстриженным волосам. - Я не узнаю тебя с этими короткими волосами. Ты так похорошела. Мальчик. Но как ты бледна! - Да, я очень слаба, - сказала она, улыбаясь. И губы ее опять задрожали. - Мы поедем в Италию, ты поправишься, - сказал он. - Неужели это возможно, чтобы мы были как муж с женою, одни, своею семьей с тобой? - сказала она, близко вглядываясь в его глаза. - Меня только удивляло, как это могло быть когда-нибудь иначе. - Стива говорит, что он на все согласен, но я не могу принять его великодушие, - сказала она, задумчиво глядя мимо лица Вронского. - Я не хочу развода, мне теперь все равно. Я не знаю только, что он решит об Сереже. Он не мог никак понять, как могла она в эту минуту свиданья думать и помнить о сыне, о разводе. Разве не все равно было? - Не говори про это, не думай, - сказал он, поворачивая ее руку в своей и стараясь привлечь к себе ее внимание; но она все не смотрела на него. - Ах, зачем я не умерла, лучше бы было!- сказала она, и без рыданий слезы потекли по обеим щекам; но она старалась улыбаться, чтобы не огорчить его. Отказаться от лестного и опасного назначения в Ташкент, по прежним понятиям Вронского, было бы позорно и невозможно. Но теперь, не задумываясь ни на минуту, он отказался от него и, заметив в высших неодобрение своего поступка, тотчас же вышел в отставку., Чрез месяц Алексей Александрович остался один с сыном на своей квартире, а Анна с Вронским уехала за границу, не получив развода и решительно отказавшись от него. ЧАСТЬ ПЯТАЯ Княгиня Щербацкая находила, что сделать свадьбу до поста, до которого оставалось пять недель, было невозможно, так как половина приданого не могла поспеть к этому времени; но она не могла не согласиться с Левиным, что после поста было бы уже и слишком поздно, так как старая родная тетка князя Щербацкого была очень больна и могла скоро умереть, и тогда траур задержал бы еще свадьбу. И потому, решив разделить приданое на две части, большое и малое приданое, княгиня согласилась сделать свадьбу до поста. Она решила, что малую часть приданого она приготовит всю теперь, большое же вышлет после, и очень сердилась на Левина за то, что он никак не мог серьезно ответить ей, согласен ли он на это, или нет. Это соображение было тем более удобно, что молодые ехали тотчас после свадьбы в деревню, где вещи большого приданого не будут нужны. Левин продолжал находиться все в том же состоянии сумасшествия, в котором ему казалось, что он и его счастье составляют главную и единственную цель всего существующего и что думать и заботиться теперь ему ни о чем не нужно, что все делается и сделается для него другими. Он даже не имел никаких планов и целей для будущей жизни; он предоставлял решение этого другим, зная, что все будет прекрасно. Брат его Сергей Иванович, Степан Аркадьич и княгиня руководили его в том, что ему следовало делать. Он только был совершенно согласен на все, что ему предлагали. Брат занял для него денег, княгиня посоветовала уехать из Москвы после свадьбы. Степан Аркадьич посоветовал ехать за границу. Он на все был согласен. Делайте, что хотите, если вам это весело. Я счастлив, и счастье мое не может быть ни больше, ни меньше, что бы вы ни делали , - думал он. Когда он передал Кити совет Степана Аркадьича ехать за границу, он очень удивился, что она не соглашалась на это, а имела насчет их будущей жизни какие-то свои определенные требования. Она знала, что у Левина есть дело в деревне, которое он любит. Она, как он видел, не только не понимала этого дела, но и не хотела понимать. Это не мешало ей, однако, считать это дело очень важным. И потому она знала, что их дом будет в деревне, и желала ехать не за границу, где она не будет жить, а туда, где будет их дом. Это определенно выраженное намерение удивило Левина. Но так как ему было все равно, он тотчас же попросил Степана Аркадьича, как будто это была его обязанность, ехать в деревню и устроить там все, что он знает, с тем вкусом, которого у него так много. - Однако послушай, - сказал раз Степан Аркадьич Левину, возвратившись из деревни, где он все устроил для приезда молодых, - есть у тебя свидетельство о том, что ты был на духу? - Нет. А что? - Без этого нельзя венчать. - Ай, ай, ай! - вскрикнул Левин. - Я ведь, кажется, уже лет девять не говел. Я и не подумал. - Хорош!- смеясь, сказал Степан Аркадьич, - а меня же называешь нигилистом! Однако ведь это нельзя. Тебе надо говеть. - Когда же? Четыре дня осталось. Степан Аркадьич устроил и это. И Левин стал говеть. Для Левина, как для человека неверующего и вместе с тем уважающего верования других людей, присутствие и участие во всяких церковных обрядах было очень тяжело. Теперь, в том чувствительном ко всему, размягченном состоянии духа, в котором он находился, эта необходимость притворяться была Левину не только тяжела, но показалась совершенно невозможна. Теперь, в состоянии своей славы, своего цветения, он должен будет или лгать, или кощунствовать. Он чувствовал себя не в состоянии делать ни того, ни другого. Но сколько он ни допрашивал Степана Аркадьича, нельзя ли получить свидетельство не говея, Степан Аркадьич объявил, что это невозможно. - Да и что тебе сто'ит - два дня? И он премилый, умный старичок. Он тебе выдернет этот зуб так, что ты и не заметишь. Стоя у первой обедни, Левин попытался освежить в себе юношеские воспоминания того сильного религиозного чувства, которое он пережил от шестнадцати до семнадцати лет. Но тотчас же убедился, что это для него совершенно невозможно. Он попытался смотреть на все это, как на не имеющий значения пустой обычай, подобный обычаю делания визитов; но почувствовал, что и этого он никак не мог сделать. Левин находился в отношении к религии, как и большинство его современников, в самом неопределенном положении. Верить он не мог, а вместе с тем он не был твердо убежден в том, чтобы все это было несправедливо. И поэтому, не будучи в состоянии верить в значительность того, что он делал, ни смотреть на это равнодушно, как на пустую формальность, во все время этого говенья он испытывал чувство неловкости и стыда, делая то, чего сам не понимает, и потому, как ему говорил внутренний голос, что-то лживое и нехорошее. Во время службы он то слушал молитвы, стараясь приписывать им значение такое, которое бы не расходилось с его взглядами, то, чувствуя, что он не может понимать и должен осуждать их, старался не слушать их, а занимался своими мыслями, наблюдениями и воспоминаниями, которые с чрезвычайною живостью во время этого праздного стояния в церкви бродили в его голове. Он отстоял обедню, всенощную и вечерние правила и на другой день, встав раньше обыкновенного, не пив чаю, пришел в восемь часов утра в церковь для слушания утренних правил и исповеди. В церкви никого не было, кроме нищего солдата, двух старушек и церковнослужителей. Молодой дьякон, с двумя резко обозначавшимися половинками длинной спины под тонким подрясником, встретил его и тотчас же, подойдя к столику у стены, стал читать правила. По мере чтения, в особенности при частом и быстром повторении тех же слов: Господи помилуй , которые звучали как помилос, помилос , Левин чувствовал, что мысль его заперта и запечатана и что трогать и шевелить ее теперь не следует, а то выйдет путаница, и потому он, стоя позади дьякона, продолжал, не слушая и не вникая, думать о своем. Удивительно много выражения в ее руке , - думал он, вспоминая, как вчера они сидели у углового стола. Говорить им не о чем было, как всегда почти в это время, и она, положив на стол руку, раскрывала и закрывала ее и сама засмеялась, глядя на ее движение. Он вспомнил, как он поцеловал эту руку и потом рассматривал сходящиеся черты на розовой ладони. Опять помилос , - подумал Левин, крестясь, кланяясь и глядя на гибкое движение спины кланяющегося дьякона. Она взяла потом мою руку и рассматривала линии: - У тебя славная рука, - сказала она . И он посмотрел на свою руку и на короткую руку дьякона. Да, теперь скоро кончится, - думал он. - Нет, кажется, опять сначала, - подумал он, прислушиваясь к молитвам. - Нет, кончается; вот уже он кланяется в землю. Это всегда пред концом . Незаметно получив рукою в плисовом обшлаге трехрублевую бумажку, дьякон сказал, что он запишет, и, бойко звуча новыми сапогами по плитам пустой церкви, прошел в алтарь. Через минуту он выглянул оттуда и поманил Левина. Запертая до сих пор мысль зашевелилась в голове Левина, но он поспешил отогнать ее. Как-нибудь устроится , - подумал он и пошел к амвону. Он вошел на ступеньки и, повернув направо, увидал священника. Старичок священник, с редкою полуседою бородой, с усталыми добрыми глазами, стоял у аналоя и перелистывал требник. Слегка поклонившись Левину, он тотчас же начал читать привычным голосом молитвы. Окончив их, он поклонился в землю и обратился лицом к Левину. - Здесь Христос невидимо предстоит, принимая вашу исповедь, - сказал он, указывая на распятие. - Веруете ли вы во все то, чему учит нас святая апостольская церковь? - продолжал священник, отворачивая глаза от лица Левина и складывая руки под епитрахиль. - Я сомневался, я сомневаюсь во всем, - проговорил Левин неприятным для себя голосом и замолчал. Священник подождал несколько секунд, не скажет ли он еще чего, и, закрыв глаза, быстрым владимирским на о говором сказал: - Сомнения свойственны слабости человеческой, но мы должны молиться, чтобы милосердый господь укрепил нас. Какие особенные грехи имеете? - прибавил он без малейшего промежутка, как бы стараясь не терять времени. - Мой главный грех есть сомнение. Я во всем сомневаюсь и большею частью нахожусь в сомнении. - Сомнение свойственно слабости человеческой, - повторил те же слова священник. - В чем же преимущественно вы сомневаетесь? - Я во всем сомневаюсь. Я сомневаюсь иногда даже в существовании бога, - невольно сказал Левин и ужаснулся неприличию того, что он говорил. Но на священника слова Левина не произвели, как казалось, впечатления. - Какие же могут быть сомнения в существовании бога? - с чуть заметною улыбкой поспешно сказал он. Левин молчал. - Какое же вы можете иметь сомнение о творце, когда вы воззрите на творения его? - продолжал священник быстрым, привычным говором. - Кто же украсил светилами свод небесный? Кто облек землю в красоту ее? Как же без творца? - сказал он, вопросительно взглянув на Левина. Левин чувствовал, что неприлично было бы вступать в философские прения со священником, и потому сказал в ответ только то, что прямо относилось к вопросу. - Я не знаю, - сказал он. - Не знаете? То как же вы сомневаетесь в том, что бог сотворил все? - с веселым недоумением сказал священник. - Я не понимаю ничего, - сказал Левин, краснея и чувствуя, что слова его глупы и что они не могут не быть глупы в таком положении. - Молитесь богу и просите его. Даже святые отцы имели сомнения и просили бога об утверждении своей веры. Дьявол имеет большую силу, и мы не должны поддаваться ему. Молитесь богу, просите его, Молитесь богу, - повторил он поспешно. Священник помолчал несколько времени, как бы задумавшись. - Вы, как я слышал, собираетесь вступить в брак с дочерью моего прихожанина и сына духовного, князя Щербацкого? - прибавил он с улыбкой. - Прекрасная девица. - Да, - краснея за священника, отвечал Левин. К чему ему нужно спрашивать об этом на исповеди? - подумал он. И, как бы отвечая на его мысль, священник сказал ему: - Вы собираетесь вступить в брак, и бог, может быть, наградит вас потомством, не так ли? Что же, какое воспитание можете дать вы вашим малюткам, если не победите в себе искушение дьявола, влекущего вас к неверию? - сказал он с кроткою укоризной. - Если вы любите свое чадо, то вы, как добрый отец, не одного богатства, роскоши, почести будете желать своему детищу; вы будете желать его спасения, его духовного просвещения светом истины. Не так ли? Что же вы ответите ему, когда невинный малютка спросит у вас: Папаша! кто сотворил все, что прельщает меня в этом мире, - землю, воды, солнце, цветы, травы? Неужели вы скажете ему: Я не знаю ? Вы не можете не знать, когда господь бог по великой милости своей открыл вам это. Или дитя ваше спросит вас: Что ждет меня в загробной жизни? Что вы скажете ему, когда вы ничего не знаете? Как же вы будете отвечать ему? Предоставите его прелести мира и дьявола? Это нехорошо! - сказал он и остановился, склонив голову набок и глядя на Левина добрыми, кроткими глазами. Левин ничего не отвечал теперь - не потому, что он не хотел вступать в спор со священником, но потому, что никто ему не задавал таких вопросов; а когда малютки его будут задавать эти вопросы, еще будет время подумать, что отвечать. - Вы вступаете в пору жизни, - продолжал священник, - когда надо избрать путь и держаться его. Молитесь богу, чтоб он по своей благости помог вам и помиловал, - заключил он. - Господь и бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия, да простит ти чадо... - И, окончив разрешительную молитву, священник благословил и отпустил его. Вернувшись в этот день домой, Левин испытывал радостное чувство того, что неловкое положение кончилось, и кончилось так, что ему не пришлось лгать. Кроме того, у него осталось неясное воспоминание о том, что то, что говорил этот добрый и милый старичок, было совсем не так глупо, как ему показалось сначала, и что тут что-то есть такое, что нужно уяснить. Разумеется, не теперь, - думал Левин, - но когда-нибудь после . Левин, больше чем прежде, чувствовал теперь, что в душе у него что-то неясно и нечисто и что в отношении к религии он находится в том же самом положении, которое он так ясно видел и не любил в других и за которое он упрекал приятеля своего Свияжского. Проводя этот вечер с невестой у Долли, Левин был особенно весел и, объясняя Степану Аркадьичу то возбужденное состояние, в котором он находился, сказал, что ему весело, как собаке, которую учили скакать через обруч и которая, поняв, наконец, и совершив то, что от нее требуется, взвизгивает и, махая хвостом, прыгает от восторга на столы и окна. II В день свадьбы Левин, по обычаю (на исполнении всех обычаев строго настаивали княгиня и Дарья Александровна), не видал своей невесты и обедал у себя в гостинице со случайно собравшимися к нему тремя холостяками: Сергей Иванович, Катавасов, товарищ по университету, теперь профессор естественных наук, которого, встретив на улице, Левин затащил к себе, и Чириков, шафер, московский мировой судья, товарищ Левина по медвежьей охоте. Обед был очень веселый. Сергей Иванович был в самом хорошем расположении духа и забавлялся оригинальностью Катавасова. Катавасов, чувствуя, что его оригинальность оценена и понимаема, щеголял ею. Чириков весело и добродушно поддерживал всякий разговор. - Ведь вот, - говорил Катавасов, по привычке, приобретенной на кафедре, растягивая свои слова, - какой был способный малый наш приятель Константин Дмитрич. Я говорю про отсутствующих, потому что его уж нет. И науку любил тогда, по выходе из университета, и интересы имел человеческие; теперь же одна половина его способностей направлена на то, чтоб обманывать себя, и другая - чтоб оправдывать этот обман. - Более решительного врага женитьбы, как вы, я не видал, - сказал Сергей Иванович. - Нет, я не враг. Я друг разделения труда. Люди, которые делать ничего не могут, должны делать людей, а остальные - содействовать их просвещению и счастью. Вот как я понимаю. Мешать два эти ремесла есть тьма охотников, я не из их числа. - Как я буду счастлив, когда узнаю, что вы влюбитесь!- сказал Левин. - Пожалуйста, позовите меня на свадьбу. - Я влюблен уже. - Да, в каракатицу. Ты знаешь, - обратился Левин к брату, - Михаил Семеныч пишет сочинение о питании и... - Ну, уж не путайте! Это все равно, о чем. Дело в том, что я точно люблю каракатицу. - Но она не помешает вам любить жену. - Она-то не помешает, да жена помешает. - Отчего же? - А вот увидите. Вы вот хозяйство любите, охоту, - ну посмотрите! - А нынче Архип был, говорил, что лосей пропасть в Прудном и два медведя, - сказал Чириков. - Ну, уж вы их без меня возьмете. - Вот и правда, - сказал Сергей Иванович. - Да и вперед простись с медвежьею охотой, - жена не пустит! Левин улыбнулся. Представление, что жена его не пустит, было ему так приятно, что он готов был навсегда отказаться от удовольствия видеть медведей. - А ведь все-таки жалко, что этих двух медведей без вас возьмут. А помните в Хапилове последний раз? Чудная была бы охота, - сказал Чириков. Левин не хотел его разочаровывать в том, что где-нибудь может быть что-нибудь хорошее без нее, и потому ничего не сказал. - Недаром установился этот обычай прощаться с холостою жизнью, - сказал Сергей Иванович. - Как ни будь счастлив, все-таки жаль свободы. - А признайтесь, есть это чувство, как у гоголевского жениха, что в окошко хочется выпрыгнуть? - Наверно есть, но не признается! - сказал Катавасов и громко захохотал. - Что же, окошко открыто... Поедем сейчас в Тверь! Одна медведица, на берлогу можно идти. Право, поедем на пятичасовом! А тут как хотят, - сказал, улыбаясь, Чириков. - Ну вот ей-богу, - улыбаясь, сказал Левин, - что не могу найти в своей душе этого чувства сожаления о своей свободе! - Да у вас в душе такой хаос теперь, что ничего не найдете, - сказал Катавасов. - Погодите, как разберетесь немножко, то найдете! - Нет, я бы чувствовал хотя немного, что, кроме своего чувства (он не хотел сказать при нем - любви)... и счастия, все-таки жаль потерять свободу... Напротив, я этой-то потере свободы и рад. - Плохо! Безнадежный субъект!- сказал Катавасов. - Ну, выпьем за его исцеление или пожелаем ему только, чтоб хоть одна сотая его мечтаний сбылась. И это уж будет такое счастье, какое не бывало на земле! Вскоре после обеда гости уехали, чтоб успеть переодеться к свадьбе. Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. Свобода? Зачем свобода? Счастие только в том, чтобы любить и желать, думать ее желаниями, ее мыслями, то есть никакой свободы, - вот это счастье! - Но знаю ли я ее мысли, ее желания, ее чувства? - вдруг шепнул ему какой-то голос. Улыбка исчезла с его лица, и он задумался. И вдруг на него нашло странное чувство. На него нашел страх и сомнение, сомнение во всем. Что как она не любит меня? Что как она выходит за меня только для того, чтобы выйти замуж? Что если она сама не знает того, что делает? - спрашивал он себя. - Она может опомниться и, только выйдя замуж, поймет, что не любит и не могла любить меня . И странные, самые дурные мысли о ней стали приходить ему. Он ревновал ее к Вронскому, как год тому назад, как будто этот вечер, когда он видел ее с Вронским, был вчера. Он подозревал, что она не все сказала ему. Он быстро вскочил. Нет, это так нельзя! - сказал он себе с отчаянием. - Пойду к ней, спрошу, скажу последний раз: мы свободны, и не лучше ли остановиться? Все лучше, чем вечное несчастие, позор, неверность!! С отчаянием в сердце и со злобой на всех людей, на себя, на нее он вышел из гостиницы и поехал к ней. Никто не ждал его. Он застал ее в задних комнатах. Она сидела на сундуке и о чем-то распоряжалась с девушкой, разбирая кучи разноцветных платьев, разложенных на спинках стульев и на полу. - Ах! - вскрикнула она, увидав его и вся просияв от радости. - Как ты, как же вы (до этого последнего дня она говорила ему то ты , то вы )? Вот не ждала! А я разбираю мои девичьи платья, кому какое... - А! это очень хорошо!- сказал он, мрачно глядя на девушку. - Уйди, Дуняша, я позову тогда, - сказала Кити. - Что с тобой? - спросила она, решительно говоря ему ты , как только девушка вышла. Она заметила его странное лицо, взволнованное и мрачное, и на нее нашел страх. - Кити! я мучаюсь. Я не могу один мучаться, - сказал он с отчаянием в голосе, останавливаясь пред ней и умоляюще глядя ей в глаза. Он уже видел по ее любящему правдивому лицу, что ничего не может выйти из того, что он намерен был сказать, но ему все-таки нужно было, чтоб она сама разуверила его. - Я приехал сказать, что еще время не ушло. Это все можно уничтожить и поправить. - Что? Я ничего не понимаю. Что с тобой? - То, что я тысячу раз говорил и не могу не думать... то, что я не стою тебя. Ты не могла согласиться выйти за меня замуж. Ты подумай. Ты ошиблась. Ты подумай хорошенько. Ты не можешь любить меня... Если... лучше скажи, - говорил он, не глядя на нее. - Я буду несчастлив. Пускай все говорят, что хотят; все лучше, чем несчастье... Все лучше теперь. пока есть время... - Я не понимаю, - испуганно отвечала она, - то есть что ты хочешь отказаться... что не надо? - Да, если ты не любишь меня. - Ты с ума сошел! - вскрикнула она, покраснев от досады. Но лицо его было так жалко, что она удержала свою досаду и, сбросив платья с кресла, пересела ближе к нему. - Что ты думаешь? скажи все. - Я думаю, что ты не можешь любить меня. За что ты можешь любишь меня? - Боже мой! что же я могу?.. - сказала она и заплакала. - Ах, что я сделал! - вскрикнул он и, став пред ней на колени, стал целовать ее руки. Когда княгиня через пять минут вошла в комнату, она нашла их уже совершенно помирившимися. Кити не только уверила его, что она его любит, но даже, отвечая на его вопрос, за что она любит его, объяснила ему, за что. Она сказала ему, что она любит его за то, что она понимает его всего, за то, что она знает, что' он должен любить, и что все, что он любит, все хорошо. И это показалось ему вполне ясно. Когда княгиня вошла к ним, они рядом сидели на сундуке, разбирали платья и спорили о том, что Кити хотела отдать Дуняше то коричневое платье, в котором она была, когда Левин ей сделал предложение, а он настаивал, чтоб это платье никому не отдавать, а дать Дуняше голубое. - Как ты не понимаешь? Она брюнетка, и ей не будет идти... У меня это все рассчитано. Узнав, зачем он приезжал, княгиня полушуточно-полусерьезно рассердилась и услала его домой одеваться и не мешать Кити причесываться, так как Шарль сейчас приедет. - Она и так ничего не ест все эти дни и подурнела, а ты еще ее расстраиваешь своими глупостями, - сказала она ему. - Убирайся, убирайся, любезный. Левин, виноватый и пристыженный, но успокоенный, вернулся в свою гостиницу. Его брат, Дарья Александровна и Степан Аркадьич, все в полном туалете, уже ждали его, чтобы благословить образом. Медлить некогда было. Дарья Александровна должна была еще заехать домой, с тем чтобы взять своего напомаженного и завитого сына, который должен был везти образ с невестой. Потом одну карету надо было послать за шафером, а другую, которая отвезет Сергея Ивановича, прислать назад... Вообще соображений, весьма сложных, было очень много. Одно было несомненно, что надо было не мешкать, потому что уже половина седьмого. Из благословенья образом ничего не вышло. Степан Аркадьич стал в комически-торжественную позу рядом с женою, взял образ и, велев Левину кланяться в землю, благословил его с доброю и насмешливою улыбкой и поцеловал его троекратно; то же сделала и Дарья Александровна и тотчас же заспешила ехать и опять запуталась в предначертаниях движения экипажей. - Ну, так вот что мы сделаем: ты поезжай в нашей карете за ним, а Сергей Иванович уже если бы был так добр заехать, а потом послать. - Что же, я очень рад. - А мы сейчас с ним приедем. Вещи отправлены? - сказал Степан Аркадьич. - Отправлены, - отвечал Левин и велел Кузьме подавать одеваться. III Толпа народа, в особенности женщин, окружала освещенную для свадьбы церковь. Те, которые не успели проникнуть в средину, толпились около окон, толкаясь, споря и заглядывая сквозь решетки. Больше двадцати карет уже были расставлены жандармами вдоль по улице. Полицейский офицер, пренебрегая морозом, стоял у входа, сияя своим мундиром. Беспрестанно подъезжали еще экипажи, и то дамы в цветах с поднятыми шлейфами, то мужчины, снимая кепи или черную шляпу, вступали в церковь. В самой церкви уже были зажжены обе люстры и все свечи у местных образов. Золотое сияние на красном фоне иконостаса, и золоченая резьба икон, и серебро паникадил и подсвечников, и плиты пола, и коврики, и хоругви вверху у клиросов, и ступеньки амвона, и старые почерневшие книги, и подрясники, и стихари - все было залито светом. На правой стороне теплой церкви, в толпе фраков и белых галстуков, мундиров и штофов, бархата, атласа, волос, цветов, обнаженных плеч и рук и высоких перчаток, шел сдержанный и оживленный говор, странно отдававшийся в высоком куполе. Каждый раз, как раздавался писк отворяемой двери, говор в толпе затихал, и все оглядывались, ожидая видеть входящих жениха и невесту. Но дверь уже отворялась более чем десять раз, и каждый раз это был или запоздавший гость или гостья, присоединявшиеся к кружку званых, направо, или зрительница, обманувшая или умилостивившая полицейского офицера, присоединявшаяся к чужой толпе, налево. И родные и посторонние уже прошли чрез все фазы ожидания. Сначала полагали, что жених с невестой сию минуту приедут, не приписывая никакого значения этому запозданию. Потом стали чаще и чаще поглядывать на дверь, поговаривая о том, что не случилось ли чего-нибудь. Потом это опоздание стало уже неловко, и родные и гости старались делать вид, что они не думают о женихе и заняты своим разговором. Протодьякон, как бы напоминая о ценности своего времени, нетерпеливо покашливал, заставляя дрожать стекла в окнах. На клиросе слышны были то пробы голосов, то сморкание соскучившихся певчих. Священник беспрестанно высылал то дьячка, то дьякона узнать, не приехал ли жених, и сам, в лиловой рясе и шитом поясе, чаще и чаще выходил к боковым дверям, ожидая жениха. Наконец одна из дам, взглянув на часы, сказала: Однако это странно! - и все гости пришли в беспокойство и стали громко выражать свое удивление и неудовольствие. Один из шаферов поехал узнать, что случилось. Кити в это время, давно уже совсем готовая, в белом платье, длинном вуале и венке померанцевых цветов, с посаженой матерью и сестрой Львовой стояла в зале щербацкого дома и смотрела в окно, тщетно ожидая уже более получаса известия от своего шафера о приезде жениха в церковь. Левин же между тем в панталонах, но без жилета и фрака ходил взад и вперед по своему нумеру, беспрестанно высовываясь в дверь и оглядывая коридор. Но в коридоре не видно было того, кого он ожидал, и он, с отчаянием возвращаясь и взмахивая руками, относился к спокойно курившему Степану Аркадьичу. - Был ли когда-нибудь человек в таком ужасном дурацком положении! - говорил он. - Да, глупо, - подтвердил Степан Аркадьич, смягчительно улыбаясь. - Но успокойся, сейчас привезут. Нет, как же! - со сдержанным бешенством говорил Левин. - И эти дурацкие открытые жилеты! Невозможно! - говорил он, глядя на измятый перед своей рубашки. - И что как вещи увезли уже на железную дорогу!- вскрикнул он с отчаянием. - Тогда мою наденешь. - И давно бы так надо. - Нехорошо быть смешным... Погоди! образуется . Дело было в том, что, когда Левин потребовал одеваться, Кузьма, старый слуга Левина, принес фрак, жилет и все, что нужно было. - А рубашка!- вскрикнул Левин. - Рубашка на вас, - с спокойной улыбкой ответил Кузьма. Рубашки чистой Кузьма не догадался оставить, и, получив приказанье все уложить и свезти к Щербацким, от которых в нынешний же вечер уезжали молодые, он так и сделал, уложив все, кроме фрачной пары. Рубашка, надетая с утра, была измята и невозможна с открытой модой жилетов. Посылать к Щербацким было далеко. Послали купить рубашку. Лакей вернулся: все заперто - воскресенье. Послали к Степану Аркадьичу, привезли рубашку; она была невозможно широка и коротка. Послали, наконец, к Щербацким разложить вещи. Жениха ждали в церкви, а он, как запертый в клетке зверь, ходил по комнате, выглядывая в коридор и с ужасом и отчаянием вспоминая, что он наговорил Кити и что она может теперь думать. Наконец виноватый Кузьма, насилу переводя дух, влетел в комнату с рубашкой. - Только застал. Уж на ломового поднимали, - сказал Кузьма. Через три минуты, не глядя на часы, чтобы не растравлять раны, Левин бегом бежал по коридору. - Уж этим не поможешь, - говорил Степан Аркадьич с улыбкой, неторопливо поспешая за ним. - Образуется, образуется... - говорю тебе. IV - Приехали! - Вот он! - Который? - Помоложе-то, что ль? - а она-то, матушка, ни жива ни мертва!-заговорили в толпе, когда Левин, встретив невесту у подъезда, с нею вместе вошел в церковь. Степан Аркадьич рассказал жене причину замедления, и гости, улыбаясь, перешептывались между собой. Левин ничего и никого не замечал; он, не спуская глаз, смотрел на свою невесту. Все говорили, что она очень подурнела в эти последние дни и была под венцом далеко не так хороша, как обыкновенно; но Левин не находил этого. Он смотрел на ее высокую прическу с длинным белым вуалем и белыми цветами, на высоко стоявший сборчатый воротник, особенно девственно закрывавший с боков и открывавший спереди ее длинную шею, и поразительно тонкую талию, и ему казалось, что она была лучше, чем когда-нибудь, - не потому, чтоб эти цветы, этот вуаль, это выписанное из Парижа платье прибавляли что-нибудь к ее красоте, но потому, что, несмотря на эту приготовленную пышность наряда, выражение ее милого лица, ее взгляда, ее губ были все тем же ее особенным выражением невинной правдивости. - Я думала уже, что ты хотел бежать, - сказала она и улыбнулась ему. - Так глупо, что' со мной случилось, совестно говорить! - сказал он, краснея, и должен был обратиться к подошедшему Сергею Ивановичу. - Хороша твоя история с рубашкой! - сказал Сергей Иваныч, покачивая головой и улыбаясь. - Да, да, - отвечал Левин, не понимая, о чем ему говорят. - Ну, Костя, теперь надо решить, - сказал Степан Аркадьич с притворно-испуганным видом, - важный вопрос. Ты именно теперь в состоянии оценить всю важность его. У меня спрашивают: обожженные ли свечи зажечь, или необожженные? Разница десять рублей, - присовокупил он, собирая губы в улыбку. - Я решил, но боюсь, что ты не изъявишь согласия. Левин понял, что это была шутка, но не мог улыбнуться. - Так как же? необожженные или обожженные? вот вопрос. - Да,да! необожженные. - Ну, я очень рад. Вопрос решен!- сказал Степан Аркадьич, улыбаясь. - Однако как глупеют люди в этом положении, - сказал он Чирикову, когда Левин, растерянно поглядев на него, подвинулся к невесте. - Смотри, Кити, первая стань на ковер, - сказала графиня Нордстон, подходя. - Хороши вы! - обратилась она к Левину. - Что, не страшно? - сказала Марья Дмитриевна, старая тетка. - Тебе не свежо ли? Ты бледна. Постой, нагнись!-сказала сестра Кити, Львова, и, округлив свои полные прекрасные руки, с улыбкою поправила ей цветы на голове. Долли подошла, хотела сказать что-то, но не могла выговорить, заплакала и неестественно засмеялась. Кити смотрела на всех такими же отсутствующими глазами, как и Левин. На все обращенные к ней речи она могла отвечать только улыбкой счастья, которая теперь была ей так естественна. Между тем церковнослужители облачились,и священник с дьяконом вышли к аналою, стоявшему в притворе церкви. Священник обратился к Левину, что-то сказав. Левин не расслушал того, что сказал священник. - Берите за руку невесту и ведите, - сказал шафер Левину. Долго Левин не мог понять, чего от него требовали. Долго поправляли его и хотели уже бросить, - потому что он брал все не тою рукой или не за ту руку, - когда он понял, наконец, что надо было правою рукой, не переменяя положения, взять ее за правую же руку. Когда он, наконец, взял невесту за руку, как надо было, священник прошел несколько шагов впереди их и остановился у аналоя. Толпа родных и знакомых, жужжа говором и шурша шлейфами, подвинулась за ними. Кто-то, нагнувшись, поправил шлейф невесты. В церкви стало так тихо, что слышалось падение капель воска. Старичок священник, в камилавке, с блестящими серебром седыми прядями волос, разобранными на две стороны за ушами, выпростав маленькие старческие руки из-под тяжелой серебряной с золотым крестом на спине ризы, перебирал что-то у аналоя. Степан Аркадьич осторожно подошел к нему, пошептал что-то и, подмигнув Левину, зашел опять назад. Священник зажег две украшенные цветами свечи, держа их боком в левой руке, так что воск капал с них медленно, и повернулся лицом к новоневестным. Священник был тот же самый, который исповедовал Левина. Он посмотрел усталым и грустным взглядом на жениха и невесту, вздохнул и, выпростав из-под ризы правую руку, благословил ею жениха и так же, но с оттенком осторожной нежности, наложил сложенные персты на склоненную голову Кити. Потом он подал им свечи и, взяв кадило, медленно отошел от них. Неужели это правда? - подумал Левин и оглянулся на невесту. Ему несколько сверху виднелся ее профиль, и по чуть заметному движению ее губ и ресниц он знал, что она почувствовала его взгляд. Она не оглянулась, но высокий сборчатый воротничок зашевелился, поднимаясь к ее розовому маленькому уху. Он видел, что вздох остановился в ее груди и задрожала маленькая рука в высокой перчатке, державшая свечу. Вся суета рубашки, опоздания, разговор с знакомыми, родными, их неудовольствие, его смешное положение - все вдруг исчезло, и ему стало радостно и страшно. Красивый рослый протодьякон в серебряном стихаре, со стоящими по сторонам расчесанными завитыми кудрями, бойко выступил вперед и, привычным жестом приподняв на двух пальцах орарь, остановился против священника. Бла-го-сло-ви, вла-дыко! - медленно один за другим, колебля волны воздуха, раздались торжественные звуки. Благословен бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков , - смиренно и певуче ответил старичок священник, продолжая перебирать что-то на аналое. И, наполняя всю церковь от окон до сводов, стройно и широко поднялся, усилился, остановился на мгновение и тихо замер полный аккорд невидимого клира. Молились, как и всегда, о свышнем мире и спасении, о синоде, о государе; молились и о ныне обручающихся рабе божием Константине и Екатерине. О еже ниспослатися им любве совершенней, мирней и помощи, господу помолимся , - как бы дышала вся церковь голосом протодьякона. Левин слушал слова, и они поражали его. Как они догадались, что помощи, именно помощи? - думал он, вспоминая все свои недавние страхи и сомнения. - Что я знаю? Что я могу в этом страшном деле, - думал он, - без помощи? Именно помощи мне нужно теперь . Когда дьякон кончил ектенью, священник обратился к обручавшимся с книгой: - Боже вечный, расстоящияся собравый в соединение, - читал он кротким певучим голосом, - и союз любве положивый им неразрушимый; благословивый Исаака и Ревекку, наследники я твоего обетования показавый: сам благослови и рабы твоя сия, Константина, Екатерину, наставляя я на всякое дело благое. Яко милостивый и человеколюбец бог еси, и тебе славу воссылаем, отцу, и сыну, и святому духу, ныне и присно и во веки веков . - А-аминь , - опять разлился в воздухе невидимый хор. Расстоящияся собравый в соединение и союз любве положивый , - как глубокомысленны эти слова и как соответственны тому, что чувствуешь в эту минуту! - думал Левин. - Чувствует ли она то же, что я? И, оглянувшись, он встретил ее взгляд. И по выражению этого взгляда он заключил, что она понимала то же, что и он. Но это было неправда; она совсем почти не понимала слов службы и даже не слушала их во время обручения. Она не могла слушать и понимать их: так сильно было одно то чувство, которое наполняло ее душу и все более и более усиливалось. Чувство это была радость полного совершения того, что уже полтора месяца совершилось в ее душе и что в продолжение всех этих шести недель радовало и мучало ее. В душе ее в тот день, как она в своем коричневом платье в зале арбатского дома подошла к нему молча и отдалась ему, - в душе ее в этот день и час совершился полный разрыв со всею прежнею жизнью, и началась совершенно другая, новая, совершенно неизвестная ей жизнь, в действительности же продолжалась старая. Эти шесть недель были самое блаженное и самое мучительное для нее время. Вся жизнь ее, все желания, надежды были сосредоточены на одном этом непонятном еще для нее человеке, с которым связывало ее какое-то еще более непонятное, чем сам человек, то сближающее, то отталкивающее чувство, а вместе с тем она продолжала жить в условиях прежней жизни. Живя старою жизнью, она ужасалась на себя, на свое полное непреодолимое равнодушие ко всему своему прошедшему: к вещам, к привычкам, к людям, любившим и любящим ее, к огорченной этим равнодушием матери, к милому, прежде больше всего на свете любимому нежному отцу. То она ужасалась на это равнодушие, то радовалась тому, что привело ее к этому равнодушию. Ни думать, ни желать она ничего не могла вне жизни с этим человеком; но этой новой жизни еще не было, и она не могла себе даже представить ее ясно. Было одно ожидание - страх и радость нового и неизвестного. И теперь вот-вот ожидание, и неизвестность, и раскаяние в отречении от прежней жизни - все кончится, и начнется новое. Это новое не могло быть не страшно по своей неизвестности; но страшно или не страшно - оно уже совершилось еще шесть недель тому назад в ее душе; теперь же только освящалось то, что давно уже сделалось в ее душе. Повернувшись опять к аналою, священник с трудом поймал маленькое кольцо Кити и, потребовав руку Левина, надел на первый сустав его пальца. Обручается раб божий Константин рабе божией Екатерине . И, надев большое кольцо на розовый, маленький, жалкий своею слабостью палец Кити, священник проговорил то же. Несколько раз обручаемые хотели догадаться, что надо сделать, и каждый раз ошибались, и священник шепотом поправлял их. Наконец, сделав, что нужно было, перекрестив их кольцами, он опять передал Кити большое, а Левину маленькое; опять они запутались и два раза передавали кольцо из руки в руку, и все-таки выходило не то, что требовалось. Долли, Чириков и Степан Аркадьич выступили вперед поправить их. Произошло замешательство, шепот и улыбки, но торжественно-умиленное выражение на лицах обручаемых не изменилось; напротив, путаясь руками, они смотрели серьезнее и торжественнее, чем прежде, и улыбка, с которою Степан Аркадьич шепнул, чтобы теперь каждый надел свое кольцо, невольно замерла у него на губах. Ему чувствовалось, что всякая улыбка оскорбит их. - Ты бо изначала создал еси мужеский пол и женский, - читал священник вслед за переменой колец, - от тебе сочетавается мужу жена, в помощь и в восприятие рода человеча. Сам убо, господи боже наш, пославый истину на наследие твое и обетование твое, на рабы твоя отцы наша, в коемждо роде и роде, избранныя твоя: призри на раба твоего Константина и на рабу твою Екатерину и утверди обручение их в вере, и единомыслии, и истине, и любви... Левин чувствовал все более и более, что все его мысли о женитьбе, его мечты о том, как он устроит свою жизнь, - что все это было ребячество и что это что-то такое, чего он не понимал до сих пор и теперь еще менее понимает, хотя это и совершается над ним; в груди его все выше и выше поднимались содрогания, и непокорные слезы выступали ему на глаза. V В церкви была вся Москва, родные и знакомые. И во время обряда обручения, в блестящем освещении церкви, в кругу разряженных женщин, девушек и мужчин в белых галстуках, фраках и мундирах, не переставал прилично-тихий говор, который преимущественно затевали мужчины, между тем как женщины были поглощены наблюдением всех подробностей столь всегда затрогивающего их священнодействия. В кружке самом близком к невесте были ее две сестры: Долли и старшая, спокойная красавица Львова, приехавшая из-за границы. - Что же это Мари в лиловом, точно черное, на свадьбу? - говорила Корсунская. - С ее светом лица одно спасенье... - отвечала Друбецкая. - Я удивляюсь, зачем они вечером сделали свадьбу. Это купечество... - Красивее. Я тоже венчалась вечером, - отвечала Корсунская и вздохнула, вспомнив о том, как мила она была в этот день, как смешно был влюблен ее муж и как теперь все другое. - Говорят, что кто больше десяти раз бывает шафером, тот не женится; я хотел десятый быть, чтобы застраховать себя, но место было занято, - говорил граф Синявин хорошенькой княжне Чарской, которая имела на него виды. Чарская отвечала ему только улыбкой. Она смотрела на Кити, думая о том, как и когда она будет стоять с графом Синявиным в положении Кити и как она тогда напомнит ему его теперешнюю шутку. Щербацкий говорил старой фрейлине Николаевой, что он намерен надеть венец на шиньон Кити, чтоб она была счастлива. - Не надо было надевать шиньона, - отвечала Николаева, давно решившая, что если старый вдовец, которого она ловила, женится на ней, то свадьба будет самая простая. - Я не люблю этот фаст. Сергей Иванович говорил с Дарьей Дмитриевной, шутя уверяя ее, что обычай уезжать после свадьбы распространяется потому, что новобрачным всегда бывает несколько совестно. - Брат ваш может гордиться. Она чудо как мила. Я думаю, вам завидно? - Я уже это пережил, Дарья Дмитриевна, - отвечал он, и лицо его неожиданно приняло грустное и серьезное выражение. Степан Аркадьич рассказывал свояченице свой каламбур о разводе. - Надо поправить венок, - отвечала она, не слушая его. - Как жаль, что она так подурнела, - говорила графиня Нордстон Львовой. - А все-таки он не сто'ит ее пальца. Не правда ли? - Нет, он мне очень нравится. Не оттого, что он будущий beaufrere, -отвечала Львова. - И как он хорошо себя держит! А это так трудно держать себя хорошо в этом положении - не быть смешным. А он не смешон, не натянут, он видно, что тронут. - Кажется, вы ждали этого? - Почти. Она всегда его любила. - Ну, будем смотреть, кто из них прежде станет на ковер. Я советовала Кити. - Все равно, - отвечала Львова, - мы все покорные жены, это у нас в породе. - А я так нарочно первая стала с Васильем. А вы, Долли? Долли стояла подле них, слышала их, но не отвечала. Она была растрогана. Слезы стояли у ней в глазах, и она не могла бы ничего сказать, не расплакавшись.Она радовалась на Кити и Левина; возвращаясь мыслью к своей свадьбе, она взглядывала на сияющего Степана Аркадьича, забывала все настоящее и помнила только свою первую невинную любовь. Она вспоминала не одну себя, но всех женщин, близких и знакомых ей; она вспомнила о них в то единственное торжественное для них время, когда они, так же как Кити, стояли под венцом с любовью, надеждой и страхом в сердце, отрекаясь от прошедшего и вступая в таинственное будущее.В числе этих всех невест, которые приходили ей на память, она вспомнила и свою милую Анну, подробности о предполагаемом разводе которой она недавно слышала. И она также, чистая, стояла в померанцевых цветах и вуале. А теперь что? - Ужасно странно, - проговорила она. Не одни сестры, приятельницы и родные следили за всеми подробностями священнодействия; посторонние женщины, зрительницы, с волнением, захватывающим дыхание, следили, боясь упустить каждое движение, выражение лица жениха и невесты и с досадой не отвечали и часто не слыхали речей равнодушных мужчин, делавших шутливые или посторонние замечания. - Что же так заплакана? Или поневоле идет? - Чего же поневоле за такого молодца? Князь, что ли? - А это сестра в белом атласе? Ну, слушай, как рявкнет дьякон: Да боится своего мужа . - Чудовские? - Синодальные. - Я лакея спрашивала. Говорит, сейчас везет к себе в вотчину. Богат страсть, говорят. Затем и выдали. - Нет, парочка хороша. - А вот вы спорили, Марья Власьевна, что карналины в отлет носят. Глянь-ка у той в пюсовом, посланница, говорят, с каким подбором... Так, и опять этак. - Экая милочка невеста-то, как овечка убранная! А как ни говорите, жалко нашу сестру. Так говорилось в толпе зрительниц, успевших проскочить в двери церкви. VI Когда обряд обручения окончился, церковнослужитель постлал пред аналоем в середине церкви кусок розовой шелковой ткани, хор запел искусный и сложный псалом, в котором бас и тенор перекликались между собой, и священник, оборотившись, указал обрученным на разостланный розовый кусок ткани. Как ни часто и много слушали оба о примете, что кто первый ступит на ковер, тот будет главой в семье, ни Левин, ни Кити не могли об этом вспомнить, когда они сделали эти несколько шагов. Они не слышали и громких замечаний и споров о том, что, по наблюдению одних, он стал прежде, по мнению других, оба вместе. После обычных вопросов о желании их вступить в брак, и не обещались ли они другим, и их странно для них самих звучавших ответов началась новая служба. Кити слушала слова молитвы, желая понять их смысл, но не могла. Чувство торжества и светлой радости по мере совершения обряда все больше и больше переполняло ее душу и лишало ее возможности внимания. Молились о еже податися им целомудрию и плоду чрева на пользу, о еже возвеселитися им видением сынов и дщерей . Упоминалось о том, что бог сотворил жену из ребра Адама, и сего ради оставит человек отца и матерь и прилепится к жене, будет два в плоть едину , и что тайна сия велика есть ; просили, чтобы бог дал им плодородие и благословение, как Исааку и Ревекке, Иосифу, Моисею и Сепфоре, и чтоб они видели сыны сынов своих. Все это было прекрасно, - думала Кити, слушая эти слова, - все это и не может быть иначе , - и улыбка радости, сообщавшаяся невольно всем смотревшим на нее, сияла на ее просветлевшем лице. - Наденьте совсем! - послышались советы, когда священник надел на них венцы и Щербацкий, дрожа рукою в трехпуговичной перчатке, держал высоко венец над ее головой. - Наденьте!- прошептала она улыбаясь. Левин оглянулся на нее и был поражен тем радостным сиянием, которое было на ее лице; и чувство это невольно сообщилось ему. Ему стало, так же как и ей, светло и весело. Им весело было слушать чтение послания апостольского и раскат голоса протодьякона при последнем стихе, ожидаемый с таким нетерпением постороннею публикой. Весело было пить из плоской чаши теплое красное вино с водой, и стало еще веселее, когда священник, откинув ризу и взяв их обе руки в свою, повел их при порывах баса, выводившего Исаие ликуй , вокруг аналоя. Щербацкий и Чириков, поддерживавшие венцы, путаясь в шлейфе невесты, тоже улыбаясь и радуясь чему-то, то отставали, то натыкались на венчаемых при остановках священника. Искра радости, зажегшаяся в Кити, казалось, сообщилась всем бывшим в церкви. Левину казалось, что и священнику и дьякону, так же как и ему, хотелось улыбаться. Сняв венцы с голов их, священник прочел последнюю молитву и поздравил молодых. Левин взглянул на Кити, и никогда он не видал ее до сих пор такою. Она была прелестна тем новым сиянием счастия, которое было на ее лице. Левину хотелось сказать ей что-нибудь, но он не знал, кончилось ли. Священник вывел его из затруднения. Он улыбнулся своим добрым ртом и тихо сказал: - Поцелуйте жену, и вы поцелуйте мужа, - и взял у них из рук свечи. Левин поцеловал с осторожностью ее улыбавшиеся губы, подал ей руку и, ощущая новую, странную близость, пошел из церкви. Он не верил, не мог верить, что это была правда. Только когда встречались их удивленные и робкие взгляды, он верил этому, потому что чувствовал, что они уже были одно. После ужина в ту же ночь молодые уехали в деревню. VII Вронский с Анною три месяца уже путешествовали вместе по Европе. Они объездили Венецию, Рим, Неаполь и только что приехали в небольшой итальянский город, где хотели поселиться на некоторое время. Красавец обер-кельнер с начинавшимся от шеи пробором в густых напомаженных волосах, во фраке и с широкою белою батистовою грудью рубашки, со связкой брелок над округленным брюшком, заложив руки в карманы, презрительно прищурившись, строго отвечал что-то остановившемуся господину. Услыхав с другой стороны подъезда шаги, всходившие на лестницу, обер-кельнер обернулся и, увидав русского графа, занимавшего у них лучшие комнаты, почтительно вынул руки из карманов и, наклонившись, объяснил, что курьер был и что дело с наймом палаццо состоялось. Главный управляющий готов подписать условие. - А! Я очень рад, -сказал Вронский. - А госпожа дома или нет? - Они выходили гулять, но теперь вернулись, - отвечал кельнер. Вронский снял с своей головы мягкую с большими полями шляпу и отер платком потный лоб и отпущенные до половины ушей волосы, зачесанные назад и закрывавшие его лысину. И, взглянув рассеянно на стоявшего еще и приглядывавшегося к нему господина, он хотел пройти. - Господин этот русский и спрашивал про вас, - сказал обер-кельнер. Со смешанным чувством досады, что никуда не уйдешь от знакомых, и желания найти хоть какое-нибудь развлечение от однообразия своей жизни Вронский еще раз оглянулся на отошедшего и остановившегося господина; и в одно и то же время у обоих просветлели глаза. - Голенищев! - Вронский! Действительно, это был Голенищев, товарищ Вронского по Пажескому корпусу. Голенищев в корпусе принадлежал к либеральной партии, из корпуса вышел гражданским чином и нигде не служил. Товарищи совсем разошлись по выходе из корпуса и встретились после только один раз. При этой встрече Вронский понял, что Голенищев избрал какую-то высокоумную либеральную деятельность и вследствие этого хотел презирать деятельность и звание Вронского. Поэтому Вронский при встрече с Голенищевым дал ему тот холодный и гордый отпор, который он умел давать людям и смысл которого был таков: Вам может нравиться или не нравиться мой образ жизни, но мне это совершенно все равно: вы должны уважать меня, если хотите меня знать . Голенищев же был презрительно равнодушен к тону Вронского. Эта встреча, казалось бы, еще больше должна была разобщить их. Теперь же они просияли и вскрикнули от радости, узнав друг друга. Вронский никак не ожидал, что он так обрадуется Голенищеву, но, вероятно, он сам не знал, как ему было скучно. Он забыл неприятное впечатление последней встречи и с открытым радостным лицом протянул руку бывшему товарищу. Такое же выражение радости заменило прежнее тревожное выражение лица Голенищева. - Как я рад тебя встретить! - сказал Вронский, выставляя дружелюбною улыбкой свои крепкие белые зубы. - А я слышу: Вронский, но который - не знал. Очень, очень рад! - Войдем же. Ну, что ты делаешь? - Я уже второй год живу здесь. Работаю. - А! - с участием сказал Вронский. - Войдем же. И по обычной привычке русских, вместо того чтоб именно по-русски сказать то, что он хотел скрыть от слуг, заговорил по-французски. - Ты знаком с Карениной? Мы вместе путешествуем. Я к ней иду, - по-французски сказал он, внимательно вглядываясь в лицо Голенищева. - А! Я и не знал (хотя он и знал), - равнодушно отвечал Голенищев. - Ты давно приехал? - прибавил он. - Я? Четвертый день, -ответил Вронский, еще раз внимательно вглядываясь в лицо товарища. Да, он порядочный человек и смотрит на дело как должно, - сказал себе Вронский, поняв значение выражения лица Голенищева и перемены разговора. - Можно познакомить его с Анной, он смотрит как должно . Вронский в эти три месяца, которые он провел с Анной за границей, сходясь с новыми людьми, всегда задавал себе вопрос о том, как это новое лицо посмотрит на его отношения к Анне, и большею частью встречал в мужчинах какое должно понимание. Но если б его спросили и спросили тех, которые понимали как должно , в чем состояло это понимание, и он и они были бы в большом затруднении. В сущности понимавшие, по мнению Вронского, как должно никак не понимали этого, а держали себя вообще, как держат себя благовоспитанные люди относительно всех сложных и неразрешимых вопросов, со всех сторон окружающих жизнь, - держали себя прилично, избегая намеков и неприятных вопросов. Они делали вид, что вполне понимают значение и смысл положения, признают и даже одобряют его, но считают неуместным и лишним объяснять все это. Вронский сейчас же догадался, что Голенищев был один из таких, и потому вдвойне был рад ему. Действительно, Голенищев держал себя с Карениной, когда был введен к ней, так, как только Вронский мог желать этого. Он, очевидно, без малейшего усилия избегал всех разговоров, которые могли бы повести к неловкости. Он не знал прежде Анны и был поражен ее красотой и еще более тою простотой, с которою она принимала свое положение. Она покраснела, когда Вронский ввел Голенищева, и эта детская краска, покрывшая ее открытое и красивое лицо, чрезвычайно понравилась ему. Но особенно понравилось ему то, что она тотчас же, как бы нарочно, чтобы не могло быть недоразумений при чужом человеке, назвала Вронского просто Алексеем и сказала, что они переезжают с ним во вновь нанятый дом, который здесь называют палаццо. Это прямое и простое отношение к своему положению понравилось Голенищеву. Глядя на добродушно-веселую энергическую манеру Анны, зная Алексея Александровича и Вронского, Голенищеву казалось, что он вполне понимает ее. Ему казалось, что он понимает то, чего она никак не понимала: именно того, как она могла, сделав несчастие мужа, бросив его и сына и потеряв добрую славу, чувствовать себя энергически-веселою и счастливою. - Он в гиде есть, - сказал Голенищев про тот палаццо, который нанимал Вронский. - Там прекрасный Тинторетто есть. Из его последней эпохи. - Знаете что? Погода прекрасная, пойдемте туда, еще раз взглянем, - сказал Вронский, обращаясь к Анне. - Очень рада, я сейчас пойду надену шляпу. Вы говорите, что жарко? - сказала она, остановившись у двери и вопросительно глядя на Вронского. И опять яркая краска покрыла ее лицо. Вронский понял по ее взгляду, что она не знала, в каких отношениях он хочет быть с Голенищевым, и что она боится, так ли она вела себя, как он бы хотел. Он посмотрел на нее нежным, продолжительным взглядом. - Нет, не очень, - сказал он. И ей показалось, что она все поняла, главное то, что он доволен ею; и, улыбнувшись ему, она быстрою походкой вышла из двери. Приятели взглянули друг на друга, и в лицах обоих произошло замешательство, как будто Голенищев, очевидно любовавшийся ею, хотел что-нибудь сказать о ней и не находил что, а Вронский желал и боялся того же. - Так вот как, - начал Вронский, чтобы начать какой-нибудь разговор. - Так ты поселился здесь? Так ты все занимаешься тем же? - продолжал он, вспоминая, что ему говорили, что Голенищев писал что-то... - Да, я пишу вторую часть Двух начал , - сказал Голенищев, вспыхнув от удовольствия при этом вопросе, - то есть, чтобы быть точным, я не пишу еще, но подготовляю, собираю материалы. Она будет гораздо обширнее и захватит почти все вопросы. У нас, в России, не хотят понять, что мы наследники Византии, - начал он длинное, горячее объяснение. Вронскому было сначала неловко за то, что он не знал и первой статьи о Двух началах , про которую ему говорил автор как про что-то известное. Но потом, когда Голенищев стал излагать свои мысли и Вронский мог следить за ним, то, и не зная Двух начал , он не без интереса слушал его, так как Голенищев говорил хорошо. Но Вронского удивляло и огорчало то раздраженное волнение, с которым Голенищев говорил о занимавшем его предмете. Чем дальше он говорил, тем больше у него разгорались глаза, тем поспешнее он возражал мнимым противникам и тем тревожнее и оскорбленнее становилось выражение его лица. Вспоминая Голенищева худеньким, живым, добродушным и благородным мальчиком, всегда первым учеником в корпусе, Вронский никак не мог понять причины этого раздражения и не одобрял его. В особенности ему не нравилось то, что Голенищев, человек хорошего круга, становился на одну доску с какими-то писаками, которые его раздражали, и сердился на них. Стоило ли это того? Это не нравилось Вронскому, но, несмотря на то, он чувствовал, что Голенищев несчастлив, и ему жалко было его. Несчастие, почти умопомешательство, видно было в этом подвижном, довольно красивом лице в то время, как он, не замечая даже выхода Анны, продолжал торопливо и горячо высказывать свои мысли. Когда Анна вышла в шляпе и накидке и, быстрым движением красивой руки играя зонтиком, остановилась подле него, Вронский с чувством облегчения оторвался от пристально устремленных на него жалующихся глаз Голенищева и с новою любовью взглянул на свою прелестную, полную жизни и радости подругу. Голенищев с трудом опомнился и первое время был уныл и мрачен, но Анна, ласково расположенная ко всем (какою она была это время), скоро освежила его своим простым и веселым обращением. Попытав разные предметы разговора, она навела его на живопись, о которой он говорил очень хорошо, и внимательно слушала его. Они дошли пешком до нанятого дома и осмотрели его. - Я очень рада одному, - сказала Анна Голенищеву, когда они уже возвращались. - У Алексея будет atelier хороший. Непременно ты возьми эту комнатку, - сказала она Вронскому по-русски и говоря ему ты , так как она уже поняла, что Голенищев в их уединении сделается близким человеком и что пред ним скрываться не нужно. - Разве ты пишешь? -сказал Голенищев, быстро оборачиваясь к Вронскому. - Да, я давно занимался и теперь немного начал, - сказал Вронский, краснея. - У него большой талант, - сказала Анна с радостною улыбкой. - Я, разумеется, не судья! Но судьи знающие то же сказали. VIII Анна в этот первый период своего освобождения и быстрого выздоровления чувствовала себя непростительно счастливою и полною радости жизни. Воспоминание несчастия мужа не отравляло ее счастия. Воспоминание это, с одной стороны, было слишком ужасно, чтобы думать о нем. С другой стороны, несчастие ее мужа дало ей слишком большое счастие, чтобы раскаиваться. Воспоминание обо всем, что случилось с нею после болезни: примирение с мужем, разрыв, известие о ране Вронского, его появление, приготовление к разводу, отъезд из дома мужа, прощанье с сыном - все это казалось ей горячечным сном, от которого она проснулась одна с Вронским за границей. Воспоминание о зле, причиненном мужу, возбуждало в ней чувство, похожее на отвращение и подобное тому, какое испытывал бы тонувший человек, оторвавший от себя вцепившегося в него человека. Человек этот утонул. Разумеется, это было дурно, но это было единственное спасенье, и лучше не вспоминать об этих страшных подробностях. Одно успокоительное рассуждение о своем поступке пришло ей тогда в первую минуту разрыва, и, когда она вспомнила теперь обо всем прошедшем, она вспомнила это одно рассуждение. Я неизбежно сделала несчастие этого человека, - думала она, - но я не хочу пользоваться этим несчастием; я тоже страдаю и буду страдать: я лишаюсь того, чем я более всего дорожила, - я лишаюсь честного имени и сына. Я сделала дурно и потому не хочу счастия, не хочу развода и буду страдать позором и разлукой с сыном . Но, как ни искренно хотела Анна страдать, она не страдала. Позора никакого не было. С тем тактом, которого так много было у обоих, они за границей, избегая русских дам, никогда не ставили себя в фальшивое положение и везде встречали людей, которые притворялись, что вполне понимали их взаимное положение гораздо лучше, чем они сами понимали его. Разлука с сыном, которого она любила, и та не мучала ее первое время. Девочка, его ребенок, была так мила и так привязала к себе Анну с тех пор, как у ней осталась одна эта девочка, что Анна редко вспоминала о сыне. Потребность жизни, увеличенная выздоровлением, была так сильна и условия жизни были так новы и приятны, что Анна чувствовала себя непростительно счастливою. Чем больше она узнавала Вронского, тем больше она любила его. Она любила его за его самого и за его любовь к ней. Полное обладание им было ей постоянно радостно. Близость его ей всегда была приятна. Все черты его характера, который она узнавала больше и больше, были для нее невыразимо милы. Наружность его, изменившаяся в штатском платье, была для нее привлекательна, как для молодой влюбленной. Во всем, что он говорил, думал и делал, она видела что-то особенно благородное и возвышенное. Ее восхищение пред ним часто пугало ее самое: она искала и не могла найти в нем ничего непрекрасного. Она не смела показывать ему сознание своего ничтожества пред ним. Ей казалось, что он, зная это, скорее может разлюбить ее; а она ничего так не боялась теперь, хотя и не имела к тому никаких поводов, как потерять его любовь. Но она не могла не быть благодарна ему за его отношение к ней и не показывать, как она ценит это. Он, по ее мнению, имевший такое определенное призвание к государственной деятельности, в которой должен был играть видную роль, - он пожертвовал честолюбием для нее, никогда не показывая ни малейшего сожаления. Он был, более чем прежде, любовно-почтителен к ней, и мысль о том, чтоб она никогда не почувствовала неловкости своего положения, ни на минуту не покидала его. Он, столь мужественный человек, в отношении ее не только никогда не противоречил, но не имел своей воли и был, казалось, только занят тем, как предупредить ее желания. И она не могла не ценить этого, хотя эта самая напряженность его внимания к ней, эта атмосфера забот, которою он окружал ее, иногда тяготили ее. Вронский между тем, несмотря на полное осуществление того, что он желал так долго, не был вполне счастлив. Он скоро почувствовал, что осуществление его желания доставило ему только песчинку из той горы счастия, которой он ожидал. Это осуществление показало ему ту вечную ошибку, которую делают люди, представляя себе счастие осуществлением желания. Первое время после того, как он соединился с нею и надел штатское платье, он почувствовал всю прелесть свободы вообще, которой он не знал прежде, и свободы любви, и был доволен, но недолго. Он скоро почувствовал, что в душе его поднялись желания желаний, тоска. Независимо от своей воли, он стал хвататься за каждый мимолетный каприз, принимая его за желание и цель. Шестнадцать часов дня надо было занять чем-нибудь, так как они жили за границей на совершенной свободе, вне того круга условий общественной жизни, который занимал время в Петербурге. Об удовольствиях холостой жизни, которые в прежние поездки за границу занимали Вронского, нельзя было и думать, так как одна попытка такого рода произвела неожиданное и несоответствующее позднему ужину с знакомыми уныние в Анне. Сношений с обществом местным и русским, при неопределенности их положения, тоже нельзя было иметь. Осматривание достопримечательностей, не говоря о том, что все уже было видено, не имело для него, как для русского и умного человека, той необъяснимой значительности, которую умеют приписывать этому делу англичане. И как голодное животное хватает всякий попадающийся предмет, надеясь найти в нем пищу, так и Вронский совершенно бессознательно хватался то за политику, то за новые книги, то за картины. Так как смолоду у него была способность к живописи и так как он, не зная, куда тратить свои деньги, начал собирать гравюры, он остановился на живописи, стал заниматься ею и в нее положил тот незанятый запас желаний, который требовал удовлетворения. У него была способность понимать искусство и верно, со вкусом подражать искусству, и он подумал, что у него есть то самое, что нужно для художника, и, несколько времени поколебавшись, какой он выберет род живописи: религиозный, исторический жанр или реалистический, он принялся писать. Он понимал все роды и мог вдохновляться и тем и другим; но он не мог себе представить того, чтобы можно было вовсе не знать, какие есть роды живописи, и вдохновляться непосредственно тем, что есть в душе, не заботясь, будет ли то, что он напишет, принадлежать к какому-нибудь известному роду. Так как он не знал этого и вдохновлялся не непосредственно жизнью, а посредственно, жизнью, уже воплощенною искусством, то он вдохновлялся очень быстро и легко и так же быстро и легко достигал того, что то, что он писал, было очень похоже на тот род, которому он хотел подражать. Более всех других родов ему нравился французский, грациозный и эффектный, и в таком роде он начал писать портрет Анны в итальянском костюме, и портрет этот казался ему и всем, кто его видел, очень удачным. IX Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с тяжелыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, - палаццо этот, после того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение, что он не столько русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам - скромный художник, отрекшийся от света, связей, честолюбия для любимой женщины. Избранная Вронским роль с переездом в палаццо удалась совершенно, и, познакомившись чрез посредство Голенищева с некоторыми интересными лицами, первое время он был спокоен. Он писал под руководством итальянского профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянскою жизнью. Средневековая итальянская жизнь в последнее время так прельстила Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо сжал носить по-средневековски, что очень шло к нему. - А мы живем и ничего не знаем, - сказал раз Вронский пришедшему к ним поутру Голенищеву. - Ты видел картину Михайлова? - сказал он, подавая ему только что полученную утром русскую газету и указывая на статью о русском художнике, жившем в том же городе и окончившем картину, о которой давно ходили слухи и которая вперед была куплена. В статье были укоры правительству и Академии за то, что замечательный художник был лишен всякого поощрения и помощи. - Видел, - отвечал Голенищев. - Разумеется, он не лишен дарования, но совершенно фальшивое направление. Все то же ивановско-штраусовско-ренановское отношение к Христу и религиозной живописи. - Что представляет картина? - спросила Анна. - Христос пред Пилатом. Христос представлен евреем со всем реализмом новой школы. И, вопросом о содержании картины наведенный на одну из самых любимых тем своих, Голенищем начал излагать: - Я не понимаю, как они могут так грубо ошибаться. Христос уже имеет свое определенное воплощение в искусстве великих стариков. Стало быть, если они хотят изображать не бога, а революционера или мудреца, то пусть из истории берут Сократа, Франклина, Шарлотту Корде, но только не Христа. Они берут то самое лицо, которое нельзя брать для искусства, а потом... - А что же, правда, что этот Михайлов в такой бедности? - спросил Вронский, думая, что ему, как русскому меценату, не смотря на то, хороша ли, или дурна его картина, надо бы помочь художнику. - Едва ли. Он портретист замечательный. Вы видели его портрет Васильчиковой? Но он, кажется, не хочет больше писать портретов, и потому, может быть, что и точно он в нужде. Я говорю, что... - Нельзя ли его попросить сделать портрет Анны Аркадьевны? - сказал Вронский. - Зачем мой? -сказала Анна. - После твоего я не хочу никакого портрета. Лучше Ани (так она звала свою девочку). Вот и она, - прибавила она, взглянув в окно на красавицу итальянку-кормилицу, которая вынесла ребенка в сад, и тотчас же незаметно оглянувшись на Вронского. Красавица кормилица, с которой Вронский писал голову для своей картины, была единственное тайное горе в жизни Анны. Вронский, писав с нее, любовался ее красотой и средневековостью, и Анна не смела себе признаться, что она боится ревновать эту кормилицу, и поэтому особенно ласкала и баловала и ее и ее маленького сына. Вронский взглянул тоже в окно и в глаза Анны и, тотчас же оборотившись к Голенищеву, сказал: - А ты знаешь эгого Михайлова? - Я его встречал. Но он чудак и без всякого образования. Знаете, один из этих диких новых людей, которые теперь часто встречаются; знаете, из тех вольнодумцев, которые d'emblee воспитаны в понятиях неверия, отрицания и материализма. Прежде, бывало, - говорил Голенищев, не замечая или не желая заметить, что и Анне и Вронскому хотелось говорить, - прежде, бывало, вольнодумец был человек, который воспитался в понятиях религии, закона, нравственности и сам борьбой и трудом доходил до вольнодумства; но теперь является новый тип самородных вольнодумцев, которые вырастают и не слыхав даже, что были законы нравственности, религии, что были авторитеты, а которые прямо вырастают в понятиях отрицания всего, то есть дикими. Вот он такой. Он сын, кажется, московского камер-лакея и не получил никакого образования. Когда он поступил в Академию и сделал себе репутацию, он, как человек неглупый, захотел образоваться. И обратился к тому, что ему казалось источником образования, - к журналам. И понимаете, в старину человек, хотевший образоваться, положим француз, стал бы изучать всех классиков: и богословов, и трагиков, и историков, и философов, и, понимаете, весь труд умственный, который бы предстоял ему. Но у нас теперь он прямо попал на отрицательную литературу, усвоил себе очень быстро весь экстракт науки отрицательной, и готов. И мало того: лет двадцать тому назад он нашел бы в этой литературе признаки борьбы с авторитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы понял, что было что-то другое; но теперь он прямо попадает на такую, в которой даже не удостоивают спором старинные воззрения, а прямо говорят: ничего нет, evolution, подбор, борьба за существование - и все. Я в своей статье... - Знаете что, - сказала Анна, уже давно осторожно переглядывавшаяся с Вронским и знавшая, что Вронского не интересовало образование этого художника, а занимала только мысль помочь ему и заказать ему портрет. - Знаете что? - решительно перебила она разговорившегося Голенищева. - Поедемте к нему! Голенищев опомнился и охотно согласился. Но так как художник жил в дальнем квартале, то решили взять коляску. Через час Анна рядом с Голенищевым и с Вронским на переднем месте коляски подъехали к новому красивому дому в дальнем квартале. Узнав от вышедшей к ним жены дворника, что Михайлов пускает в свою студию, но что он теперь у себя на квартире в двух шагах, они послали ее к нему с своими карточками, прося позволения видеть его картины. X Художник Михайлов, как и всегда, был за работой, когда ему принесли карточки графа Вронского и Голенищева. Утро он работал в студии над большою картиной. Придя к себе, он рассердился на жену за то, что она не умела обойтись с хозяйкой, требовавшею денег. - Двадцать раз тебе говорил, не входи в объяснения. Ты и так дура, а начнешь по-итальянски объясняться, то выйдешь тройная дура, - сказал он ей после долгого спора. - Так ты не запускай, я не виновата. Если б у меня были деньги... - Оставь меня в покое, ради бога! - воскликнул со слезами в голосе Михайлов и, заткнув уши, ушел в свою рабочую комнату за перегородкой и запер за собой дверь. Бестолковая! - сказал он себе, сел за стол и, раскрыв папку, тотчас с особенным жаром принялся за начатый рисунок. Никогда он с таким жаром и успехом не работал, как когда жизнь его шла плохо, и в особенности, когда он ссорился с женой. Ах! провалиться бы куда-нибудь! - думал он, продолжая работать. Он делал рисунок для фигуры человека, находящегося в припадке гнева. Рисунок был сделан прежде; но он был недоволен им. Нет, тот был лучше... Где он? Он пошел к жене и, насупившись, не глядя на нее, спросил у старшей девочки, где та бумага, которую он дал им. Бумага с брошенным рисунком нашлась, но была испачкана и закапана стеарином. Он все-таки взял рисунок, положил к себе на стол и, отдалившись и прищурившись, стал смотреть на него. Вдруг он улыбнулся и радостно взмахнул руками. - Так, так!- проговорил он и тотчас же, взяв карандаш, начал быстро рисовать. Пятно стеарина давало человеку новую позу. Он рисовал эту новую позу, я вдруг ему вспомнилось с выдающимся подбородком энергическое лицо купца, у которого он брал сигары, и он это самое лицо, этот подбородок нарисовал человеку. Он засмеялся от радости. Фигура вдруг из мертвой, выдуманной стала живая и такая, которой нельзя уже было изменить. Фигура эта жила и была ясно и несомненно определена. Можно было поправить рисунок сообразно с требованиями этой фигуры, можно и должно даже было иначе расставить ноги, совсем переменить положение левой руки, откинуть волосы. Но, делая эти поправки, он не изменял фигуры, а только откидывал то, что скрывало фигуру. Он как бы снимал с нее те покровы, из-за которых она не вся была видна; каждая новая черта только больше выказывала всю фигуру во всей ее энергической силе, такою, какою она явилась ему вдруг от произведенного стеарином пятна. Он осторожно доканчивал фигуру, когда ему принесли карточки. - Сейчас, сейчас! Он прошел к жене. - Ну полно, Саша, не сердись!- сказал он ей, робко и нежно улыбаясь. - Ты была виновата. Я был виноват. Я все устрою. - И, помирившись с женой, он надел оливковое с бархатным воротничком пальто и шляпу и пошел в студию. Удавшаяся фигура уже была забыта им. Теперь его радовало и волновало посещение его студии этими важными русскими, приехавшими в коляске. О своей картине, той, которая стояла теперь на его мольберте, у него в глубине души было одно суждение - то, что подобной картины никто никогда не писал. Он не думал, чтобы картина его была лучше всех Рафаелевых, но он знал, что того, что он хотел передать и передал в этой картине, никто никогда не передавал. Это он знал твердо и знал уже давно, с тех пор как начал писать ее; но суждения людей, какие бы они ни были, имели для него все-таки огромную важность и до глубины души волновали его. Всякое замечание, самое ничтожное, показывающее, что судьи видят хоть маленькую часть того, что он видел в этой картине, до глубины души волновало его. Судьям своим он приписывал всегда глубину понимания больше той, какую он сам имел, и всегда ждал от них чего-нибудь такого, чего он сам не видал в своей картине. И часто в суждениях зрителей, ему казалось, он находил это. Он подходил быстрым шагом к своей двери студии, и, несмотря на свое волнение, мягкое освещение фигуры Анны, стоявшей в тени подъезда и слушавшей горячо говорившего ей что-то Голенищева и в то же время, очевидно, желавшей оглядеть подходящего художника, поразило его. Он и сам не заметил, как он, подходя к ним, схватил и проглотил это впечатление, так же как и подбородок купца, продававшего сигары, и спрятал его куда-то, откуда он вынет его, когда понадобится. Посетители, разочарованные уже вперед рассказом Голенищева о художнике, еще более разочаровались его внешностью. Среднего роста, плотный, с вертлявою походкой, Михайлов, в своей коричневой шляпе, оливковом пальто и в узких панталонах, тогда как уже давно носили широкие, в особенности обыкновенностью своего широкого лица и соединением выражения робости и желания соблюсти свое достоинство, произвел неприятное впечатление. - Прошу покорно, - сказал он, стараясь иметь равнодушный вид, и, войдя в сени, достал ключ из кармана и отпер дверь. XI Войдя в студию, художник Михайлов еще раз оглянул гостей и отметил в своем воображении еще выражение лица Вронского, в особенности его скул. Несмотря на то, что его художественное чувство не переставая работало, собирая себе материал, несмотря на то, что он чувствовал все большее и большее волнение оттого, что приближалась минута суждений о его работе, он быстро и тонко из незаметных признаков составлял себе понятие об этих трех лицах. Тот (Голенищев) был здешний русский. Михайлов не помнил ни его фамилии, ни того, где встретил его и что с ним говорил. Он помнил только его лицо, как помнил все лица, которые он когда-либо видел, но он помнил тоже, что это было одно из лиц, отложенных в его воображении в огромный отдел фальшиво-значительных и бедных по выражению. Большие волосы и очень открытый лоб давали внешнюю значительность лицу, в котором было одно маленькое детское беспокойное выражение, сосредоточившееся над узкою переносицей. Вронский и Каренина, по соображениям Михайлова, должны были быть знатные и богатые русские, ничего не понимающие в искусстве, как и все богатые русские, но прикидывавшиеся любителями и ценителями. Верно, уже осмотрели всю старину и теперь объезжают студии новых, шарлатана немца и дурака прерафаелита англичанина, и ко мне приехали только для полноты обозрения , - думал он. Он знал очень хорошо манеру дилетантов (чем умнее они были, тем хуже) осматривать студии современных художников только с той целью, чтоб иметь право сказать, что искусство пало и что чем больше смотришь на новых, тем более видишь, как неподражаемы остались великие древние мастера. Он всего этого ждал, все это видел в их лицах, видел в той равнодушной небрежности, с которою они говорили между собой, смотрели на манекены и бюсты и свободно прохаживались, ожидая того, чтобы он открыл картину. Но, несмотря на это, в то время как он перевертывал свои этюды, поднимал сторы и снимал простыню, он чувствовал сильное волнение, и тем больше, что, несмотря на то, что все знатные и богатые русские должны были быть скоты и дураки в его понятии, и Вронский и в особенности Анна нравились ему. - Вот, не угодно ли? - сказал он, вертлявою походкой отходя к стороне и указывая на картину. - Это увещание Пилатом. Матвея глава XXVII, - сказал он, чувствуя, что губы его начинают трястись от волнения. Он отошел и стал позади их. В те несколько секунд, во время которых посетители молча смотрели на картину, Михайлов тоже смотрел на нее, и смотрел равнодушным, посторонним глазом. В эти несколько секунд он вперед верил тому, что высший, справедливейший суд будет произнесен ими, именно этими посетителями, которых он так презирал минуту тому назад. Он забыл все то, что он думал о своей картине прежде, в те три года, когда он писал ее; он забыл все те ее достоинства, которые были для него несомненны, - он видел картину их равнодушным, посторонним, новым взглядом и не видел в ней ничего хорошего. Он видел на первом плане досадовавшее лицо Пилата и спокойное лицо Христа и на втором плане фигуры прислужников Пилата и вглядывавшееся в то, что происходило, лицо Иоанна. Всякое лицо, с таким исканием, с такими ошибками, поправками выросшее в нем с своим особенным характером, каждое лицо, доставлявшее ему столько мучений и радости, и все эти лица, столько раз перемещаемые для соблюдения общего, все оттенки колорита и тонов, с таким трудом достигнутые им, - все это вместе теперь, глядя их глазами, казалось ему пошлостью, тысячу раз повторенною. Самое дорогое ему лицо, лицо Христа, средоточие картины, доставившее ему такой восторг при своем открытии, все было потеряно для него, когда он взглянул на картину их глазами. Он видел хорошо написанное (и то даже не хорошо, - он ясно видел теперь кучу недостатков) повторение тех бесконечных Христов Тициана, Рафаеля, Рубенса и тех же воинов и Пилата. Все это было пошло, бедно и старо и даже дурно написано - пестро и слабо. Они будут правы, говоря притворно-учтивые фразы в присутствии художника и жалея его и смеясь над ним, когда останутся одни. Ему стало слишком тяжело это молчание (хотя оно продолжалось не более минуты). Чтобы прервать его и показать, что он не взволнован, он, сделав усилие над собой, обратился к Голенищеву. - Я, кажется, имел удовольствие встречаться, - сказал он ему, беспокойно оглядываясь то на Анну, то на Вронского, чтобы не проронить ни одной черты из выражения их лиц. - Как же! мы виделись у Росси, помните, на этом вечере, где декламировала эта итальянская барышня - новая Рашель, - свободно заговорил Голенищев, без малейшего сожаления отводя взгляд от картины и обращаясь к художнику. Заметив, однако, что Михайлов ждет суждения о картине, он сказал: - Картина ваша очень подвинулась с тех пор, как я последний раз видел ее. И как тогда, так и теперь меня необыкновенно поражает фигура Пилата. Так понимаешь этого человека, доброго, славного малого, но чиновника до глубины души, который не ведает, что творит. Но мне кажется... Все подвижное лицо Михайлова вдруг просияло: глаза засветились. Он хотел что-то сказать, но не мог выговорить от волнения и притворился, что откашливается. Как ни низко он ценил способность понимания искусства Голенищевым, как ни ничтожно было то справедливое замечание о верности выражения лица Пилата как чиновника, как ни обидно могло бы ему показаться высказывание первого такого ничтожного замечания, тогда как не говорилось о важнейших, Михайлов был в восхищении от этого замечания. Он сам думал о фигуре Пилата то же, что сказал Голенищев. То, что это соображение было одно из миллионов других соображений, которые, как Михайлов твердо знал это, все были бы верны, не уменьшило для него значения замечания Голенищева. Он полюбил Голенищева за это замечание и от состояния уныния вдруг перешел к восторгу. Тотчас же вся картина его ожила пред ним со всею невыразимою сложностью всего живого. Михайлов опять попытался сказать, что он так понимал Пилата; но губы его непокорно тряслись, и он не мог выговорить. Вронский и Анна тоже что-то говорили тем тихим голосом, которым, отчасти чтобы не оскорбить художника, отчасти чтобы не сказать громко глупость, которую так легко сказать, говоря об искусстве, обыкновенно говорят на выставках картин. Михайлову казалось, что картина и на них произвела впечатление. Он подошел к ним. - Как удивительно выражение Христа! - сказала Анна. Из всего, что она видела, это выражение ей больше всего понравилось, и она чувствовала, что это центр картины, и потому похвала этого будет приятна художнику. - Видно, что ему жалко Пилата. Это было опять одно из того миллиона верных соображений, которые можно было найти в его картине и в фигуре Христа. Она сказала, что ему жалко Пилата. В выражении Христа должно быть и выражение жалости, потому что в нем есть выражение любви, неземного спокойствия, готовности к смерти и сознания тщеты слов. Разумеется, есть выражение чиновника в Пилате и жалости в Христе, так как один олицетворение плотской, другой - духовной жизни. Все это и многое другое промелькнуло в мысли Михайлова. И опять лицо его просияло восторгом. - Да, и как сделана эта фигура, сколько воздуха. Обойти можно, - сказал Голенищев, очевидно этим замечанием показывая, что он не одобряет содержания и мысли фигуры. - Да, удивительное мастерство!- сказал Вронский. - Как эти фигуры на заднем плане выделяются! Вот техника, - сказал он, обращаясь к Голенищеву и этим намекая на бывший между ними разговор о том, что Вронский отчаивался приобрести эту технику. - Да, да, удивительно! - подтвердили Голенищев и Анна. Несмотря на возбужденное состояние, в котором он находился, замечание о технике больно заскребло на сердце Михайлова, и он, сердито посмотрев на Вронского, вдруг насупился. Он часто слышал это слово техника и решительно не понимал, что такое под этим разумели. Он знал, что под этим словом разумели механическую способность писать и рисовать, совершенно независимую от содержания. Часто он замечал, как и в настоящей похвале, что технику противополагали внутреннему достоинству, как будто можно было написать хорошо то, что было дурно. Он знал, что надо было много внимания и осторожности для того, чтобы, снимая покров, не повредить самого произведения, и для того, чтобы снять все покровы; но искусства писать, техники тут никакой не было. Если бы малому ребенку или его кухарке также открылось то, что он видел, то и она сумела бы вылущить то, что она видит. А самый опытный и искусный живописец-техник одною механическою способностью не мог бы написать ничего, если бы ему не открылись прежде границы содержания. Кроме того, он видел, что если уже говорить о технике, то нельзя было его хвалить за нее. Во всем, что он писал и написал, он видел режущие ему глаза недостатки, происходившие от неосторожности, с которою он снимал покровы, и которых он теперь уже не мог исправить, не испортив всего произведения. И почти на всех фигурах и лицах он видел еще остатки не вполне снятых покровов, портившие картину. - Одно, что можно сказать, если вы позволите сделать это замечание... - заметил Голенищев. - Ах, я очень рад и прошу вас, - сказал Михайлов, притворно улыбаясь. - Это то, что он у вас человекобог, а не богочеловек. Впрочем, я знаю, что вы этого и хотели. - Я не мог писать того Христа, которого у меня нет в душе, - сказал Михайлов мрачно. - Да, но в таком случае, если вы позволите сказать свою мысль... Картина ваша так хороша, что мое замечание не может повредить ей, и потом это мое личное мнение. У вас это другое. Самый мотив другой. Но возьмем хоть Иванова. Я полагаю, что если Христос сведен на степень исторического лица, то лучше было бы Иванову и избрать другую историческую тему, свежую, нетронутую. - Но если это величайшая тема, которая представляется искусству? - Если поискать, то найдутся другие. Но дело в том, что искусство не терпит спора и рассуждений. А при картине Иванова для верующего и для неверующего является вопрос: бог это или не бог? и разрушает единство впечатления. - Почему же? Мне кажется, что для образованных людей, - сказал Михайлов, - спора уже не может существовать. Голенищев не согласился с этим и, держась своей первой мысли о единстве впечатления, нужного для искусства, разбил Михайлова. Михайлов волновался, но не умел ничего сказать в защиту своей мысли.. XII Анна с Вронским уже давно переглядывались, сожалея об умной говорливости своего приятеля, и, наконец, Вронский перешел, не дожидаясь хозяина, к другой, небольшой картине. - Ах, какая прелесть, что за прелесть! Чудо! Какая прелесть!- заговорили они в один голос. Что им так понравилось? - подумал Михайлов. Он и забыл про эту, три года назад писанную, картину. Забыл все страдания и восторги, которые он пережил с этою картиной, когда она несколько месяцев одна неотступно день и ночь занимала его, забыл, как он всегда забывал про оконченные картины. Он не любил даже смотреть на нее и выставил только потому, что ждал англичанина, желавшего купить ее. - Это так, этюд давнишний, - сказал он. - Как хорошо! - сказал Голенищев, тоже, очевидно, искренно подпавший под прелесть картины. Два мальчика в тени ракиты ловили удочками рыбу. Один, старший, только что закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим делом; другой, помоложе, лежал на траве, облокотив спутанную белокурую голову на руки, и смотрел задумчивыми голубыми глазами на воду. О чем он думал? Восхищение пред этою его картиной шевельнуло в Михайлове прежнее волнение, но он боялся и не любил этого праздного чувства к прошедшему, и потому, хотя ему и радостны были эти похвалы, он хотел отвлечь посетителей к третьей картине. Но Вронский спросил, не продается ли картина. Для Михайлова теперь, взволнованного посетителями, речь о денежном деле была весьма неприятна. - Она выставлена для продажи, - отвечал он, мрачно насупливаясь. Когда посетители уехали, Михайлов сел против картины Пилата и Христа и в уме своем повторял то, что было сказано, и хотя и не сказано, но подразумеваемо этими посетителями. И странно: то, что имело такой вес для него, когда они были тут и когда он мысленно переносился на их точку зрения, вдруг потеряло для него всякое значение. Он стал смотреть на свою картину всем своим полным художественным взглядом и пришел в то состояние уверенности в совершенстве и потому в значительности своей картины, которое нужно было ему для того исключающего все другие интересы напряжения, при котором одном он мог работать. Нога Христа в ракурсе все-таки была не то. Он взял палитру и принялся работать. Исправляя ногу, он беспрестанно всматривался в фигуру Иоанна на заднем плане, которой посетители не заметили, но которая, он знал, была верх совершенства. Окончив ногу, он хотел взяться за эту фигуру, но почувствовал себя слишком взволнованным для этого. Он одинаково не мог работать, когда был холоден, как и тогда, когда был слишком размягчен и слишком видел все. Была только одна ступень на этом переходе от холодности ко вдохновению, на которой возможна была работа. А нынче он слишком был взволнован. Он хотел закрыть картину, но остановился и, держа рукой простыню, блаженно улыбаясь, долго смотрел на фигуру Иоанна. Наконец, как бы с грустью отрываясь, опустил простыню и, усталый, но счастливый, пошел к себе. Вронский, Анна и Голенищев, возвращаясь домой, были особенно оживлены и веселы. Они говорили о Михайлове и его картинах. Слово талант , под которым они разумели прирожденную, почти физическую способность, независимую от ума и сердца, и которым они хотели назвать все, что переживаемо было художником, особенно часто встречалось в их разговоре, так как оно им было необходимо, для того чтобы называть то, о чем они не имели никакого понятия, но хотели говорить. Они говорили, что в таланте ему нельзя отказать, но что талант его не мог развиться от недостатка образования - общего несчастия наших русских художников. Но картина мальчиков запала в их памяти, и нет-нет они возвращались к ней. - Что за прелесть! Как это удалось ему и как просто! Он и не понимает, как это хорошо. Да, надо не упустить и купить ее, - говорил Вронский. XIII Михайлов продал Вронскому свою картинку и согласился делать портрет Анны. В назначенный день он пришел и начал работу. Портрет с пятого сеанса поразил всех, в особенности Вронского, не только сходством, но и особенною красотою. Странно было, как мог Михайлов найти ту ее особенную красоту. Надо было знать и любить ее, как я любил, чтобы найти это самое милое ее душевное выражение , - думал Вронский, хотя он по этому портрету только узнал это самое милое ее душевное выражение. Но выражение это было так правдиво, что ему и другим казалось, что они давно знали его. - Я сколько времени бьюсь и ничего не сделал, - говорил он про свой портрет, - а он посмотрел и написал. Вот что значит техника. - Это придет, - утешал его Голенищев, в понятии которого Вронский имел и талант и, главное, образование, дающее возвышенный взгляд на искусство. Убеждение Голенищева в таланте Вронского поддерживалось еще и тем, что ему нужно было сочувствие и похвалы Вронского его статьям и мыслям, и он чувствовал, что похвалы и поддержка должны быть взаимны. В чужом доме и в особенности в палаццо у Вронского Михайлов был совсем другим человеком, чем у себя в студии. Он был неприязненно почтителен, как бы боясь сближения с людьми, которых он не уважал. Он называл Вронского - ваше сиятельство и никогда, несмотря на приглашения Анны и Вронского, не оставался обедать и не приходил иначе, как для сеансов. Анна была более, чем к другим, ласкова к нему и благодарна за свой портрет. Вронский был с ним более чем учтив и, очевидно, интересовался суждением художника о своей картине. Голенищев не пропускал случая внушать Михайлову настоящие понятия об искусстве. Но Михайлов оставался одинаково холоден ко всем. Анна чувствовала по его взгляду, что он любил смотреть на нее; но он избегал разговоров с нею. На разговоры Вронского о его живописи он упорно молчал и так же упорно молчал, когда ему показали картину Вронского, и, очевидно, тяготился разговорами Голенищева и не возражал ему. Вообще Михайлов своим сдержанным и неприятным, как бы враждебным, отношением очень не понравился им, когда они узнали его ближе. И они рады были, когда сеансы кончились, в руках их остался прекрасный портрет, а он перестал ходить. Голенищев первый высказал мысль, которую все имели, - именно, что Михайлов просто завидовал Вронскому. - Положим, не завидует, потому что у него талант: но ему досадно, что придворный и богатый человек, еще граф (ведь они всў это ненавидят), без особенного труда делает то же, если не лучше, чем он, посвятивший на это всю жизнь. Главное, образование, которого у него нет. Вронский защищал Михайлова, но в глубине души он верил этому, потому что, по его понятию, человек другого, низшего мира должен был завидовать. Портрет Анны, - одно и то же и писанное с натуры им и Михайловым, должно бы было показать Вронскому разницу, которая была между ним и Михайловым; но он не видал ее. Он только после Михайлова перестал писать свой портрет Анны, решив, что это теперь было излишне. Картину же свою из средневековой жизни он продолжал. И он сам, и Голенищев, и в особенности Анна находили, что она была очень хороша, потому что была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова. Михайлов между тем, несмотря на то, что портрет Анны очень увлек его, был еще более рад, чем они, когда сеансы кончились и ему не надо было больше слушать толки Голенищева об искусстве и можно забыть про живопись Вронского. Он знал, что нельзя запретить Вронскому баловать живописью; он знал, что он и все дилетанты имели полное право писать, что им угодно, но ему было неприятно. Нельзя запретить человеку сделать себе большую куклу из воска и целовать ее. Но если б этот человек с куклой пришел и сел пред влюбленным и принялся бы ласкать свою куклу, как влюбленный ласкает ту, которую он любит, то влюбленному было бы неприятно. Такое же неприятное чувство испытывал Михайлов при виде живописи Вронского; ему было и смешно, и досадно, и жалко, и оскорбительно. Увлечение Вронского живописью и средними веками продолжалось недолго. Он имел настолько вкуса к живописи, что не мог докончить своей картины. Картина остановилась. Он смутно чувствовал, что недостатки ее, мало заметные при начале, будут поразительны, если он будет продолжать. С ним случилось то же, что и с Голенищевым, чувствующим, что ему нечего сказать, и постоянно обманывающим себя тем, что мысль не созрела, что он вынашивает ее и готовит материалы. Но Голенищева это озлобило и измучало, Вронский же не мог обманывать и мучать себя и в особенности озлобляться. Он со свойственною ему решительностью характера, ничего не объясняя и не оправдываясь, перестал заниматься живописью. Но без этого занятия жизнь его и Анны, удивлявшейся его разочарованию, показалась ему так скучна в итальянском городе, палаццо вдруг стал так очевидно стар и грязен, так неприятно пригляделись пятна на гардинах, трещины на полах, отбитая штукатурка на карнизах и так скучен стал все один и тот же Голенищев, итальянский профессор и немец-путешественник, что надо было переменить жизнь. Они решили ехать в Россию, в деревню. В Петербурге Вронский намеревался сделать раздел с братом, а Анна повидать сына. Лето же они намеревались прожить в большом родовом имении Вронского. XIV Левин был женат третий месяц. Он был счастлив, но совсем не так, как ожидал. На каждом шагу он находил разочарование в прежних мечтах и новое неожиданное очарование. Левин был счастлив, но, вступив в семейную жизнь, он на каждом шагу видел, что это было совсем не то, что он воображал. На каждом шагу он испытывал то, что испытывал бы человек, любовавшийся плавным, счастливым ходом лодочки по озеру, после того как он бы сам сел в эту лодочку. Он видел, что мало того, чтобы сидеть ровно, не качаясь, - надо еще соображаться, ни на минуту не забывая, куда плыть, что под ногами вода и надо грести, и что непривычным рукам больно, что только смотреть на это легко, а что делать это хотя и очень радостно, но очень трудно. Бывало, холостым, глядя на чужую супружескую жизнь, на мелочные заботы, ссоры, ревность, он только презрительно улыбался в душе. В его будущей супружеской жизни не только не могло быть, по его убеждению, ничего подобного, но даже все внешние формы, казалось ему, должны были быть во всем совершенно не похожи на жизнь других. И вдруг вместо этого жизнь его с женою не только не сложилась особенно, а, напротив, вся сложилась из тех самых ничтожных мелочей, которые он так презирал прежде, но которые теперь против его воли получали необыкновенную и неопровержимую значительность. И Левин видел, что устройство всех этих мелочей совсем не так легко было, как ему казалось прежде. Несмотря на то, что Левин полагал, что он имеет самые точные понятия о семейной жизни, он, как и все мужчины, представлял себе невольно семейную жизнь только как наслаждение любви, которой ничто не должно было препятствовать и от которой не должны были отвлекать мелкие заботы. Он должен был, по его понятию, работать свою работу и отдыхать от нее в счастии любви. Она должна была быть любима, и только. Но он, как и все мужчины, забывал, что и ей надо работать. И он удивлялся, как она, эта поэтическая, прелестная Кити, могла в первые же не только недели, в первые дни семейной жизни думать, помнить и хлопотать о скатертях, о мебели, о тюфяках для приезжих, о подносе, о поваре, обеде и т. п. Еще бывши женихом, он был поражен тою определенностью, с которою она отказалась от поездки за границу и решила ехать в деревню, как будто она знала что-то такое, что нужно, и, кроме своей любви, могла еще думать о постороннем. Это оскорбило его тогда, и теперь несколько раз ее мелочные хлопоты и заботы оскорбляли его. Но он видел, что это ей необходимо. И он, любя ее, хотя и не понимал зачем, хотя и посмеивался над этими заботами, не мог не любоваться ими. Он посмеивался над тем, как она расставляла мебель, привезенную из Москвы, как убирала по-новому свою и его комнату, как вешала гардины, как распределяла будущее помещение для гостей, для Долли, как устраивала помещение своей новой девушке, как заказывала обед старику повару, как входила в препирания с Агафьей Михайловной, отстраняя ее от провизии. Он видел, что старик повар улыбался, любуясь ею и слушая ее неумелые, невозможные приказания; видел, что Агафья Михайловна задумчиво и ласково покачивала головой на новые распоряжения молодой барыни в кладовой; видел, что Кити была необыкновенно мила, когда она, смеясь и плача, приходила к нему объявить, что девушка Маша привыкла считать ее барышней и оттого ее никто не слушает. Ему это казалось мило, но странно, и он думал, что лучше бы было без этого. Он не знал того чувства перемены, которое она испытывала после того, как ей дома иногда хотелось капусты с квасом или конфет, и ни того, ни другого нельзя было иметь, а теперь она могла заказать, что хотела, купить груды конфет, издержать сколько хотела денег и заказать какое хотела пирожное. Она теперь с радостью мечтала о приезде Долли с детьми, в особенности потому, что она для детей будет заказывать любимое каждым пирожное, а Долли оценит все ее новое устройство. Она сама не знала, зачем и для чего, но домашнее хозяйство неудержимо влекло ее к себе. Она, инстинктивно чувствуя приближение весны и зная, что будут и ненастные дни, вила, как умела, свое гнездо и торопилась в одно время и вить его и учиться, как это делать. Эта мелочная озабоченность Кити, столь противоположная идеалу Левина возвышенного счастия первого времени, было одно из разочарований; и эта милая озабоченность, которой смысла он не понимал, но не мог не любить, было одно из новых очарований. Другое разочарование и очарование были ссоры. Левин никогда не мог себе представить, чтобы между им и женою могли быть другие отношения, кроме нежных, уважительных, любовных, и вдруг с первых же дней они поссорились, так что она сказала ему, что он не любит ее, любит себя одного, заплакала и замахала руками. Первая эта их ссора произошла оттого, что Левин поехал на новый хутор и пробыл полчаса долее, потому что хотел проехать ближнею дорогой и заблудился. Он ехал домой, только думая о ней, о ее любви, о своем счастье, и чем ближе подъезжал, тем больше разгоралась в нем нежность к ней. Он вбежал в комнату с тем же чувством и еще сильнейшим, чем то, с каким он приехал к Щербацким делать предложение. И вдруг его встретило мрачное, никогда не виданное им в ней выражение. Он хотел поцеловать ее, она оттолкнула его. - Что ты? - Тебе весело... - начала она, желая быть спокойно-ядовитою. Но только что она открыла рот, как слова упреков бессмысленной ревности, всего, что мучало ее в эти полчаса, которые она неподвижно провела, сидя на окне, вырвались у ней. Тут только в первый раз он ясно понял то, чего он не понимал, когда после венца повел ее из церкви. Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытывал в первую минуту чувство подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утишить боль. Никогда он с такою силой после уже не чувствовал этого, но в этот первый раз он долго не мог опомниться. Естественное чувство требовало от него оправдаться, доказать ей вину ее; но доказать ей вину значило еще более раздражать ее и сделать больше тот разрыв, который был причиною всего горя. Одно привычное чувство влекло его к тому, чтобы снять с себя и на нее перенести вину; другое чувство, более сильное, влекло к тому, чтобы скорее, как можно скорее, не давая увеличиться происшедшему разрыву, загладить его. Оставаться с таким несправедливым обвинением было мучительно, но, оправдавшись, сделать ей больно было еще хуже. Как человек, в полусне томящийся болью, он хотел оторвать, отбросить от себя больное место и, опомнившись, чувствовал, что больное место - он сам. Надо было стараться только помочь больному месту перетерпеть, и он постарался это сделать. Они помирились. Она, сознав свою вину, но не высказав ее, стала нежнее к нему, и они испытали новое, удвоенное счастье любви. Но это не помешало тому, чтобы столкновения эти не повторялись и даже особенно часто, по самым неожиданным и ничтожным поводам. Столкновения эти происходили часто и оттого, что они не знали еще, что друг для друга важно, и оттого, что все это первое время они оба часто бывали в дурном расположении духа. Когда один был в хорошем, а другой в дурном, то мир не нарушался, но когда оба случались в дурном расположении, то столкновения происходили из таких непонятных по ничтожности причин, что они потом никак не могли вспомнить, о чем они ссорились. Правда, когда они оба были в хорошем расположении духа, радость жизни их удвоялась. Но все-таки это первое время было тяжелое для них время. Во все это первое время особенно живо чувствовалась натянутость, как бы подергиванье в ту и другую сторону той цепи, которою они были связаны. Вообще тот медовый месяц, то есть месяц после свадьбы, от которого, по преданию, ждал Левин столь многого, был не только не медовым, но остался в воспоминании их обоих самым тяжелым и унизительным временем их жизни. Они оба одинаково старались в последующей жизни вычеркнуть из своей памяти все уродливые, постыдные обстоятельства этого нездорового времени, когда оба они редко бывали в нормальном настроении духа, редко бывали сами собою. Только на третий месяц супружества, после возвращения их из Москвы, куда они ездили на месяц, жизнь их стала ровнее. XV Они только что приехали из Москвы и рады были своему уединению. Он сидел в кабинете у письменного стола и писал. Она, в том темно-лиловом платье, которое она носила первые дни замужества и нынче опять надела и которое было особенно памятно и дорого ему, сидела на диване, на том самом кожаном старинном диване, который стоял всегда в кабинете у деда и отца Левина, и шила broderie anglaise. Он думал и писал, не переставая радостно чувствовать ее присутствие. Занятия его и хозяйством и книгой, в которой должны были быть изложены основания нового хозяйства, не были оставлены им; но как прежде эти занятия и мысли показались ему малы и ничтожны в сравнении с мраком, покрывшим всю жизнь, так точно неважны и малы они казались теперь в сравнении с тою облитою ярким светом счастья предстоящею жизнью. Он продолжал свои занятия, но чувствовал теперь, что центр тяжести его внимания перешел на другое и что вследствие этого он совсем иначе и яснее смотрит на дело. Прежде дело это было для него спасением от жизни. Прежде он чувствовал, что без этого дела жизнь его будет слишком мрачна. Теперь же занятия эти ему были необходимы, чтобы жизнь не была слишком однообразно светла. Взявшись опять за свои бумаги, перечтя то, что было написано, он с удовольствием нашел, что дело стоило того, чтобы им заниматься. Дело было новое и полезное. Многие из прежних мыслей показались ему излишними и крайними, но многие пробелы стали ему ясны, когда он освежил в своей памяти все дело. Он писал теперь новую главу о причинах невыгодного положения земледелия в России. Он доказывал, что бедность России происходит не только от неправильного распределения поземельной собственности и ложного направления, но что этому содействовали в последнее время ненормально привитая России внешняя цивилизация, в особенности пути сообщения, железные дороги, повлекшие за собою централизацию в городах, развитие роскоши и вследствие того, в ущерб земледелию, развитие фабричной промышленности, кредита и его спутника - биржевой игры. Ему казалось, что при нормальном развитии богатства в государстве все эти явления наступают, только когда на земледелие положен уже значительный труд, когда оно стало в правильные, по крайней мере в определенные условия; что богатство страны должно расти равномерно и в особенности так, чтобы другие отрасли богатства не опережали земледелия; что сообразно с известным состоянием земледелия должны быть соответствующие ему и пути сообщения, и что при нашем неправильном пользовании землей железные дороги, вызванные не экономическою, но политическою необходимостью, были преждевременны и, вместо содействия земледелию, которого ожидали от них, опередив земледелие и вызвав развитие промышленности и кредита, остановили его, и что потому, так же как одностороннее и преждевременное развитие органа в животном помешало бы его общему развитию, так для общего развития богатства в России кредит, пути сообщения, усиление фабричной деятельности, несомненно необходимые в Европе, где они своевременны, у нас только сделали вред, отстранив главный очередной вопрос устройсгва земледелия. Между тем как он писал свое, она думала о том, как ненатурально внимателен был ее муж с молодым князем Чарским, который очень бестактно любезничал с нею накануне отъезда. Ведь он ревнует, - думала она. - Боже мой! как он мил и глуп. Он ревнует меня! Если б он знал, что они все для меня как Петр-повар, - думала она, глядя с странным для себя чувством собственности на его затылок и красную шею. - Хоть и жалко отрывать его от занятий (но он успеет!), надо посмотреть его лицо; почувствует ли он, что я смотрю на него? Хочу, чтоб он оборотился... Хочу, ну! - И она шире открыла глаза, желая этим усилить действие взгляда. - Да, они отвлекают к себе все соки и дают ложный блеск, - пробормотал он, остановившись писать, и, чувствуя, что она глядит на него и улыбается, оглянулся. - Что? - спросил он, улыбаясь и вставая. Оглянулся , - подумала она. - Ничего, я хотела, чтобы ты оглянулся, - сказала она, глядя на него и желая догадаться, досадно ли ему, или нет то, что она оторвала его. - Ну, ведь как хорошо нам вдвоем! Мне то есть, - сказал он, подходя к ней и сияя улыбкой счастья. - Мне так хорошо! Никуда не поеду, особенно в Москву. - А о чем ты думала? - Я? Я думала... Нет, нет, иди пиши, не развлекайся, - сказала она, морща губы, - и мне надо теперь вырезать вот эти дырочки, видишь? Она взяла ножницы и стала прорезывать. - Нет, скажи же, что? - сказал он, подсаживаясь к ней и следя за кругообразным движением маленьких ножниц. - Ах, я что думала? Я думала о Москве, о твоем затылке. - За что именно мне такое счастье? Ненатурально. Слишком хорошо, - сказал он, целуя ее руку. - Мне, напротив, чем лучше, тем натуральнее. - А у тебя косичка, - сказал он, осторожно поворачивая ее голову. - Косичка. Видишь, вот тут. Нет, нет, мы делом занимаемся. Занятие уже не продолжалось, и они, как виноватые, отскочили друг от друга, когда Кузьма вошел доложить, что чай подан. - А из города приехали? - спросил Левин у Кузьмы. - Только что приехали, разбираются. - Приходи же скорее, - сказала она ему, уходя из кабинета, - а то без тебя прочту письма. И давай в четыре руки играть. Оставшись один и убрав свои тетради в новый, купленный ею портфель, он стал умывать руки в новом умывальнике с новыми, все с нею же появившимися элегантными принадлежностями. Левин улыбался своим мыслям и неодобрительно покачивал головой на эти мысли; чувство, подобное раскаянию, мучало его.Что-то стыдное, изнеженное, капуйское, как он себе называл это, было в его теперешней жизни. Жить так не хорошо, - думал он. - Вот скоро три месяца, а я ничего почти не делаю. Нынче почти в первый раз я взялся серьезно за работу, и что же? Только начал и бросил. Даже обычные свои занятия - и те я почти оставил. По хозяйству - и то я почти не хожу и не езжу. То мне жалко ее оставить, то я вижу, что ей скучно. А я-то думал, что до женитьбы жизнь так себе, кое-как, не считается, а что после женитьбы начнется настоящая. А вот три месяца скоро, и я никогда так праздно и бесполезно не проводил время. Нет, это нельзя, надо начать. Разумеется, она не виновата. Ее не в чем было упрекнуть. Я сам должен был быть тверже, выгородить свою мужскую независимость. А то этак можно самому привыкнуть и ее приучить... Разумеется, она не виновата , - говорил он себе. Но трудно человеку недовольному не упрекать кого-нибудь другого, и того самого, кто ближе всего ему в том, в чем он недоволен. И Левину смутно приходил в голову, что не то что она сама виновата (виноватою она ни в чем не могла быть), но виновато ее воспитание слишком поверхностное и привольное ( этот дурак Чарский: она, я знаю, хотела, но не умела остановить его ). Да, кроме интереса к дому (это было у нее), кроме своего туалета и кроме broderie anglaise, у нее нет серьезных интересов. Ни интереса к моему делу, к хозяйству, к мужикам, ни к музыке, в которой она довольно сильна, ни к чтению. Она ничего не делает и совершенно удовлетворена . Левин в душе осуждал это и не понимал еще, что она готовилась к тому периоду деятельности, который должен был наступить для нее, когда она будет в одно и то же время женой мужа, хозяйкой дома, будет носить, кормить и воспитывать детей. Он не подумал, что она чутьем знала это и, готовясь к этому страшному труду, не упрекала себя в минутах беззаботности и счастия любви, которыми она пользовалась теперь, весело свивая свое будущее гнездо. XVI Когда Левин вошел наверх, жена его сидела у нового серебряного самовара за новым чайным прибором и, посадив у маленького столика старую Агафью Михайловну с налитою ей чашкой чая, читала письмо Долли, с которою они были в постоянной и частой переписке. - Вишь, посадила меня ваша барыня, велела с ней сидеть, - сказала Агафья Михайловна, дружелюбно улыбаясь на Кити. В этих словах Агафьи Михайловны Левин прочел развязку драмы, которая в последнее время происходила методу Агафьей Михайловной и Кити. Он видел, что, несмотря на все огорчение, причиненное Агафье Михайловне новою хозяйкой, отнявшею у нее бразды правления, Кити все-таки победила ее и заставила себя любить. - Вот я и прочла твое письмо, - сказала Кити, подавая ему безграмотное письмо. - Это от той женщины, кажется, твоего брата... - сказала она. - Я не прочла. А это от моих и от Долли. Представь! Долли возила к Сарматским на детский бал Гришу и Таню; Таня была маркизой. Но Левин не слушал ее; он, покраснев, взял письмо от Марьи Николаевны, бывшей любовницы брата Николая, и стал читать его. Это было уже второе письмо от Марьи Николаевны. В первом письме Марья Николаевна писала, что брат прогнал ее от себя без вины, и с трогательною наивностью прибавляла, что хотя она опять в нищете, но ничего не просит, не желает, а что только убивает ее мысль о том,что Николай Дмитриевич пропадет без нее по слабости своего здоровья, и просила брата следить за ним. Теперь она писала другое. Она нашла Николая Дмитриевича, опять сошлась с ним в Москве и с ним поехала в губернский город, где он получил место на службе. Но что там он поссорился с начальником и поехал назад в Москву, но дорогой так заболел, что едва ли встанет, - писала она. Все о вас поминали, да и денег больше нет . - Прочти, о тебе Долли пишет, - начала было Кити улыбаясь, но вдруг остановилась, заметив переменившееся выражение лица мужа. - Что ты? Что такое? - Она мне пишет, что Николай, брат, при смерти. Я поеду. Лицо Кити вдруг переменилось. Мысли о Тане маркизой, о Долли, все это исчезло. - Когда же ты поедешь? - сказала она. - Завтра. - И я с тобой, можно? - сказала она. - Кити! Ну, что это? - с упреком сказал он. - Как что? - оскорбившись за то, что он как бы с неохотой и досадой принимает ее предложение. - От чего же мне не ехать? Я тебе не буду мешать. - Я еду потому, что мой брат умирает, - сказал Левин. - Для чего ты... - Для чего? Для того же, для чего и ты. И в такую для меня важную минуту она думает только о том, что ей будет скучно одной , - подумал Левин. И эта отговорка в деле таком важном рассердила его. - Это невозможно, - сказал он строго. Агафья Михайловна, видя, что дело доходит до ссоры, тихо поставила чашку и вышла. Кити даже не заметила ее. Тон, которым муж сказал последние слова, оскорбил ее в особенности тем, что он, видимо, не верил тому, что она сказала. - А я тебе говорю, что, если ты поедешь, и я поеду с тобой, непременно поеду, - торопливо и гневно заговорила она. - Почему невозможно? Почему ты говоришь, что невозможно? - Потому, что ехать бог знает куда, по каким дорогам, гостиницам. Ты стеснять меня будешь, - говорил Левин, стараясь быть хладнокровным. - Нисколько. Мне ничего не нужно. Где ты можешь, там и я... - Ну, уже по одному тому, что там женщина эта, с которою ты не можешь сближаться. - Я ничего не знаю и знать не хочу, кто там и что. Я знаю, что брат моего мужа умирает и муж едет к нему, и я еду с мужем, чтобы... - Кити! Не рассердись. Но ты подумай, дело это так важно, что мне больно думать, что ты смешиваешь чувство слабости, нежелания остаться одной. Ну, тебе скучно будет одной, ну, поезжай в Москву. - Вот, ты всегда приписываешь мне дурные, подлые мысли, - заговорила она со слезами оскорбления и гнева. - Я ничего, ни слабости, ничего... Я чувствую,что мой долг быть с мужем, когда он в горе, но ты хочешь нарочно сделать мне больно, нарочно хочешь не понимать... - Нет, это ужасно. Быть рабом каким-то! - вскрикнул Левин, вставая и не в силах более удерживать своей досады. Но в ту же секунду почувствовал, что он бьет сам себя. - Так зачем ты женился? Был бы свободен. Зачем, если ты раскаиваешься? - заговорила она, вскочила и побежала в гостиную. Когда он пришел за ней, она всхлипывала от слез. Он начал говорить, желая найти те слова, которые могли бы не то что разубедить, но только успокоить ее. Но она не слушала его и ни с чем не соглашалась. Он нагнулся к ней и взял ее сопротивляющуюся руку. Он поцеловал ее руку, поцеловал волосы, опять поцеловал руку, - она все молчала. Но когда он взял ее обеими руками за лицо и сказал: Кити! - вдруг она опомнилась, поплакала и примирилась. Было решено ехать завтра вместе. Левин сказал жене, что он верит, что она желала ехать, только чтобы быть полезною, согласился, что присутствие Марьи Николаевны при брате не представляет ничего неприличного; но в глубине души он ехал недовольный ею и собой. Он был недоволен ею за то,что она не могла взять на себя отпустить его, когда это было нужно (и как странно ему было думать, что он, так недавно еще не смевший верить тому счастью, что она может полюбить его, теперь чувствовал себя несчастным оттого, что она слишком любит его!), и недоволен собой за то, что не выдержал характера. Еще более он был во глубине души не согласен с тем, что ей нет дела до той женщины, которая с братом, и он с ужасом думал о всех могущих встретиться столкновениях. Уж одно, что его жена, его Кити, будет в одной комнате с девкой, заставляло его вздрагивать от отвращения и ужаса. XVII Гостиница губернского города, в которой лежал Николай Левин, была одна из тех губернских гостиниц, которые устраиваются по новым усовершенствованным образцам, с самыми лучшими намерениями чистоты, комфорта и даже элегантности, но которые по публике, посещающей их, с чрезвычайной быстротой превращаются в грязные кабаки с претензией на современные усовершенствования, и делаются этою самою претензией еще хуже старинных, просто грязных гостиниц. Гостиница эта уже пришла в это состояние; и солдат в грязном мундире, курящий папироску у входа, долженствовавший изображать швейцара, и чугунная, сквозная, мрачная и неприятная лестница, и развязный половой в грязном фраке, и общая зала с пыльным восковым букетом цветов, украшающим стол, и грязь, пыль и неряшество везде, и вместе какая-то новая современно железнодорожная самодовольная озабоченность этой гостиницы - произвели на Левиных после их молодой жизни самое тяжелое чувство, в особенности тем, что фальшивое впечатление, производимое гостиницей, никак не мирилось с тем, что ожидало их. Как всегда, оказалось, что после вопроса о том, в какую цену им угодно нумер, ни одного хорошего нумера не было: один хороший нумер был занят ревизором железной дороги, другой - адвокатом из Москвы, третий - княгинею Астафьевой из деревни. Оставался один грязный нумер, рядом с которым к вечеру обещали опростать другой. Досадуя на жену за то, что сбывалось то, чего он ждал, именно то, что в минуту приезда, тогда как у него сердце захватывало от волнения при мысли о том, что' с братом, ему приходилось заботиться о ней, вместо того чтобы бежать тотчас же к брату, Левин ввел жену в отведенный им нумер. - Иди, иди!- сказала она, робким, виноватым взглядом глядя на него. Он молча вышел из двери и тут же столкнулся с Марьей Николаевной, узнавшей о его приезде и не смевшей войти к нему. Она была точно такая же,какою он видел ее в Москве: то же шерстяное платье и голые руки и шея и то же добродушно-тупое, несколько пополневшее, рябое лицо. - Ну, что? Как он? что? - Очень плохо. Не встают. Они все ждали вас. Они... Вы... с супругой. Левин не понял в первую минуту того, что смущало ее, но она тотчас же разъяснила ему. - Я уйду, я на кухню пойду, - выговорила она. - Они рады будут. Они слышали, и их знают и помнят за границей. Левин понял, что она разумела его жену, и не знал, что ответить. - Пойдемте, пойдемте! - сказал он. Но только что он двинулся, дверь его нумера отворилась, и Кити выглянула. Левин покраснел и от стыда и от досады на свою жену, поставившую себя и его в это тяжелое положение; но Марья Николаевна покраснела еще больше. Она вся сжалась и покраснела до слез и, ухватив обеими руками концы платка, свертывала их красными пальцами, не зная, что говорить и что делать. Первое мгновение Левин видел выражение жадного любопытства в том взгляде, которым Кити смотрела на эту непонятную для нее ужасную женщину; но это продолжалось только одно мгновение. - Ну что же? Что же он? - обратилась она к мужу и потом к ней. - Да нельзя же в коридоре разговаривать! - сказал Левин, с досадой оглядываясь на господина, который, подрагивая ногами, как будто по своему делу шел в это время по коридору. - Ну так войдите, - сказала Кити, обращаясь к оправившейся Марье Николаевне; но, заметив испуганное лицо мужа, - или идите, идите и пришлите за мной, - сказала она и вернулась в нумер. Левин пошел к брату. Он никак не ожидал того, что он увидал и почувствовал у брата. Он ожидал найти то же состояние самообманыванья, которое, он слыхал, так часто бывает у чахоточных и которое так сильно поразило его во время осеннего приезда брата. Он ожидал найти физические признаки приближающейся смерти более определенными, бо'льшую слабость, бо'льшую худобу, но все-таки почти то же положение. Он ожидал, что сам испытает то же чувство жалости к утрате любимого брата и ужаса пред смертию, которое он испытал тогда, но только в большей степени. И он готовился на это; но нашел совсем другое. В маленьком грязном нумере, заплеванном по раскрашенным панно стен, за тонкою перегородкой которого слышался говор, в пропитанном удушливым запахом нечистот воздухе, на отодвинутой от стены кровати лежало покрытое одеялом тело. Одна рука этого тела была сверх одеяла, и огромная, как грабли, кисть этой руки непонятно была прикреплена к тонкой и ровной от начала до середины длинной цевке. Голова лежала боком на подушке. Левину видны были потные редкие волосы на висках и обтянутый, точно прозрачный лоб. Не может быть, чтоб это страшное тело был брат Николай , - подумал Левин. Но он подошел ближе, увидал лицо, и сомнение уже стало невозможно. Несмотря на страшное изменение лица, Левину стоило взглянуть в эти живые поднявшиеся на входившего глаза, заметить легкое движение рта под слипшимися усами, чтобы понять ту страшную истину, что это мертвое тело было живой брат. Блестящие глаза строго и укоризненно взглянули на входившего брата. И тотчас этим взглядом установилось живое отношение между живыми. Левин тотчас же почувствовал укоризну в устремленном на него взгляде и раскаяние за свое счастье. Когда Константин взял его за руку, Николай улыбнулся. Улыбка была слабая, чуть заметная, и, несмотря на улыбку, строгое выражение глаз не изменилось. - Ты не ожидал меня найти таким, - с трудом выговорил он. - Да... нет, - говорил Левин, путаясь в словах. - Как же ты не дал знать прежде, то есть во время еще моей свадьбы? Я наводил справки везде. Надо было говорить, чтобы не молчать, а он не знал, что говорить, тем более что брат ничего не отвечал, а только смотрел, не спуская глаз, и, очевидно, вникал в значение каждого слова. Левин сообщил брату, что жена его приехала с ним. Николай выразил удовольствие, но сказал, что боится испугать ее своим положением. Наступило молчание. Вдруг Николай зашевелился и начал что-то говорить. Левин ждал чего-нибудь особенно значительного и важного по выражению его лица, но Николай заговорил о своем здоровье. Он обвинял доктора, жалел, что нет московского знаменитого доктора, и Левин понял, что он все еще надеялся. Выбрав первую минуту молчания, Левин встал, желая избавиться хоть на минуту от мучительного чувства, и сказал, что пойдет приведет жену. - Ну, хорошо, а я велю подчистить здесь. Здесь грязно и воняет, я думаю. Маша! убери здесь, - с трудом сказал больной. - Да как уберешь, сама уйди, - прибавил он, вопросительно глядя на брата. Левин ничего не ответил. Выйдя в коридор, он остановился. Он сказал, что приведет жену, но теперь, дав себе отчет в том чувстве, которое он испытывал, он решил, что, напротив, постарается уговорить ее, чтоб она не ходила к больному. За что ей мучаться, как я? - подумал он. - Ну, что? Как? - с испуганным лицом спросила Кити. - Ах, это ужасно, ужасно! Зачем ты приехала? - сказал Левин. Кити помолчала несколько секунд, робко и жалостно глядя на мужа; потом подошла и обеими руками взялась за его локоть. - Костя! сведи меня к нему, нам легче будет вдвоем. Ты только сведи меня, сведи меня, пожалуйста, и уйди, - заговорила она. - Ты пойми, что мне видеть тебя и не видеть его тяжелее гораздо. Там я могу быть, может быть, полезна тебе и ему. Пожалуйста, позволь! - умоляла она мужа, как будто счастье жизни ее зависело от этого. Левин должен был согласиться, и, оправившись и совершенно забыв уже про Марью Николаевну, он опять с Кити пошел к брату. Легко ступая и беспрестанно взглядывая на мужа и показывая ему храброе и сочувственное лицо, она вошла в комнату больного и, неторопливо повернувшись, бесшумно затворила дверь. Неслышными шагами она быстро подошла к одру больного и, зайдя так, чтоб ему не нужно было поворачивать головы, тотчас же взяла в свою свежую молодую руку остов его огромной руки, пожала ее и с той, только женщинам свойственною, не оскорбляющею и сочувствующею тихою оживленностью начала говорить с ним. - Мы встречались, но не были знакомы, в Содене, - сказала она. - Вы не думали, что я буду ваша сестра. - Вы бы не узнали меня? - сказал он с просиявшею при ее входе улыбкой. - Нет, я узнала бы. Как хорошо вы сделали, что дали нам знать! Не было дня, чтобы Костя не вспоминал о вас и не беспокоился. Но оживление больного продолжалось недолго. Еще она не кончила говорить, как на лице его установилось опять строгое укоризненное выражение зависти умирающего к живому. - Я боюсь, что вам здесь не совсем хорошо, - сказала она, отворачиваясь от его пристального взгляда и оглядывая комнату. - Надо будет спросить у хозяина другую комнату, - сказала она мужу, - и потом чтобы нам ближе быть. XVIII Левин не мог спокойно смотреть на брата, не мог быть сам естествен и спокоен в его присутствии. Когда он входил к больному, глаза и внимание его бессознательно застилались, и он не видел и не различал подробностей положения брата. Он слышал ужасный запах, видел грязь, беспорядок и мучительное положение и стоны и чувствовал, что помочь этому нельзя. Ему и в голову не приходило подумать, чтобы разобрать все подробности состояния больного, подумать о том, как лежало там, под одеялом, это тело, как, сгибаясь, уложены были эти исхудалые голени, кострецы, спина и нельзя ли как-нибудь лучше уложить их, сделать что-нибудь, чтобы было хоть не лучше, но менее дурно. Его мороз пробирал по спине, когда он начинал думать о всех этих подробностях. Он был убежден несомненно, что ничего сделать нельзя ни для продления жизни, ни для облегчения страданий. Но сознание того, что он признает всякую помощь невозможною, чувствовалось больным и раздражало его. И потому Левину было еще тяжелее. Быть в комнате больного было для него мучительно, не быть еще хуже. И он беспрестанно под разными предлогами выходил и опять входил, не в силах будучи оставаться одним. Но Кити думала, чувствовала и действовала совсем не так. При виде больного ей стало жалко его. И жалость в ее женской душе произвела совсем не то чувство ужаса и гадливости, которое она произвела в ее муже, а потребность действовать, узнать все подробности его состояния и помочь им. И так как в ней не было ни малейшего сомнения, что она должна помочь ему, она не сомневалась и в том, что это можно, и тотчас же принялась за дело. Те самые подробности, одна мысль о которых приводила ее мужа в ужас, тотчас же обратили ее внимание. Она послала за доктором, послала в аптеку, заставила приехавшую с ней девушку и Марью Николаевну месть, стирать пыль, мыть, что-то сама обмывала, промывала, что-то подкладывала под одеяло. Что-то по ее распоряжению вносили и уносили из комнаты больного. Сама она несколько раз ходила в свой нумер, не обращая внимания на проходивших ей навстречу господ, доставала и приносила простыни, наволочки, полотенцы, рубашки. Лакей, подававший в общей зале обед инженерам, несколько раз с сердитым лицом приходил на ее зов и не мог не исполнить ее приказания, так как она с такою ласковою настоятельностью отдавала их, что никак нельзя было уйти от нее. Левин не одобрял этого всего: он не верил, чтоб из этого вышла какая-нибудь польза для больного. Более же всего он боялся, чтобы больной не рассердился. Но больной, хотя и, казалось, был равнодушен к этому, не сердился, а только стыдился, вообще же как будто интересовался тем, что она над ним делала. Вернувшись от доктора, к которому посылала его Кити, Левин, отворив дверь, застал больного в ту минуту, как ему по распоряжению Кити переменяли белье. Длинный белый остов спины с огромными выдающимися лопатками и торчащими ребрами и позвонками был обнажен, и Марья Николаевна с лакеем запутались в рукаве рубашки и не могли направить в него длинную висевшую руку. Кити, поспешно затворившая дверь за Левиным, не смотрела в ту сторону; но больной застонал, и она быстро направилась к нему. - Скорее же, - сказала она. - Да не ходите, - проговорил сердито больной, - я сам... - Что говорите? - переспросила Марья Николаевна. Но Кити расслышала и поняла, что ему совестно и неприятно было быть обнаженным при ней. - Я не смотрю, не смотрю! - сказала она, поправляя руку. - Марья Николаевна, а вы зайдите с той стороны, поправьте, - прибавила она. - Поди, пожалуйста, у меня в маленьком мешочке сткляночку, - обратилась она к мужу, - знаешь, в боковом карманчике, принеси, пожалуйста, а покуда здесь уберут совсем. Вернувшись со стклянкой, Левин нашел уже больного уложенным и все вокруг него совершенно измененным. Тяжелый запах заменился запахом уксуса с духами, который, выставив губы и раздув румяные щеки, Кити прыскала в трубочку. Пыли нигде не было видно, под кроватью был ковер. На столе стояли аккуратно стклянки, графин и сложено было нужное белье и работа broderie anglaise Кити. На другом столе, у кровати больного, было питье, свеча и порошки. Сам больной, вымытый и причесанный, лежал на чистых простынях, на высоко поднятых подушках, в чистой рубашке с белым воротником около неестественно тонкой шеи и с новым выражением надежды, не спуская глаз, смотрел на Кити. Привезенный Левиным и найденный в клубе доктор был не тот, который лечил Николая Левина и которым тот был недоволен. Новый доктор достал трубочку и прослушал больного, покачал головой, прописал лекарство и с особенною подробностью объяснил сначала, как принимать лекарство, потом - какую соблюдать диету. Он советовал яйца сырые или чуть сваренные и сельтерскую воду с парным молоком известной температуры. Когда доктор уехал, больной что-то сказал брату; но Левин расслышал только последние слова: твоя Катя , по взгляду же, с которым он посмотрел на нее, Левин понял, что он хвалил ее. Он подозвал и Катю, как он звал ее. - Мне гораздо уж лучше, - сказал он. - Вот с вами я бы давно выздоровел. Как хорошо! - Он взял ее руку и потянул ее к своим губам, но, как бы боясь, что это ей неприятно будет, раздумал, выпустил и только погладил ее. Кити взяла эту руку обеими руками и пожала ее. - Теперь переложите меня на левую сторону и идите спать, - проговорил он. Никто не расслышал того, что он сказал, одна Кити поняла. Она понимала, потому что не переставая следила мыслью за тем, что ему нужно было. - На другую сторону, - сказала она мужу, - он спит всегда на той. Переложи его, неприятно звать слуг. Я не могу. А вы не можете? - обратилась она к Марье Николаевне. - Я боюсь, - отвечала Марья Николаевна. Как ни страшно было Левину обнять руками это страшное тело, взяться за те места под одеялом, про которые он хотел не знать, но, поддаваясь влиянию жены, Левин сделал свое решительное лицо, какое знала его жена, и, запустив руки, взялся, но, несмотря на свою силу, был поражен странною тяжестью этих изможденных членов. Пока он поворачивал его, чувствуя свою шею обнятою огромной исхудалой рукой, Кити быстро, неслышно перевернула подушку, подбила ее и поправила голову больного и редкие его волоса, опять прилипшие на виске. Больной удержал в своей руке руку брата. Левин чувствовал, что он хочет что-то сделать с его рукой и тянет ее куда-то. Левин отдавался, замирая. Да, он притянул ее к своему рту и поцеловал. Левин затрясся от рыдания и, не в силах ничего выговорить, вышел из комнаты. XIX Скрыл от премудрых и открыл детям и неразумным . - Так думал Левин про свою жену, разговаривая с ней в этот вечер. Левин думал о евангельском изречении не потому, чтоб он считал себя премудрым. Он не считал себя премудрым, но не мог не знать, что он был умнее жены и Агафьи Михайловны, и не мог не знать того, что, когда он думал о смерти, он думал всеми силами души. Он знал тоже, что многие мужские большие умы, мысли которых об этом он читал, думали об этом и не знали одной сотой того, что знала об этом его жена и Агафья Михайловна. Как ни различны были эти две женщины, Агафья Михайловна и Катя, как ее называл брат Николай и как теперь Левину было особенно приятно называть ее, они в этом были совершенно похожи. Обе несомненно знали, что такое была жизнь и что такое была смерть, и хотя никак не могли ответить и не поняли бы даже тех вопросов, которые представлялись Левину, обе не сомневались в значении этого явления и совершенно одинаково, не только между собой, но разделяя этот взгляд с миллионами людей, смотрели на это. Доказательство того, что они знали твердо, что такое была смерть, состояло в том, что они, ни секунды не сомневаясь, знали, как надо действовать с умирающими, и не боялись их. Левин же и другие, хотя и многое могли сказать о смерти, очевидно не знали, потому что боялись смерти и решительно не знали, что надо делать, когда люди умирают. Если бы Левин был теперь один с братом Николаем, он бы с ужасом смотрел на него и еще с бо'льшим ужасом ждал, и больше ничего бы не умел сделать. Мало того, он не знал, что говорить, как смотреть, как ходить. Говорить о постороннем ему казалось оскорбительным, нельзя; говорить о смерти, о мрачном - тоже нельзя. Молчать - тоже нельзя. Смотреть - он подумает, что я изучаю его, боюсь; не смотреть - он подумает, что я о другом думаю. Ходить на цыпочках - он будет недоволен; на всю ногу - совестно . Кити же, очевидно, не думала и не имела времени думать о себе; она думала о нем, потому что знала что-то, и все выходило хорошо. Она и про себя рассказывала и про свою свадьбу, и улыбалась, и жалела, и ласкала его, и говорила о случаях выздоровления, и все выходило хорошо; стало быть, она знала. Доказательством того, что деятельность ее и Агафьи Михайловны была не инстинктивная, животная, неразумная, было то, что, кроме физического ухода, облегчения страданий, и Агафья Михайловна и Кити требовали для умирающего еще чего-то такого, более важного, чем физический уход, и чего-то такого, что не имело ничего общего с условиями физическими. Агафья Михайловна, говоря об умершем старике, сказала: Что ж, слава богу, причастили, соборовали, дай бог каждому так умереть . Катя точно так же, кроме всех забот о белье, пролежнях, питье, в первый же день успела уговорить больного в необходимости причаститься и собороваться. Вернувшись от больного на ночь в свои два нумера, Левин сидел, опустив голову, не зная, что делать. Не говоря уже о том, чтоб ужинать, устраиваться на ночлег, обдумывать, что они будут делать, он даже и говорить с женою не мог: ему совестно было. Кити же, напротив, была деятельнее обыкновенного. Она даже была оживленнее обыкновенного. Она велела принести ужинать, сама разобрала вещи, сама помогла стлать постели и не забыла обсыпать их персидским порошком. В ней было возбуждение и быстрота соображения, которые появляются у мужчин пред сражением, борьбой, в опасные и решительные минуты жизни, те минуты, когда раз навсегда мужчина показывает свою цену и то, что все прошедшее его было не даром, а приготовлением к этим минутам. Все дело спорилось у нее, и еще не было двенадцати, как все вещи были разобраны чисто, аккуратно, как-то так особенно, что нумер стал похож на дом, на ее комнаты: постели постланы, щетки, гребни, зеркальца выложены, салфеточки постланы. Левин находил, что непростительно есть, спать, говорить даже теперь, и чувствовал, что каждое движение его было неприлично. Она же разбирала щеточки, но делала все это так, что ничего в этом оскорбительного не было. Есть, однако, они ничего не могли, и долго не могли заснуть, и даже долго не ложились спать. - Я очень рада, что уговорила его завтра собороваться, - говорила она, сидя в кофточке пред своим складным зеркалом и расчесывая частым гребнем мягкие душистые волосы. - Я никогда не видала этого, но знаю, мама мне говорила, что тут молитвы об исцелении. - Неужели ты думаешь, что он может выздороветь? - сказал Левин, глядя на постоянно закрывавшийся, как только она вперед проводила гребень, узкий ряд назади ее круглой головки. - Я спрашивала доктора: он сказал, что он не может жить больше трех дней. Но разве они могут знать? Я все-таки очень рада, что уговорила его, - сказала она, косясь на мужа из-за волос. - Все может быть, - прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она говорила о религии. После их разговора о религии, когда они были еще женихом и невестой, ни он, ни она никогда не затевали разговора об этом, но она исполняла свои обряды посещения церкви, молитвы всегда с одинаковым спокойным сознанием, что это так нужно. Несмотря на его уверения в противном, она была твердо уверена, что он такой же и еще лучше христианин, чем она, и что все то, что он говорит об этом, есть одна из его смешных мужских выходок, как то, что он говорил про broderie anglaise: будто добрые люди штопают дыры, а она их нарочно вырезывает, и т. п. - Да, вот эта женщина, Марья Николаевна, не умела устроить всего этого, - сказал Левин. - И... должен признаться, что я очень, очень рад, что ты приехала. Ты такая чистота, что... - Он взял ее руку и не поцеловал (целовать ее руку в этой близости смерти ему казалось непристойным), а только пожал ее с виноватым выражением, глядя в ее просветлевшие глаза. - Тебе бы так мучительно было одному, - сказала она и, подняв высоко руки, которые закрывали ее покрасневшие от удовольствия щеки, свернула на затылке косы и зашпилила их. - Нет, - продолжала она, - она не знала... Я, к счастию, научилась многому в Содене. - Неужели там такие же были больные? - Хуже. - Для меня ужасно то, что я не могу не видеть его, каким он был молодым... Ты не поверишь, какой он был прелестный юноша, но я не понимал его тогда. - Очень, очень верю. Как я чувствую, мы бы дружны были с ним, - сказала она и испугалась за то, что сказала, оглянулась на мужа, и слезы выступили ей на глаза. - Да, были бы , - сказал он грустно. - Вот именно один из тех людей, о которых говорят, что они не для этого мира. - Однако нам много предстоит дней, надо ложиться, - сказала Кити, взглянув на свои крошечные часы. XX СМЕРТЬ На другой день больного причастили и соборовали. Во время обряда Николай Левин горячо молился. В больших глазах его, устремленных на поставленный на ломберном, покрытом цветною салфеткой столе образ, выражалась такая страстная мольба и надежда, что Левину было ужасно смотреть на это. Левин знал, что эта страстная мольба и надежда сделают только еще тяжелее для него разлуку с жизнью, которую он так любил. Левин знал брата и ход его мыслей; он знал, что неверие его произошло не потому, что ему легче было жить без веры, но потому, что шаг за шагом современно-научные объяснения явлений мира вытеснили верования, и потому он знал, что теперешнее возвращение его не было законное, совершившееся путем той же мысли, но было только временное, корыстное, с безумною надеждой исцеления. Левин знал тоже, что Кити усилила эту надежду еще рассказами о слышанных ею необыкновенных исцелениях. Все это знал Левин, и ему мучительно больно было смотреть на этот умоляющий, полный надежды взгляд и на эту исхудалую кисть руки, с трудом поднимающуюся и кладущую крестное знамение на туго обтянутый лоб, на эти выдающиеся плечи и хрипящую пустую грудь, которые уже не могли вместить в себе той жизни, о которой больной просил. Во время таинства Левин молился тоже и делал то, что он, неверующий, тысячу раз делал. Он говорил, обращаясь к богу: Сделай, если ты существуешь, то, чтоб исцелился этот человек (ведь это самое повторялось много раз), и ты спасешь его и меня . После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он был, как ни очевидно было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении. - Лучше. - Да, гораздо. - Удивительно. - Ничего нет удивительного. - Все-таки лучше, - говорили они шепотом, улыбаясь друг другу. Обольщение это было непродолжительно. Больной заснул спокойно, но чрез полчаса кашель разбудил его. И вдруг исчезли все надежды и в окружающих его и в нем самом. Действительность страдания, без сомнения, даже без воспоминаний о прежних надеждах, разрушила их в Левине и Кити и в самом больном. Не поминая даже о том, чему он верил полчаса назад, как будто совестно и вспоминать об этом, он потребовал, чтоб ему дали йоду для вдыхания в склянке, покрытой бумажкой с проткнутыми дырочками. Левин подал ему банку, и тот же взгляд страстной надежды, с которою он соборовался, устремился теперь на брата, требуя от него подтверждения слов доктора о том, что вдыхания йода производят чудеса. - Что, Кати нет? - прохрипел он, оглядываясь, когда Левин неохотно подтвердил слова доктора. - Нет, так можно сказать... Для нее я проделал эту комедию. Она такая милая, но уже нам с тобою нельзя обманывать себя. Вот этому я верю, - сказал он и, сжимая склянку костлявой рукой, стал дышать над ней. В восьмом часу вечера Левин с женою пил чай в своем нумере, когда Марья Николаевна, запыхавшись, прибежала к ним. Она была бледна, и губы ее дрожали. - Умирает! - прошептала она. - Я боюсь, сейчас умрет. Оба побежали к нему. Он, поднявшись, сидел, облокотившись рукой, на кровати, согнув свою длинную спину и низко опустив голову. - Что ты чувствуешь? - спросил шепотом Левин после молчания. - Чувствую, что отправляюсь, - с трудом, но с чрезвычайною определенностью, медленно выжимая из себя слова, проговорил Николай. Он не поднимал головы, но только направлял глаза вверх, не достигая ими лица брата. - Катя, уйди!- проговорил он еще. Левин вскочил и повелительным шепотом заставил ее выйти. - Отправляюсь, - сказал он опять. - Почему ты думаешь? - сказал Левин, чтобы сказать что-нибудь. - Потому, что отправляюсь, - как будто полюбив это выражение, повторил он. - Конец. Марья Николаевна подошла к нему. - Вы бы легли, вам легче, - сказала она. - Скоро буду лежать тихо, - проговорил он, - мертвый, - сказал он насмешливо, сердито. - Ну, положите, коли хотите. Левин положил брата на спину, сел подле него и, не дыша, глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как у человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб идти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что все так же темно остается для Левина. - Да, да, так, - с расстановкой, медленно проговорил умирающий. - Постойте. - Опять он помолчал. - Так!- вдруг успокоительно протянул он, как будто все разрешилось для него. - О господи! - проговорил он и тяжело вздохнул. Марья Николаевна пощупала его ноги. - Холодеют, - прошептала она. Долго, очень долго, как показалось Левину, больной лежал неподвижно. Но он все еще был жив и изредка вздыхал. Левин уже устал от напряжения мысли. Он чувствовал, что, несмотря на все напряжение мысли, он не мог понять то, что было так. Он чувствовал, что давно уже отстал от умирающего. Он не мог уже думать о самом вопросе смерти, но невольно ему приходили мысли о том, что теперь, сейчас, придется ему делать: закрывать глаза, одевать, заказывать гроб. И, странное дело, он чувствовал себя совершенно холодным и не испытывал ни горя, ни потери, ни еще меньше жалости к брату. Если было у него чувство к брату теперь, то скорее зависть за то знание, которое имеет теперь умирающий, но которого он не может иметь. Он еще долго сидел так над ним, все ожидая конца. Но конец не приходил. Дверь отворилась, и показалась Кити. Левин встал, чтоб остановить ее. Но в то время как он вставал, он услыхал движение мертвеца. - Не уходи, - сказал Николай и протянул руку. Левин подал ему свою и сердито замахал жене, чтоб она ушла. С рукой мертвеца в своей руке он сидел полчаса, час, еще час. Он теперь уже вовсе не думал о смерти. Он думал о том, что делает Кити, кто живет в соседнем нумере, свой ли дом у доктора. Ему захотелось есть и спать. Он осторожно выпростал руку и ощупал ноги. Ноги были холодны, но больной дышал. Левин опять на цыпочках хотел выйти, но больной опять зашевелился и сказал: - Не уходи.Не будь, о моралист, так строг!..
Анна . Все в этом письме раздражило графиню Лидию Ивановну: и содержание, и намек на великодушие, и в особенности развязный, как ей показалось, тон. - Скажи, что ответа не будет, - сказала графиня Лидия Ивановна и тотчас, открыв бювар, написала Алексею Александровичу, что надеется видеть его в первом часу на поздравлении во дворце. Мне нужно переговорить с вами о важном и грустном деле. Там мы условимся, где. Лучше всего у меня, где я велю приготовить ваш чай. Необходимо. Он налагает крест, но он дает и силы , - прибавила она, чтобы хоть немного приготовить его. Графиня Лидия Ивановна писала обыкновенно по две и по три записки в день Алексею Александровичу. Она любила этот процесс сообщения с ним, имеющий в себе элегантность и таинственность, каких недоставало в ее личных сношениях. XXIV Поздравление кончалось. Уезжавшие, встречаясь, переговаривались о последней новости дня, вновь полученных наградах и перемещении важных служащих. - Как бы графине Марье Борисовне - военное министерство, а начальником бы штаба - княгиню Ватковскую, - говорил, обращаясь к высокой красавице фрейлине, спрашивавшей у него о перемещении, седой старичок в расшитом золотом мундире. - А меня в адъютанты, - отвечала фрейлина, улыбаясь. - Вам уж есть назначение. Вас по духовному ведомству. И в помощники вам - Каренина. - Здравствуйте, князь! - сказал старичок, пожимая руку подошедшему. - Что вы про Каренина говорили? - сказал князь. - Он и Путятов Александра Невского получили. - Я думал, что у него уж есть. - Нет. Вы взгляните на него, - сказал старичок, указывая расшитою шляпой на остановившегося в дверях залы с одним из влиятельных членов Государственного совета Каренина в придворном мундире с новою красною лентою через плечо. - Счастлив и доволен, как медный грош, - прибавил он, останавливаясь, чтобы пожать руку атлетически сложенному красавцу камергеру. - Нет, он постарел, - сказал камергер. - От забот. Он теперь все проекты пишет. Он теперь не отпустит несчастного, пока не изложит все по пунктам. - Как постарел? Il fait des passions. Я думаю, графиня Лидия Ивановна ревнует его теперь к жене. - Ну, что! Про графиню Лидию Ивановну, пожалуйста, не говорите дурного. - Да разве это дурно, что она влюблена в Каренина? - А правда, что Каренина здесь? - То есть не здесь, во дворце, а в Петербурге. Я вчера встретил их, с Алексеем Вронским, bras dessus, bras dessous, на Морской. - C'est un homme qui n'a pas... - начал было камергер, но остановился, давая дорогу и кланяясь проходившей особе царской фамилии. Так не переставая говорили об Алексее Александровиче, осуждая его и смеясь над ним, между тем как он, заступив дорогу пойманному им члену Государственного совета и ни на минуту не прекращая своего изложения, чтобы не упустить его, по пунктам излагал ему финансовый проект. Почти в одно и то же время, как жена ушла от Алексея Александровича, с ним случилось и самое горькое для служащего человека событие - прекращение восходящего служебного движения. Прекращение это совершилось, и все ясно видели это, но сам Алексей Александрович не сознавал еще того, что карьера его кончена. Столкновение ли со Стремовым, несчастье ли с женой, или просто то, что Алексей Александрович дошел до предела, который ему был предназначен, но для всех в нынешнем году стало очевидно, что служебное поприще его кончено. Он еще занимал важное место, он был членом многих комиссий и комитетов; но он был человеком, который весь вышел и от которого ничего более не ждут. Что бы он ни говорил, что бы ни предлагал, его слушали так, как будто то, что он предлагает, давно уже известно и есть то самое, что не нужно. Но Алексей Александрович не чувствовал этого и, напротив того, будучи устранен от прямого участия в правительственной деятельности, яснее чем прежде видел теперь недостатки и ошибки в деятельности других и считал своим долгом указывать на средства к исправлению их. Вскоре после своей разлуки с женой он начал писать свою первую записку о новом суде из бесчисленного ряда никому не нужных записок по всем отраслям управления, которые было суждено написать ему. Алексей Александрович не только не замечал своего безнадежного положения в служебном мире и не только не огорчался им, но больше чем когда-нибудь был доволен своею деятельностью. Женатый заботится о мирском, как угодить жене, неженатый заботится о господнем, как угодить господу , - говорит апостол Павел, и Алексей Александрович, во всех делах руководившийся теперь писанием, часто вспоминал этот текст. Ему казалось, что с тех пор, как он остался без жены, он этими самыми проектами более служил господу, чем прежде. Очевидное нетерпение члена Совета, желавшего уйти от него, не смущало Алексея Александровича; он перестал излагать, только когда член, воспользовавшись проходом лица царской фамилии, ускользнул от него. Оставшись один, Алексей Александрович опустил голову, собирая мысли, потом рассеянно оглянулся и пошел к двери, у которой надеялся встретить графиню Лидию Ивановну. И как они все сильны и здоровы физически, - подумал Алексей Александрович, глядя на могучего с расчесанными душистыми бакенбардами камергера и на красную шею затянутого в мундире князя, мимо которых ему надо было пройти. - Справедливо сказано, что все в мире есть зло , - подумал он, косясь еще раз на икры камергера. Неторопливо передвигая ногами, Алексей Александрович с обычным видом усталости и достоинства поклонился этим господам, говорившим о нем, и, глядя в дверь, отыскивал глазами графиню Лидию Ивановну. - А! Алексей Александрович!- сказал старичок, злобно блестя глазами, в то время как Каренин поравнялся с ним и холодным жестом склонил голову. - Я вас еще не поздравил, - сказал он, указывая на его новополученную ленту. - Благодарю вас, - отвечал Алексей Александрович. - Какой нынче прекрасный день, - прибавил он, по своей привычке особенно налегая на слове прекрасный . Что они смеялись над ним, он знал это, но он и не ждал от них ничего, кроме враждебности; он уже привык к этому. Увидав воздымающиеся из корсета желтые плечи графини Лидии Ивановны, вышедшей в дверь, и зовущие к себе прекрасные задумчивые глаза ее, Алексей Александрович улыбнулся, открыв неувядающие белые зубы, и подошел к ней. Туалет Лидии Ивановны стоил ей большого труда, как и все ее туалеты в это последнее время. Цель ее туалета была теперь совсем обратная той, которую она преследовала тридцать лет тому назад. Тогда ей хотелось украсить себя чем-нибудь, и чем больше, тем лучше. Теперь, напротив, она обязательно была так несоответственно годам и фигуре разукрашена, что заботилась лишь о том, чтобы противоположность этих украшений с ее наружностью была не слишком ужасна. И в отношении Алексея Александровича она достигала этого и казалась ему привлекательною. Для него она была единственным островом не только доброго к нему расположения, но любви среди моря враждебности и насмешки, которое окружало его. Проходя сквозь строй насмешливых взглядов, он естественно тянулся к ее влюбленному взгляду, как растение к свету. - Поздравляю вас, - сказала она ему, указывая глазами на ленту. Сдерживая улыбку удовольствия, он пожал плечами, закрыв глаза, как бы говоря, что это не может радовать его. Графиня Лидия Ивановна знала хорошо, что это одна из его главных радостей, хотя он никогда и не признается в этом. - Что наш ангел? - сказала графиня Лидия Ивановна, подразумевая Сережу. - Не могу сказать, чтоб я был вполне доволен им, - поднимая брови и открывая глаза, сказал Алексей Александрович. - И Ситников не доволен им. (Ситников был педагог, которому было поручено светское воспитание Сережи.) Как я говорил вам, есть в нем какая-то холодность к тем самым главным вопросам, которые должны трогать душу всякого человека и всякого ребенка, - начал излагать свои мысли Алексей Александрович по единственному, кроме службы, интересовавшему его вопросу, - воспитанию сына. Когда Алексей Александрович с помощью Лидии Ивановны вновь вернулся к жизни и деятельности, он почувствовал своею обязанностью заняться воспитанием оставшегося на его руках сына. Никогда прежде не занимавшись вопросами воспитания, Алексей Александрович посвятил несколько времени на теоретическое изучение предмета. И прочтя несколько книг антропологии, педагогики и дидактики, Алексей Александрович составил себе план воспитания и, пригласив лучшего петербургского педагога для руководства, приступил к делу. И дело это постоянно занимало его. - Да, но сердце? Я вижу в нем сердце отца, и с таким сердцем ребенок не может быть дурен, - сказала графиня Лидия Ивановна с восторгом. - Да, может быть... Что до меня, то я исполняю свой долг. Это все, что я могу сделать. - Вы приедете ко мне, - сказала графиня Лидия Ивановна, помолчав, - нам надо поговорить о грустном для вас деле. Я все бы дала, чтоб избавить вас от некоторых воспоминаний, но другие не так думают. Я получила от нее письмо. Она здесь, в Петербурге. Алексей Александрович вздрогнул при упоминании о жене, но тотчас же на лице его установилась та мертвая неподвижность, которая выражала совершенную беспомощность в этом деле. - Я ждал этого, - сказал он. Графиня Лидия Ивановна посмотрела на него восторженно, и слезы восхищения пред величием его души выступили на ее глаза. XXV Когда Алексей Александрович вошел в маленький, уставленный старинным фарфором и увешанный портретами, уютный кабинет графини Лидии Ивановны, самой хозяйки еще не было. Она переодевалась. На круглом столе была накрыта скатерть и стоял китайский прибор и серебряный спиртовой чайник. Алексей Александрович рассеянно оглянул бесчисленные знакомые портреты, украшавшие кабинет, и, присев к столу, раскрыл лежавшее на нем Евангелие. Шум шелкового платья графини развлек его. - Ну вот, теперь мы сядем спокойно, - сказала графиня Лидия Ивановна, с взволнованною улыбкой поспешно пролезая между столом и диваном, - и поговорим за нашим чаем. После нескольких слов приготовления графиня Лидия Ивановна, тяжело дыша и краснея, передала в руки Алексея Александровича полученное ею письмо. Прочтя письмо, он долго молчал. - Я не полагаю, чтоб я имел право отказать ей, - сказал он робко, подняв глаза. - Друг мой! Вы ни в ком не видите зла! - Я, напротив, вижу, что все есть зло. Но справедливо ли это?. В лице его была нерешительность и искание совета, поддержки и руководства в деле, для него непонятном. - Нет, - перебила его графиня Лидия Ивановна. - Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, - не совсем искренно сказала она, так как она никогда не могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, - но я не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как оставаться в том городе, где вы? Нет, век живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость. - А кто бросит камень? - сказал Алексей Александрович, очевидно довольный своей ролью. - Я все простил и потому не могу лишать ее того, что есть потребность любви для нее - любви к сыну... - Но любовь ли это, друг мой? Искренно ли это? Положим, вы простили, вы прощаете.... но имеем ли мы право действовать на душу этого ангела? Он считает ее умершею. Он молится за нее и просит бога простить ее грехи.... И так лучше. А тут что он будет думать? - Я не думал об этом, - сказал Алексей Александрович, очевидно соглашаясь. Графиня Лидия Ивановна закрыла лицо руками и помолчала. Она молилась. - Если вы спрашиваете моего совета, - сказала она, помолившись и открывая лицо, - то я не советую вам делать этого. Разве я не вижу, как вы страдаете, как это раскрыло ваши раны? Но, положим, вы, как всегда, забываете о себе. Но к чему же это может повести? К новым страданиям с вашей стороны, к мучениям для ребенка? Если в ней осталось что-нибудь человеческое, она сама не должна желать этого. Нет, я, не колеблясь, не советую, и, если вы разрешите мне, я напишу к ней. И Алексей Александрович согласился, и графиня Лидия Ивановна написала следующее французское письмо: Милостивая государыня, Воспоминание о вас для вашего сына может повести к вопросам с его стороны, на которые нельзя отвечать, не вложив в душу ребенка духа осуждения к тому, что должно быть для него святыней, и потому прошу понять отказ вашего мужа в духе христианской любви. Прошу всевышнего о милосердии к вам.
Графиня Лидия .
Письмо это достигло той затаенной цели, которую графиня Лидия Ивановна скрывала от самой себя. Оно до глубины души оскорбило Анну.
С своей стороны Алексей Александрович, вернувшись от Лидии Ивановны домой, не мог в этот день предаться своим обычным занятиям и найти то душевное спокойствие верующего и спасенного человека, которое он чувствовал прежде.
Воспоминание о жене, которая так много была виновата пред ним и пред которою он был так свят, как справедливо говорила ему графиня Лидия Ивановна, не должно было бы смущать его; но он не был спокоен: он не мог понимать книги, которую он читал, не мог отогнать мучительных воспоминаний о своих отношениях к ней, о тех ошибках, которые он, как ему теперь казалось, сделал относительно ее. Воспоминание о том,как он принял, возвращаясь со скачек, ее признание в неверности (то в особенности, что он требовал от нее только внешнего приличия, а не вызвал на дуэль), как раскаяние, мучало его. Также мучало его воспоминание о письме, которое он написал ей; в особенности его прощение, никому не нужное, и его заботы о чужом ребенке жгли его сердце стыдом и раскаянием.
И точно такое же чувство стыда и раскаяния он испытывал теперь, перебирая все свое прошедшее с нею и вспоминая неловкие слова, которыми он после долгих колебаний сделал ей предложение.
Но в чем же я виноват? - говорил он себе. И этот вопрос всегда вызывал в нем другой вопрос - о том, иначе ли чувствуют, иначе ли любят, иначе ли женятся эти другие люди, эти Вронские, Облонские... эти камергеры с толстыми икрами. И ему представлялся целый ряд этих сочных, сильных, не сомневающихся людей, которые невольно всегда и везде обращали на себя его любопытное внимание. Он отгонял от себя эти мысли, он старался убеждать себя, что он живет не для здешней, временной жизни, а для вечной, что в душе его находится мир и любовь. Но то, что он в этой временной, ничтожной жизни сделал, как ему казалось, некоторые ничтожные ошибки, мучало его так, как будто и не было того вечного спасения, в которое он верил. Но искушение это продолжалось недолго, и скоро опять в душе Алексея Александровича восстановилось то спокойствие и та высота, благодаря которым он мог забывать о том, чего не хотел помнить.
XXVI
- Ну что, Капитоныч? - сказал Сережа, румяный и веселый возвратившись с гулянья накануне дня своего рождения и отдавая свою сборчатую поддевку высокому, улыбающемуся на маленького человека с высоты своего роста, старому швейцару. - Что, был сегодня подвязанный чиновник? Принял папа?
- Приняли. Только правитель вышли, я и доложил, - весело подмигнув, сказал швейцар. - Пожалуйте, я сниму.
- Сережа! - сказал славянин-гувернер, остановясь в дверях, ведших во внутренние комнаты. - Сами снимите.
Но Сережа, хотя и слышал слабый голос гувернера, не обратил на него внимания. Он стоял, держась рукой за перевязь швейцара, и смотрел ему в лицо.
- Что ж, и сделал для него папа, что надо?
Швейцар утвердительно кивнул головой.
Подвязанный чиновник, ходивший уже семь раз о чем-то просить Алексея Александровича, интересовал и Сережу и швейцара. Сережа застал его раз в сенях и слышал, как он жалостно просил швейцара доложить о себе, говоря, что ему с детьми умирать приходится.
С тех пор Сережа, другой раз встретив чиновника в сенях, заинтересовался им.
- Что ж, очень рад был? - спрашивал он.
- Как же не рад! Чуть не прыгает пошел отсюда.
- А что-нибудь принесли? - спросил Сережа, помолчав.
- Ну, сударь, - покачивая головой, шепотом сказал швейцар, - есть от графини.
Сережа тотчас понял, что то, о чем говорил швейцар, был подарок от графини Лидии Ивановны к его рожденью.
- Что ты говоришь? Где?
- К папе Корней внес. Должно, хороша штучка!
- Как велико? Этак будет?
- Поменьше, да хороша.
- Книжка?
- Нет, штука. Идите, идите, Василий Лукич зовет, - сказал швейцар, слыша приближавшиеся шаги гувернера и осторожно расправляя ручку в до половины снятой перчатке, державшую его за перевязь, и, подмигивая, показывал головой на Вунича.
- Василий Лукич, сию минуточку! - отвечал Сережа с тою веселою и любящею улыбкой, которая всегда побеждала исполнительного Василия Лукича.
Сереже было слишком весело, слишком все было счастливо, чтоб он мог не поделиться со своим другом швейцаром еще семейною радостью, про которую он узнал на гулянье в Летнем саду от племянницы графини Лидии Ивановны. Радость эта особенно важна казалась ему по совпадению с радостью чиновника и своей радостью о том, что принесли игрушки. Сереже казалось, что нынче такой день, в который все должны быть рады и веселы.
- Ты знаешь, папа получил Александра Невского?
- Как не знать! Уж приезжали поздравлять.
- Что ж, он рад?
- Как царской милости не радоваться! Значит, заслужил, - сказал швейцар строго и серьезно.
Сережа задумался, вглядываясь в изученное до малейших подробностей лицо швейцара, в особенности в подбородок, висевший между седыми бакенбардами, который никто не видал, кроме Сережи, смотревшего на него всегда не иначе, как снизу.
- Ну, а твоя дочь давно была у тебя?
Дочь швейцара была балетная танцовщица.
- Когда же ходить по будням? У них тоже ученье. И вам ученье, сударь, идите.
Придя в комнату, Сережа, вместо того чтобы сесть за уроки, рассказал учителю свое предположение о том, что то, что принесли, должно быть машина. - Как вы думаете? - спросил он.
Но Василий Лукич думал только о том, что надо учить урок грамматики для учителя, который придет в два часа.
- Нет, вы мне только скажите, Василий Лукич, - спросил он вдруг, уже сидя за рабочим столом и держа в руках книгу, - что больше Александра Невского? Вы знаете, папа получил Александра Невского?
Василий Лукич отвечал, что больше Александра Невского есть Владимир.
- А выше?
- А выше всего Андрей Первозванный.
- А выше еще Андрея?
- Я не знаю.
- Как, и вы не знаете? - и Сережа, облокотившись на руки, углубился в размышления.
Размышления его были самые сложные и разнообразные. Он соображал о том, как отец его получит вдруг и Владимира и Андрея, и как он вследствие этого нынче на уроке будет гораздо добрее, и как он сам, когда будет большой, получит все ордена и то, что выдумают выше Андрея. Только что выдумают, а он заслужит. Они еще выше выдумают, а он сейчас и заслужит.
В таких размышлениях прошло время, и, когда учитель пришел, урок об обстоятельствах времени и места и образа действия был не готов, и учитель был не только недоволен, но и огорчен. Это огорчение учителя тронуло Сережу. Он чувствовал себя невиноватым за то, что не выучил урока; но как бы он ни старался, он решительно не мог этого сделать: покуда учитель толковал ему, он верил и как будто понимал, но как только он оставался один, он решительно не мог вспомнить и понять, что коротенькое и такое понятное слово вдруг есть
обстоятельство образа действия . Но все-таки ему жалко было то, что он огорчил учителя, и хотелось утешить его.
Он выбрал минуту, когда учитель молча смотрел в книгу.
- Михаил Иваныч, когда бывают ваши именины? - спросил он вдруг.
- Вы бы лучше думали о своей работе, а именины никакого значения не имеют для разумного существа. Такой же день, как и другие, в которые надо работать.
Сережа внимательно посмотрел на учителя, на его редкую бородку, на очки, которые спустились ниже зарубки, бывшей на носу, и задумался так, что уже ничего не слыхал из того, что ему объяснял учитель. Он понимал, что учитель не думает того, что говорит, он это чувствовал по тону, которым это было сказано. Но для чего они все сговорились это говорить все одним манером, все самое скучное и ненужное? Зачем он отталкивает меня от себя, за что он не любит меня? - спрашивал он себя с грустью и не мог придумать ответа.
XXVII
После учителя был урок отца. Пока отец не приходил, Сережа сел к столу, играя ножичком, и стал думать. В числе любимых занятий Сережи было отыскивание своей матери во время гулянья. Он не верил в смерть вообще и в особенности в ее смерть, несмотря на то, что Лидия Ивановна сказала ему и отец подтвердил это, и потому и после того, как ему сказали, что она умерла, он во время гулянья отыскивал ее. Всякая женщина полная, грациозная, с темными волосами, была его мать. При виде такой женщины в душе его поднималось чувство нежности, такое, что он задыхался, и слезы выступали на глаза. И он вот-вот ждал, что она подойдет к нему, поднимет вуаль. Все лицо ее будет видно, она улыбнется, обнимет его, он услышит ее запах, почувствует нежность ее руки и заплачет счастливо, как он раз вечером лег ей в ноги и она щекотала его, а он хохотал и кусал ее белую с кольцами руку. Потом, когда он узнал случайно от няни, что мать его не умерла, и отец с Лидией Ивановной объяснили ему, что она умерла для него, потому что она нехорошая (чему он уже никак не мог верить, потому что любил ее), он точно так же отыскивал и ждал ее. Нынче в Летнем саду была одна дама в лиловом вуале, за которой он с замиранием сердца, ожидая, что это она, следил, в то время как она подходила к ним по дорожке. Дама эта не дошла до них и куда-то скрылась. Нынче сильнее, чем когда-нибудь, Сережа чувствовал приливы любви к ней и теперь, забывшись, ожидая отца, изрезал весь край стола ножичком, блестящими глазами глядя пред собой и думая о ней.
- Папа идет! - развлек его Василий Лукич.
Сережа вскочил, подошел к отцу и, поцеловав его руку, поглядел на него внимательно, отыскивая признаков радости в получении Александра Невского.
- Ты гулял хорошо? - сказал Алексей Александрович, садясь на свое кресло, придвигая к себе книгу Ветхого завета и открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович не раз говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он сам в Ветхом завете часто справлялся с книгой, и Сережа заметил это.
- Да, очень весело было, папа, - сказал Сережа, садясь боком на стуле и качая его, что было запрещено. - Я видел Наденьку (Наденька была воспитывавшаяся у Лидии Ивановны ее племянница). Она мне сказала, что вам дали звезду новую. Вы рады, папа?
- Во-первых, не качайся, пожалуйста, - сказал Алексей Александрович. - А во-вторых, дорога не награда, а труд. И я желал бы, чтобы ты понимал это. Вот если ты будешь трудиться, учиться для того, чтобы получить награду, то труд тебе покажется тяжел; но когда ты трудишься, - говорил Алексей Александрович, вспоминая, как он поддерживал себя сознанием долга при скучном труде нынешнего утра, состоявшем в подписании ста восемнадцати бумаг, - любя труд, ты в нем найдешь для себя награду.
Блестящие нежностью и весельем глаза Сережи потухли и опустились под взглядом отца. Это был тот самый давно знакомый тон, с которым отец всегда относился к нему и к которому Сережа научился уже подделываться. Отец всегда говорил с ним - так чувствовал Сережа, - как будто он обращался к какому-то воображаемому им мальчику, одному из таких, какие бывают в книжках, но совсем не похожему на Сережу.
И Сережа всегда с отцом старался притвориться этим самым книжным мальчиком.
- Ты понимаешь это, я надеюсь? - сказал отец.
- Да, папа, - отвечал Сережа, притворяясь воображаемым мальчиком.
Урок состоял в выучиванье наизусть нескольких стихов из Евангелия и повторении начала Ветхого завета. Стихи из Евангелия Сережа знал порядочно, но в ту минуту как он говорил их, он загляделся на кость лба отца, которая загибалась так круто у виска, что он запутался и конец одного стиха на одинаковом слове переставил к началу другого. Для Алексея Александровича было очевидно, что он не понимал того, что говорил, и это раздражило его.
Он нахмурился и начал объяснять то, что Сережа уже много раз слышал и никогда не мог запомнить, потому что слишком ясно понимал - вроде того, что
вдруг есть обстоятельство образа действия. Сережа испуганным взглядом смотрел на отца и думал только об одном: заставит или нет отец повторить то, что он сказал, как это иногда бывало. И эта мысль так пугала Сережу, что он уже ничего не понимал. Но отец не заставил повторить и перешел к уроку из Ветхого завета. Сережа рассказал хорошо самые события, но, когда надо было отвечать на вопросы о том, что прообразовали некоторые события, он ничего не знал, несмотря на то, что был уже наказан за этот урок. Место же, где он уже ничего не мог сказать и мялся, и резал стол, и качался на стуле, было то, где ему надо было сказать о допотопных патриархах. Из них он никого не знал, кроме Еноха, взятого живым на небо. Прежде он помнил имена, но теперь забыл совсем, в особенности потому, что Енох был любимое его лицо изо всего Ветхого завета, и ко взятию Еноха живым на небо в голове его привязывался целый длинный ход мысли, которому он и предался теперь, остановившимися глазами глядя на цепочку часов отца и до половины застегнутую пуговицу жилета.
В смерть, про которую ему так часто говорили, Сережа не верил совершенно. Он не верил в то, что любимые им люди могут умереть, и в особенности в то, что он сам умрет. Это было для него совершенно невозможно и непонятно. Но ему говорили, что все умрут; он спрашивал даже людей, которым верил, и те подтверждали это; няня тоже говорила, хотя и неохотно. Но Енох не умер, стало быть не все умирают. И почему же и всякий не может так же заслужить пред богом и быть взят живым на небо? - думал Сережа. Дурные, то есть те, которых Сережа не любил, - те могли умереть, но хорошие все могут быть как Енох.
- Ну, так какие же патриархи?
- Енох, Енос.
- Да уж это ты говорил. Дурно, Сережа, очень дурно. Если ты не стараешься узнать того, что нужнее всего для христианина, - сказал отец, вставая, - то что же может занимать тебя? Я недоволен тобой, и Петр Игнатьич (это был главный педагог) недоволен тобой... Я должен наказать тебя.
Отец и педагог были оба недовольны Сережей, и действительно он учился очень дурно. Но никак нельзя было сказать, чтоб он был неспособный мальчик. Напротив, он был много способнее тех мальчиков, которых педагог ставил в пример Сереже. С точки зрения отца, он не хотел учиться тому, чему его учили. В сущности же он не мог этому учиться. Он не мог потому, что в душе его были требования, более для него обязательные, чем те, которые заявляли отец и педагог. Эти требования были в противоречии, и он прямо боролся с своими воспитателями.
Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
Отец наказал Сережу, не пустив его к Наденьке, племяннице Лидии Ивановны; но это наказание оказалось к счастию для Сережи. Василий Лукич был в духе и показал ему, как делать ветряные мельницы. Целый вечер прошел за работой и мечтами о том, как можно сделать такую мельницу, чтобы на ней вертеться: схватиться руками за крылья или привязать себя - и вертеться. О матери Сережа не думал весь вечер, но, уложившись в постель, он вдруг вспомнил о ней и помолился своими словами о том, чтобы мать его завтра, к его рождению, перестала скрываться и пришла к нему.
- Василий Лукич, знаете, о чем я лишнее, не в счет, помолился ?
- Чтоб учиться лучше?
- Нет.
- Игрушки?
- Нет. Не угадаете. Отличное, но секрет! Когда сбудется, я вам скажу. Не угадали?
- Нет, я не угадаю. Вы скажите, - сказал Василий Лукич, улыбаясь, что с ним редко бывало. - Ну, ложитесь, я тушу свечку.
- А мне без свечки виднее то, что я вижу и о чем я молился. Вот чуть было не сказал секрет! - весело засмеявшись, сказал Сережа.
Когда унесли свечу, Сережа слышал и чувствовал свою мать. Она стояла над ним и ласкала его любовным взглядом. Но явились мельницы, ножик, все смешалось, и он заснул.
XXVIII
Приехав в Петербург, Вронский с Анной остановились в одной из лучших гостиниц. Вронский отдельно, в нижнем этаже, Анна наверху с ребенком, кормилицей и девушкой, в большом отделении, состоящем из четырех комнат.
В первый же день приезда Вронский поехал к брату. Там он застал приехавшую из Москвы по делам мать. Мать и невестка встретили его как обыкновенно; они расспрашивали его о поездке за границу, говорили об общих знакомых, но ни словом не упомянули о его связи с Анной. Брат же, на другой день приехав утром к Вронскому, сам спросил его о ней, и Алексей Вронский прямо сказал ему, что он смотрит на свою связь с Карениной как на брак; что он надеется устроить развод и тогда женится на ней, а до тех пор считает ее такою же своею женой, как и всякую другую жену, и просит его так передать матери и своей жене.
- Если свет не одобряет этого, то мне все равно, - сказал Вронский, - но если родные мои хотят быть в родственных отношениях со мною, то они должны быть в таких же отношениях с моею женой.
Старший брат, всегда уважавший суждения меньшего, не знал хорошенько, прав ли он, или нет, до тех пор, пока свет не решил этого вопроса; сам же, с своей стороны, ничего не имел против этого и вместе с Алексеем пошел к Анне.
Вронский при брате говорил, как и при всех, Анне
вы и обращался с нею как с близкою знакомой, но было подразумеваемо, что брат знает их отношения, и говорилось о том, что Анна едет в имение Вронского.
Несмотря на всю свою светскую опытность, Вронский, вследствие того нового положения, в котором он находился, был в странном заблуждении. Казалось, ему надо бы понимать, что свет закрыт для него с Анной; но теперь в голове его родились какие-то неясные соображения, что так было только в старину, а что теперь, при быстром прогрессе (он незаметно для себя теперь был сторонником всякого прогресса), что теперь взгляд общества изменился и что вопрос о том, будут ли они приняты в общество, еще не решен. Разумеется, - думал он, - свет придворный не примет ее, но люди близкие могут и должны понять это как следует .
Можно просидеть несколько часов, поджав ноги в одном и том же положении, если знаешь, что ничто не помешает переменить положение; но если человек знает, что он должен сидеть так с поджатыми ногами, то сделаются судороги, ноги будут дергаться и тискаться в то место, куда бы он хотел вытянуть их. Это самое испытывал Воинский относительно света. Хотя он в глубине души знал, что свет закрыт для них, он пробовал, не изменится ли теперь свет и не примут ли их. Но он очень скоро заметил, что хотя свет был открыт для него лично, он был закрыт для Анны. Как в игре в кошку-мышку, руки, поднятые для него, тотчас же опускались пред Анной.
Одна из первых дам петербургского света, которую увидел Вронский, была его кузина Бетси.
- Наконец! - радостно встретила она его. - А Анна? Как я рада! Где вы остановились? Я воображаю, как после вашего прелестного путешествия вам ужасен наш Петербург; я воображаю ваш медовый месяц в Риме. Что развод? Всў это сделали?
Вронский заметил, что восхищение Бетси уменьшилось, когда она узнала, что развода еще не было.
- В меня кинут камень, я знаю, - сказала она, - но я приеду к Анне; да, я непременно приеду. Вы не долго пробудете здесь?
И действительно, она в тот же день приехала к Анне; но тон ее был уже совсем не тот, как прежде. Она, очевидно, гордилась своею смелостью и желала, чтоб Анна оценила верность ее дружбы. Она пробыла не более десяти минут, разговаривая о светских новостях, и при отъезде сказала:
- Вы мне не сказали, когда развод. Положим, я забросила свой чепец через мельницу, но другие поднятые воротники будут вас бить холодом, пока вы не женитесь. И это так просто теперь. Ca se fait. Так вы в пятницу едете? Жалко, что мы больше не увидимся.
По тону Бетси Вронский мог бы понять, чего ему надо ждать от света; но он сделал еще попытку в своем семействе. На мать свою он не надеялся. Он знал, что мать, так восхищавшаяся Анной во время своего первого знакомства, теперь была неумолима к ней за то, что она была причиной расстройства карьеры сына. Но он возлагал большие надежды на Варю, жену брата. Ему казалось, что она не бросит камня и с простотой и решительностью поедет к Анне и примет ее.
На другой же день по своем приезде Вронский поехал к ней и, застав одну, прямо высказал свое желание.
- Ты знаешь, Алексей, - сказала она, выслушав его, - как я люблю тебя и как готова все для тебя сделать, но я молчала, потому что знала, что не могу тебе и Анне Аркадьевне быть полезною, - сказала она, особенно старательно выговорив Анна Аркадьевна . - Не думай, пожалуйста, чтобы я осуждала. Никогда; может быть, я на ее месте сделала бы то же самое. Я не вхожу и не могу входить в подробности, - говорила она, робко взглядывая на его мрачное лицо. - Но надо называть вещи по имени. Ты хочешь, чтобы я поехала к ней,принимала бы ее и тем реабилитировала бы ее в обществе; но ты пойми, что я не могу этого сделать. У меня дочери растут, и я должна жить в свете для мужа. Ну, я приеду к Анне Аркадьевне; она поймет, что я не могу ее звать к себе или должна это сделать так, чтобы она не встретила тех, кто смотрит иначе: это ее же оскорбит. Я не могу поднять ее...
- Да я не считаю, чтоб она упала более, чем сотни женщин, которых вы принимаете! - еще мрачнее перебил ее Вронский и молча встал, поняв, что решение невестки неизменно.
- Алексей! Не сердись на меня. Пожалуйста, пойми, что я не виновата, - заговорила Варя, с робкою улыбкой глядя на него.
- Я не сержусь на тебя, - сказал он так же мрачно, - но мне больно вдвойне. Мне больно еще то, что это разрывает нашу дружбу. Положим, не разрывает, но ослабляет. Ты понимаешь, что и для меня это не может быть иначе.
И с этим он вышел от нее.
Вронский понял, что дальнейшие попытки тщетны и что надо пробыть в Петербурге эти несколько дней, как в чужом городе, избегая всяких сношений с прежним светом, чтобы не подвергаться неприятностям и оскорблениям, которые были так мучительны для него. Одна из главных неприятностей положения в Петербурге была та, что Алексей Александрович и его имя, казалось, были везде. Нельзя было ни о чем начать говорить, чтобы разговор не свернулся на Алексея Александровича; никуда нельзя было поехать, чтобы не встретить его. Так по крайней мере казалось Вронскому, как кажется человеку с больным пальцем, что он, как нарочно, обо все задевает этим самым больным пальцем.
Пребывание в Петербурге казалось Вронскому еще тем тяжелее, что все это время он видел в Анне какое-то новое, непонятное для него настроение. То она была как будто влюблена в него, то она становилась холодна, раздражительна и непроницаема. Она чем-то мучалась и что-то скрывала от него и как будто не замечала тех оскорблений, которые отравляли его жизнь и для нее, с ее тонкостью понимания, должны были быть еще мучительнее.
XXIX
Одна из целей поездки в Россию для Анны было свидание с сыном. С того дня, как она выехала из Италии, мысль об этом свидании не переставала волновать ее. И чем ближе она подъезжала к Петербургу, тем радость и значительность этого свидания представлялись ей больше и больше. Она и не задавала себе вопроса о том, как устроить это свидание. Ей казалось натурально и просто видеть сына, когда она будет в одном с ним городе; но по приезде в Петербург ей вдруг представилось ясно ее теперешнее положение в обществе, и она поняла, что устроить свидание было трудно.
Она уж два дня жила в Петербурге. Мысль о сыне ни на минуту не покидала ее, но она еще не видала сына. Поехать прямо в дом, где можно было встретиться с Алексеем Александровичем, она чувствовала, что не имела права. Ее могли не пустить и оскорбить. Писать и входить в сношения с мужем ей было мучительно и подумать: она могла быть спокойна, только когда не думала о муже. Увидать сына на гулянье, узнав, куда и когда он выходит, ей было мало: она так готовилась к этому свиданию, ей столько нужно было сказать ему, ей так хотелось обнимать, целовать его. Старая няня Сережи могла помочь ей и научить ее. Но няня уже не находилась в доме Алексея Александровича. В этих колебаниях и в разыскиваньях няни прошло два дня.
Узнав о близких отношениях Алексея Александровича к графине Лидии Ивановне, Анна на третий день решилась написать ей стоившее ей большого труда письмо, в котором она умышленно говорила, что разрешение видеть сына должно зависеть от великодушия мужа. Она знала, что, если письмо покажут мужу, он, продолжая свою роль великодушия, не откажет ей.
Комиссионер, носивший письмо, передал ей самый жестокий и неожиданный ею ответ, что ответа не будет. Она никогда не чувствовала себя столь униженною, как в ту минуту, когда, призвав комиссионера, услышала от него подробный рассказ о том, как он дожидался и как потом ему сказали: Ответа никакого не будет . Анна чувствовала себя униженною, оскорбленною, но она видела, что с своей точки зрения графиня Лидия Ивановна права. Горе ее было тем сильнее, что оно было одиноко. Она не могла и не хотела поделиться им с Вронским. Она знала, что для него, несмотря на то, что он был главною причиной ее несчастья, вопрос о свидании ее с сыном покажется самою неважною вещью. Она знала, что никогда он не будет в силах понять всей глубины ее страданья; она знала, что за его холодный тон при упоминании об этом она возненавидит его. И она боялась этого больше всего на свете и потому скрывала от него все, что касалось сына.
Просидев дома целый день, она придумывала средства для свиданья с сыном и остановилась на решении написать мужу. Она уже сочиняла это письмо, когда ей принесли письмо Лидии Ивановны. Молчание графини смирило и покорило ее, но письмо, все то, что она прочла между его строками, так раздражило ее, так ей возмутительна показалась эта злоба в сравнении с ее страстною законною нежностью к сыну, что она возмутилась против других и перестала обвинять себя.
Эта холодность - притворство чувства, - говорила она себе. - Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка, а я стану покоряться им! Ни за что! Она хуже меня. Я не лгу по крайней мере . И тут же она решила, что завтра же, в самый день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит людей, будет обманывать, но во что бы ни стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
Она поехала в игрушечную лавку, накупила игрушек и обдумала план действий. Она приедет рано утром, в восемь часов, когда Алексей Александрович еще, верно, не вставал. Она будет иметь в руках деньги, которые даст швейцару и лакею, с тем чтоб они пустили ее, и, не поднимая вуаля, скажет, что она от крестного отца Сережи приехала поздравить и что ей поручено поставить игрушки у кровати сына. Она не приготовила только тех слов, которые она скажет сыну. Сколько она ни думала об этом, она ничего не могла придумать.
На другой день, в восемь часов утра, Анна вышла одна из извозчичьей кареты и позвонила у большого подъезда своего бывшего дома.
- Поди посмотри, чего надо. Какая-то барыня, - сказал Капитоныч, еще не одетый, в пальто и калошах, выглянув в окно на даму, покрытую вуалем, стоявшую у самой двери.
Помощник швейцара, незнакомый Анне молодой малый, только что отворил ей дверь, как она уже вошла в нее и, вынув из муфты трехрублевую бумажку, поспешно сунула ему в руку.
- Сережа... Сергей Алексеич, - проговорила она и пошла было вперед. Осмотрев бумажку, помощник швейцара остановил ее у другой стеклянной двери.
- Вам кого надо? - спросил он.
Она не слышала его слов и ничего не отвечала.
Заметив замешательство неизвестной, сам Капитоныч вышел к ней, пропустил в двери и спросил, что ей угодно.
- От князя Скородумова к Сергею Алексеичу, - проговорила она.
- Они не встали еще, - внимательно приглядываясь, сказал швейцар.
Анна никак не ожидала, чтобы та, совершенно не изменившаяся, обстановка передней того дома, где она жила девять лет, так сильно подействовала на нее. Одно за другим, воспоминания, радостные и мучительные, поднялись в ее душе, и она на мгновенье забыла, зачем она здесь.
- Подождать изволите? - сказал Капитоныч, снимая с нее шубку.
Сняв шубку, Капитоныч заглянул ей в лицо, узнал ее и молча низко поклонился ей.
- Пожалуйте, ваше превосходительство, - сказал он ей.
Она хотела что-то сказать, но голос отказался произнести какие-нибудь звуки; с виноватою мольбой взглянув на старика, она быстрыми легкими шагами пошла на лестницу. Перегнувшись весь вперед и цепляясь калошами о ступени, Капитоныч бежал за ней, стараясь перегнать ее.
- Учитель там, может, раздет. Я доложу.
Анна продолжала идти по знакомой лестнице, не понимая того, что говорил старик.
- Сюда, налево пожалуйте. Извините, что нечисто. Они теперь в прежней диванной, - отпыхиваясь, говорил швейцар. - Позвольте, повремените, ваше превосходительство, я загляну, - говорил он и, обогнав ее, приотворил высокую дверь и скрылся за нею. Анна остановилась, ожидая. - Только проснулись, - сказал швейцар, опять выходя из двери.
И в ту минуту, как швейцар говорил это, Анна услыхала звук детского зеванья. По одному голосу этого зеванья она узнала сына и как живого увидала его пред собою.
- Пусти, пусти, поди! - заговорила она и вошла в высокую дверь. Направо от двери стояла кровать, и на кровати сидел, поднявшись, мальчик в одной расстегнуой рубашечке и, перегнувшись тельцем, потягиваясь, доканчивал зевок. В ту минуту, как губы его сходились вместе, они сложились в блаженно-сонную улыбку, и с этою улыбкой он опять медленно и сладко повалился назад.
- Сережа! - прошептала она, неслышно подходя к нему.
Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала все это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.
- Сережа!- повторила она над самым ухом ребенка.
Он поднялся опять на локоть, поводил спутанною головой на обе стороны, как бы отыскивая что-то, и открыл глаза. Тихо и вопросительно он поглядел несколько секунд на неподвижно стоявшую пред ним мать, потом вдруг блаженно улыбнулся и, опять закрыв слипающиеся глаза, повалился, но не назад, а к ней, к ее рукам.
- Сережа! Мальчик мой милый!- проговорила она, задыхаясь и обнимая руками его пухлое тело.
- Мама! - проговорил он, двигаясь под ее руками, чтобы разными местами тела касаться ее рук.
Сонно улыбаясь, все с закрытыми глазами, он перехватился пухлыми ручонками от спинки кровати за ее плечи, привалился к ней, обдавая ее тем милым сонным запахом и теплотой, которые бывают только у детей, и стал тереться лицом об ее шею и плечи.
- Я знал, - открывая глаза, сказал он. - Нынче мое рожденье. Я знал, что ты придешь. Я встану сейчас.
И, говоря это, он засыпал.
Анна жадно оглядывала его; она видела, как он вырос и переменился в ее отсутствие. Она узнавала и не узнавала его голые, такие большие теперь, ноги, выпроставшиеся из одеяла, узнавала эти похуделые щеки, эти обрезанные короткие завитки волос на затылке, в который она так часто целовала его. Она ощупывала все это и не могла ничего говорить; слезы душили ее.
- О чем же ты плачешь, мама? - сказал он, совершенно проснувшись. - Мама, о чем ты плачешь? - прокричал он плаксивым голосом.
- Я? не буду плакать... Я плачу от радости. Я так давно не видела тебя. Я не буду, не буду, - сказала она, глотая слезы и отворачиваясь. - Ну, тебе одеваться теперь пора, - оправившись, прибавила она, помолчав, и, не выпуская его руки, села у его кровати на стул, на котором было приготовлено платье.
- Как ты одеваешься без меня? Как... - хотела она начать говорить просто и весело, но не могла и опять отвернулась.
- Я не моюсь холодною водой, папа не велел. А Василия Лукича ты не видала? Он придет. А ты села на мое платье! - и Сережа расхохотался.
Она посмотрела на него и улыбнулась.
- Мама, душечка, голубушка! - закричал он, бросаясь опять к ней и обнимая ее. Как будто он теперь только, увидав ее улыбку, ясно понял, что случилось. - Это не надо, - говорил он, снимая с нее шляпу. И, как будто вновь увидав ее без шляпы, он опять бросился целовать ее.
- Но что же ты думал обо мне? Ты не думал, что я умерла?
- Никогда не верил.
- Не верил, друг мой?
- Я знал, я знал! - повторял он свою любимую фразу и, схватив ее руку, которая ласкала его волосы, стал прижимать ее ладонью к своему рту и целовать ее.
XXX
Василий Лукич между тем, не понимавший сначала, кто была эта дама, и узнав из разговора, что это была та самая мать, которая бросила мужа и которую он не знал, так как поступил в дом уже после нее, был в сомнении, войти ли ему, или нет, или сообщить Алексею Александровичу. Сообразив, наконец, то, что его обязанность состоит в том, чтобы поднимать Сережу в определенный час и что поэтому ему нечего разбирать, кто там сидит, мать или другой кто, а нужно исполнять свою обязанность, он оделся, подошел к двери и отворил ее.
Но ласки матери и сына, звуки их голосов и то, что они говорили, - все это заставило его изменить намерение. Он покачал головой и, вздохнув, затворил дверь.
Подожду еще десять минут , - сказал он себе, откашливаясь и утирая слезы.
Между прислугой дома в это же время происходило сильное волнение. Все узнали, что приехала барыня, и что Капитоныч пустил ее, и что она теперь в детской, а между тем барин всегда в девятом часу сам заходит в детскую, и все понимали, что встреча супругов невозможна и что надо помешать ей. Корней, камердинер, войдя в швейцарскую, спрашивал, кто и как пропустил ее, и, узнав, что Капитоныч принял и проводил ее, выговаривал старику. Швейцар упорно молчал, но когда Корней сказал ему, что за это его согнать следует, Капитоныч подскочил к нему и, замахав руками пред лицом Корнея, заговорил:
- Да, вот ты бы не впустил! Десять лет служил, кроме милости ничего не видал, да ты бы пошел теперь да и сказал: пожалуйте, мол, вон! Ты политику-то тонко понимаешь! Так-то! Ты бы про себя помнил, как барина обирать да енотовые шубы таскать!
- Солдат! - презрительно сказал Корней и повернулся ко входившей няне. - Вот судите, Марья Ефимовна: впустил, никому не сказал, - обратился к ней Корней. - Алексей Александрович сейчас выйдут, пойдут в детскую.
- Дела, дела!- говорила няня. - Вы бы, Корней Васильевич, как-нибудь задержали его, барина-то, а я побегу, как-нибудь ее уведу. Дела, дела!
Когда няня вошла в детскую, Сережа рассказывал матери о том, как они упали вместе с Наденькой, покатившись с горы, и три раза перекувырнулись. Она слушала звуки его голоса, видела его лицо и игру выражения, ощущала его руку, но не понимала того, что он говорил. Надо было уходить, надо было оставить его, - только одно это и думала и чувствовала она. Она слышала и шаги Василия Лукича, подходившего к двери и кашлявшего, слышала и шаги подходившей няни; но сидела, как окаменелая, не в силах ни начать говорить, ни встать.
- Барыня, голубушка!- заговорила няня, подходя к Анне и целуя ее руки и плечи. - Вот бог привел радость нашему новорожденному. Ничего-то вы не переменились.
- Ах, няня, милая, я не знала, что вы в доме, - на минуту очнувшись, сказала Анна.
- Я не живу, я с дочерью живу, я поздравить пришла, Анна Аркадьевна, голубушка!
Няня вдруг заплакала и опять стала целовать ее руку.
Сережа, сияя глазами и улыбкой и держась одною рукой за мать, другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками. Нежность любимой няни к матери приводила его в восхищенье.
- Мама! Она часто ходит ко мне,и когда придет... - начал было он, но остановился, заметив, что няня шепотом что-то сказала матери и что на лице матери выразились испуг и что-то похожее на стыд, что так не шло к матери.
Она подошла к нему.
- Милый мой! - сказала она.
Она не могла сказать прощай , но выражение ее лица сказало это, и он понял. - Милый, милый Кутик!-проговорила она имя, которым звала его маленьким, - ты не забудешь меня? Ты... - но больше она не могла говорить.
Сколько потом она придумывала слов, которые она могла сказать ему! А теперь она ничего не умела и не могла сказать. Но Сережа понял все, что она хотела сказать ему. Он понял, что она была несчастлива и любила его. Он понял даже то, что шепотом говорила няня. Он слышал слова: Всегда в девятом часу , и он понял, что это говорилось про отца и что матери с отцом нельзя встречаться. Это он понимал, но одного он не мог понять: почему на ее лице показались испуг и стыд?.. Она не виновата, а боится его и стыдится чего-то. Он хотел сделать вопрос, который разъяснил бы ему это сомнение, но не смел этого сделать: он видел, что она страдает, и ему было жаль ее. Он молча прижался к ней и шепотом сказал:
- Еще не уходи. Он не скоро придет.
Мать отстранила его от себя, чтобы понять, то ли он думает, что говорит, и в испуганном выражении его лица она прочла, что он не только говорил об отце, но как бы спрашивал ее, как ему надо об отце думать.
- Сережа, друг мой, - сказала она, - люби его, он лучше и добрее меня, и я пред ним виновата. Когда ты вырастешь, ты рассудишь.
- Лучше тебя нет!.. - с отчаянием закричал он сквозь слезы и, схватив ее за плечи, изо всех сил стал прижимать ее к себе дрожащими от напряжения руками.
- Душечка, маленький мой! - проговорила Анна и заплакала так же слабо, по-детски, как плакал он.
В это время дверь отворилась, вошел Василий Лукич. У другой двери послышались шаги, и няня испуганным шепотом сказала:
- Идет, - и подала шляпу Анне.
Сережа опустился в постель и зарыдал, закрыв лицо руками. Анна отняла эти руки, еще раз поцеловала его мокрое лицо и быстрыми шагами вышла в дверь. Алексей Александрович шел ей навстречу. Увидав ее, он остановился и наклонил голову.
Несмотря на то, что она только что говорила, что он лучше и добрее ее, при быстром взгляде, который она бросила на него, охватив всю его фигуру со всеми подробностями, чувства отвращения и злобы к нему и зависти за сына охватили ее. Она быстрым движением опустила вуаль и, прибавив шагу, почти выбежала из комнаты.
Она не успела и вынуть и так и привезла домой те игрушки, которые она с такою любовью и грустью выбирала вчера в лавке.
XXXI
Как ни сильно желала Анна свиданья с сыном, как ни давно думала о том и готовилась к тому, она никак не ожидала, чтоб это свидание так сильно подействовало на нее. Вернувшись в свое одинокое отделение в гостинице, она долго не могла понять, зачем она здесь.
Да, все это кончено, и я опять одна , - сказала она себе и, не снимая шляпы, села на стоявшее у камина кресло. Уставившись неподвижными глазами на бронзовые часы, стоявшие на столе между окон, она стала думать.
Девушка-француженка, привезенная из-за границы, вошла предложить ей одеваться. Она с удивлением посмотрела на нее и сказала:
- После.
Лакей предложил кофе.
- После, - сказала она.
Кормилица итальянка, убрав девочку, вошла с нею и поднесла ее Анне. Пухлая, хорошо выкормленная девочка, как всегда, увидав мать, подвернула перетянутые ниточками голые ручонки ладонями книзу и, улыбаясь беззубым ротиком, начала, как рыба поплавками, загребать ручонками, шурша ими по крахмаленым складкам вышитой юбочки. Нельзя было не улыбнуться, не поцеловать девочку, нельзя было не подставить ей палец, за который она ухватилась, взвизгивая и подпрыгивая всем телом; нельзя было не подставить ей губу, которую она, в виде поцелуя, забрала в ротик. И все это сделала Анна, и взяла ее на руки, и заставила ее попрыгать, и поцеловала ее свежую щечку и оголенные локотки; но при виде этого ребенка ей еще яснее было, что то чувство, которое она испытывала к нему, было даже не любовь в сравнении с тем, что она чувствовала к Сереже. Все в этой девочке было мило, но все это почему-то не забирало за сердце. На первого ребенка, хотя и от нелюбимого человека, были положены все силы любви, не получавшие удовлетворения; девочка была рождена в самых тяжелых условиях, и на нее не было положено и сотой доли тех забот, которые были положены на первого. Кроме того, в девочке все было еще ожидания, а Сережа был уже почти человек, и любимый человек; в нем уже боролись мысли, чувства; он понимал, он любил, он судил ее, думала она, вспоминая его слова и взгляды. И она навсегда не только физически, но духовно была разъединена с ним, и поправить этого нельзя было.
Она отдала девочку кормилице, отпустила ее и открыла медальон, в котором был портрет Сережи, когда он был почти того же возраста, как и девочка. Она встала и, сняв шляпу, взяла на столике альбом, в котором были фотографические карточки сына в других возрастах. Она хотела сличить карточки и стала вынимать их из альбома. Она вынула их все. Оставалась одна, последняя, лучшая карточка. Он в белой рубашке сидел верхом на стуле, хмурился глазами и улыбался ртом. Это было самое особенное, лучшее его выражение. Маленькими ловкими руками, которые нынче особенно напряженно двигались своими белыми тонкими пальцами, она несколько раз задевала за уголок карточки, но карточка срывалась, и она не могла достать ее. Разрезного ножика не было на столе, и она, вынув карточку, бывшую рядом (это была карточка Вронского, сделанная в Риме, в круглой шляпе и с длинными волосами), ею вытолкнула карточку сына. Да, вот он! - сказала она, взглянув на карточку Вронского, и вдруг вспомнила, кто был причиной ее теперешнего горя. Она ни разу не вспоминала о нем все это утро. Но теперь вдруг, увидав это мужественное, благородное, столь знакомое и милое ей лицо, она почувствовала неожиданный прилив любви к нему.
Да где же он? Как же он оставляет меня одну с моими страданиями? - вдруг с чувством упрека подумала она, забывая, что она сама скрывала от него все, касавшееся сына. Она послала к нему просить его прийти к ней сейчас же; с замиранием сердца, придумывая слова, которыми она скажет ему все, и те выражения его любви, которые утешат ее, она ждала его. Посланный вернулся с ответом, что у него гость, но что он сейчас придет и приказал спросить ее, может ли она принять его с приехавшим в Петербург князем Яшвиным.
Не один придет, а со вчерашнего обеда он не видал меня, - подумала она, - не так придет, чтоб я могла все высказать ему, а придет с Яшвиным . И вдруг ей пришла странная мысль: что, если он разлюбил ее?
И, перебирая события последних дней, ей казалось, что во всем она видела подтверждение этой страшной мысли: и то, что он вчера обедал не дома, и то, что он настоял на том, чтоб они в Петербурге остановились врознь, и то, что даже теперь шел к ней не один, как бы избегая свиданья с глазу на глаз.
Но он должен сказать мне это. Мне нужно знать это. Если я буду знать это, тогда я знаю, что я сделаю , - говорила она себе, не в силах представить себе того положения, в котором она будет, убедившись в его равнодушии. Она думала, что он разлюбил ее, она чувствовала себя близкою к отчаянию, и вследствие этого она почувствовала себя особенно возбужденною. Она позвонила девушку и пошла в уборную. Одеваясь, она занялась больше, чем все эти дни, своим туалетом, как будто он мог, разлюбив ее, опять полюбить за то, что на ней будет то платье и та прическа, которые больше шли к ней.
Она услыхала звонок прежде, чем была готова.
Когда она вышла в гостиную, не он, а Яшвин встретил ее взглядом. Он рассматривал карточки ее сына, которые она забыла на столе, и не торопился взглянуть на нее.
- Мы знакомы, - сказала она, кладя свою маленькую руку в огромную руку конфузившегося (что так странно было при его громадном росте и грубом лице) Яшвина. - Знакомы с прошлого года, на скачках. Дайте, - сказала она, быстрым движением отбирая от Вронского карточки сына, которые он смотрел, и значительно блестящими глазами взглядывая на него. - Нынешний год хороши были скачки? Вместо этих я смотрела скачки на Корсо в Риме. Вы, впрочем, не любите заграничной жизни, - сказала она, ласково улыбаясь. - Я вас знаю и знаю все ваши вкусы, хотя мало встречалась с вами.
- Это мне очень жалко, потому что мои вкусы все больше дурные, - сказал Яшвин, закусывая свой левый ус.
Поговорив несколько времени и заметив, что Вронский взглянул на часы, Яшвин спросил ее, долго ли она пробудет еще в Петербурге, и, разогнув свою огромную фигуру, взялся за кепи.
- Кажется, недолго, - сказала она с замешательством, взглянув на Вронского.
- Так и не увидимся больше? - сказал Яшвин, вставая и обращаясь к Вронскому. - Где ты обедаешь?
- Приезжайте обедать ко мне, - решительно сказала Анна, как бы рассердившись на себя за свое смущение, но краснея, как всегда, когда выказывала пред новым человеком свое положение. - Обед здесь не хорош, но по крайней мене вы увидитесь с ним. Алексей изо всех полковых товарищей никого так не любит, как вас.
- Очень рад, - сказал Яшвин с улыбкой, по которой Вронский видел, что Анна очень понравилась ему.
Яшвин раскланялся и вышел, Вронский остался позади.
- Ты тоже едешь? - сказала она ему.
- Я уже опоздал, - отвечал он. - Иди! Я сейчас догоню тебя, - крикнул он Яшвину.
Она взяла его за руку и, не спуская глаз, смотрела на него, отыскивая в мыслях, что бы сказать, чтоб удержать его.
- Постой, мне кое-что надо сказать, - и, взяв его короткую руку, она прижала ее к своей шее. - Да, ничего, что я позвала его обедать?
- Прекрасно сделала, - сказал он со спокойною улыбкой, открывая свои сплошные зубы и целуя ее руку.
- Алексей, ты не изменился ко мне? - сказала она, обеими руками сжимая его руку. - Алексей, я измучалась здесь. Когда мы уедем?
- Скоро, скоро. Ты не поверишь, как и мне тяжела наша жизнь здесь, - сказал он и потянул свою руку.
- Ну, иди, иди!- с оскорблением сказала она и быстро ушла от него.
XXXII
Когда Вронский вернулся домой, Анны не было еще дома. Вскоре после него, как ему сказали, к ней приехала какая-то дама, и она с нею вместе уехала. То, что она уехала, не сказав куда, то, что ее до сих пор не было, то, что она утром еще ездила куда-то, ничего не сказав ему, - все это, вместе со странно возбужденным выражением ее лица нынче утром и с воспоминанием того враждебного тона, с которым она при Яшвине почти вырвала из его рук карточки сына, заставило его задуматься. Он решил, что необходимо объясниться с ней. И он ждал ее в ее гостиной. Но Анна вернулась не одна, а привезла с собой свою тетку, старую деву, княжну Облонскую. Это была та самая, которая приезжала утром и с которою Анна ездила за покупками. Анна как будто не замечала выражения лица Вронского, озабоченного и вопросительного, и весело рассказывала ему, что она купила нынче утром. Он видел, что в ней происходило что-то особенное: в блестящих глазах,когда они мельком останавливались на нем, было напряженное внимание, и в речи и движениях была та нервная быстрота и грация, которые в первое время их сближения так прельщали его, а теперь тревожили и пугали.
Обед был накрыт на четырех. Все уже собрались, чтобы выйти в маленькую столовую, как приехал Тушкевич с поручением к Анне от княгини Бетси. Княгиня Бетси просила извинить, что она не приехала проститься; она нездорова, но просила Анну приехать к ней между половиной седьмого и девятью часами. Вронский взглянул на Анну при этом определении времени, показывавшем, что были приняты меры, чтоб она никого не встретила; но Анна как будто не заметила этого.
- Очень жалко, что я именно не могу между половиной седьмого и девятью, - сказала она, чуть улыбаясь.
- Княгиня очень будет жалеть.
- И я тоже.
- Вы, верно, едете слушать Патти? - сказал Тушкевич.
- Патти? Вы мне даете мысль. Я поехала бы, если бы можно было достать ложу.
- Я могу достать, - вызвался Тушкевич.
- Я бы очень, очень была вам благодарна, - сказала Анна. - Да не хотите ли с нами обедать?
Вронский пожал чуть заметно плечами. Он решительно не понимал, что делала Анна. Зачем она привезла эту старую княжну, зачем оставляла обедать Тушкевича и, удивительнее всего, зачем посылала его за ложей? Разве возможно было думать, чтобы в ее положении ехать в абонемент Патти, где будет весь ей знакомый свет? Он серьезным взглядом посмотрел на нее, но она ответила ему тем же вызывающим, не то веселым, не то отчаянным взглядом, значение которого он не мог понять. За обедом Анна была наступательно весела: она как будто кокетничала и с Тушкевичем и с Яшвиным. Когда встали от обеда и Тушкевич поехал за ложей, а Яшвин пошел курить, Вронский сошел вместе с ним к себе. Посидев несколько времени, он взбежал наверх. Анна уже была одета в светлое шелковое с бархатом платье, которое она сшила в Париже, с открытою грудью, и с белым дорогим кружевом на голове, обрамлявшим ее лицо и особенно выгодно выставлявшим ее яркую красоту.
- Вы точно поедете в театр? - сказал он, стараясь не смотреть на нее.
- Отчего же вы так испуганно спрашиваете? - вновь оскорбленная тем, что он не смотрел на нее, сказала она. - Отчего же мне не ехать?
Она как будто не понимала значения его слов.
- Разумеется, нет никакой причины, - нахмурившись, сказал он.
- Вот это самое я и говорю, - сказала она, умышленно не понимая иронии его тона и спокойно заворачивая длинную душистую перчатку.
- Анна, ради бога! что с вами? - сказал он, будя ее, точно так же, как говорил ей когда-то ее муж.
- Я не понимаю, о чем вы спрашиваете.
- Вы знаете, что нельзя ехать.
- Отчего? Я поеду не одна. Княжна Варвара поехала одеваться, она поедет со мной.
Он пожал плечами с видом недоумения и отчаяния.
- Но разве вы не знаете... - начал было он.
- Да я не хочу знать! - почти вскрикнула она. - Не хочу. Раскаиваюсь я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, сначала, то было бы то же. Для нас, для меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга. А других нет соображений. Для чего мы живем здесь врозь и не видимся? Почему я не могу ехать. Я тебя люблю, и мне все равно, - сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, - если ты не изменился. Отчего же ты не смотришь на меня?
Он посмотрел на нее. Он видел всю красоту ее лица и наряда, всегда так шедшего к ней. Но теперь именно красота и элегантность ее были то самое, что раздражало его.
- Чувство мое не может измениться, вы знаете, но я прошу не ездить, умоляю вас, - сказал он опять по-французски с нежною мольбой в голосе, но с холодностью во взгляде.
Она не слышала слов, но видела холодность взгляда и с раздражением отвечала:
- А я прошу вас объявить, почему я не должна ехать.
- Потому, что это может причинить вам то... - он замялся.
- Ничего не понимаю. Яшвин n'est pas compromettant, и княжна Варвара ничем не хуже других. А вот и она.
XXXIII
Вронский в первый раз испытывал против Анны чувство досады, почти злобы за ее умышленное непонимание своего положения. Чувство это усиливалось еще тем, что он не мог выразить ей причину своей досады. Если б он сказал ей прямо то, что он думал, то он сказал бы:
В этом наряде, с известной всем княжной появиться в театре - значило не только признать свое положение погибшей женщины, но и бросить вызов свету, то есть навсегда отречься от него .
Он не мог сказать ей это. Но как она может не понимать этого, и что в ней делается? - говорил он себе. Он чувствовал, как в одно и то же время уважение его к ней уменьшалось и увеличивалось сознание ее красоты.
Нахмуренный вернулся он в свой номер и, подсев к Яшвину, вытянувшему свои длинные ноги на стул и пившему коньяк с сельтерской водой, велел себе подать того же.
- Ты говоришь, Могучий Ланковского. Это лошадь хорошая, и я советую тебе купить, - сказал Яшвин, взглянув на мрачное лицо товарища. - У него вислозадина, но ноги и голова - желать лучше нельзя.
- Я думаю, что возьму, - отвечал Вронский.
Разговор о лошадях занимал его, но ни на минуту он не забывал Анны, невольно прислушивался к звукам шагов по коридору и поглядывал на часы на камине.
- Анна Аркадьевна приказала доложить, что они поехали в театр.
Яшвин, опрокинув еще рюмку коньяку в шипящую воду, выпил и встал, застегиваясь.
- Что ж? поедем, - сказал он, чуть улыбаясь под усами и показывая этою улыбкой, что понимает причину мрачности Вронского, но не придает ей значения.
- Я не поеду, - мрачно отвечал Вронский.
- А мне надо, я обещал. Ну, до свиданья. А то приезжай в кресла, Красинского кресло возьми, - прибавил Яшвин, выходя.
- Нет, мне дело есть.
С женою забота, с не-женою еще хуже , - подумал Яшвин, выходя из гостиницы.
Вронский, оставшись один, встал со стула и принялся ходить по комнате.
Да нынче что? Четвертый абонемент... Егор с женою там и мать, вероятно. Это значит - весь Петербург там. Теперь она вошла, сняла шубку и вышла на свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара... - представлял он себе. - Что ж я-то? Или я боюсь, или передал покровительство над ней Тушкевичу? Как ни смотри - глупо, глупо... И зачем она ставит меня в такое положение? - сказал он, махнув рукой.
Этим движением он зацепил столик, на котором стояла сельтерская вода и графин с коньяком, и чуть не столкнул его. Он хотел подхватить, уронил и с досады толкнул ногой стол и позвонил.
- Если ты хочешь служить у меня, - сказал он вошедшему камердинеру, - то помни свое дело. Чтоб этого не было. Ты должен убрать.
Камердинер, чувствуя себя невиноватым, хотел оправдываться, но, взглянув на барина, понял по его лицу, что надо только молчать, и, поспешно извиваясь, опустился на ковер и стал разбирать целые и разбитые рюмки и бутылки.
- Это не твое дело, пошли лакея убирать и приготовь мне фрак.
Вронский вошел в театр в половине девятого. Спектакль был во всем разгаре. Капельдинер-старичок снял шубу с Вронского и, узнав его, назвал ваше сиятельство и предложил не брать нумерка, а просто крикнуть Федора. В светлом коридоре никого не было, кроме капельдинера и двух лакеев с шубами на руках, слушавших у двери. Из-за притворенной двери слышались звук осторожного аккомпанемента стаккато оркестра и одного женского голоса, который отчетливо выговаривал музыкальную фразу. Дверь отворилась, пропуская прошмыгнувшего капельдинера, и фраза, подходившая к концу, ясно поразила слух Вронского. Но дверь тотчас же затворилась, и Вронский не слышал конца фразы и каданса, но понял по грому рукоплесканий из-за двери, что каданс кончился. Когда он вошел в ярко освещенную люстрами и бронзовыми газовыми рожками залу, шум еще продолжался. На сцене певица, блестя обнаженными плечами и бриллиантами, нагибаясь и улыбаясь, собирала с помощью тенора, державшего ее за руку, неловко перелетавшие через рампу букеты и подходила к господину с рядом посередине блестевших помадой волос, тянувшемуся длинными руками через рампу с какою-то вещью, - и вся публика в партере, как и в ложах, суетилась, тянулась вперед, кричала и хлопала. Капельмейстер на своем возвышении помогал в передаче и оправлял свой белый галстук. Вронский вошел в середину партера и, остановившись, стал оглядываться. Нынче менее, чем когда-нибудь, обратил он внимание на знакомую, привычную обстановку, на сцену, на этот шум, на все это знакомое, неинтересное, пестрое стадо зрителей в битком набитом театре.
Те же, как всегда, были по ложам какие-то дамы с какими-то офицерами в задах лож; те же, бог знает кто, разноцветные женщины, и мундиры, и сюртуки; та же грязная толпа в райке, и во всей этой толпе, в ложах и в первых рядах были человек сорок настоящих мужчин и женщин. И на эти оазисы Вронский тотчас обратил внимание и с ними тотчас же вошел в сношение.
Акт кончился, когда он вошел, и потому он, не заходя в ложу брата, прошел до первого ряда и остановился у рампы с Серпуховским, который, согнув колено и постукивая каблуком в рампу и издалека увидав его, подозвал к себе улыбкой.
Вронский еще не видал Анны, он нарочно не смотрел в ее сторону. Но он знал по направлению взглядов, где она. Он незаметно оглядывался, но не искал ее; ожидая худшего, он искал глазами Алексея Александровича. На его счастие, Алексея Александровича нынешний раз не было в театре.
- Как в тебе мало осталось военного! - сказал ему Серпуховской. - Дипломат, артист, вот этакое что-то.
- Да, я как домой вернулся, так надел фрак, - отвечал Вронский, улыбаясь и медленно вынимая бинокль.
- Вот в этом я, признаюсь, тебе завидую. Я когда возвращаюсь из-за границы и надеваю это, - он тронул эксельбанты, - мне жалко свободы.
Серпуховской уже давно махнул рукой на служебную деятельность Вронского, но любил его по-прежнему и теперь был с ним особенно любезен.
- Жалко, ты опоздал к первому акту.
Вронский, слушая одним ухом, переводил бинокль с бенуара на бельэтаж и оглядывал ложи. Подле дамы в тюрбане и плешивого старичка, сердито мигавшего в стекле подвигавшегося бинокля, Вронский вдруг увидал голову Анны, гордую, поразительно красивую и улыбающуюся в рамке кружев. Она была в пятом бенуаре, в двадцати шагах от него. Сидела она спереди и, слегка оборотившись, говорила что-то Яшвину. Постанов ее головы на красивых и широких плечах и сдержанно-возбужденное сияние ее глаз и всего лица напомнили ему ее такою совершенно, какою он увидел ее на бале в Москве. Но он совсем иначе теперь ощущал эту красоту. В чувстве его к ней теперь не было ничего таинственного, и потому красота ее, хотя и сильнее, чем прежде, привлекала его, вместе с тем теперь оскорбляла его. Она не смотрела в его сторону, но Вронский чувствовал, что она уже видела его.
Когда Вронский опять навел в ту сторону бинокль, он заметил, что княжна Варвара особенно красна, неестественно смеется и беспрестанно оглядывается на соседнюю ложу; Анна же, сложив веер и постукивая им по красному бархату, приглядывается куда-то, но не видит и, очевидно, не хочет видеть того, что происходит в соседней ложе. На лице Яшвина было то выражение, которое бывало на нем, когда он проигрывал. Он, насупившись, засовывал все глубже и глубже в рот свой левый ус и косился на ту же соседнюю ложу.
В ложе этой, слева, были Картасовы. Вронский знал их и знал, что Анна с ними была знакома. Картасова, худая, маленькая женщина, стояла в своей ложе и, спиной оборотившись к Анне, надевала накидку, подаваемую ей мужем. Лицо ее было бледно и сердито, и она что-то взволнованно говорила. Картасов, толстый плешивый господин, беспрестанно оглядываясь на Анну, старался успокоить жену. Когда жена вышла, муж долго медлил, отыскивая глазами взгляда Анны и, видимо, желая ей поклониться. Но Анна, очевидно нарочно не замечая его, оборотившись назад, что-то говорила нагнувшемуся к ней стриженою головой Яшвину. Картасов вышел, не поклонившись, и ложа осталась пустою.
Вронский не понял того, что именно произошло между Картасовыми и Анной, но он понял, что произошло что-то унизительное для Анны. Он понял это и по тому, что видел, и более всего по лицу Анны, которая, он знал, собрала свои последние силы, чтобы выдерживать взятую на себя роль. И эта роль внешнего спокойствия вполне удавалась ей. Кто не знал ее и ее круга, не слыхал всех выражений соболезнования, негодования и удивления женщин, что она позволила себе показаться в свете и показаться так заметно в своем кружевном уборе и со своей красотой, те любовались спокойствием и красотой этой женщины и не подозревали, что она испытывала чувства человека, выставляемого у позорного столба.
Зная, что что-то случилось, но не зная, что именно, Вронский испытывал мучительную тревогу и, надеясь узнать что-нибудь, пошел в ложу брата. Нарочно выбрав противоположный от ложи Анны пролет партера, он, выходя, столкнулся с бывшим полковым командиром своим, говорившим с двумя знакомыми. Вронский слышал, как было произнесено имя Карениных, и заметил, как поспешил полковой командир громко назвать Вронского, значительно взглянув на говоривших.
- А, Вронский! Когда же в полк? Мы тебя не можем отпустить без пира. Ты самый коренной наш, - сказал полковой командир.
- Не успею, очень жалко, до другого раза, - сказал Вронский и побежал вверх по лестнице в ложу брата.
Старая графиня, мать Вронского, со своими стальными букольками, была в ложе брата. Варя с княжной Сорокиной встретились ему в коридоре бельэтажа.
Проводив княжну Сорокину до матери, Варя подала руку деверю и тотчас же начала говорить с ним о том, что интересовало его. Она была взволнована так, как он редко видал ее.
- Я нахожу, что это низко и гадко, и madame Картасова не имела никакого права. Madame Каренина... - начала она.
- Да что? Я не знаю.
- Как, ты не слышал?
- Ты понимаешь, что я последний об этом услышу.
- Есть ли злее существо, как эта Картасова?
- Да что она сделала?
- Мне муж рассказал... Она оскорбила Каренину. Муж ее через ложу стал говорить с ней, а Картасова сделала ему сцену. Она, говорят, громко сказала что-то оскорбительное и вышла.
- Граф, ваша maman зовет вас, - сказала княжна Сорокина, выглядывая из двери ложи.
- А я тебя все жду, - сказала ему мать, насмешливо улыбаясь. - Тебя совсем не видно.
Сын видел, что она не могла удержать улыбку радости.
- Здравствуйте, maman. Я шел к вам, - сказал он холодно.
- Что же ты не идешь faire la cour a madame Karenine? - прибавила она, когда княжна Сорокина отошла. - Elle fait sensation. On oublie la Pattie pour elle.
- Maman, я вас просил не говорить мне про это, - отвечал он, хмурясь.
- Я говорю то, что говорят все.
Вронский ничего не ответил и, сказав несколько слов княжне Сорокиной, вышел. В дверях он встретил брата.
- А, Алексей! - сказал брат. - Какая гадость! Дура, больше ничего... Я сейчас хотел к ней идти.. Пойдем вместе.
Вронский не слушал его. Он быстрыми шагами пошел вниз: он чувствовал, что ему надо что-то сделать, но не знал что. Досада на нее за то, что она ставила себя и его в такое фальшивое положение, вместе с жалостью к ней за ее страдания волновали его. Он сошел вниз в партер и направился прямо к бенуару Анны.
У бенуара стоял Стремов и разговаривал с нею:
- Теноров нет больше. Le moule en est brise.
Вронский поклонился ей и остановился, здороваясь со Стремовым.
- Вы, кажется, поздно приехали и не слыхали лучшей арии, - сказала Анна Вронскому, насмешливо, как ему показалось, взглянув на него.
- Я плохой ценитель, - сказал он, строго глядя на нее.
- Как князь Яшвин, - сказала она улыбаясь, - который находит, что Патти поет слишком громко.
- Благодарю вас, - сказала она, взяв в маленькую руку в длинной перчатке поднятую Вронским афишу, и вдруг в это мгновение красивое лицо ее вздрогнуло. Она встала и пошла в глубь ложи.
Заметив, что на следующий акт ложа ее осталась пустою, Вронский, возбуждая шиканье затихшего при звуках каватины театра, вышел из партера и поехал домой.
Анна уже была дома. Когда Вронский вошел к ней, она была одна в том самом наряде, в котором она была в театре. Она сидела на первом у стены кресле и смотрела пред собой. Она взглянула на него и тотчас же приняла прежнее положение.
- Анна, - сказал он.
- Ты, ты виноват во всем! - вскрикнула она со слезами отчаяния и злости в голосе, вставая.
- Я просил, я умолял тебя не ездить, я знал, что тебе будет неприятно...
- Неприятно!- вскрикнула она. - Ужасно! Сколько бы я ни жила, я не забуду этого. Она сказала, что позорно сидеть рядом со мной.
- Слова глупой женщины, - сказал он, - но для чего рисковать, вызывать...
- Я ненавижу твое спокойствие. Ты не должен был доводить меня до этого. Если бы ты любил меня....
- Анна! К чему тут вопрос о моей любви...
- Да, если бы ты любил меня, как я, если бы ты мучался, как я... - сказала она, с выражением испуга взглядывая на него.
Ему жалко было ее и все-таки досадно. Он уверял ее в своей любви, потому что видел, что только одно это может теперь успокоить ее, и не упрекал ее словами, но в душе своей он упрекал ее.
И те уверения в любви, которые ему казались так пошлы, что ему совестно было выговаривать их, она впивала в себя и понемногу успокоивалась. На другой день после этого, совершенно примиренные, они уехали в деревню.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Дарья Александровна проводила лето с детьми в Покровском, у сестры своей Кити Левиной. В ее именье дом совсем развалился, и Левин с женой уговорили ее провести лето у них. Степан Аркадьич очень одобрил это устройство. Он говорил, что очень сожалеет, что служба мешает ему провести с семейством лето в деревне, что для него было бы высшим счастием, и, оставаясь в Москве, приезжал изредка в деревню на день и два. Кроме Облонских со всеми детьми и гувернанткой, в это лето гостила у Левиных еще старая княгиня, считавшая своим долгом следить за неопытною дочерью, находившеюся в таком положении . Кроме того, Варенька, заграничная приятельница Кити, исполнила свое обещание приехать к ней, когда Кити будет замужем, и гостила у своего друга. Все это были родные и друзья жены Левина. И хотя он всех их любил, ему немного жалко было своего левинского мира и порядка, который был заглушаем этим наплывом щербацкого элемента , как он говорил себе. Из его родных гостил в это лето у них один Сергей Иванович, но и тот был не левинского, а кознышевского склада человек, так что левинский дух совершенно уничтожался.
В левинском давно пустынном доме теперь было так много народа, что почти все комнаты были заняты, и почти каждый день старой княгине приходилось, садясь за стол, пересчитывать всех и отсаживать тринадцатого внука или внучку за особенный столик. И для Кити, старательно занимавшейся хозяйством, было немало хлопот о приобретении кур, индюшек, уток, которых при летних аппетитах гостей и детей выходило очень много.
Все семейство сидело за обедом. Дети Долли с гувернанткой и Васенькой делали планы о том, куда идти за грибами. Сергей Иванович, пользовавшийся между всеми гостями уважением к его уму и учености, доходившим почти до поклонения, удивил всех, вмешавшись в разговор о грибах.
- И меня возьмите с собой. Я очень люблю ходить за грибами, - сказал он, глядя на Вареньку, - я нахожу, что это очень хорошее занятие.
- Что ж, мы очень рады, - покраснев, отвечала Варенька. Кити значительно переглянулась с Долли. Предложение ученого и умного Сергея Ивановича идти за грибами с Васенькой подтверждало некоторые предположения Кити, в последнее время очень ее занимавшие. Она поспешила заговорить с матерью, чтобы взгляд ее не был замечен. После обеда Сергей Иванович сел со своею чашкой кофе у окна в гостиной, продолжая начатый разговор с братом и поглядывая на дверь, из которой должны были выйти дети, собиравшиеся за грибами. Левин присел на окне возле брата.
Кити стояла возле мужа, очевидно дожидаясь конца неинтересовавшего разговора, чтобы сказать ему что-то.
- Ты во многом переменился с тех пор, как женился, и к лучшему, - сказал Сергей Иванович, улыбаясь Кити и, очевидно, мало интересуясь начатым разговором, - но остался верен своей страсти защищать самые парадоксальные темы.
- Катя, тебе не хорошо стоять, - сказал ей муж, подвигая ей стул и значительно глядя на нее.
- Ну, да, впрочем, и некогда, - прибавил Сергей Иванович, увидав выбегавших детей.
Впереди всех боком, галопом, в своих натянутых чулках, махая корзинкой и шляпой Сергея Ивановича, прямо на него бежала Таня.
Смело подбежав к Сергею Ивановичу и блестя глазами, столь похожими на прекрасные глаза отца, она подала Сергею Ивановичу его шляпу и сделала вид, что хочет надеть на него, робкою и нежною улыбкой смягчая свою вольность.
- Варенька ждет, - сказала она, осторожно надевая на него шляпу, по улыбке Сергея Ивановича увидав, что это было можно.
Варенька стояла в дверях, переодетая в желтое ситцевое платье, с повязанным на голове белым платком.
- Иду, иду, Варвара Андреевна, - сказал Сергей Иванович, допивая из чашки кофей и разбирая по карманам платок и сигарочницу.
- А что за прелесть моя Варенька! А? - сказала Кити мужу, как только Сергей Иванович встал. Она сказала это так, что Сергей Иванович мог слышать ее, чего одна, очевидно, хотела. - И как она красива, благородно красива! Варенька! - прокричала Кити, - вы будете в мельничном лесу? Мы приедем к вам.
- Ты решительно забываешь свое положение, Кити, - проговорила старая княгиня, поспешно выходя из двери. - Тебе нельзя так кричать.
Варенька, услыхав голос Кити и выговор ее матери, быстро, легкими шагами подошла к Киши. Быстрота движений, краска, покрывавшая оживленное лицо, - все показывало, что в ней происходило что-то необыкновенное. Кити знала, что' было это необыкновенное, и внимательно следила за ней. Она теперь позвала Вареньку только затем, чтобы мысленно благословить ее на то важное событие, которое, по мысли Кити, должно было совершиться нынче после обеда в лесу.
- Варенька, я очень счастлива буду, если случится одна вещь, - шепотом сказала она, целуя ее.
- А вы с нами пойдете? - смутившись, сказала Варенька Левину, делая вид, что не слыхала того, что ей было сказано.
- Я пойду, но только до гумна, и там останусь.
- Ну что тебе за охота? - сказала Кити.
- Нужно новые фуры взглянуть и учесть, - сказал Левин. - А ты где будешь?
- На террасе.
II
На террасе собралось все женское общество. Они и вообще любили сидеть там после обеда, но нынче там было еще и дело. Кроме шитья распашонок и вязанья свивальников, которым все были заняты, нынче там варилось варенье по новой для Агафьи Михайловны методе, без прибавления воды. Кити вводила эту новую методу, употреблявшуюся у них дома. Агафья Михайловна, которой прежде было поручено это дело, считая, что то, что делалось в доме Левиных, не могло быть дурно, все-таки налила воды в клубнику и землянику, утверждая, что это невозможно иначе; она была уличена в этом, и теперь варилась малина при всех, и Агафья Михайловна должна была быть приведена к убеждению, что и без воды варенье выйдет хорошо.
Агафья Михайловна с разгоряченным и огорченным лицом, спутанными волосами и обнаженными по локоть худыми руками кругообразно покачивала тазик над жаровней и мрачно смотрела на малину, от всей души желая, чтоб она застыла и не проварилась. Княгиня, чувствуя, что на нее, как на главную советницу по варке малины, должен быть направлен гнев Агафьи Михайловны, старалась сделать вид, что она занята другим и не интересуется малиной, говорила о постороннем, но искоса поглядывала на жаровню.
- Я на дешевом товаре всегда платья девушкам покупаю сама, - говорила княгиня, продолжая начатый разговор... - Не снять ли теперь пенок, голубушка? - прибавила она, обращаясь к Агафье Михайловне. - Совсем тебе не нужно это делать самой, и жарко, - остановила она Кити.
- Я сделаю, - сказала Долли и, встав, осторожно стала водить ложкой по пенящемуся сахару, изредка, чтоб отлепить от ложки приставшее к ней, постукивая ею по тарелке, покрытой уже разноцветными, желто-розовыми, с подтекающим кровяным сиропом, пенками. Как они будут это лизать с чаем! - думала она о своих детях, вспоминая, как она сама, бывши ребенком, удивлялась, что большие не едят самого лучшего - пенок.
- Стива говорит, что гораздо лучше давать деньги, - продолжала между тем Долли начатый занимательный разговор о том, как лучше дарить людей, - но...
- Как можно деньги! - в один голос заговорили княгиня и Кити. - Они ценят это.
- Ну, я, например, в прошлом году купила нашей Матрене Семеновне не поплин, а вроде этого, - сказала княгиня.
- Я помню, она в ваши именины в нем была.
- Премиленький узор; так просто и благородно. Я сама хотела себе сделать, если б у ней не было. Вроде как у Вареньки. Так мило и дешево.
- Ну, теперь, кажется, готово, - сказала Долли, спуская сироп с ложки.
- Когда крендельками, тогда готово. Еще поварите, Агафья Михайловна.
- Эти мухи! - сердито сказала Агафья Михайловна. - Все то же будет, - прибавила она.
- Ах, как он мил, не пугайте его! - неожиданно сказала Кити, глядя на воробья, который сел на перила и, перевернув стерженек малины, стал клевать его.
- Да, но ты бы подальше от жаровни, - сказала мать.
- A propos de Варенька, - сказала Кити по-французски, как они и все время говорили, чтоб Агафья Михайловна не понимала их. - Вы знаете, maman, что я нынче почему-то жду решения. Вы понимаете какое. Как бы хорошо было!
- Однако какова мастерица сваха! - сказала Долли. - Как она осторожно и ловко сводит их...
- Нет, скажите, maman, что вы думаете?
- Да что же думать? Он (он разумелся Сергей Иванович) мог всегда сделать первую партию в России; теперь он уж не так молод, но все-таки, я знаю, за него и теперь пошли бы многие... Она очень добрая, но он мог бы...
- Нет, вы поймите, мама, почему для него и для нее лучше нельзя придумать. Первое - она прелесть! - сказала Кити, загнув один палец.
- Она очень нравится ему, это верно, - подтвердила Долли.
- Потом он такое занимает положение в свете, что ему ни состояние, ни положение в свете его жены совершенно не нужны. Ему нужно одно - хорошую, милую жену, спокойную.
- Да, уж с ней можно быть спокойным, - подтвердила Долли.
- Третье, чтоб она его любила. И это есть... То есть это так бы хорошо было!.. Жду, что вот они явятся из леса; и все решится. Я сейчас увижу по глазам. Я бы так рада была! Как ты думаешь, Долли?
- Да ты не волнуйся. Тебе совсем не нужно волноваться, - сказала мать.
- Да я не волнуюсь, мама. Мне кажется, что он нынче сделает предложение.
- Ах, это так странно, как и когда мужчина делает предложение... Есть какая-то преграда, и вдруг она прорвется, - сказала Долли, задумчиво улыбаясь и вспоминая свое прошедшее со Степаном Аркадьичем.
- Мама, как вам папа сделал предложение? - вдруг спросила Кити.
- Ничего необыкновенного не было, очень просто, - отвечала княгиня, но лицо ее все просияло от этого воспоминания.
- Нет, но как? Вы все-таки его любили, прежде чем вам позволили говорить?
Кити испытывала особенную прелесть в том, что она с матерью теперь могла говорить, как с равною, об этих самых главных вопросах в жизни женщины.
- Разумеется, любила; он ездил к нам в деревню.
- Но как решилось? Мама?
- Ты думаешь, верно, что вы что-нибудь новое выдумали? Все одно и то же: решилось глазами, улыбками...
- Как вы это хорошо сказали, мама! Именно глазами и улыбками, - подтвердила Долли.
- Но какие слова он говорил?
- Какие тебе Костя говорил?
- Он писал мелом. Это было удивительно... Как это мне давно кажется! - сказала она.
И три женщины задумались об одном и том же. Кити первая прервала молчание. Ей вспомнилась вся эта последняя пред ее замужеством зима и ее увлечение Вронским.
- Одно... это прежняя пассия Вареньки, - сказала она, по естественной связи мысли вспомнив об этом. - Я хотела сказать как-нибудь Сергею Ивановичу, приготовить его. Они, все мужчины, - прибавила она, - ужасно ревнивы к нашему прошедшему.
- Не все, - сказала Долли. - Ты это судишь по своему мужу. Он до сих пор мучается воспоминанием о Вронском. Да? Правда ведь?
- Правда, - задумчиво улыбаясь глазами, отвечала Кити.
- Только я не знаю, - вступилась княгиня-мать за свое материнское наблюдение за дочерью, - какое же твое прошедшее могло его беспокоить? Что Вронский ухаживал за тобой? Это бывает с каждою девушкой.
- Ну, да не про это мы говорим, - покраснев, сказала Кити.
- Нет, позволь, - продолжала мать, - и потом ты сама мне не хотела позволить переговорить с Вронским. Помнишь?
- Ах, мама! - с выражением страдания сказала Кити.
- Теперь вас не удержишь... Отношения твои и не могли зайти дальше, чем должно; я бы сама вызвала его. Впрочем, тебе, моя душа, не годится волноваться. Пожалуйста, помни это и успокойся.
- Я совершенно спокойна, maman.
- Как счастливо вышло тогда для Кити, что приехала Анна, - сказала Долли, - и как несчастливо для нее. Вот именно наоборот, - прибавила она, пораженная своею мыслью. - Тогда Анна так была счастлива, а Кити себя считала несчастливой. Как совсем наоборот! Я часто о ней думаю.
- Есть о ком думать! Гадкая, отвратительная женщина, без сердца, - сказала мать, не могшая забыть, что Кити вышла не за Вронского, а за Левина.
- Что за охота про это говорить, - с досадой сказала Кити, - я об этом не думаю и не хочу думать... И не хочу думать, - повторила она, прислушиваясь к знакомым шагам мужа по лестнице террасы.
- О чем это: и не хочу думать? - спросил Левин, входя на террасу.
Но никто не ответил ему, и он не повторил вопроса.
- Мне жалко, что я расстроил ваше женское царство, - сказал он, недовольно оглянув всех и поняв, что говорили о чем-то таком, чего бы не стали говорить при нем.
На секунду он почувствовал, что разделяет чувство Агафьи Михайловны, недовольство на то, что варят малину без воды, и вообще на чуждое щербацкое влияние. Он улыбнулся, однако, и подошел к Кити.
- Ну, что? - спросил он ее, с тем самым выражением глядя на нее, с которым теперь все обращались к ней.
- Ничего, прекрасно, - улыбаясь, сказала Кити, - а у тебя как?
- Да втрое больше везут, чем телега. Так ехать за детьми? Я велел закладывать.
- Что ж, ты хочешь Кити на линейке везти? - с упреком сказала мать.
- Да ведь шагом, княгиня.
Левин никогда не называл княгиню maman, как это делают зятья, и это было неприятно княгине. Но Левин, несмотря на то, что он очень любил и уважал княгиню, не мог, не осквернив чувства к своей умершей матери, называть ее так.
- Пойдемте с нами, maman, - сказала Кити.
- Не хочу я смотреть на эти безрассудства.
- Ну, я пешком пойду. Ведь мне здорово. - Кити встала, подошла к мужу и взяла его за руку.
- Здорово, но все в меру, - сказала княгиня.
- Ну что, Агафья Михайловна, готово варенье? - сказал Левин, улыбаясь Агафье Михайловне и желая развеселить ее. - Хорошо по-новому?
- Должно быть, хорошо. По-нашему, переварено.
- Оно и лучше, Агафья Михайловна, не прокиснет, а то у нас лед теперь уж растаял, а беречь негде, - сказала Кити, тотчас же поняв намерение мужа и c тем же чувством обращаясь к старухе. - Зато ваше соленье такое, что мама говорит, нигде такого не едала, - прибавила она, улыбаясь и поправляя на ней косынку.
Агафья Михайловна посмотрела на Кити сердито.
- Вы меня не утешайте, барыня. Я вот посмотрю на вас с ним, мне и весело, - сказала она, и это грубое выражение с ним , а не с ними тронуло Кити.
- Поедемте с нами за грибами, вы нам места покажете. - Агафья Михайловна улыбнулась, покачала половой, как бы говоря; И рада бы посердиться на вас, да нельзя .
- Сделайте, пожалуйста, по моему совету, - сказала старая княгиня, - сверх варенья положите бумажку и ромом намочите: и безо льда никогда плесени не будет.
III
Кити была в особенности рада случаю побыть с глазу на глаз с мужем, потому что она заметила, как тень огорчения пробежала на его так живо все отражающем лице в ту минуту, как он вошел на террасу и спросил, о чем говорили, и ему не ответили.
Когда они пошли пешком вперед других и вышли из виду дома на накатанную, пыльную и усыпанную ржаными колосьями и зернами дорогу, она крепче оперлась на его руку и прижала ее к себе. Он уже забыл о минутном неприятном впечатлении и наедине с нею испытывал теперь, когда мысль о ее беременности ни на минуту не покидала его, то, еще новое для него и радостное, совершенно чистое от чувственности наслаждение близости к любимой женщине. Говорить было нечего, но ему хотелось слышать звук ее голоса, так же как и взгляд, изменившегося теперь при беременности. В голосе, как и во взгляде, была мягкость и серьезность, подобная той, которая бывает у людей, постоянно сосредоточенных над одним любимым делом.
- Так ты не устанешь? Упирайся больше, - сказал он.
- Нет, я так рада случаю побыть с тобою наедине, и признаюсь, как ни хорошо мне с ними, жалко наших зимних вечеров вдвоем.
- То было хорошо, а это еще лучше. Оба лучше, - сказал он, прижимая ее руку.
- Ты знаешь, про что мы говорили, когда ты вошел?
- Про варенье?
- Да, и про варенье; но потом о том, как делают предложение.
- А! - сказал Левин, более слушая звук ее голоса, чем слова, которые она говорила, все время думая о дороге, которая шла теперь лесом, и обходя те места, где бы она могла неверно ступить.
- И о Сергее Иваныче и Вареньке? Ты заметил?.. Я очень желаю этого, - продолжала она. - Как ты об этом думаешь? - И она заглянула ему в лицо.
- Не знаю, что думать, - улыбаясь, отвечал Левин. - Сергей в этом отношении очень странен для меня. Я ведь рассказывал...
- Да, что он был влюблен в эту девушку, которая умерла...
- Это было, когда я был ребенком; я знаю это по преданиям. Я помню его тогда. Он был удивительно мил. Но с тех пор я наблюдаю его с женщинами: он любезен, некоторые ему нравятся, но чувствуешь, что они для него просто люди, а не женщины.
- Да, но теперь с Варенькой... Кажется, что-то есть...
- Может быть, и есть... Но его надо знать... Он особенный, удивительный человек. Он живет одною духовною жизнью. Он слишком чистый и высокой души человек.
- Как? Разве это унизит его?
- Нет, но он так привык жить одною духовною жизнью, что не может примириться с действительностью, а Варенька все-таки действительность.
Левин уже привык теперь смело говорить свою мысль, не давая себе труда облекать ее в точные слова; он знал, что жена в такие любовные минуты, как теперь, поймет, что он хочет сказать, с намека, и она поняла его.
- Да, но в ней нет этой действительности, как во мне; я понимаю, что он меня никогда бы не полюбил. Она вся духовная...
- Ну нет, он тебя так любит, и мне это всегда так приятно, что мои тебя любят...
- Да, он ко мне добр, но...
- Но не так, как с Николенькой покойным... вы полюбили друг друга, - докончил Левин. - Отчего не говорить? - прибавил он. - Я иногда упрекаю себя: кончится тем, что забудешь. Ах, какой был ужасный и прелестный человек... Да, так о чем же мы говорили? - помолчав, сказал Левин.
- Ты думаешь, что он не может влюбиться, - переводя на свой язык, сказала Кити.
- Не то что не может влюбиться, - улыбаясь, сказал Левин, - но у него нет той слабости, которая нужна... Я всегда завидовал ему, и теперь даже, когда я так счастлив, все-таки завидую.
- Завидуешь, что он не может влюбиться?
- Я завидую тому, что он лучше меня, - улыбаясь, сказал Левин. - Он живет не для себя. У него вся жизнь подчинена долгу. И потому он может быть спокоен и доволен.
- А ты? - с насмешливою, любовною улыбкой сказала Кити.
Она никак не могла бы выразить тот ход мыслей, который заставлял ее улыбаться; но последний вывод был тот, что муж ее, восхищающийся братом и унижающий себя пред ним, был неискренен. Кити знала, что эта неискренность его происходила от любви к брату, от чувства совестливости за то, что он слишком счастлив, и в особенности от не оставляющего его желания быть лучше, - она любила это в нем и потому улыбалась.
- А ты? Чем же ты недоволен? - спросила она с тою же улыбкой.
Ее недоверие к его недовольству собой радовало его, и он бессознательно вызывал ее на то, чтоб она высказала причины своего недоверия.
- Я счастлив, но недоволен собой... - сказал он.
- Так как же ты можешь быть недоволен, если ты счастлив?
- То есть как тебе сказать?.. Я по душе ничего не желаю, кроме того, чтобы вот ты не споткнулась. Ах, да ведь нельзя же так прыгать!- прервал он свой разговор упреком за то, что она сделала слишком быстрое движение, переступая через лежавший на тропинке сук. - Но когда я рассуждаю о себе и сравниваю себя с другими, особенно с братом, я чувствую, что я плох.
- Да чем же? - с тою же улыбкой продолжала Кити. - Разве ты тоже не делаешь для других? И твои хутора, и твое хозяйство, и твоя книга?..
- Нет, я чувствую и особенно теперь: ты виновата, - сказал он, прижав ее руку, - что это не то. Я делаю это так, слегка. Если б я мог любить все это дело, как я люблю тебя... а то я последнее время делаю, как заданный урок.
- Ну, что ты скажешь про папа? - спросила Кити. - Что же, и он плох, потому что ничего не делал для общего дела?
- Он? - нет. Но надо иметь ту простоту, ясность, доброту, как твой отец, а у меня есть ли это? Я не делаю и мучаюсь. Все это ты наделала. Когда тебя не было и не было еще этого , - сказал он со взглядом на ее живот, который она поняла, - я все свои силы клал на дело; а теперь не могу, и мне совестно; я делаю именно как заданный урок, я притворяюсь...
- Ну, а захотел бы ты сейчас променяться с Сергей Иванычем? - сказала Кити. - Захотел бы ты делать это общее дело и любить этот заданный урок, как он, и только?
- Разумеется, нет, - сказал Левин. - Впрочем, я так счастлив, что ничего не понимаю. А ты уж думаешь, что он нынче сделает предложение? - прибавил он, помолчав.
- И думаю, и нет. Только мне ужасно хочется. Вот постой. - Она нагнулась и сорвала на краю дороги дикую ромашку. - Ну, считай: сделает, не сделает предложение, - сказала она, подавая ему цветок.
- Сделает, не сделает, - говорил Левин, обрывая белые узкие продороженные лепестки.
- Нет, нет! - схватив его за руку, остановила его Кити, с волнением следившая за его пальцами. - Ты два оторвал.
- Ну, зато вот этот маленький не в счет, - сказал Левин, срывая коротенький недоросший лепесток. - Вот и линейка догнала нас.
- Не устала ли ты, Кити? - прокричала княгиня.
- Нисколько.
- А то садись, если лошади смирны, и шагом.
Но не стоило садиться. Было уже близко, и все пошли пешком.
IV
Варенька в своем белом платке на черных волосах, окруженная детьми, добродушно и весело занятая ими и, очевидно, взволнованная возможностью объяснения с нравящимся ей мужчиной, была очень привлекательна. Сергей Иванович ходил рядом с ней и не переставая любовался ею. Глядя на нее, он вспоминал все те милые речи, которые он слышал от нее, все, что знал про нее хорошего, и все более и более сознавал, что чувство, которое он испытывает к ней, есть что-то особенное, испытанное им давно-давно и один только раз, в первой молодости. Чувство радости от близости к ней, все усиливаясь, дошло до того, что, подавая ей в ее корзинку найденный им огромный на тонком корне с завернувшимися краями березовый гриб, он взглянул ей в глаза и, заметив краску радостного и испуганного волнения, покрывшую ее лицо, сам смутился и улыбнулся ей молча такою улыбкой, которая слишком много говорила.
Если так, - сказал он себе, - я должен обдумать и решить, а не отдаваться, как мальчик, увлечению минуты .
- Пойду теперь независимо от всех собирать грибы, а то мои приобретения незаметны, - сказал он и пошел один с опушки леса, где они ходили по шелковистой низкой траве между редкими старыми березами, в середину леса, где между белыми березовыми стволами серели стволы осины и темнели кусты орешника. Отойдя шагов сорок и зайдя за куст бересклета в полном цвету с его розово-красными сережками, Сергей Иванович, зная, что его не видят, остановился. Вокруг него было совершенно тихо. Только вверху берез, под которыми он стоял, как рой пчел, неумолкаемо шумели мухи, и изредка доносились голоса детей. Вдруг недалеко с края леса прозвучал контральтовый голос Вареньки, звавший Гришу, и радостная улыбка выступила на лицо Сергей Ивановича. Сознав эту улыбку, Сергей Иванович покачал неодобрительно головой на свое состояние и, достав сигару, стал закуривать. Он долго не мог зажечь спичку о ствол березы. Нежная пленка белой коры облепляла фосфор, и огонь тух. Наконец одна из спичек загорелась, и пахучий дым сигары колеблющеюся широкою скатертью определенно потянулся вперед и вверх над кустом под спускавшиеся ветки березы. Следя глазами за полосой дыма, Сергей Иванович пошел тихим шагом, обдумывая свое состояние.
Отчего же и нет? - думал он. - Если б это была вспышка или страсть, если б я испытывал только это влечение - это взаимное влечение (я могу сказать
взаимное ), но чувствовал бы, что оно идет вразрез со всем складом моей жизни, если б я чувствовал, что, отдавшись этому влечению, я изменяю своему призванию и долгу... но этого нет. Одно, что я могу сказать против, это то, что, потеряв Marie, я говорил себе, что останусь верен ее памяти. Одно это я могу сказать против своего чувства... Это важно , - говорил себе Сергей Иванович, чувствуя вместе с тем, что это соображение для него лично не могло иметь никакой важности, а разве только портило в глазах других людей его поэтическую роль.
Но, кроме этого, сколько бы я ни искал, я ничего не найду, что бы сказать против моего чувства. Если бы я выбирал одним разумом, я ничего не мог бы найти лучше .
Сколько он ни вспоминал женщин и девушек, которых он знал, он не мог вспомнить девушки, которая бы до такой степени соединяла все, именно все качества, которые он, холодно рассуждая, желал видеть в своей жене. Она имела всю прелесть и свежесть молодости, но не была ребенком, и если любила его, то любила сознательно, как должна любить женщина: это было одно. Другое: она была не только далека от светскости, но, очевидно, имела отвращение к свету, а вместе с тем знала свет и имела все те приемы женщины хорошего общества, без которых для Сергея Ивановича была немыслима подруга жизни. Третье: она была религиозна, и не как ребенок безотчетно религиозна и добра, какою была, например, Кити; но жизнь ее была основана на религиозных убеждениях. Даже до мелочей Сергей Иванович находил в ней все то, чего он желал от жены: она была бедна и одинока, так что она не приведет с собой кучу родных и их влияние в дом мужа, как это он видел на Кити, а будет всем обязана мужу, чего он тоже всегда желал для своей будущей семейной жизни. И эта девушка, соединявшая в себе все эти качества, любила его. Он был скромен, но не мог не видеть этого. И он любил ее. Одно соображение против - были его года. Но его порода долговечна, у него не было ни одного седого волоса, ему никто не давал сорока лет, и он помнил, что Варенька говорила, что только в России люди в пятьдесят лет считают себя стариками, а что во Франции пятидесятилетний человек считает себя dans la force de l'age, а сорокалетний - un jeune homme. Но что значил счет годов, когда он чувствовал себя молодым душой, каким он был двадцать лет тому назад? Разве не молодость было то чувство, которое он испытывал теперь, когда, выйдя с другой стороны опять на край леса, он увидел на ярком свете косых лучей солнца грациозную фигуру Вареньки, в желтом платье и с корзинкой, шедшей легким шагом мимо ствола старой березы, и когда это впечатление вида Вареньки слилось в одно с поразившим его своею красотой видом облитого косыми лучами желтеющего овсяного поля и за полем далекого старого леса, испещренного желтизною, тающего в синей дали? Сердце его радостно сжалось. Чувство умиления охватило его. Он почувствовал, что решился. Варенька, только что присевшая, чтобы поднять гриб, гибким движением поднялась и оглянулась. Бросив сигару, Сергей Иванович решительными шагами направился к ней.
V
Варвара Андреевна, когда я был еще очень молод, я составил себе идеал женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив назвать своею женой. Я прожил длинную жизнь и теперь в первый раз встретил в вас то, чего искал. Я люблю вас и предлагаю вам руку .
Сергей Иванович говорил себе это в то время, как он был уже в десяти шагах от Вареньки. Опустившись на колени и защищая руками гриб от Гриши, она звала маленькую Машу.
- Сюда, сюда! Маленькие! Много!- своим милым грудным голосом говорила она.
Увидав подходившего Сергея Ивановича, она не поднялась и не переменила положения; но все говорило ему, что она чувствует его приближение и радуется ему.
- Что, вы нашли что-нибудь? - спросила она, из-за белого платка поворачивая к нему свое красивое, тихо улыбающееся лицо.
- Ни одного, - сказал Сергей Иванович. - А вы?
Она не отвечала ему, занятая детьми, которые окружали ее.
- Еще этот, подле ветки, - указала она маленькой Маше маленькую сыроежку, перерезанную попере своей упругой розовой шляпки сухою травинкой, из-под которой она выдиралась. Она встала, когда Маша, разломив на две белые половинки, подняла сыроежку. - Это мне детство напоминает, - прибавила она, отходя от детей рядом с Сергеем Ивановичем.
Они прошли молча несколько шагов. Варенька видела, что он хотел говорить; она догадывалась о чем и замирала от волнения радости и страха. Они отошли так далеко, что никто уже не мог бы слышать их, но он все еще не начинал говорить. Вареньке лучше было молчать. После молчания можно было легче сказать то, что они хотели сказать, чем после слов о грибах; но против своей воли, как будто нечаянно, Варенька сказала:
- Так вы ничего не нашли? Впрочем, в середине леса всегда меньше.
Сергей Иванович вздохнул и ничего не отвечал. Ему было досадно, что она заговорила о грибах. Он хотел воротить ее к первым словам, которые она сказала о своем детстве; но, как бы против воли своей, помолчав несколько времени, сделал замечание на ее последние слова.
- Я слышал только, что белые бывают преимущественно на краю, хотя я и не умею отличить белого.
Прошло еще несколько минут, они отошли еще дальше от детей и были совершенно одни. Сердце Вареньки билось так, что она слышала удары его и чувствовала, что краснеет, бледнеет и опять краснеет. Быть женой такого человека, как Кознышев, после своего положения у госпожи Шталь представлялось ей верхом счастья. Кроме того, она почти была уверена, что она влюблена в него. И сейчас это должно было решиться. Ей страшно было. Страшно было и то, что он скажет, и то, что он не скажет.
Теперь или никогда надо было объясниться; это чувствовал и Сергей Иванович. Все, во взгляде, в румянце, в опущенных глазах Вареньки, показывало болезненное ожидание. Сергей Иванович видел это и жалел ее. Он чувствовал даже то, что ничего не сказать теперь значило оскорбить ее. Он быстро в уме своем повторял себе все доводы в пользу своего решения. Он повторял себе и слова, которыми он хотел выразить свое предложение; но вместо этих слов, по какому-то неожиданно пришедшему ему соображению, он вдруг спросил:
- Какая же разница между белым и березовым?
Губы Вареньки дрожали от волнения, когда она ответила:
- В шляпке почти нет разницы, но в корне.
И как только эти слова были сказаны, и он и она поняли, что дело кончено, что то, что должно было быть сказано, не будет сказано, и волнение их, дошедшее пред этим до высшей степени, стало утихать.
- Березовый гриб - корень его напоминает двухдневную небритую бороду брюнета, - сказал уже покойно Сергей Иванович.
- Да, это правда, - улыбаясь, отвечала Варенька, и невольно направление их прогулки изменилось. Они стали приближаться к детям. Вареньке было и больно и стыдно, но вместе с тем она испытывала и чувство облегчения.
Возвратившись домой и перебирая все доводы, Сергей Иванович нашел, что он рассуждал неправильно. Он не мог изменить памяти Marie.
- Тише, дети, тише! - даже сердито закричал Левин на детей, становясь пред женой, чтобы защитить ее, когда толпа детей с визгом радости разлетелась им навстречу.
После детей вышли из лесу и Сергей Иванович с Варенькой. Кити не нужно было спрашивать Вареньку; она по спокойным и несколько пристыженным выражениям обоих лиц поняла, что планы ее не сбылись.
- Ну, что? - спросил ее муж, когда они опять возвращались домой.
- Не берет, - сказала Кити, улыбкой и манерой говорить напоминая отца, что часто с удовольствием замечал в ней Левин.
- Как не берет?
- Вот так, - сказала она, взяв руку мужа, поднося ее ко рту и дотрагиваясь до нее нераскрытыми губами. - Как у архиерея руку целуют.
- У кого же не берет? - сказал он, смеясь.
- У обоих. А надо, чтобы вот так...
- Мужики едут...
- Нет, они не видали.
VI
Во время детского чая большие сидели на балконе и разговаривали так, как будто ничего не случилось, хотя все, и в особенности Сергей Иванович и Варенька, очень хорошо знали, что случилось хотя и отрицательное, но очень важное обстоятельство. Они испытывали оба одинаковое чувство, подобное тому, какое испытывает ученик после неудавшегося экзамена, оставшись в том же классе или навсегда исключенный из заведения. Все присутствующие, чувствуя тоже, что что-то случилось, говорили оживленно о посторонних предметах. Левин и Кити чувствовали себя особенно счастливыми и любовными в нынешний вечер. И что они были счастливы своею любовью, это заключало в себе неприятный намек на тех, которые того же хотели и не могли, - и им было совестно.
- Попомните мое слово: Alexandre не приедет, - сказала старая княгиня.
Нынче вечером ждали с поезда Степана Аркадьича, и старый князь писал, что, может быть, и он приедет.
- И я знаю отчего, - продолжала княгиня, - он говорит, что молодых надо оставлять одних на первое время.
- Да папа и так нас оставил. Мы его не видали, - сказала Кити. - И какие же мы молодые? Мы уже такие старые.
- Только если он не приедет, и я прощусь с вами, дети, - грустно вздохнув, сказала княгиня.
- Ну, что вам, мама!- напали на нее обе дочери.
- Ты подумай, ему-то каково? Ведь теперь...
И вдруг совершенно неожиданно голос старой княгини задрожал. Дочери замолчали и переглянулись.
Maman всегда найдет себе что-нибудь грустное , - сказали они этим взглядом. Они не знали, что, как ни хорошо было княгине у дочери, как она ни чувствовала себя нужною тут, ей было мучительно грустно и за себя и за мужа с тех пор, как они отдали замуж последнюю любимую дочь и гнездо семейное опустело.
- Что вам, Агафья Михайловна? - спросила вдруг Кити остановившуюся с таинственным видом и значительным лицом Агафью Михайловну.
- Насчет ужина.
- Ну вот и прекрасно, - сказала Долли, - ты поди распоряжайся, а я пойду с Гришей повторю его урок. А то он нынче ничего не делал.
- Это мне урок! Нет, Долли, я пойду, - вскочив, проговорил Левин.
Гриша, уже поступивший в гимназию, летом должен был повторять уроки. Дарья Александровна, еще в Москве учившаяся с сыном вместе латинскому языку, приехав к Левиным, за правило себе поставила повторять с ним, хоть раз в день, уроки самые трудные из арифметики и латинского. Левин вызвался заменить ее; но мать, услыхав раз урок Левина и заметив, что это делается не так, как в Москве репетировал учитель, конфузясь и стараясь не оскорбить Левина, решительно высказала ему, что надо проходить по книге так, как учитель, и что она лучше будет опять сама это делать. Левину досадно было и на Степана Аркадьича за то, что по его беспечности не он, а мать занималась наблюдением за преподаванием, в котором она ничего не понимала, и на учителей за то, что они так дурно учат детей; но свояченице он обещался вести учение, как она этого хотела. И он продолжал заниматься с Гришей уже не по-своему, а по книге, а потому неохотно и часто забывая время урока. Так было и нынче.
- Нет, я пойду, Долли, ты сиди, - сказал он. - Мы все сделаем по порядку, по книжке. Только вот, как Стива приедет, мы на охоту уедем, тогда уж пропущу.
И Левин пошел к Грише.
То же самое сказала Варенька Кити. Варенька и в участливом благоустроенном доме Левиных сумела быть полезною.
- Я закажу ужин, а вы сидите, - сказала она и встала к Агафье Михайловне.
- Да, да, верно, цыплят не нашли. Тогда своих... - сказала Кити.
- Мы рассудим с Агафьей Михайловной. - И Варенька скрылась с нею.
- Какая милая девушка! - сказала княгиня.
- Не милая, maman, а прелесть такая, каких не бывает.
- Так вы нынче ждете Степана Аркадьича? - сказал Сергей Иванович, очевидно не желая продолжать разговор о Вареньке. - Трудно найти двух свояков, менее похожих друг на друга, как ваши мужья, - сказал он с тонкою улыбкой. - Один подвижной, живущий только в обществе, как рыба в воде; другой, наш Костя, живой, быстрый, чуткий на все, но, как только в обществе, так или замрет, или бьется бестолково, как рыба на земле.
- Да, он легкомыслен очень, - сказала княгиня, обращаясь к Сергею Ивановичу. - Я хотела именно просить вас поговорить ему, что ей (она указала на Кити) невозможно оставаться здесь, а непременно надо приехать в Москву. Он говорит, выписать доктора...
- Maman, он все сделает, он на все согласен, - с досадой на мать за то, что она призывает в этом деле судьей Сергея Ивановича, сказала Кити.
В середине их разговора в аллее послышалось фырканье лошадей и звук колес по щебню.
Не успела еще Долли встать, чтоб идти навстречу мужу, как внизу, из окна комнаты, в которой учился Гриша, выскочил Левин и ссадил Гришу.
- Это Стива!- из-под балкона крикнул Левин. - Мы кончили, Долли, не бойся! - прибавил он и, как мальчик, пустился бежать навстречу экипажу.,
- Is, ea, id, ejus, ejus, ejus, - кричал Гриша, подпрыгивая по аллее.
- И еще кто-то. Верно, папа! - прокричал Левин, остановившись у входа в аллею. - Кити, не ходи по крутой лестнице, а кругом.
Но Левин ошибся, приняв того, кто сидел в коляске, за старого князя. Когда он приблизился к коляске, он увидал рядом со Степаном Аркадьичем не князя, а красивого полного молодого человека в шотландском колпачке с длинными концами лент назади. Это был Васенька Весловский, троюродный брат Щербацких, - петербургско-московский блестящий молодой человек,
отличнейший малый и страстный охотник , как его представил Степан Аркадьич.
Нисколько не смущенный тем разочарованием, которое он произвел, заменив собою старого князя, Весловский весело поздоровался с Левиным, напоминая прежнее знакомство, и, подхватив в коляску Гришу, перенес его через пойнтера, которого вез с собой Степан Аркадьич.
Левин не сел в коляску, а пошел сзади. Ему было немного досадно на то, что не приехал старый князь, которого он чем больше знал, тем больше любил, и на то, что явился этот Васенька Весловский, человек совершенно чужой и лишний. Он показался ему еще тем более чуждым и лишним, что, когда Левин подошел к крыльцу, у которого собралась вся оживленная толпа больших и детей, он увидал, что Васенька Весловский с особенно ласковым и галантным видом целует руку Кити.
- А мы cousins с вашею женой, да и старые знакомые, - сказал Васенька Весловский, опять крепко-крепко пожимая руку Левина.
- Ну что, дичь есть? - обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. - Мы вот с ним имеет самые жестокие намерения. Как же, maman, они с тех пор не были в Москве. Ну, Таня, вот тебе! Достань, пожалуйста, в коляске сзади, - на все стороны говорил он. - Как ты посвежела, Долленька, - говорил он жене, еще раз целуя ее руку, удерживая ее в своей и потрепливая сверху другою.
Левин, за минуту тому назад бывший в самом веселом расположении духа, теперь мрачно смотрел на всех, и все ему не нравилось.
Кого он вчера целовал этими губами? - думал он, глядя на нежности Степана Аркадьича с женой. Он посмотрел на Долли, и она тоже не понравилась ему.
Ведь она не верит его любви. Так чему же она так рада? Отвратительно! - думал Левин.
Он посмотрел на княгиню, которая так мила была ему минуту тому назад, и ему не понравилась та манера, с которою она, как к себе в дом, приветствовала этого Васеньку с его лентами.
Даже Сергей Иванович, который тоже вышел на крыльцо, показался ему неприятен тем притворным дружелюбием, с которым он встретил Степана Аркадьича, тогда как Левин знал, что брат его не любил и не уважал Облонского.
И Варенька, и та ему была противна тем, как она с своим видом sainte nitouche знакомилась с этим господином, тогда как только и думала о том, как бы ей выйти замуж.
И противнее всех была Кити тем, как она поддалась тому тону веселья, с которым этот господин, как на праздник для себя и для всех, смотрел на свой приезд в деревню, и в особенности неприятна была тою особенною улыбкой, которою она отвечала на его улыбки.
Шумно разговаривая, все пошли в дом; но как только все уселись, Левин повернулся и вышел.
Кити видела, что с мужем что-то сделалось. Она хотела улучить минутку поговорить с ним наедине, но он поспешил уйти от нее, сказав, что ему нужно в контору. Давно уже ему хозяйственные дела не казались так важны, как нынче. Им там все праздник, - думал он, - а тут дела не праздничные, которые не ждут и без которых жить нельзя .
VII
Левин вернулся домой только тогда, когда послали звать его к ужину. На лестнице стояли Кити с Агафьей Михайловной, совещаясь о винах к ужину.
- Да что вы такой fuss делаете? Подать, что обыкновенно.
- Нет, Стива не пьет... Костя, подожди, что с тобой? - заговорила Кити, поспевая за ним, но он безжалостно, не дожидаясь ее, ушел большими шагами в столовую и тотчас же вступил в общий оживленный разговор, который поддерживали там Васенька Весловский и Степан Аркадьич.
- Ну что же, завтра едем на охоту? - сказал Степан Аркадьич.
- Пожалуйста, поедем, - сказал Весловский, пересаживаясь боком на другой стул и поджимая под себя жирную ногу.
- Я очень рад, поедем. А вы охотились уже нынешний год? - сказал Левин Весловскому, внимательно оглядывая его ногу, но с притворною приятностью, которую так знала в нем Кити и которая так не шла ему. - Дупелей не знаю найдем ли, а бекасов много. Только надо ехать рано. Вы не устанете? Ты не устал, Стива?
- Я устал? Никогда еще не уставал. Давайте не спать всю ночь! Пойдемте гулять.
- В самом деле, давайте не спать! отлично! - подтвердил Весловский.
- О, в этом мы уверены, что ты можешь не спать и другим не давать, - сказала Долли мужу с той чуть заметною иронией, с которою она теперь почти всегда относилась к своему мужу. - А по-моему, уж теперь пора... Я пойду, я не ужинаю.
- Нет, ты посиди, Долленька, - сказал Степан Аркадьич, переходя на ее сторону за большим столом, на котором ужинали. - Я тебе еще сколько расскажу!
- Верно, ничего.
- А ты знаешь, Весловский был у Анны. И он опять к ним едет. Ведь они всего в семидесяти верстах от вас. И я тоже непременно съезжу. Весловский, поди сюда!
Васенька перешел к дамам и сел рядом с Кити.
- Ах, расскажите, пожалуйста, вы были у нее? Как она? - ооратилась к нему Дарья Александровна.
Левин остался на другом конце стола и, не переставая разговаривать с княгиней и Варенькой, видел, что между Степаном Аркадьичем, Долли, Кити и Весловским шел оживленный и таинственный разговор. Мало того, что шел таинственный разговор, он видел в лице своей жены выражение серьезного чувства, когда она, не спуская глаз, смотрела в красивое лицо Васеньки, что-то оживленно рассказывавшего.
- Очень у них хорошо, - рассказывал Васенька про Вронского и Анну. - Я, разумеется, не беру на себя судить, но в их доме чувствуешь себя в семье.
- Что ж они намерены делать?
- Кажется, на зиму хотят ехать в Москву.
- Как бы хорошо нам вместе съехаться у них! Ты когда поедешь? - спросил Степан Аркадьич у Васеньки.
- Я проведу у них июль.
- А ты поедешь? - обратился Степан Аркадьич к жене.
- Я давно хотела и непременно поеду, - сказала Долли. - Мне ее жалко, и я знаю ее. Она прекрасная женщина. Я поеду одна, когда ты уедешь, и никого этим не стесню. И даже лучше без тебя.
- И прекрасно, - сказал Степан Аркадьич. - А ты, Кити?
- Я? Зачем я поеду? - вся вспыхнув, сказала Кити. И оглянулась на мужа.
- А вы знакомы с Анною Аркадьевной? - спросил ее Весловский. - Она очень привлекательная женщина.
- Да, - еще более краснея, отвечала она Весловскому, встала и подошла к мужу.
- Так ты завтра едешь на охоту? - сказала она.
Ревность его в эти несколько минут, особенно по тому румянцу, который покрыл ее щеки, когда она говорила с Весловским, уже далеко ушла. Теперь, слушая ее слова, он их понимал уже по-своему. Как ни странно было ему потом вспоминать об этом, теперь ему казалось ясно, что если она спрашивает его, едет ли он на охоту, то это интересует ее только потому, чтобы знать, доставит ли он это удовольствие Васеньке Весловскому, в которого она, по его понятиям, уже была влюблена.
- Да, я поеду, - ненатуральным, самому себе противным голосом отвечал он ей.
- Нет, лучше пробудьте завтра день, а то Долли не видала мужа совсем, а послезавтра поезжайте, - сказала Кити.
Смысл слов Кити теперь уже переводился Левиным так: Не разлучай меня с ним . Что ты уедешь - мне все равно, но дай мне насладиться обществом этого прелестного молодого человека .
- Ах, если ты хочешь, то мы завтра пробудем, - с особенной приятностью отвечал Левин.
Васенька между тем, нисколько и не подозревая того страдания, которое причинялось его присутствием, вслед за Кити встал от стола и, следя за ней улыбающимся, ласковым взглядом, пошел за нею.
Левин видел этот взгляд. Он побледнел и с минуту не мог перевести дыхания. Как позволить себе смотреть так на мою жену! - кипело в нем.
- Так завтра? Поедем, пожалуйста, - сказал Васенька, присаживаясь на стуле и опять подворачивая ногу по своей привычке.
Ревность Левина еще дальше ушла. Уже он видел себя обманутым мужем, в котором нуждаются жена и любовник только для того, чтобы доставлять им удобства жизни и удовольствия... Но, несмотря на то, он любезно и гостеприимно расспрашивал Васеньку об его охотах, ружье, сапогах и согласился ехать завтра.
На счастье Левина, старая княгиня прекратила его страдания тем, что сама встала и посоветовала Кити идти спать. Но и тут не обошлось без нового страдания для Левина. Прощаясь с хозяйкой, Васенька опять хотел поцеловать ее руку, но Кити, покраснев, с наивною грубостью, за которую ей потом выговаривала мать, сказала, отстраняя руку:
- Это у нас не принято.
В глазах Левина она была виновата в том, что она допустила такие отношения, и еще больше виновата в том, что так неловко показала, что они ей не нравятся.
- Ну что за охота спать! - сказал Степан Аркадьич, после выпитых за ужином нескольких стаканов вина пришедший в свое самое милое и поэтическое настроение. - Смотри, смотри, Кити, - говорил он, указывая на поднимавшуюся из-за лип луну, - что за прелесть! Весловский, вот когда серенаду. Ты знаешь, у него славный голос, мы с ним спелись дорогой. Он привез с собой прекрасные романсы, новые два. С Варварой Андреевной бы спеть.
Когда все разошлись, Степан Аркадьич еще долго ходил с Весловским по аллее, и слышались их спевавшиеся на новом романсе голоса.
Слушая эти голоса, Левин насупившись сидел на кресле в спальне жены и упорно молчал на ее вопросы о том, что с ним; но когда, наконец, она сама, робко улыбаясь, спросила: Уж не что ли нибудь не понравилось тебе с Весловским? - его прорвало, и он высказал все; то, что он высказывал, оскорбляло его и потому еще больше его раздражало.
Он стоял пред ней с страшно блестевшими из-под насупленных бровей глазами и прижимал к груди сильные руки, как будто напрягая все силы свои, чтобы удержать себя. Выражение лица его было бы сурово и даже жестоко, если б оно вместе с тем не выражало страдания, которое трогало ее. Скулы его тряслись, и голос обрывался.
- Ты пойми, что я не ревную: это мерзкое слово. Я не могу ревновать и верить, чтоб... Я не могу сказать, что я чувствую, но это ужасно... Я не ревную, но я оскорблен, унижен тем, что кто-нибудь смеет думать, смеет смотреть на тебя такими глазами...
- Да какими глазами? - говорила Кити, стараясь как можно добросовестнее вспомнить все речи и жесты нынешнего вечера и все их оттенки.
Во глубине души она находила, что было что-то именно в ту минуту, как он перешел за ней на другой конец стола, но не смела признаться в этом даже самой себе, тем более не решалась сказать это ему и усилить этим его страдание.
- И что же может быть привлекательного во мне, какая я?..
- Ах!- вскрикнул он, хватаясь за голову. - Ты бы не говорила!.. Значит, если бы ты была привлекательна...
- Да нет, Костя, да постой, да послушай! - говорила она, с страдальчески-соболезнующим выражением глядя на него. - Ну, что же ты можешь думать? Когда для меня нет людей, нету, нету!.. Ну хочешь ты, чтоб я никого не видала?
В первую минуту ей была оскорбительна его ревность; ей было досадно, что малейшее развлечение, и самое невинное, было ей запрещено; но теперь она охотно пожертвовала бы и не такими пустяками, а всем для его спокойствия, чтоб избавить его от страдания, которое он испытывал.
- Ты пойми ужас и комизм моего положения, - продолжал он отчаянным шепотом, - что он у меня в доме, что он ничего неприличного, собственно, ведь не сделал, кроме этой развязности и поджимания ног. Он считает это самым хорошим тоном, и потому я должен быть любезен с ним.
- Но, Костя, ты преувеличиваешь, - говорила Кити, в глубине души радуясь той силе любви к ней, которая выражалась теперь в его ревности.
- Ужаснее всего то, что ты - какая ты всегда, и теперь, когда ты такая святыня для меня, мы так счастливы, так особенно счастливы, и вдруг такая дрянь... Не дрянь, зачем я его браню? Мне до него дела нет. Но за что мое, твое счастье?..
- Знаешь, я понимаю, отчего это сделалось, - начала Кити.
- Отчего? отчего?
- Я видела, как ты смотрел, когда мы говорили за ужином.
- Ну да, ну да!- испуганно сказал Левин.
Она рассказала ему, о чем они говорили. И, рассказывая это,она задыхалась от волнения. Левин помолчал, потом пригляделся к ее бледному, испуганному лицу и вдруг схватился за голову.
- Катя, я измучал тебя! Голубчик, прости меня! Это сумасшествие! Катя, я кругом виноват. И можно ли было из такой глупости так мучаться?
- Нет, мне тебя жалко.
- Меня? Меня? Что я? Сумасшедший... А тебя за что? Это ужасно думать, что всякий человек чужой может расстроить наше счастье.
- Разумеется, это-то и оскорбительно...
- Нет, так я, напротив, оставлю его нарочно у нас все лето и буду рассыпаться с ним в любезностях, - говорил Левин, целуя ее руки. - Вот увидишь. Завтра... Да, правда, завтра мы едем.
VIII
На другой день, дамы еще не вставали, как охотничьи экипажи, катки и тележка стояли у подъезда, и Ласка, еще с утра понявшая, что едут на охоту, навизжавшись и напрыгавшись досыта, сидела на катках подле кучера, взволнованно и неодобрительно за промедление глядя на дверь, из которой все еще не выходили охотники. Первый вышел Васенька Весловский в больших новых сапогах, доходивших до половины толстых ляжек, в зеленой блузе, подпоясанной новым, пахнущим кожей патронташем, и в своем колпачке с лентами, и с английским новеньким ружьем без антапок и перевязи. Ласка подскочила к нему, поприветствовала его, попрыгав, спросила у него по-своему, скоро ли выйдут те, но, не получив от него ответа, вернулась на свой пост ожидания и опять замерла, повернув набок голову и насторожив одно ухо. Наконец дверь с грохотом отворилась, вылетел, кружась и повертываясь на воздухе, Крак, половопегий пойнтер Степана Аркадьича, и вышел сам Степан Аркадьич с ружьем в руках и с сигарой во рту. Тубо, тубо, Крак! - покрикивал он ласково на собаку, которая вскидывала ему лапы на живот и грудь, цепляясь ими за ягдташ. Степан Аркадьич был одет в поршни и подвертки, в оборванные панталоны и короткое пальто. На голове была развалина какой-то шляпы, но ружье новой системы было игрушечка, и ягдташ и патронташ, хотя истасканные, были наилучшей доброты.
Васенька Весловский не понимал прежде этого настоящего охотничьего щегольства - быть в отрепках, но иметь охотничью снасть самого лучшего качества. Он понял это теперь, глядя на Степана Аркадьича, в этих отрепках сиявшего своею элегантною, откормленною и веселою барскою фигурой, и решил, что он к следующей охоте непременно так устроится.
- Ну, а хозяин наш что? - спросил он.
- Молодая жена, - улыбаясь, сказал Степан Аркадьич.
- Да, и такая прелестная.
- Он уже был одет. Верно, опять побежал к ней.
Степан Аркадьич угадал. Левин забежал опять к жене спросить у нее еще раз, простила ли она его за вчерашнюю глупость, и еще затем, чтобы попросить ее, чтобы она, ради Христа, была осторожнее. Главное, от детей была бы дальше, - они всегда могут толкнуть. Потом надо было еще раз получить от нее подтверждение, что она не сердится на него за то, что он уезжает на два дня, и еще просить ее непременно прислать ему записку завтра утром с верховым, написать хоть только два слова, только чтоб он мог знать, что она благополучна.
Кити, как всегда, больно было на два дня расставаться с мужем, но, увидав его оживленную фигуру, казавшуюся особенно большою и сильною в охотничьих сапогах и белой блузе, и какое-то непонятное ей сияние охотничьего возбуждения, она из-за его радости забыла свое огорчение и весело простилась с ним.
- Виноват, господа! - сказал он, выбегая на крыльцо. - Завтрак положили? Зачем рыжего направо? Ну, все равно. Ласка, брось, пошла сидеть!
- Пусти в холостое стадо, - обратился он к скотнику, дожидавшемуся его у крыльца с вопросом о валушках. - Виноват, вот еще злодей идет.
Левин соскочил с катков, на которые он уже сел было, к рядчику-плотнику, с саженью шедшему к крыльцу.
- Вот вчера не пришел в контору, теперь меня задерживаешь. Ну, что?
- Прикажите еще поворот сделать. Всего-три ступеньки прибавить. И пригоним в самый раз. Много покойнее будет.
- Ты бы слушал меня, - с досадой отвечал Левин. - Я говорил, установи тетивы и потом ступени врубай. Теперь не поправишь. Делай, как я велел, - руби новую.
Дело было в том, что в строящемся флигеле рядчик испортил лестницу, срубив ее отдельно и не разочтя подъем, так что ступени все вышли покатые, когда ее поставили на место. Теперь рядчик хотел, оставив ту же лестницу, прибавить три ступени.
- Много лучше будет.
- Да куда же она у тебя выйдет с тремя ступенями?
- Помилуйте-с, - с презрительною улыбкой сказал плотник. - В самую тахту выйдет. Как, значит, возьмется снизу, - с убедительным жестом сказал он, - пойдеть, пойдеть и придеть.
- Ведь три ступеньки и в длину прибавят... Куда ж она придет?
- Так она, значит, снизу как пойдеть, так и придеть, - упорно и убедительно говорил рядчик.
- Под потолок и в стену она придет.
- Помилуйте. Ведь снизу пойдеть. Пойдеть, пойдеть и придеть.
Левин достал шомпол и стал по пыли рисовать ему лестницу.
- Ну, видишь?
- Как прикажете, - сказал плотник, вдруг просветлев глазами и, очевидно, поняв, наконец, дело. - Видно, приходится новую рубить.
- Ну, так так и делай, как велено!- крикнул Левин, садясь на катки. - Пошел! Собак держи, Филипп!
Левин испытывал теперь, оставив позади себя все заботы семейные и хозяйственные, такое сильное чувство радости жизни и ожиданья, что ему не хотелось говорить. Кроме того, он испытывал то чувство сосредоточенного волнения, которое испытывает всякий охотник, приближаясь к месту действия. Если его что и занимало теперь, то лишь вопросы о том, найдут ли они что в Колпенском болоте, о том, какова окажется Ласка в сравнении с Краком и как-то самому ему удастся стрелять нынче. Как бы не осрамиться ему пред новым человеком? Как бы Облонский не обстрелял его? - тоже приходило ему в голову.
Облонский испытывал подобное же чувство и был тоже неразговорчив. Один Васенька Весловский не переставая весело разговаривал. Теперь, слушая его, Левину совестно было вспомнить, как он был неправ к нему вчера. Васенька был действительно славный малый, простой, добродушный и очень веселый. Если бы Левин сошелся с ним холостым, он бы сблизился с ним. Было немножко неприятно Левину его праздничное отношение к жизни и какая-то развязность элегантности. Как будто он признавал за собой высокое несомненное значение за то, что у него были длинные ногти, и шапочка и остальное соответствующее; но это можно было извинить за его добродушие и порядочность. Он нравился Левину своим хорошим воспитанием, отличным выговором на французском и английском языках и тем, что он был человек его мира.
Васеньке чрезвычайно понравилась степная донская лошадь на левой пристяжке. Он все восхищался ею.
- Как хорошо верхом на степной лошади скакать по степи. А? Не правда ли? - говорил он.
Что-то такое он представлял себе в езде на степной лошади дикое, поэтическое, из которого ничего не выходило; но наивность его, в особенности в соединении с его красотой, милою улыбкой и грацией движений, была очень привлекательна. Оттого ли, что натура его была симпатична Левину, или потому, что Левин старался в искупление вчерашнего греха найти в нем все хорошее, Левину было приятно с ним.
Отъехав три версты, Весловский вдруг хватился сигар и бумажника и не знал, потерял ли их, или оставил на столе. В бумажнике было триста семьдесят рублей, и потому нельзя было так оставить этого.
- Знаете что, Левин, я на этой донской пристяжной проскачу домой. Это будет отлично. А? - говорил он, уже готовясь влезать.
- Нет, зачем же? - отвечал Левин, рассчитавший, что в Васеньке должно быть не менее шести пудов веса. - Я кучера пошлю.
Кучер поехал на пристяжной, а Левин стал сам править парой.
IX
- Ну, какой же наш маршрут? Расскажи-ка хорошенько, - сказал Степан Аркадьич.
- План следующий: теперь мы едем до Гвоздева. В Гвоздеве болото дупелиное по сю сторону, а за Гвоздевым идут чудные бекасиные болота, и дупеля бывают. Теперь жарко, и мы к вечеру (двадцать верст) приедем и возьмем вечернее поле; переночуем, а уже завтра в большие болота.
- А дорогой разве ничего нет?
- Есть; но задержимся, и жарко. Есть славные два местечка, да едва ли есть что.
Левину самому хотелось зайти в эти местечки, но местечки были от дома близкие, он всегда мог взять их, и местечки были маленькие, - троим негде стрелять. И потому он кривил душой, говоря, что едва ли есть что. Поравнявшись с маленьким болотцем, Левин хотел проехать мимо, но опытный охотничий глаз Степана Аркадьича тотчас же рассмотрел видную с дороги мочежину.
- Не заедем ли? - сказал он, указывая на болотце.
- Левин, пожалуйста! как отлично! - стал просить Васенька Весловский, и Левин не мог не согласиться.
Не успели они остановиться, как собаки, перегоняя одна другую, уже летели к болоту.
- Крак! Ласка!..
Собаки вернулись.
- Втроем тесно будет. Я побуду здесь, - сказал Левин, надеясь, что они ничего не найдут, кроме чибисов, которые поднялись от собак и, перекачиваясь на лету, жалобно плакали над болотом.
- Нет. Пойдемте, Левин, пойдем вместе! - звал Весловский.
- Право, тесно. Ласка, назад! Ласка! Ведь вам не нужно другой собаки?
Левин остался у линейки и с завистью смотрел на охотников. Охотники прошли все болотце. Кроме курочки и чибисов, из которых одного убил Васенька, ничего не было в болоте.
- Ну вот видите, что я не жалел болота, - сказал Левин, - только время терять.
- Нет, все-таки весело. Вы видели? - говорил Васенька Весловский, неловко влезая на катки с ружьем и чибисом в руках. - Как я славно убил этого! Не правда ли? Ну, скоро ли мы приедем на настоящее?
Вдруг лошади рванулись, Левин ударился головой о ствол чьего-то ружья, и раздался выстрел. Выстрел, собственно, раздался прежде, но так показалось Левину. Дело было в том, что Васенька Весловский, спуская курки, жал одну гашетку, а придерживал другой курок. Заряд влетел в землю, никому не сделав вреда. Степан Аркадьич покачал головой и посмеялся укоризненно Весловскому. Но Левин не имел духа выговорить ему. Во-первых, всякий упрек показался бы вызванным миновавшею опасностью и шишкой, которая вскочила на лбу у Левина; а во-вторых, Весловский был так наивно огорчен сначала и потом так смеялся добродушно и увлекательно их общему переполоху, что нельзя было самому не смеяться.
Когда они подъехали ко второму болоту, которое было довольно велико и должно было взять много времени, Левин уговаривал не выходить. Но Весловский опять упросил его. Опять, так как болото было узко, Левин, как гостеприимный хозяин, остался у экипажей.
Прямо с прихода Крак потянул к кочкам. Васенька Весловский первый побежал за собакой. И не успел Степан Аркадьич подойти, как уж вылетел дупель. Весловский сделал промах, и дупель пересел в некошеный луг. Весловскому предоставлен был этот дупель. Крак опять нашел его, стал, и Весловский убил его и вернулся к экипажам.
- Теперь идите вы, а я побуду с лошадьми, - сказал он.
Левина начинала разбирать охотничья зависть. Он передал вожжи Весловскому и пошел в болото.
Ласка, уже давно жалобно визжавшая и жаловавшаяся на несправедливость, понеслась вперед прямо к надежному, знакомому Левину кочкарнику, в который не заходил Крак.
- Что ж ты ее не остановишь? - крикнул Степан Аркадьич.
- Она не спугнет, - отвечал Левин, радуясь на собаку и спеша за нею.
В поиске Ласки, чем ближе и ближе она подходила к знакомым кочкам, становилось больше и больше серьезности. Маленькая болотная птичка только на мгновенье развлекла ее. Она сделала один круг пред кочками, начала другой и вдруг вздрогнула и замерла.
- Иди, иди, Стива! - крикнул Левин, чувствуя, как сердце у него начинает сильнее биться и как вдруг, как будто какая-то задвижка отодвинулась в его напряженном слухе, все звуки, потеряв меру расстояния, беспорядочно, но ярко стали поражать его. Он слышал шаги Степана Аркадьича, принимая их за дальний топот лошадей, слышал хрупкий звук оторвавшегося с кореньями угла кочки, на которую он наступил, принимая этот звук за полет дупеля. Слышал тоже сзади недалеко какое-то шлепанье по воде, в котором он не мог дать себе отчета.
Выбирая место для ноги, он подвигался к собаке.
- Пиль!
Не дупель, а бекас вырвался из-под собаки. Левин повел ружьем, но в то самое время как он целился, тот самый звук шлепанья по воде усилился, приблизился, к к нему присоединился голос Весловского, что-то странно громко кричавшего. Левин видел, что он берет ружьем сзади бекаса, но все-таки выстрелил.
Убедившись в том, что сделан промах, Левин оглянулся и увидал, что лошади с катками уже не на дороге, а в болоте.
Весловский, желая видеть стрельбу, заехал в болото и увязил лошадей.
- И черт его носит! - проговорил про себя Левин, возвращаясь к завязшему экипажу. - Зачем вы поехали? - сухо сказал он ему и, кликнув кучера, принялся выпрастывать лошадей.
Левину было досадно и то, что ему помешали стрелять, и то, что увязили его лошадей, и то, главное, что, для того чтобы выпростать лошадей, отпрячь их, ни Степан Аркадьич, ни Весловский не помогали ему и кучеру, так как не имели ни тот, ни другой ни малейшего понятия, в чем состоит запряжка. Ни слова не отвечая Васеньке на его уверения, что тут было совсем сухо, Левин молча работал с кучером, чтобы выпростать лошадей. Но потом, разгоревшись работой и увидав, как старательно усердно Весловский тащил катки за крыло, так что даже отломил его, Левин упрекнул себя за то, что он под влиянием вчерашнего чувства был слишком холоден к Весловскому, и постарался особенною любезностью загладить свою сухость. Когда все было приведено в порядок и экипажи выведены на дорогу, Левин велел достать завтрак.
- Bonne appetit - bonne conscience! Ce poulet va tomber jusqu'au fond de mes bottes, - говорил французскую прибауточку опять повеселевший Васенька, доедая второго цыпленка. - Ну, теперь бедствия наши кончились; теперь пойдет все благополучно. Только я за свою вину обязан сидеть на козлах. Не правда ли? А? Нет, нет, я Автомедон. Посмотрите, как я вас довезу!-отвечал он, не пуская вожжи, когда Левин просил его пустить кучера. - Нет, я должен свою вину искупить, и мне прекрасно на козлах. - И он поехал.
Левин боялся немного, что он замучает лошадей, особенно левого, рыжего, которого он не умел держать; но невольно он подчинялся его веселью, слушал романсы, которые Весловский, сидя на козлах, распевал всю дорогу, или рассказы и представления в лицах, как надо править по-английски four in hand; и они все после завтрака в самом веселом расположении духа доехали до Гвоздевского болота.
X
Васенька так шибко гнал лошадей, что они приехали к болоту слишком рано, так что было еще жарко.
Подъехав к серьезному болоту, главной цели поездки, Левин невольно подумывал о том, как бы ему избавиться от Васеньки и ходить без помехи. Степан Аркадьич, очевидно, желал того же, и на его лице Левин видел выражение озабоченности, которое всегда бывает у настоящего охотника пред началом охоты, и некоторой свойственной ему добродушной хитрости.
- Как же мы пойдем? Болото отличное, я вижу, и ястреба', - сказал Степан Аркадьич, указывая на двух вившихся над осокой больших птиц. - Где ястреба', там наверное и дичь есть.
- Ну вот видите ли, господа, - сказал Левин, с несколько мрачным выражением подтягивая сапоги и осматривая пистоны на ружье. - Видите эту осоку? - Он указал на темневший черною зеленью островок в огромном, раскинувшемся по правую сторону реки, до половины скошенном мокром луге. - Болото начинается вот здесь, прямо пред нами, видите - где зеленее. Отсюда оно идет направо, где лошади ходят; там кочки, дупеля бывают; и кругом этой осоки вон до того ольшаника и до самой мельницы. Вон там, видишь, где залив. Это лучшее место. Там я раз семнадцать бекасов убил. Мы разойдемся с двумя собаками в разные стороны и там у мельницы сойдемся.
- Ну, кто ж направо, кто налево? - спросил Степан Аркадьич. - Направо шире, идите вы вдвоем, а я налево, - беззаботно как будто сказал он.
- Прекрасно! мы его обстреляем! Ну, пойдем, пойдем!- подхватил Васенька.
Левину нельзя было не согласиться, и они разошлись.
Только что они вошли в болото, обе собаки вместе заискали и потянули к ржавчине. Левин знал этот поиск Ласки, осторожный и неопределенный; он знал и место и ждал табунка бекасов.
- Весловский, рядом, рядом идите! - замирающим голосом проговорил он плескавшемуся сзади по воде товарищу, направление ружья которого после нечаянного выстрела на Колпенском болоте невольно интересовало Левина.
- Нет, я вас не буду стеснять, вы обо мне не думайте.
Но Левин невольно думал и вспоминал слова Кити, когда она отпускала его: Смотрите, не застрелите друг друга . Ближе и ближе подходили собаки, минуя одна другую, каждая ведя свою нить; ожидание бекаса было так сильно, что чмоканье своего каблука, вытаскиваемого изо ржавчины, представлялось Левину криком бекаса, и он схватывал и сжимал приклад ружья.
Бац! Бац! - раздалось у него над ухом. Это Васенька выстрелил в стадо уток, которые вились над болотом и далеко не в меру налетели в это время на охотников. Не успел Левин оглянуться, как чмокнул один бекас, другой, третий, и еще штук восемь поднялось один за другим.
Степан Аркадьич срезал одного в тот самый момент, как он собирался начать свои зигзаги, и бекас комочком упал в трясину. Облонский неторопливо повел за другим, еще низом летевшим к осоке, и вместе со звуком выстрела и этот бекас упал; и видно было, как он выпрыгивал из скошенной осоки, биясь уцелевшим белым снизу крылом.
Левин не был так счастлив: он ударил первого бекаса слишком близко и промахнулся; повел за ним, когда он уже стал подниматься, но в это время вылетел еще один из-под ног и развлек его, и он сделал другой промах.
Покуда заряжали ружья, поднялся еще бекас, и Весловский, успевший зарядить другой раз, пустил по воде еще два заряда мелкой дроби. Степан Аркадьич подобрал своих бекасов и блестящими глазами взглянул на Левина.
- Ну, теперь расходимся, - сказал Степан Аркадьич и, прихрамывая на левую ногу и держа ружье наготове и посвистывая собаке, пошел в одну сторону. Левин с Весловским пошли в другую.
С Левиным всегда бывало так, что, когда первые выстрелы были неудачны, он горячился, досадовал и стрелял целый день дурно. Так было и нынче. Бекасов оказалось очень много. Из-под собаки, из-под ног охотников беспрестанно вылетали бекасы, и Левин мог бы поправиться; но чем больше он стрелял, тем больше срамился пред Весловским, весело палившим в меру и не в меру, ничего не убивавшим и нисколько этим не смущавшимся. Левин торопился, не выдерживал, горячился все больше и больше и дошел до того уже, что, стреляя, почти не надеялся, что убьет. Казалось, и Ласка понимала это. Она ленивее стала искать и точно с недоумением или укоризною оглядывалась на охотников. Выстрелы следовали за выстрелами. Пороховой дым стоял вокруг охотников, а в большой, просторной сетке ягдташа были только три легонькие, маленькие бекаса. И то один из них был убит Весловским и один общий. Между тем по другой стороне болота слышались не частые, но, как Левину казалось, значительные выстрелы Степана Аркадьича, причем почти за каждым слышалось: Крак, Крак, апорт!
Это еще более волновало Левина. Бекасы не переставая вились в воздухе над осокой. Чмоканье по земле и карканье в вышине не умолкая были слышны со всех сторон; поднятые прежде и носившиеся в воздухе бекасы садились пред охотниками. Вместо двух ястребов теперь десятки их с писком вились над болотом.
Пройдя бо'льшую половину болота, Левин с Весловским добрались до того места, по которому длинными полосками, упирающимися в осоку, был разделен мужицкий покос, отмеченный где протоптанными полосками, где прокошенным рядком. Половина из этих полос была уже скошена.
Хотя по нескошенному было мало надежды найти столько же, сколько по скошенному, Левин обещал Степану Аркадьичу сойтись с ним и пошел со своим спутником дальше по прокошенным и непрокошенным полосам.
- Эй, охотники! - прокричал им один из мужиков, сидевших у отпряженной телеги, - иди с нами полудновать! Вино пить!
Левин оглянулся.
- Иди, ничаво! - прокричал с красным лицом веселый бородатый мужик, осклабляя белые зубы и поднимая зеленоватый, блестящий на солнце штоф.
- Qu'est ce qu'ils disent? - спросил Весловский.
- Зовут водку пить. Они, верно, луга делили. Я бы выпил, - не без хитрости сказал Левин, надеясь, что Весловский соблазнится водкой и уйдет к ним.
- Зачем же они угощают?
- Так, веселятся. Право, подойдите к ним. Вам интересно.
- Allons, c'est curieux.
- Идите, идите, вы найдете дорогу на мельницу! - крикнул Левин и, оглянувшись, с удовольствием увидел, что Весловский, нагнувшись и спотыкаясь усталыми ногами и держа ружье в вытянутой руке, выбирался из болота к мужикам.
- Иди и ты!- кричал мужик на Левина. - Нябось! Закусишь пирожка! Во!
Левину сильно хотелось выпить водки и съесть кусок хлеба. Он ослабел и чувствовал, что насилу выдирает заплетающиеся ноги из трясины, и он на минуту был в сомненье. Но собака стала. И тотчас вся усталость исчезла, и он легко пошел по трясине к собаке. Из-под ног его вылетел бекас; он ударил и убил, - собака продолжала стоять. Пиль! Из-под собаки поднялся другой. Левин выстрелил. Но день был несчастный; он промахнулся, и когда пошел искать убитого, то не нашел и его. Он излазил всю осоку, но Ласка не верила, что он убил, и, когда он посылал ее искать, притворялась, что ищет, но не искала.
И без Васеньки, которого Левин упрекал в своей неудаче, дело не поправилось. Бекасов было много и тут, но Левин делал промах за промахом.
Косые лучи солнца были еще жарки; платье, насквозь промокшее от пота, липло к телу; левый сапог, полный воды, был тяжел и чмокал; по испачканному пороховым осадком лицу каплями скатывался пот; во рту была горечь, в носу запах пороха и ржавчины, в ушах неперестающее чмоканье бекасов; до стволов нельзя было дотронуться, так они разгорелись; сердце стучало быстро и коротко; руки тряслись от волнения, и усталые ноги спотыкались и переплетались по кочкам и трясине; но он все ходил и стрелял. Наконец, сделав постыдный промах, он бросил наземь ружье и шляпу.
Нет, надо опомниться! - сказал он себе. Он поднял ружье и шляпу, подозвал к ногам Ласку и вышел из болота. Выйдя на сухое, он сел на кочку, разулся, вылил воду из сапога, потом подошел к болоту, напился со ржавым вкусом воды, намочил разгоревшиеся стволы и обмыл себе лицо и руки. Освежившись, он двинулся опять к тому месту, куда пересел бекас, с твердым намерением не горячиться.
Он хотел быть спокойным, но было то же. Палец его прижимал гашетку прежде, чем он брал на цель птицу. Все шло хуже и хуже.
У него было только пять штук в ягдташе, когда он вышел из болота к ольшанику, где должен был сойтись со Степаном Аркадьичем.
Прежде чем увидать Степана Аркадьича, он увидал его собаку. Из-под вывороченного корня ольхи выскочил Крак, весь черный от вонючей болотной тины, и с видом победителя обнюхался с Лаской. За Краком показалась в тени ольх и статная фигура Степана Аркадьича. Он шел навстречу красный, распотевший, с расстегнутым воротом, все так же прихрамывая.
- Ну, что? Вы палили много! - сказал он, весело улыбаясь.
- А ты? - спросил Левин. Но спрашивать было не нужно, потому что он уже видел полный ягдташ.
- Да ничего.
У него было четырнадцать штук.
- Славное болото. Тебе, верно, Весловский мешал. Двум с одною собакой неловко, - сказал Степан Аркадьич, смягчая свое торжество.
XI
Когда Левин со Степаном Аркадьичем пришли в избу мужика, у которого всегда останавливался Левин, Весловский уже был там. Он сидел в средине избы и, держась обеими руками за лавку, с которой его стаскивал солдат, брат хозяйки, за облитые тиной сапоги, смеялся своим заразительно веселым смехом.
- Я только что пришел. Ils ont ete charmants. Представьте себе, напоили меня, накормили. Какой хлеб, это чудо! Delicieux! И водка - я никогда вкуснее не пил! И ни за что не хотели взять деньги. И все говорили: не обсудись , как-то.
- Зачем же деньги брать? Они вас, значит, поштовали. Разве у них продажная водка? - сказал солдат, стащив, наконец, с почерневшим чулком намокший сапог.
Несмотря на нечистоту избы, загаженной сапогами охотников и грязными, облизывавшимися собаками, на болотный и пороховой запах, которым она наполнилась, и на отсутствие ножей и вилок, охотники напились чаю и поужинали с таким вкусом, как едят только на охоте. Умытые и чистые, они пошли в подметенный сенной сарай, где кучера приготовили господам постели.
Хотя уж смерклось, никому из охотников не хотелось спать.
Поколебавшись между воспоминаниями и рассказами о стрельбе, о собаках, о прежних охотах, разговор напал на заинтересовавшую всех тему. По случаю несколько раз уже повторяемых выражений восхищения Васеньки о прелести этого ночлега и запаха сена, о прелести сломанной телеги (ему она казалась сломанною, потому что была снята с передков), о добродушии мужиков, напоивших его водкой, о собаках, лежавших каждая у ног своего хозяина, Облонский рассказал про прелесть охоты у Мальтуса, на которой он был прошлым летом. Мальтус был известный железнодорожный богач. Степан Аркадьич рассказывал, какие у этого Мальтуса были в Тверской губернии откуплены болота, и как сбережены, и о том, какие экипажи, догкарты, подвезли охотников, и какая палатка с завтраком была раскинута у болота.
- Не понимаю тебя, - сказал Левин, поднимаясь на своем сене, - как тебе не противны эти люди. Я понимаю, что завтрак с лафитом очень приятен, но неужели тебе не противна именно эта роскошь? Все эти люди, как прежде наши откупщики, наживают деньги так, что при наживе заслуживают презрение людей, пренебрегают этим презрением, а потом бесчестно нажитым откупаются от прежнего презрения.
- Совершенно справедливо! - отозвался Васенька Весловский. - Совершенно. Разумеется, Облонский делает это из bonhomie, а другие говорят: Облонский ездит...
- Нисколько, - Левин слышал, что Облонский улыбался, говоря это, - я просто не считаю его более бесчестным, чем кого бы то ни было из богатых купцов и дворян. И те и эти нажили одинаково трудом и умом.
- Да, но каким трудом? Разве это труд, чтобы добыть концессию и перепродать?
- Разумеется, труд. Труд в том смысле, что если бы не было его или других ему подобных, то и дорог бы не было.
- Но труд не такой, как труд мужика или ученого.
- Положим, но труд в том смысле, что деятельность его дает результат - дорогу. Но ведь ты находишь, что дороги бесполезны.
- Нет, это другой вопрос; я готов признать, что они полезны. Но всякое приобретение, не соответственное положенному труду, нечестно.
- Да кто ж определит соответствие?
- Приобретение нечестным путем, хитростью, - сказал Левин, чувствуя, что он не умеет ясно определить черту между честным и бесчестным, - так, как приобретение банкирских контор, - продолжал он. - Это зло, приобретение громадных состояний без труда, как это было при откупах, только переменило форму. Le roi est mort, vive le roi! Только что успели уничтожить откупа, как явились железные дороги, банки: тоже нажива без труда.
- Да, это все, может быть, верно и остроумно... Лежать, Крак! - крикнул Степан Аркадьич на чесавшуюся и ворочавшую все сено собаку, очевидно уверенный в справедливости своей темы и потому спокойно и неторопливо. - Но ты не определил черты между честным и бесчестным трудом. То, что я получаю жалованья больше, чем мой столоначальник, хотя он лучше меня знает дело, - это бесчестно?
- Я не знаю.
- Ну, так я тебе скажу: то, что ты получаешь за свой труд в хозяйстве лишних, положим, пять тысяч, а наш хозяин мужик, как бы он ни трудился, не получит больше пятидесяти рублей, точно так же бесчестно, как то, что я получаю больше столоначальника и что Мальтус получает больше дорожного мастера. Напротив, я вижу какое-то враждебное, ни на чем не основанное отношение общества к этим людям, и мне кажется, что тут зависть...
- Нет, это несправедливо, - сказал Весловский, - зависти не может быть, а что-то есть нечистое в этом деле.
- Нет, позволь, - продолжал Левин. - Ты говоришь, что несправедливо, что я получу пять тысяч, а мужик пятьдесят рублей: это правда. Это несправедливо, и я чувствую это, но...
- Оно в самом деле. За что мы едим, пьем, охотимся, ничего не делаем, а он вечно, вечно в труде? - сказал Васенька Весловский, очевидно в первый раз в жизни ясно подумав об этом и потому вполне искренно.
- Да, ты чувствуешь, но ты не отдаешь ему своего именья, - сказал Степан Аркадьич, как будто нарочно задиравший Левина.
В последнее время между двумя свояками установилось как бы тайное враждебное отношение: как будто с тех пор, как они были женаты на сестрах, между ними возникло соперничество в том, кто лучше устроил свою жизнь, и теперь эта враждебность выражалась в начавшем принимать личный оттенок разговоре.
- Я не отдаю потому, что никто этого от меня не требует, и если бы я хотел, то мне нельзя отдать, - отвечал Левин, - и некому.
- Отдай этому мужику; он не откажется.
- Да, но как же я отдам ему? Поеду с ним и совершу купчую?
- Я не знаю; но если ты убежден, что ты не имеешь права...
- Я вовсе не убежден. Я, напротив, чувствую, что не имею права отдать, что у меня есть обязанности и к земле и к семье.
- Нет, позволь; но если ты считаешь, что это неравенство несправедливо, то почему же ты не действуешь так.
- Я и действую, только отрицательно, в том смысле, что я не буду стараться увеличить ту разницу положения, которая существует между мною и им.
- Нет, уж извини меня; это парадокс.
- Да, это что-то софистическое объяснение, - подтвердил Весловский. - А! хозяин, - сказал он мужику, который, скрипя воротами, входил в сарай. - Что, не спишь еще?
- Нет, какой сон! Я думал, господа наши спят, да слышу гуторят. Мне крюк взять тута. Не укусит она? - прибавил он, осторожно ступая босыми ногами.
- А ты где же спать будешь?
- Мы в ночное.
- Ах, какая ночь! - сказал Весловский, глядя на видневшиеся при слабом свете зари в большой раме отворенных теперь ворот край избы и отпряженных катков. - Да слушайте, это женские голоса поют и, право,недурно. Это кто поет, хозяин?
- А это дворовые девки, тут рядом.
- Пойдемте погуляем! Ведь не заснем. Облонский, пойдем!
- Как бы это и лежать и пойти, - потягиваясь, отвечал Облонский. - Лежать отлично.
- Ну, я один пойду, - живо вставая и обуваясь, сказал Весловский. - До свиданья, господа. Если весело, я вас позову. Вы меня дичью угощали, и я вас не забуду.
- Не правда ли, славный малый? - сказал Облонский, когда Весловский ушел и мужик за ним затворил ворота.
- Да, славный, - ответил Левин, продолжая думать о предмете только что бывшего разговора. Ему казалось, что он, насколько умел, ясно высказал свои мысли и чувства, а между тем оба они, люди неглупые и искренние, в один голос сказали, что он утешается софизмами. Это смущало его.
- Так так-то, мой друг. Надо одно из двух: или признавать, что настоящее устройство общества справедливо, и тогда отстаивать свои права; или признаваться, что пользуешься несправедливыми преимуществами, как я и делаю, и пользоваться ими с удовольствием.
- Нет, если бы это было несправедливо, ты бы не мог пользоваться этими благами с удовольствием, по крайней мере я не мог бы. Мне, главное, надо чувствовать, что я не виноват.
- А что, в самом деле, не пойти ли? - сказал Степан Аркадьич, очевидно устав от напряжения мысли. - Ведь не заснем. Право, пойдем!
Левин не отвечал. Сказанное ими в разговоре слово о том, что он действует справедливо только в отрицательном смысле, занимало его. Неужели только отрицательно можно быть справедливым? - спрашивал он себя.
- Однако как сильно пахнет свежее сено! - сказал Степан Аркадьич, приподнимаясь. - Не засну ни за что. Васенька что-то затеял там. Слышишь хохот и его голос? Не пойти ли? Пойдем!
- Нет, я не пойду, - отвечал Левин.
- Неужели ты это тоже из принципа? - улыбаясь, сказал Степан Аркадьич, отыскивая в темноте свою фуражку.
- Не из принципа, а зачем я пойду?
- А знаешь, ты себе наделаешь бед, - сказал Степан Аркадьич, найдя фуражку и вставая.
- Отчего?
- Разве я не вижу, как ты себя поставил с женою? Я слышал, как у вас вопрос первой важности - поедешь ли ты, или нет на два дня на охоту. Все это хорошо как идиллия, но на целую жизнь этого не хватит. Мужчина должен быть независим, у него есть свои мужские интересы. Мужчина должен быть мужествен, - сказал Облонский, отворяя ворота.
- То есть что же? Пойти ухаживать за дворовыми девками? - спросил Левин.
- Отчего же и не пойти, если весело. Ca ne tire pas a consequence. Жене моей от этого не хуже будет, а мне будет весело. Главное дело - блюди святыню дома. В доме чтобы ничего не было. А рук себе не завязывай.
- Может быть, - сухо сказал Левин и повернулся на бок. - Завтра рано надо идти, и я не бужу никого, а иду на рассвете.
- Messieurs, venez vite! - послышался голос возвратившегося Весловского. - Charmante! Это я открыл. Charmante, совершенная Гретхен, и мы с ней уж познакомились. Право, прехорошенькая!- рассказывал он с таким одобряющим видом, как будто именно для него сделана она была хорошенькою, и он был доволен тем, кто приготовил это для него.
Левин притворился спящим, а Облонский, надев туфли и закурив сигару, пошел из сарая, и скоро голоса их затихли.
Левин долго не мог спать. Он слышал, как его лошади жевали сено, потом как хозяин со старшим малым собирался и уехал в ночное; потом слышал, как солдат укладывался спать с другой стороны сарая с племянником, маленьким сыном хозяина; слышал, как мальчик тоненьким голоском сообщил дяде свое впечатление о собаках, которые казались мальчику страшными и огромными; потом как мальчик расспрашивал, кого будут ловить эти собаки, и как солдат хриплым и сонным голосом говорил ему, что завтра охотники пойдут в болото и будут палить из ружей, и как потом, чтоб отделаться от вопросов мальчика, он сказал: Спи, Васька, спи, а то смотри , и скоро сам захрапел, и все затихло; только слышно было ржание лошадей и каркание бекаса. Неужели только отрицательно? - повторил он себе. - Ну и что ж? Я не виноват . И он стал думать о завтрашнем дне.
Завтра пойду рано утром и возьму на себя не горячиться. Бекасов пропасть. И дупеля есть. А приду домой, записка от Кити. Да, Стива, пожалуй, и прав: я не мужествен с нею, я обабился... Но что ж делать! Опять отрицательно!
Сквозь сон он услыхал смех и веселый говор Весловского и Степана Аркадьича. Он на мгновенье открыл глаза: луна взошла, и в отворенных воротах, ярко освещенные лунным светом, они стояли, разговаривая. Что-то Степан Аркадьич говорил про свежесть девушки, сравнивая ее с только что вылупленным свежим орешком, и что-то Весловский, смеясь своим заразительным смехом, повторял, вероятно сказанные ему мужиком слова: Ты своей как можно домогайся! Левин сквозь сон проговорил:
- Господа, завтра чем свет! - и заснул.
XII
Проснувшись на ранней заре, Левин попробовал будить товарищей. Васенька, лежа на животе и вытянув одну ногу в чулке, спал так крепко, что нельзя было от него добиться ответа. Облонский сквозь сон отказался идти так рано. Даже и Ласка, спавшая, свернувшись кольцом, в краю сена, неохотно встала и лениво, одну за другой, вытягивала и расправляла свои задние ноги. Обувшись, взяв ружье и осторожно отворив скрипучую дверь сарая, Левин вышел на улицу. Кучера спали у экипажей, лошади дремали. Одна только лениво ела овес, раскидывая его храпом по колоде. На дворе еще было серо.
- Что рано так поднялся, касатик? - дружелюбно, как к старому доброму знакомому, обратилась к нему вышедшая из избы хозяйка.
- Да на охоту, тетушка. Тут пройду на болото?
- Прямо задами; нашими гумнами, милый человек, да коноплями; стежка там.
Осторожно шагая босыми загорелыми ногами, старуха проводила Левина и откинула ему загородку у гумна.
- Прямо так и стеганешь в болото. Наши ребята туда вечор погнали.
Ласка весело бежала впереди по тропинке; Левин шел за нею быстрым, легким шагом, беспрестанно поглядывая на небо. Ему хотелось, чтобы солнце не взошло прежде, чем он дойдет до болота. Но солнце не мешкало. Месяц, еще светивший, когда он выходил, теперь только блестел, как кусок ртути; утреннюю зарницу, которую прежде нельзя было не видеть, теперь надо было искать; прежде неопределенные пятна на дальнем поле теперь уже ясно были видны. Это были ржаные копны. Невидная еще без солнечного света роса в душистой высокой конопле, из которой выбраны были уже замашки, мочила ноги и блузу Левина выше пояса. В прозрачной тишине утра слышны были малейшие звуки. Пчелка со свистом пули пролетела мимо уха Левина. Он пригляделся и увидел еще другую и третью. Все они вылетали из-за плетня пчельника и над коноплей скрывались по направлению к болоту. Стежка вывела прямо в болото. Болото можно было узнать по пара'м, которые поднимались из него где гуще, где реже, так что осока и ракитовые кустики, как островки, колебались на этом паре. На краю болота и дороги мальчишки и мужики, стерегшие ночное, лежали и пред зарей все спали под кафтанами. Недалеко от них ходили три спутанные лошади. Одна из них гремела кандалами. Ласка шла рядом с хозяином, просясь вперед и оглядываясь. Пройдя спавших мужиков и поравнявшись с первою мочежинкой, Левин осмотрел пистоны и пустил собаку. Одна из лошадей, сытый бурый третьяк, увидав собаку, шарахнулся и, подняв хвост, фыркнул. Остальные лошади тоже испугались и, спутанными ногами шлепая по воде и производя вытаскиваемыми из густой глины копытами звук, подобный хлопанью, запрыгали из болота. Ласка остановилась, насмешливо посмотрев на лошадей и вопросительно на Левина. Левин погладил Ласку и посвистал в знак того, что можно начинать.
Ласка весело и озабоченно побежала по колеблющейся под нею трясине.
Вбежав в болото, Ласка тотчас же среди знакомых ей запахов кореньев, болотных трав, ржавчины и чуждого запаха лошадиного помета почувствовала рассеянный по всему этому месту запах птицы, той самой пахучей птицы, которая более всех других волновала ее. Кое-где по моху и лопушкам болотным запах этот был очень силен, но нельзя было решить, в какую сторону он усиливался и ослабевал. Чтобы найти направление, надо было отойти дальше под ветер. Не чувствуя движения своих ног, Ласка напряженным галопом, таким, что при каждом прыжке она могла остановиться, если встретится необходимость, поскакала направо прочь от дувшего с востока предрассветного ветерка и повернулась на ветер. Вдохнув в себя воздух расширенными ноздрями, она тотчас же почувствовала, что не следы только, а она сами были тут, пред нею, и не один, а много. Ласка уменьшила быстроту бега. Они были тут, но где именно, она не могла еще определить. Чтобы найти это самое место, она начала уже круг, как вдруг голос хозяина развлек ее. Ласка! тут! - сказал он, указывая ей в другую сторону. Она постояла, спрашивая его, не лучше ли делать, как она начала. Но он повторил приказанье сердитым голосом, показывая в залитый водою кочкарник, где ничего не могло быть. Она послушала его, притворяясь, что ищет, чтобы сделать ему удовольствие, излазила кочкарник и вернулась к прежнему месту и тотчас же опять почувствовала их. Теперь, когда он не мешал ей, она знала, что делать, и, не глядя себе под ноги и с досадой спотыкаясь по высоким кочкам и попадая в воду, но справляясь гибкими, сильными ногами, начала круг, который все должен был объяснить ей. Запах их все сильнее и сильнее, определеннее и определеннее поражал ее, и вдруг ей вполне стало ясно, что один из них тут, за этою кочкой, в пяти шагах пред нею, и она остановилась и замерла всем телом. На своих низких ногах она ничего не могла видеть пред собой, но она по запаху знала, что он сидел не далее пяти шагов. Она стояла, все больше и больше ощущая его и наслаждаясь ожиданием. Напруженный хвост ее был вытянут и вздрагивал только в самом кончике. Рот ее был слегка раскрыт, уши приподняты. Одно ухо заворотилось еще на бегу, и она тяжело, но осторожно дышала и еще осторожнее оглянулась, больше глазами, чем головой, на хозяина. Он, с его привычным ей лицом, но всегда страшными глазами, шел, спотыкаясь, по кочкам, и необыкновенно тихо, как ей казалось. Ей казалось, что он шел тихо, а он бежал.
Заметив тот особенный поиск Ласки, когда она прижималась вся к земле, как будто загребала большими шагами задними ногами, и слегка раскрывала рот, Левин понял, что она тянула по дупелям, и, в душе помолившись богу, чтобы был успех, особенно на первую птицу, подбежал к ней. Подойдя к ней вплоть, он стал с своей высоты смотреть пред собою и увидал глазами то, что она видела носом. В проулочке между кочками на одной виднелся дупель. Повернув голову, он прислушивался. Потом, чуть расправив и опять сложив крылья, он, неловко вильнув задом, скрылся за угол.
- Пиль, пиль, - крикнул Левин, толкая в зад Ласку.
Но я не могу идти, - думала Ласка. - Куда я пойду? Отсюда я чувствую их, а если я двинусь вперед, я ничего не пойму, где они и кто они . Но вот он толкнул ее коленом и взволнованными шепотом проговорил:
Пиль, Ласочка, пиль!
Ну, так если он хочет этого, я сделаю, но я за себя уже не отвечаю теперь , - подумала она и со всех ног рванулась вперед между кочек. Она ничего уже не чуяла теперь и только видела и слышала, ничего не понимая.
В десяти шагах от прежнего места с жирным хорканьем и особенным дупелиным выпуклым звуком крыльев поднялся один дупель. И вслед за выстрелом тяжело шлепнулся белою грудью о мокрую трясину. Другой не дождался и сзади Левина поднялся без собаки.
Когда Левин повернулся к нему, он был уже далеко. Но выстрел достал его. Пролетев шагов двадцать, второй дупель поднялся кверху колом и кубарем, как брошенный мячик, тяжело упал на сухое место.
Вот это будет толк!- думал Левин, запрятывая в ягдташ теплых и жирных дупелей. - А, Ласочка, будет толк?
Когда Левин, зарядив ружье, тронулся дальше, солнце, хотя еще и не видное за тучками, уже взошло. Месяц, потеряв весь блеск, как облачко, белел на небе; звезд не видно было уже ни одной. Мочежинки, прежде серебрившиеся росой, теперь золотились. Ржавчина была вся янтарная. Синева трав перешла в желтоватую зелень. Болотные птички копошились на блестящих росою и клавших длинную тень кустиках у ручья. Ястреб проснулся и сидел на копне, с боку на бок поворачивая голову, недовольно глядя на болото. Галки летели в поле, и босоногий мальчишка уже подгонял лошадей к поднявшемуся из-под кафтана и почесывавшемуся старику. Дым от выстрелов, как молоко, белел по зелени травы.
Один из мальчишек подбежал к Левину.
- Дяденька, утки вчера туто были! - прокричал он ему и пошел за ним издалека.
И Левину, в виду этого мальчика, выражавшего свое одобрение, было вдвойне приятно убить еще тут же раз за разом трех бекасов.
XIII
Охотничья примета, что если не упущен первый зверь и первая птица, то поле будет счастливо, оказалась справедливою.
Усталый, голодный, счастливый, Левин в десятом часу утра, исходив верст тридцать, с девятнадцатью штуками красной дичи и одною уткой, которую он привязал за пояс, так как она уже не влезала в ягдташ, вернулся на квартиру. Товарищи его уж давно проснулись и успели проголодаться и позавтракать.
- Постойте, постойте, я знаю, что девятнадцать, - говорил Левин, пересчитывая во второй раз не имеющих того значительного вида, какой они имели, когда вылетали, скрючившихся и ссохшихся, с запекшеюся кровью, со свернутыми набок головками дупелей и бекасов.
Счет был верен, и зависть Степана Аркадьича была приятна Левину. Приятно ему было еще то, что, вернувшись на квартиру, он застал уже приехавшего посланного от Кити с запиской.
Я совсем здорова и весела. Если ты за меня боишься, то можешь быть еще более спокоен, чем прежде. У меня новый телохранитель, Марья Власьевна (это была акушерка, новое, важное лицо в семейной жизни Левина). Она приехала меня проведать. Нашла меня совершенно здоровою, и мы оставили ее до твоего приезда. Все веселы, здоровы, и ты, пожалуйста, не торопись, а если охота хороша, останься еще день .
Эти две радости, счастливая охота и записка от жены, были так велики, что две случившиеся после этого маленькие неприятности прошли для Левина легко. Одна состояла в том, что рыжая пристяжная, очевидно переработавшая вчера, не ела корма и была скучна. Кучер говорил, что она надорвана.
- Вчера загнали, Константин Дмитрич, - говорил он. - Как же, десять верст непутем гнали!
Другая неприятность, расстроившая в первую минуту его хорошее расположение духа, но над которою он после много смеялся, состояла в том, что из всей провизии, отпущенной Кити в таком изобилии, что, казалось, нельзя было ее доесть в неделю, ничего не осталось. Возвращаясь усталый и голодный с охоты, Левин так определенно мечтал о пирожках, что, подходя к квартире, он уже слышал запах и вкус их во рту, как Ласка чуяла дичь, и тотчас велел Филиппу подать себе. Оказалось, что не только пирожков, но и цыплят уже не было.
- Ну уж аппетит! - сказал Степан Аркадьич смеясь, указывая на Васеньку Весловского. - Я не страдаю недостатком аппетита, но это удивительно...
- Ну, что ж делать! - сказал Левин, мрачно глядя на Весловского. - Филипп, так говядины дай.
- Говядину скушали, я кость собакам отдал, - отвечал Филипп.
Левину было так обидно, что он с досадой сказал:
- Хоть бы чего-нибудь мне оставили!- и ему захотелось плакать.
- Так выпотроши же дичь, - сказал он дрожащим голосом Филиппу, стараясь не смотреть на Васеньку, - и наложи крапивы. А мне спроси хоть молока.
Уже потом, когда он наелся молока, ему стало совестно за то, что он высказал досаду чужому человеку, и он стал смеяться над своим голодным озлоблением.
Вечером еще сделали поле, в которое и Весловский убил несколько штук, и в ночь вернулись домой.
Обратный путь был так же весел, как и путь туда. Весловский то пел, то вспоминал с наслаждением свои похождения у мужиков, угостивших его водкой и сказавших ему: Не обсудись ; то свои ночные похождения с орешками и дворовою девушкой и мужиком, который спрашивал его, женат ли он, и, узнав, что он не женат, сказал ему: А ты на чужих жен не зарься, а пуще всего домогайся, как бы свою завести . Эти слова особенно смешили Весловского.
- Вообще я ужасно доволен нашею поездкой. А вы, Левин?
- Я очень доволен, - искренно говорил Левин, которому особенно радостно было не только не чувствовать той враждебности, которую он испытал дома к Васеньке Весловскому, но, напротив, чувствовать к нему самое дружеское расположение.
XIV
На другой день, в десять часов, Левин, обходив уже хозяйство, постучался в комнату, где ночевал Васенька.
- Entrez, - прокричал ему Весловский. - Вы меня извините, я еще только мои ablutions кончил, - сказал он улыбаясь, стоя пред ним в одном белье.
- Не стесняйтесь, пожалуйста. - Левин присел к окну. - Вы хорошо спали?
- Как убитый. А день какой нынче для охоты!
- Да. Вы чай или кофе?
- Ни то, ни другое. Я завтракаю. Мне, право, совестно. Дамы, я думаю, уже встали? Пройтись теперь отлично. Вы мне покажите лошадей.
Пройдясь по саду, побывав на конюшне и даже поделав вместе гимнастику на баррах, Левин вернулся с своим гостем домой и вошел с ним в гостиную.
- Прекрасно поохотились и сколько впечатлений! - сказал Весловский, подходя к Кити, которая сидела за самоваром. - Как жалко, что дамы лишены этих удовольствий!
Ну, что же, надо же ему как-нибудь говорить с хозяйкой дома , - сказал себе Левин. Ему опять что-то показалось в улыбке, в том победительном выражении, с которым гость обратился к Кити...
Княгиня, сидевшая с другой стороны стола с Марьей Власьевной и Степаном Аркадьичем, подозвала к себе Левина и завела с ним разговор о переезде в Москву для родов Кити и приготовлении квартиры. Для Левина как при свадьбе были неприятны всякие приготовления, оскорбляющие своим ничтожеством величие совершающегося, так еще более оскорбительны казались приготовления для будущих родов, время которых как-то высчитывали по пальцам. Он старался все время не слышать этих разговоров о способе пеленания будущего ребенка, старался отворачиваться и не видеть каких-то таинственных бесконечных вязаных полос, каких-то полотняных треугольничков, которым приписывала особенную важность Долли, и т. п. Событие рождения сына (он был уверен, что сын), которое ему обещали, но в которое он все-таки не мог верить, - так оно казалось необыкновенно, - представлялось ему, с одной стороны, столь огромным и потому невозможным счастьем, с другой стороны - столь таинственным событием, что это воображаемое знание того, что будет, и вследствие того приготовление как к чему-то обыкновенному, людьми же производимому, казалось ему возмутительно и унизительно.
Но княгиня не понимала его чувств и объясняла его неохоту думать и говорить про это легкомыслием и равнодушием, а потому не давала ему покоя. Она поручала Степану Аркадьичу посмотреть квартиру и теперь подозвала к себе Левина.
- Я ничего не знаю, княгиня. Делайте, как хотите, - говорил он.
- Надо решить, когда вы переедете.
- Я, право, не знаю. Я знаю, что родятся детей миллионы без Москвы и докторов... отчего же...
- Да если так...
- Да нет, как Кити хочет.
- С Кити нельзя про это говорить! Что ж ты хочешь, чтоб я напугала ее? Вот нынче весной Натали Голицына умерла от дурного акушера.
- Как вы скажете, так я и сделаю, - сказал он мрачно.
Княгиня начала говорить ему, но он не слушал ее. Хотя разговор с княгиней и расстраивал его, он сделался мрачен не от этого разговора, но от того, что он видел у самовара.
Нет, это невозможно , - думал он, изредка взглядывая на перегнувшегося к Кити Васеньку, с своею красивою улыбкой говорившего ей что-то, и на нее, красневшую и взволнованную.
Было нечистое что-то в позе Васеньки, в его взгляде, в его улыбке. Левин видел даже что-то нечистое и в позе и во взгляде Кити. И опять свет померк в его глазах. Опять, как вчера, вдруг, без малейшего перехода, он почувствовал себя сброшенным с высоты счастья, спокойствия, достоинства в бездну отчаяния, злобы и унижения. Опять все и всў стали противны ему.
- Так и сделайте, княгиня, как хотите, - сказал он, опять оглядываясь.
- Тяжела шапка Мономаха!- сказал ему шутя Степан Аркадьич, намекая, очевидно, не на один разговор с княгиней, а на причину волнения Левина, которое он заметил. - Как ты нынче поздно, Долли!
Все встали встретить Дарью Александровну. Васенька встал на минуту и со свойственным новым молодым людям отсутствием вежливости к дамам чуть поклонился и опять продолжал разговор, засмеявшись чему-то.
- Меня замучала Маша. Она дурно спала и капризна нынче ужасно, - сказала Долли.
Разговор, затеянный Васенькой с Кити, шел опять о вчерашнем, об Анне и о том, может ли любовь стать выше условий света. Кити неприятен был этот разговор, и он волновал ее и самим содержанием, и тем тоном, которым он был веден, и в особенности тем, что она знала уж, как это подействует на мужа. Но она слишком была проста и невинна, чтоб уметь прекратить этот разговор, и даже для того, чтобы скрыть то внешнее удовольствие, которое доставляло ей очевидное внимание этого молодого человека. Она хотела прекратить этот разговор, но она не знала, что ей сделать. Все, что бы она ни сделала, она знала, будет замечено мужем, и все перетолковано в дурную сторону. И действительно, когда она спросила у Долли, что с Машей, и Васенька, ожидая, когда кончится этот скучный для него разговор, принялся равнодушно смотреть на Долли, этот вопрос показался Левину ненатуральною, отвратительною хитростью.
- Что же, поедем нынче за грибами? - сказала Долли.
- Поедемте, пожалуйста, и я поеду, - сказала Кити и покраснела. Она хотела спросить Васеньку из учтивости, поедет ли он, и не спросила. - Ты куда, Костя? - спросила она с виноватым видом у мужа, когда он решительным шагом проходил мимо нее. Это виноватое выражение подтвердило все его сомнения.
- Без меня приехал машинист, я еще не видал его, - сказал он, не глядя на нее.
Он сошел вниз, но не успел еще выйти из кабинета, как услыхал знакомые шаги жены, неосторожно быстро идущей к нему.
- Что ты? - сказал он ей сухо. - Мы заняты.
- Извините меня, - обратилась она к машинисту-немцу, - мне несколько слов сказать мужу:
Немец хотел уйти, но Левин сказал ему:
- Не беспокойтесь.
- Поезд в три? - спросил немец. - Как бы не опоздать.
Левин не ответил ему и сам вышел с женой.
- Ну, что вы мне имеете сказать? - проговорил он по-французски.
Он не смотрел на ее лицо и не хотел видеть, что она, в ее положении, дрожала всем лицом и имела жалкий, уничтоженный вид.
- Я... я хочу сказать, что так нельзя жить, что это мученье... - проговорила она.
- Люди тут в буфете, - сказал он сердито, - не делайте сцен.
- Ну, пойдем сюда!
Они стояли в проходной комнате. Кити хотела войти в соседнюю. Но там англичанка учила Таню.
- Ну, пойдем в сад!
В саду они наткнулись на мужика, чистившего дорожку. И уже не думая о том, что мужик видит ее заплаканное, а его взволнованное лицо, не думая о том, что они имеют вид людей, убегающих от какого-то несчастья, они быстрыми шагами шли вперед, чувствуя, что им надо высказаться и разубедить друг друга, побыть одним вместе и избавиться этим от того мучения, которое оба испытывали.
- Так нельзя жить! Это мученье! Я страдаю, ты страдаешь. За что? - сказала она, когда они добрались, наконец, до уединенной лавочки на углу липовой аллеи.
- Но ты одно скажи мне: было в его тоне неприличное, нечистое, унизительно-ужасное? - говорил он, становясь пред ней опять в ту же позу, с кулаками пред грудью, как он тогда ночью стоял пред ней.
- Было, - сказала она дрожащим голосом. - Но, Костя, ты не видишь разве, что не я виновата? Я с утра хотела такой тон взять, но эти люди... Зачем он приехал? Как мы счастливы были! - говорила она, задыхаясь от рыданий, которые поднимали все ее пополневшее тело.
Садовник с удивлением видел, несмотря на то, что ничего не гналось за ними и что бежать не от чего было, и что ничего они особенно радостного не могли найти на лавочке, - садовник видел, что они вернулись домой мимо него с успокоенными, сияющими лицами.
XV
Проводив жену наверх, Левин пошел на половину Долли. Дарья Александровна с своей стороны была в этот день в большом огорчении. Она ходила по комнате и сердито говорила стоявшей в углу и ревущей девочке:
- И будешь стоять весь день в углу, и обедать будешь одна, и ни одной куклы не увидишь, и платья тебе нового не сошью, - говорила она, не зная уже, чем наказать ее.
- Нет, это гадкая девочка! - обратилась она к Левину. - Откуда берутся у нее эти мерзкие наклонности?
- Да что же она сделала? - довольно равнодушно сказал Левин, которому хотелось посоветоваться о своем деле и поэтому досадно было, что он попал некстати.
- Они с Гришей ходили в малину и там... я не могу даже сказать, что она делала. Вот какие гадости. Тысячу раз пожалеешь miss Elliot. Эта ни за чем не смотрит, машина... Figurez vous, qu'elle...
И Дарья Александровна рассказала преступление Маши.
- Это ничего не доказывает, это совсем не гадкие наклонности, это просто шалость, - успокоивал ее Левин.
- Но ты что-то расстроен? Ты зачем пришел? - спросила Долли. - Что там делается?
И в тоне этого вопроса Левин слышал, что ему легко будет сказать то, что он был намерен сказать.
- Я не был там, я был один в саду с Кити. Мы поссорились второй раз с тех пор, как... Стива приехал.
Долли смотрела на него умными, понимающими глазами.
- Ну скажи, руку на сердце, был ли... не в Кити, а в этом господине такой тон, который может быть неприятен, не неприятен, но ужасен, оскорбителен для мужа?
- То есть как тебе сказать... Стой, стой в углу! - обратилась она к Маше, которая, увидав чуть заметную улыбку на лице матери, повернулась было. - Светское мнение было бы то, что он ведет себя, как ведут себя все молодые люди. Il fait la cour a une jeune et jolie femme, а муж светский должен быть только польщен этим.
- Да, да, - мрачно сказал Левин, - но ты заметила?
- Не только я, но Стива заметил. Он прямо после чая мне сказал: je crois que Весловский fait un petit brin de cour a Кити.
- Ну и прекрасно, теперь я спокоен. Я прогоню его, - сказал Левин.
- Что ты, с ума сошел? - с ужасом вскрикнула Долли. - Что ты, Костя, опомнись! - смеясь, сказала она. - Ну, можешь идти теперь к Фанни, - сказала она Маше. - Нет, уж если хочешь ты, то я скажу Стиве. Он увезет его. Можно сказать, что ты ждешь гостей. Вообще он нам не к дому.
- Нет, нет, я сам.
- Но ты поссоришься?..
- Нисколько. Мне так это весело будет, - действительно весело блестя глазами, сказал Левин. - Ну, прости ее, Долли! Она не будет, - сказал он про маленькую преступницу, которая не шла к Фанни и нерешительно стояла против матери, исподлобья ожидая и ища ее взгляда.
Мать взглянула на нее. Девочка разрыдалась, зарылась лицом в коленях матери, и Долли положила ей на голову свою худую нежную руку.
И что общего между нами и им? - подумал Левин и пошел отыскивать Весловского.
Проходя через переднюю, он велел закладывать коляску, чтобы ехать на станцию.
- Вчера рессора сломалась, - отвечал лакей.
- Ну так тарантас, но скорее. Где гость?
- Они пошли в свою комнату.
Левин застал Васеньку в то время, как тот, разобрав свои вещи из чемодана и разложив новые романсы, примеривал краги, чтоб ездить верхом.
Было ли в лице Левина что-нибудь особенное, из сам Васенька почувствовал, что ce petit brin de cour, который он затеял, был неуместен в этой семье, но он был несколько (сколько может быть светский человек) смущен входом Левина.
- Вы в крагах верхом ездите?
- Да, это гораздо чище, - сказал Васенька, ставя жирную ногу на стул, застегивая нижний крючок и весело, добродушно улыбаясь.
Он был несомненно добрый малый, и Левину жалко стало его и совестно за себя, хозяина дома, когда он подметил робость во взгляде Васеньки. Н а столе лежал обломок палки, которую они нынче утром вместе сломали на гимнастике, пробуя поднять забухшие барры. Левин взял в руки этот обломок и начал обламывать расщепившийся конец, не зная, как начать.
- Я хотел... - Он замолчал было, но вдруг, вспомнив Кити и все, что было, решительно глядя ему в глаза, сказал:- я велел вам закладывать лошадей.
- То есть как? - начал с удивлением Васенька. - Куда же ехать?
- Вам, на железную дорогу, - мрачно сказал Левин, щипля конец палки.
- Вы уезжаете или что-нибудь случилось?
- Случилось, что я жду гостей, - сказал Левин, быстрее и быстрее обламывая сильными пальцами концы расщепившейся палки. - И не жду гостей, и ничего не случилось, но я прошу вас уехать. Вы можете объяснить как хотите мою неучтивость.
Васенька выпрямился.
- Я прошу вас объяснить мне... - с достоинством сказал он, поняв наконец.
- Я не могу вам объяснить, - тихо и медленно, стараясь скрыть дрожание своих скул, заговорил Левин. - И лучше вам не спрашивать.
И так как расщепившиеся концы были уже все отломаны, Левин зацепился пальцами за толстые концы, разодрал палку и старательно поймал падавший конец.
Вероятно, вид этих напряженных рук, тех самых мускулов, которые он нынче утром ощупывал на гимнастике, и блестящих глаз, тихого голоса и дрожащих скул убедили Васеньку больше слов. Он, пожав плечами и презрительно улыбнувшись, поклонился.
- Нельзя ли мне видеть Облонского?
Пожатие плеч и улыбка не раздражили Левина.
Что ж ему больше остается делать? - подумал он.
- Я сейчас пришлю его вам.
- Что это за бессмыслица!- говорил Степан Аркадьич, узнав от приятеля, что его выгоняют из дому, и найдя Левина в саду, где он гулял, дожидаясь отъезда гостя. - Mais c'est ridicule! Какая тебя муха укусила? Mais c'est du dernier ridicule! Что же тебе показалось, если молодой человек...
Но место, в которое Левина укусила муха, видно, еще болело, потому что он опять побледнел, когда Степан Аркадьич хотел объяснить причину, и поспешно перебил его:
- Пожалуйста, не объясняй причины! Я не мог иначе! Мне очень совестно перед тобой и перед ним. Но ему, я думаю, не будет большого горя уехать, а мне и моей жене его присутствие неприятно.
- Но ему оскорбительно! Et puis c'est ridicule.
- А мне и оскорбительно и мучительно! И я ни в чем не виноват, и мне незачем страдать!
- Ну, уж этого я не ждал от тебя! On peut etre jaloux, mais a ce point, c'est du dernier ridicule!
Левин быстро повернулся и ушел от него в глубь аллеи и продолжал один ходить взад и вперед. Скоро он услыхал грохот тарантаса и увидал из-за деревьев, как Васенька, сидя на сене (на беду не было сиденья в тарантасе) в своей шотландской шапочке, подпрыгивая по толчкам, проехал по аллее.
Это что еще? - подумал Левин, когда лакей, выбежав из дома, остановил тарантас. Это был машинист, про которого совсем забыл Левин. Машинист, раскланиваясь, что-то говорил Весловскому; потом влез в тарантас, и они вместе уехали.
Степан Аркадьич и княгиня были возмущены поступком Левина. И он сам чувствовал себя не только ridicule в высшей степени, но и виноватым кругом и опозоренным; но, вспоминая то, что он и жена его перестрадали, он, спрашивая себя, как бы он поступил в другой раз, отвечал себе, что точно так же.
Несмотря на все это, к концу этого дня все, за исключением княгини, не прощавшей этот поступок Левину, сделались необыкновенно оживлены и веселы, точно дети после наказанья или большие после тяжелого официального приема, так что вечером про изгнание Васеньки в отсутствие княгини уже говорилось как про давнишнее событие. И Долли, имевшая от отца дар смешно рассказывать, заставляла падать от смеха Вареньку, когда она в третий и четвертый раз, все с новыми юмористическими прибавлениями, рассказывала, как она, только что собралась надеть новые бантики для гостя и выходила уж в гостиную, вдруг услыхала грохот колымаги. И кто же в колымаге? - сам Васенька, с шотландскою шапочкой, и с романсами, и с крагами, сидит на сене.
- Хоть бы ты карету велел запрячь! Нет, и потом слышу: Постойте! Ну, думаю, сжалились. Смотрю, посадили к нему толстого немца и повезли... И бантики мои пропали!..
XVI
Дарья Александровна исполнила свое намерение и поехала к Анне. Ей очень жалко было огорчить сестру и сделать неприятное ее мужу; она понимала, как справедливы Левины, не желая иметь никаких сношений с Вронским; но она считала своею обязанностью побывать у Анны и показать ей, что чувства ее не могут измениться, несмотря на перемену ее положения. Чтобы не зависеть от Левиных в этой поездке, Дарья Александровна послала в деревню нанять лошадей; но Левин, узнав об этом, пришел к ней с выговором.
- Почему же ты думаешь, что мне неприятна твоя поездка? Да если бы мне и было это неприятно, то тем более мне неприятно, что ты не берешь моих лошадей, - говорил он. - Ты мне ни разу не сказала, что ты решительно едешь. А нанимать на деревне, во-первых, неприятно для меня, а главное, они возьмутся, но не довезут. У меня лошади есть. И если ты не хочешь огорчить меня, то ты возьми моих.
Дарья Александровна должна была согласиться, и в назначенный день Левин приготовил для свояченицы четверню лошадей и подставу, собрав ее из рабочих и верховых, очень некрасивую, но которая могла довезти Дарью Александровну в один день. Теперь, когда лошади нужны были и для уезжавшей княгини и для акушерки, это было затруднительно для Левина, но по долгу гостеприимства он не мог допустить Дарью Александровну нанимать из его дома лошадей и, кроме того, знал, что двадцать рублей, которые просили с Дарьи Александровны за эту поездку, были для нее очень важны; а денежные дела Дарьи Александровны, находившиеся в очень плохом положении, чувствовались Левиными как свои собственные.
Дарья Александровна по совету Левина выехала до зари. Дорога была хороша, коляска покойна, лошади бежали хорошо, и на козлах, кроме кучера, сидел конторщик вместо лакея, посланный Левиным для безопасности. Дарья Александровна задремала и проснулась, только подъезжая уже к постоялому двору, где надо было переменять лошадей.
Напившись чаю у того самого богатого мужика-хозяина, у которого останавливался Левин в свою поездку к Свияжскому, и побеседовав с бабами о детях и со стариком о графе Вронском, которого тот очень хвалил, Дарья Александровна в десять часов поехала дальше. Дома ей, за заботами о детях, никогда на бывало времени думать. Зато уже теперь, на этом четырехчасовом переезде, все прежде задержанные мысли вдруг столпились в ее голове, и она передумала всю свою жизнь, как никогда прежде, и с самых разных сторон. Ей самой странны были ее мысли. Сначала она думала о детях, о которых, хотя княгиня, а главное, Кити (она на нее больше надеялась), обещала за ними смотреть, она все-таки беспокоилась. Как бы Маша опять не начала шалить, Гришу как бы не ударила лошадь, да и желудок Лили как бы еще больше не расстроился . Но потом вопросы настоящего стали сменяться вопросами ближайшего будущего. Она стала думать о том, как в Москве надо на нынешнюю зиму взять новую квартиру, переменить мебель в гостиной и сделать шубку старшей дочери. Потом стали представляться ей вопросы более отдаленного будущего: как она выведет детей в люди.
Девочек еще ничего, - думала она, - но мальчики?
Хорошо, я занимаюсь с Гришей теперь, но ведь это только оттого, что сама я теперь свободна, не рожаю. На Стиву, разумеется, нечего рассчитывать. И я с помощью добрых людей выведу их; но если опять роды... И ей пришла мысль о том, как несправедливо сказано, что проклятие наложено на женщину, чтобы в муках родить чада. Родить ничего, но носить - вот что мучительно , - подумала она, представив себе свою последнюю беременность и смерть этого последнего ребенка. И ей вспомнился разговор с молодайкой на постоялом дворе. На вопрос, есть ли у нее дети, красивая молодайка весело отвечала:
- Была одна девочка, да развязал бог, постом похоронила.
- Что ж, тебе очень жалко ее? - спросила Дарья Александровна.
- Чего жалеть? У старика внуков и так много. Только забота. Ни тебе работать, ни что. Только связа одна.
Ответ этот показался Дарье Александровне отвратителен, несмотря на добродушную миловидность молодайки, но теперь она невольно вспомнила эти слова. В этих цинических словах была и доля правды.
Да и вообще, - думала Дарья Александровна, оглянувшись на всю свою жизнь за эти пятнадцать лет замужества, - беременность, тошнота, тупость ума, равнодушие ко всему и, главное, безобразие. Кити, молоденькая, хорошенькая Кити, и та так подурнела, а я беременная делаюсь безобразна, я знаю. Роды, страдания, безобразные страдания, эта последняя минута... потом кормление, эти бессонные ночи, эти боли страшные...
Дарья Александровна вздрогнула от одного воспоминания о боли треснувших сосков, которую она испытывала почти с каждым ребенком. Потом болезни детей, этот страх вечный; потом воспитание, гадкие наклонности (она вспомнила преступление маленькой Маши в малине), ученье, латынь - все это так непонятно и трудно. И сверх всего - смерть этих же детей . И опять в воображении ее возникло вечно гнетущее ее материнское сердце жестокое воспоминание смерти последнего, грудного мальчика, умершего крупом, его похороны, всеобщее равнодушие пред этим маленьким розовым гробиком и своя разрывающая сердце одинокая боль пред бледным лобиком с вьющимися височками, пред раскрытым и удивленным ротиком, видневшимся из гроба в ту минуту, как его закрывали розовою крышечкой с галунным крестом.
И все это зачем? Что ж будет из всего этого? То, что я, не имея ни минуты покоя, то беременная, то кормящая, вечно сердитая, ворчливая, сама измученная и других мучающая, противная мужу, проживу свою жизнь, и вырастут несчастные, дурно воспитанные и нищие дети. И теперь, если бы не лето у Левиных, я не знаю, как бы мы прожили. Разумеется, Костя и Кити так деликатны, что нам незаметно; но это не может продолжаться. Пойдут у них дети, им нельзя будет помогать нам; они и теперь стеснены. Что ж, папа, который себе почти ничего не оставил, будет помогать? Так что и вывести детей я не могу сама, а разве с помощью других, с унижением. Ну, да если предположим самое счастливое: дети не будут больше умирать, и я кое-как воспитаю их. В самом лучшем случае они только не будут негодяи. Вот все, чего я могу желать. Из-за всего этого сколько мучений, трудов... Загублена вся жизнь! Ей опять вспомнилось то, что сказала молодайка, и опять ей гадко было вспомнить про это; но она не могла не согласиться, что в этих словах была и доля грубой правды.
- Что, далеко ли, Михайла? - спросила Дарья Александровна у конторщика, чтобы развлечься от пугавших ее мыслей.
- От этой деревни, сказывают, семь верст.
Коляска по улице деревни съезжала на мостик. По мосту, звонко и весело переговариваясь, шла толпа веселых баб со свитыми свяслами за плечами. Бабы приостановились на мосту, любопытно оглядывая коляску. Все обращенные к ней лица показались Дарье Александровне здоровыми, веселыми, дразнящими ее радостью жизни. Все живут, все наслаждаются жизнью, - продолжала думать Дарья Александровна, миновав баб, выехав в гору и опять на рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах старой коляски, - а я, как из тюрьмы, выпущенная из мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение. Все живут: и эти бабы, и сестра Натали, и Варенька, и Анна, к которой я еду, только не я.
А они нападают на Анну. За что? Что же, разве я лучше? У меня по крайней мере есть муж, которого я люблю. Не так, как бы я хотела любить, но я его люблю, а Анна не любила своего? В чем же она виновата? Она хочет жить. Бог вложил нам это в душу. Очень может быть, что и я бы сделала то же. И я до сих пор не знаю, хорошо ли сделала, что послушалась ее в это ужасное время, когда она приезжала ко мне в Москву. Я тогда должна была бросить мужа и начать жизнь сначала. Я бы могла любить и быть любима по-настоящему. А теперь разве лучше? Я не уважаю его. Он мне нужен, - думала она про мужа, - и я терплю его. Разве это лучше? Я тогда еще могла нравиться, у меня оставалась моя красота , - продолжала думать Дарья Александровна, и ей хотелось посмотреться в зеркало. У ней было дорожное зеркальце в мешочке, и ей хотелось достать его; но, посмотрев на спины кучера и покачивавшегося конторщика, она почувствовала, что ей будет совестно, если кто-нибудь из них оглянется, и не стала доставать зеркала.
Но и не глядясь в зеркало, она думала, что и теперь еще не поздно, и она вспомнила Сергея Ивановича, который был особенно любезен к ней, приятеля Стивы, доброго Туровцына, который вместе с ней ухаживал за ее детьми во время скарлатины и был влюблен в нее. И еще был один совсем молодой человек, который, как ей шутя сказал муж, находил, что она красивее всех сестер. И самые страстные и невозможные романы представлялись Дарье Александровне. Анна прекрасно поступила, и уж я никак не стану упрекать ее. Она счастлива, делает счастье другого человека и не забита, как я, а, верно, так же, как всегда, свежа, умна, открыта ко всему , - думала Дарья Александровна, и плутовская улыбка морщила ее губы, в особенности потому, что, думая о романе Анны, параллельно с ним Дарья Александровна воображала себе свой почти такой же роман с воображаемым собирательным мужчиной, который был влюблен в нее. Она, так же как Анна, признавалась во всем мужу. И удивление и замешательство Степана Аркадьича при этом известии заставляло ее улыбаться.
В таких мечтаниях она подъехала к повороту с большой дороги, ведшему к Воздвиженскому.
XVII
Кучер остановил четверню и оглянулся направо, на ржаное поле, на котором у телеги сидели мужики. Конторщик хотел было соскочить, но потом раздумал и повелительно крикнул на мужика, маня его к себе. Ветерок, который был на езде, затих, когда остановились; слепни облепили сердито отбивавшихся от них потных лошадей. Металлический, доносившийся от телеги звон отбоя по косе затих. Один из мужиков поднялся и пошел к коляске.
- Ишь рассохся! - сердито крикнул конторщик на медленно ступавшего по колчам ненаезженной сухой дороги босыми ногами мужика. - Иди, что ль!
Курчавый старик, повязанный по волосам лычком, с темною от пота горбатою спиной, ускорив шаг, подошел к коляске и взялся загорелою рукой за крыло коляски.
- Воздвиженское, на барский двор? к графу? - повторил он. - Вот только изволок выедешь. Налево поверток. Прямо по пришпекту, так и воткнешься. Да вам кого? самого?
- А что, дома они, голубчик? - неопределенно сказала Дарья Александровна, не зная, как даже у мужика спросить про Анну.
- Должно, дома, - сказал мужик, переступая босыми ногами и оставляя по пыли ясный след ступни с пятью пальцами. - Должно, дома, - повторил он, видимо желая разговориться. - Вчера гости еще приехали. Гостей - страсть... Чего ты? - Он обернулся к кричавшему ему что-то от телеги парню. - И то! Даве тут проехали все верхами жнею смотреть. Теперь, должно, дома. А вы чьи будете?..
- Мы дальние, - сказал кучер, взлезая на козлы. Так недалече?
- Говорю, тут и есть. Как выедешь... - говорил он, перебирая рукой по крылу коляски.
Молодой, здоровый, коренастый парень подошел тоже.
- Что, работы нет ли насчет уборки? - спросил он.
- Не знаю, голубчик.
- Как, значит, возьмешь влево, так ты и упрешься, - говорил мужик, видимо неохотно отпуская проезжающих и желая поговорить.
Кучер тронул, но только что они заворотили, как мужик закричал:
- Стой! Эй, милой! Постой. - - кричали два голоса.
Кучер остановился.
- Сами едут! Вон они! - прокричал мужик. - Вишь, заваливают! - проговорил он, указывая на четверых верховых и двух в шарабане, ехавших по дороге.
Это были Вронский с жокеем, Весловский и Анна верхами и княжна Варвара с Свияжским в шарабане. Они ездили кататься и смотреть действие вновь привезенных жатвенных машин.
Когда экипаж остановился, верховые поехали шагом. Впереди ехала Анна рядом с Весловским. Анна ехала спокойным шагом на невысоком плотном английском кобе со стриженою гривой и коротким хвостом. Красивая голова ее с выбившимися черными волосами из-под высокой шляпы, ее полные плечи, тонкая талия в черной амазонке и вся спокойная грациозная посадка поразили Долли.
В первую минуту ей показалось неприлично, что Анна ездит верхом. С представлением о верховой езде для дамы в понятии Дарьи Александровны соединялось представление молодого легкого кокетства, которое, по ее мнению, не шло к положению Анны; но когда она рассмотрела ее вблизи, она тотчас же примирилась с ее верховою ездой. Несмотря на элегантность, все было так просто, спокойно и достойно и в позе, и в одежде, и в движениях Анны, что ничего не могло бытьестественней.
Рядом с Анной на серой разгоряченной кавалерийской лошади, вытягивая толстые ноги вперед и, очевидно, любуясь собой, ехал Васенька Весловский в шотландском колпачке с развевающимися лентами, и Дарья Александровна не могла удержать веселую улыбку, узнав его. Сзади их ехал Вронский. Под ним была кровная темно-гнедая лошадь, очевидно разгорячившаяся на галопе. Он, сдерживая ее, работал поводом.
За ним ехал маленький человек в жокейском костюме. Свияжский с княжной в новеньком шарабане на крупном вороном рысаке догоняли верховых.
Лицо Анны в ту минуту, как она в маленькой прижавшейся в углу старой коляски фигуре узнала Долли, вдруг просияло радостною улыбкой. Она вскрикнула, дрогнула на седле и тронула лошадь галопом. Подъехав к коляске, она без помощи соскочила и, поддерживая амазонку, подбежала навстречу Долли.
- Я так и думала и не смела думать. Вот радость! Ты не можешь представить себе мою радость!-говорила она, то прижимаясь лицом к Долли и целуя ее, то отстраняясь и с улыбкой оглядывая ее.
- Вот радость, Алексей! - сказала она, оглянувшись на Вронского, сошедшего с лошади и подходившего к ним.
Вронский, сняв серую высокую шляпу, подошел к Долли.
- Вы не поверите, как мы рады вашему приезду, - сказал он, придавая особенное значение произносимым словам и улыбкой открывая свои крепкие белые зубы.
Васенька Весловский, не слезая с лошади, снял свою шапочку и, приветствуя гостью, радостно замахал ей лентами над головой.
- Это княжна Варвара, - отвечала Анна на вопросительный взгляд Долли, когда подъехал шарабан.
- А! - сказала Дарья Александровна, и лицо ее невольно выразило неудовольствие.
Княжна Варвара была тетка ее мужа, и она давно знала ее и не уважала. Она знала, что княжна Варвара всю жизнь свою провела приживалкой у богатых родственников; но то, что она жила теперь у Вронского, чужого ей человека, оскорбило ее за родню мужа. Анна заметила выражение лица Долли и смутилась, покраснела, выпустила из рук амазонку и спотыкнулась на нее.
Дарья Александровна подошла к остановившемуся шарабану и холодно поздоровалась с княжной Варварой. Свияжский был тоже знакомый. Он спросил, как поживает его чудак-приятель с молодою женой, и, осмотрев беглым взглядом непаристых лошадей и с заплатанными крыльями коляску, предложил дамам ехать в шарабане.
- А я поеду в этом вегикуле, - сказал он. - Лошадь смирная, и княжна отлично правит.
- Нет, оставайтесь как вы были, - сказала подошедшая Анна, - а мы поедем в коляске, - и, взяв под руку Долли, увела ее.
У Дарьи Александровны разбегались глаза на этот элегантный, невиданный ею экипаж, на этих прекрасных лошадей, на эти элегантные блестящие лица, окружавшие ее. Но более всего ее поражала перемена, происшедшая в знакомой и любимой Анне. Другая женщина, менее внимательная, не знавшая Анны прежде и в особенности не думавшая тех мыслей, которые думала Дарья Александровна дорогой, и не заметила бы ничего особенного в Анне. Но теперь Долли была поражена тою временною красотой, которая только в минуты любви бывает на женщинах и которую она застала теперь на лице Анны. Все в ее лице: определенность ямочек щек и подбородка, склад губ, улыбка, которая как бы летала вокруг лица, блеск глаз, грация и быстрота движений, полнота звуков голоса, даже манера, с которою она сердито-ласково ответила Весловскому, спрашивавшему у нее позволения сесть на ее коба, чтобы выучить его галопу с правой ноги, - все было особенно привлекательно; и, казалось, она сама знала это и радовалась этому.
Когда обе женщины сели в коляску, на обеих вдруг нашло смущение. Анна смутилась от того внимательно-вопросительного взгляда, которым смотрела на нее Долли; Долли - оттого,что после слов Свияжского о вегикуле ей невольно стало совестно за грязную старую коляску, в которую села с нею Анна. Кучер Филипп и конторщик испытывали то же чувство. Конторщик, чтобы скрыть свое смущение, суетился, подсаживая дам, но Филипп кучер сделался мрачен и вперед готовился не подчиниться этому внешнему превосходству. Он иронически улыбнулся, поглядев на вороного рысака и уже решив в своем уме, что этот вороной в шарабане хорош только на проминаж и не пройдет сорока верст в жару в одну упряжку.
Мужики все поднялись от телеги и любопытно и весело смотрели на встречу гостьи, делая свои замечания.
- Тоже рады, давно не видались, - сказал курчавый старик, повязанный лычком.
- Вот, дядя Герасим, вороного жеребца бы снопы возить, живо бы!
- Глянь-ка. Эта в портках женщина? - сказал один из них, указывая на садившегося на дамское седло Васеньку Весловского.
- Не, мужик. Вишь, как сигнул ловко!
- Что, ребята, спать, видно, не будем?
- Какой сон нынче!- сказал старик, искосясь поглядев на солнце. - Полдни, смотри, прошли! Бери крюки, заходи!
XVIII
Анна смотрела на худое, измученное, с засыпавшеюся в морщинки пылью лицо Долли и хотела сказать то, что она думала, - именно, что Долли похудела; но, вспомнив, что она сама похорошела и что взгляд Долли сказал ей это, она вздохнула и заговорила о себе.
- Ты смотришь на меня, - сказала она, - и думаешь, могу ли я быть счастлива в моем положении? Ну, и что ж! Стыдно признаться; но я... я непростительно счастлива. Со мной случилось что-то волшебное, как сон, когда сделается страшно, жутко, и вдруг проснешься и чувствуешь, что всех этих страхов нет. Я проснулась. Я пережила мучительное, страшное и теперь уже давно, особенно с тех пор, как мы здесь, так счастлива!.. - сказала она, с робкою улыбкой вопроса глядя на Долли.
- Как я рада! - улыбаясь, сказала Долли, невольно холоднее, чем она хотела. - Я очень рада за тебя. Отчего ты не писала мне?
- Отчего?.. Оттого, что я не смела... ты забываешь мое положение...
- Мне? Не смела? Если бы ты знала, как я... Я считаю...
Дарья Александровна хотела сказать свои мысли нынешнего утра, но почему-то ей теперь это показалось не у места.
- Впрочем, об этом после. Это что же эти все строения? - спросила она, желая переменить разговор и указывая на красные и зеленые крыши, видневшиеся из-за зелени живых изгородей, акации и сирени. - Точно городок.
Но Анна не отвечала ей.
- Нет, нет! Что же ты считаешь о моем положении, что ты думаешь, что? - спросила она.
- Я полагаю... - начала было Дарья Александровна, но в это время Васенька Весловский, наладив коба на галоп с правой ноги, грузно шлепаясь в своей коротенькой жакетке о замшу дамского седла, прогалопировал мимо них.
- Идет, Анна Аркадьевна! - прокричал он.
Анна даже и не взглянула на него; но опять Дарье Александровне показалось, что в коляске неудобно начинать этот длинный разговор, и потому она сократила свою мысль.
- Я ничего не считаю, - сказала она, - а всегда любила тебя, а если любишь, то любишь всего человека, какой он есть, а не каким я хочу, чтоб он был.
Анна, отведя глаза от лица друга и сощурившись (это была новая привычка, которой не знала за ней Долли), задумалась, желая вполне понять значение этих слов. И, очевидно, поняв их так, как хотела, она взглянула на Долли.
- Если у тебя есть грехи, - сказала она, - они все простились бы тебе за твой приезд и эти слова.
И Долли видела, что слезы выступили ей на глаза. Она молча пожала руку Анны.
- Так что ж эти строения? Как их много! - после минуты молчания повторила она свой вопрос.
- Это дома служащих, завод, конюшни, - отвечала Анна. - А это парк начинается. Все это было запущено, но Алексей все возобновил. Он очень любит это именье, и, чего я никак не ожидала, он страстно увлекся хозяйством. Впрочем, это такая богатая натура! За что ни возьмется, он все делает отлично. Он не только не скучает, но он со страстью занимается. Он - каким я его знаю, - он сделался расчетливый, прекрасный хозяин, он даже скуп в хозяйстве. Но только в хозяйстве. Там, где дело идет о десятках тысяч, он не считает, - говорила она с тою радостно-хитрою улыбкой, с которою часто говорят женщины о тайных, ими одними открытых свойствах любимого человека. - Вот видишь это большое строение? Это новая больница. Я думаю, что это будет стоить больше ста тысяч. Это его dada теперь. И знаешь, отчего это взялось? Мужики у него просили уступить им дешевле луга, кажется, а он отказал, и я упрекнула его в скупости. Разумеется, не от этого, но все вместе, - он начал эту больницу, чтобы показать, понимаешь, как он не скуп. Если хочешь, c'est une petitesse; но я еще больше его люблю за это. А вот сейчас ты увидишь дом. Это еще дедовский дом, и он ничего не изменен снаружи.
- Как хорош! - сказала Долли, с невольным удивлением глядя на прекрасный с колоннами дом, выступающий из разноцветной зелени старых деревьев сада.
- Не правда ли, хорош? И из дома, сверху, вид удивительный.
Они въехали в усыпанный щебнем и убранный цветником двор, на котором два работника обкладывали взрыхленную цветочную клумбу необделанными ноздреватыми камнями, и остановились в крытом подъезде.
- А, они уже приехали! - сказала Анна, глядя на верховых лошадей, которых только что отводили от крыльца. - Не правда ли, хороша эта лошадь? Это коб. Моя любимая. Подведи ее сюда, и дайте сахару. Граф где? - спросила она у выскочивших двух парадных лакеев. - А, вот и он! - сказала она, увидев выходившего навстречу ей Вронского с Весловским.
- Где вы поместите княгиню? - сказал Вронский по-французски, обращаясь к Анне, и, не дождавшись ответа, еще раз поздоровался с Дарьей Александровной и теперь поцеловал ее руку. - Я думаю, в большой балконной?
- О нет, это далеко! Лучше в угловой, мы больше будем видеться. Ну, пойдем, - сказала Анна, дававшая вынесенный ей лакеем сахар любимой лошади.
- Et vous oubliez votre devoir, - сказала она вышедшему тоже на крыльцо Весловскому.
- Pardon, j'en ai tout plein les poches, - улыбаясь, отвечал он, опуская пальцы в жилетный карман.
- Mais vois venez trop tard, - сказала она, обтирая платком руку, которую ей намочила лошадь, бравшая сахар. Анна обратилась к Долли: - Ты надолго ли? На один день? Это невозможно!
- Я так обещала, и дети... - сказала Долли, чувствуя себя смущенною и оттого, что ей надо было взять мешочек из коляски, и оттого, что она знала, что лицо ее должно быть очень запылено.
- Нет, Долли, душенька... Ну, увидим. Пойдем, пойдем! - и Анна повела Долли в ее комнату.
Комната эта была не та парадная, которую предлагал Вронский, а такая, за которую Анна сказала, что Долли извинит ее. И зта комната, за которую надо было извиняться, была преисполнена роскоши, в какой никогда не жила Долли и которая напомнила ей лучшие гостиницы за границей.
- Ну, душенька, как я счастлива! - на минутку присев в своей амазонке подле Долли, сказала Анна. - Расскажи же мне про своих. Стиву я видела мельком. Но он не может рассказать про детей. Что моя любимица Таня? Большая девочка, я думаю?
- Да, очень большая, - коротко отвечала Дарья Александровна, сама удивляясь, что она так холодно отвечает о своих детях. - Мы прекрасно живем у Левиных, - прибавила она.
- Вот если б я знала, - сказала Анна, - что ты меня не презираешь... Вы бы все приехали к нам. Ведь Стива старый и большой друг с Алексеем, - прибавила она и вдруг покраснела.
- Да, но мы так хорошо... - смутясь, отвечала Долли.
- Да впрочем, это я от радости говорю глупости. Одно, душенька, как я тебе рада! - сказала Анна, опять целуя ее. - Ты еще мне не сказала, как и что ты думаешь обо мне, а я все хочу знать. Но я рада, что ты меня увидишь, какая я есть. Мне, главное, не хотелось бы, чтобы думали, что я что-нибудь хочу доказать. Я ничего не хочу доказывать, я просто хочу жить; никому не делать зла, кроме себя. Это я имею право, не правда ли? Впрочем, это длинный разговор, и мы еще обо всем хорошо переговорим. Теперь пойду одеваться, а тебе пришлю девушку.
XIX
Оставшись одна, Дарья Александровна взглядом хозяйки осмотрела свою комнату. Все, что она видела, подъезжая к дому и проходя через него, и теперь в своей комнате, все производило в ней впечатление изобилия и щегольства и той новой европейской роскоши, про которые она читала только в английских романах, но никогда не видала еще в России и в деревне. Все было ново, начиная от французских новых обой до ковра, которым была обтянута вся комната. Постель была пружинная с матрасиком и с особенным изголовьем и канаусовыми наволочками на маленьких подушках. Мраморный умывальник, туалет, кушетка, столы, бронзовые часы на камине, гардины и портьеры - все это было дорогое и новое.
Пришедшая предложить свои услуги франтиха-горничная, в прическе и платье моднее, чем у Долли, была такая же новая и дорогая, как и вся комната. Дарье Александровне были приятны ее учтивость, опрятность и услужливость, но было неловко с ней; было совестно пред ней за свою, как на беду, по ошибке уложенную ей заплатанную кофточку. Ей стыдно было за те самые заплатки и заштопанные места, которыми она так гордилась дома. Дома было ясно, что на шесть кофточек нужно было двадцать четыре аршина нансуку по шестьдесят пять копеек, что составляло больше пятнадцати рублей, кроме отделки и работы, и эти пятнадцать рублей были выгаданы. Но пред горничной было не то что стыдно, а неловко.
Дарья Александровна почувствовала большое облегчение, когда в комнату вошла давнишняя ее знакомая, Аннушка. Франтиха-горничная требовалась к барыне, и Аннушка осталась с Дарьей Александровной.
Аннушка была, очевидно, очень рада приезду барыни и без умолку разговаривала. Долли заметила,что ей хотелось высказать свое мнение насчет положения барыни, в особенности насчет любви и преданности графа к Анне Аркадьевне, но Долли старательно останавливала ее, как только та начинала говорить об этом.
- Я с Анной Аркадьевной выросла, они мне дороже всего. Что ж, не нам судить. А уж так, кажется, любить...
- Так, пожалуйста, отдай вымыть, если можно, - перебивала ее Дарья Александровна.
- Слушаю-с. У нас на постирушечки две женщины приставлены особо, а белье все машиной. Граф сами до всего доходят. Уж какой муж...
Долли была рада, когда Анна вошла к ней и своим приходом прекратила болтовню Аннушки.
Анна переоделась в очень простое батистовое платье. Долли внимательно осмотрела это простое платье. Она знала, что значит и за какие деньги приобретается эта простота.
- Старая знакомая, - сказала Анна на Аннушку.
Анна теперь уж не смущалась. Она была совершенно свободна и спокойна. Долли видела, что она теперь вполне уже оправилась от того впечатления, которое произвел на нее приезд, и взяла на себя тот поверхностный, равнодушный тон, при котором как будто дверь в тот отдел, где находились ее чувства и задушевные мысли, была заперта.
- Ну, а что твоя девочка, Анна? - спросила Долли.
- Ани? (Так звала она дочь свою Анну.) Здорова. Очень поправилась. Ты хочешь видеть ее? Пойдем,я тебе покажу ее. Ужасно много было хлопот, - начала она рассказывать, - с нянями. У нас итальянка была кормилицей. Хорошая, но так глупа! Мы ее хотели отправить, но девочка так привыкла к ней, что все еще держим.
- Но как же вы устроились?.. - начала было Долли вопрос о том, какое имя будет носить девочка; но,заметив вдруг нахмурившееся лицо Анны, она переменила смысл вопроса. - Как же вы устроили? отняли ее уже?
Но Анна поняла.
- Ты не то хотела спросить? Ты хотела спросить про ее имя? Правда? Это мучает Алексея. У ней нет имени. То есть она Каренина, - сказала Анна, сощурив глаза так, что только видны были сошедшиеся ресницы. - Впрочем, - вдруг просветлев лицом, - об этом мы все переговорим после. Пойдем, я тебе покажу ее. Elle est tres gentille. Она ползает уже.
В детской роскошь, которая во всем доме поражала Дарью Александровну, еще более поразила ее. Тут были и тележечки, выписанные из Англии, и инструменты для обучения ходить, и нарочно устроенный диван вроде бильярда, для ползания, и качалки, и ванны особенные, новые. Все это было английское, прочное и добротное и, очевидно, очень дорогое. Комната была большая, очень высокая и светлая.
Когда они вошли, девочка в одной рубашечке сидела в креслице у стола и обедала бульоном, которым она облила всю свою грудку. Девочку кормила и, очевидно, с ней вместе сама ела девушка русская, прислуживавшая в детской. Ни кормилицы, ни няни не было; они были в соседней комнате, и оттуда слышался их говор на странном французском языке, на котором они только и могли между собой изъясняться.
Услыхав голос Анны, нарядная, высокая, с неприятным лицом и нечистым выражением англичанка, поспешно потряхивая белокурыми буклями, вошла в дверь и тотчас же начала оправдываться, хотя Анна ни в чем не обвиняла ее. На каждое слово Анны англичанка поспешно несколько раз приговаривала: Yes, my lady .
Чернобровая, черноволосая, румяная девочка, с крепеньким, обтянутым куриною кожей, красным тельцем, несмотря на суровое выражение, с которым она посмотрела на новое лицо, очень понравилась Дарье Александровне; она даже позавидовала ее здоровому виду. То, как ползала эта девочка, тоже очень понравилось ей. Ни один из ее детей так не ползал. Эта девочка, когда ее посадили на ковер и подоткнули сзади платьице, была удивительно мила. Она, как зверок, оглядываясь на больших своими блестящими черными глазами, очевидно радуясь тому, что ею любуются, улыбаясь и боком держа ноги, энергически упиралась на руки и быстро подтягивала весь задок и опять вперед перехватывала ручонками.
Но общий дух детской и в особенности англичанка очень не понравились Дарье Александровне. Только тем, что в такую неправильную семью, как Аннина, не пошла бы хорошая, Дарья Александровна и объяснила себе то, что Анна, с своим знанием людей, могла взять к своей девочке такую несимпатичную, нереспектабельную англичанку. Кроме того, тотчас же по нескольким словам Дарья Александровна поняла, что Анна, кормилица, нянька и ребенок не сжились вместе и что посещение матерью было дело необычайное. Анна хотела достать девочке ее игрушку и не могла найти ее.
Удивительнее же всего было то, что на вопрос о том, сколько у ней зубов, Анна ошиблась и совсем не знала про два последние зуба.
- Мне иногда тяжело, что я как лишняя здесь, - сказала Анна, выходя из детской и занося свой шлейф, чтобы миновать стоявшие у двери игрушки. - Не то было с первым.
- Я думала, напротив, - робко сказала Дарья Александровна.
- О нет! Ведь ты знаешь, я его видела, Сережу, - сказала Анна, сощурившись, точно вглядываясь во что-то далекое. - Впрочем, это мы переговорим после. Ты не поверишь, я точно голодный, которой вдруг поставили полный обед, и он не знает, за что взяться. Полный обед - это ты и предстоящие мне разговоры с тобой, которых я ни с кем не могла иметь; и я не знаю, за какой разговор прежде взяться. Mais je ne vois frai grace de rien. Мне все надо высказать. Да, надо тебе сделать очерк того общества, которое ты найдешь у нас, - начала она. - Начинаю с дам. Княжна Варвара. Ты знаешь ее, и я знаю твое мнение и Стивы о ней. Стива говорит, что вся цель ее жизни состоит в том, чтобы доказать свое преимущество над тетушкой Катериной Павловной; это все правда; но она добрая, и я ей так благодарна. В Петербурге была минута, когда мне был необходим un chaperon. Тут она подвернулась. Но, право, она добрая. Она много мне облегчила мое положение. Я вижу, что ты не понимаешь всей тяжести моего положения... там, в Петербурге, - прибавила она. - Здесь я совершенно спокойна и счастлива. Ну, да это после. Надо перечислить. Потом Свияжский, - он предводитель, и он очень порядочный человек, но ему что-то нужно от Алексея. Ты понимаешь, с его состоянием, теперь, как мы поселились в деревне, Алексей может иметь большое влияние. Потом Тушкевич, - ты его видела, он был при Бетси. Теперь его отставили, и он приехал к нам. Он, как Алексей говорит, один из тех людей, которые очень приятны, если их принимать за то, чем они хотят казаться, et puis, comme il faut, как говорит княжна Варвара. Потом Весловский... этого ты знаешь. Очень милый мальчик, - сказала она, и плутовская улыбка сморщила ее губы. - Что это за дикая история с Левиным? Весловский рассказывал Алексею, и мы не верим. Il est tres gentil et naif, - сказала она опять с тою же улыбкой. - Мужчинам нужно развлечение, и Алексею нужна публика, поэтому я дорожу всем этим обществом. Надо, чтоб у нас было оживленно и весело и чтоб Алексей не желал ничего нового. Потом управляющий, немец, очень хороший и знает свое дело. Алексей очень ценит его. Потом доктор, молодой человек, не то что совсем нигилист, но, знаешь, ест ножом... но очень хороший доктор. Потом архитектор... Une petite cour.
XX
- Ну вот вам и Долли, княжна, вы так хотели ее видеть, - сказала Анна, вместе с Дарьей Александровной выходя на большую каменную террасу, на которой в тени, за пяльцами, вышивая кресло для графа Алексея Кирилловича, сидела княжна Варвара. - Она говорит, что ничего не хочет до обеда, но вы велите подать завтракать, а я пойду сыщу Алексея и приведу их всех.
Княжна Варвара ласково и несколько покровительственно приняла Долли и тотчас же начала объяснять ей, что она поселилась у Анны потому, что всегда любила ее больше, чем ее сестра, Катерина Павловна, та самая, которая воспитывала Анну, и что теперь, когда все бросили Анну, она считала своим долгом помочь ей в этот переходный, самый тяжелый период.
- Муж даст ей развод, и тогда я опять уеду в свое уединение, а теперь я могу быть полезна и исполню свой долг, как мне это ни тяжело, не так как другие. И как ты мила, как хорошо сделала, что приехала! Они живут совершенно как самые лучшие супруги; их будет судить бог, а не мы. А разве Бирюзовский и Авеньева... А сам Никандров, а Васильев с Мамоновой, а Лиза Нептунова... Ведь никто же ничего не говорил? И кончилось тем, что все их принимали. И потом, c'est un interieur si joli, si comme il faut. Tout-a-fait a l'anglaise. On se reunit le matin au breakfast et puis on se separe. Всякий делает что хочет до обеда. Обед в семь часов. Стива очень хорошо сделал, что прислал тебя. Ему надо держаться их. Ты знаешь, он через свою мать и брата все может сделать. Потом они делают много добра. Он не говорил тебе про свою больницу? Ce sera admirable, - все из Парижа.
Разговор их был прерван Анной, нашедшею общество мужчин в бильярдной и с ними вместе возвращавшеюся на террасу. До обеда еще оставалось много времени, погода была прекрасная, и потому было предложено несколько различных способов провести эти остающиеся два часа. Способов проводить время было очень много в Воздвиженском, и все были не те, какие употреблялись в Покровском.
- Une partie de lawn tennis, - улыбаясь своею красивою улыбкой, предложил Весловский. - Мы опять с вами, Анна Аркадьевна.
- Нет, жарко; лучше пройти по саду и в лодке прокатиться, показать Дарье Александровне берега, - предложил Вронский.
- Я на все согласен, - сказал Свияжский.
- Я думаю, что Долли приятнее всего пройтись, не правда ли? А потом уже в лодке, - сказала Анна.
Так и было решено. Весловский и Тушкевич пошли в купальню и там обещали приготовить лодку и подождать.
Двумя парами пошли по дорожке, Анна с Свияжским и Долли с Вронским. Долли была несколько смущена и озабочена тою совершенно новою для нее средой, в которой она очутилась. Отвлеченно, теоретически, она не только оправдывала, но даже одобряла поступок Анны. Как вообще нередко безукоризненно нравственные женщины, уставшие от однообразия нравственной жизни, она издалека не только извиняла преступную любовь, но даже завидовала ей. Кроме того, она сердцем любила Анну. Но в действительности, увидав ее в среде этих чуждых для нее людей, с их новым для Дарьи Александровны хорошим тоном, ей было неловко. В особенности неприятно ей было видеть княжну Варвару, все прощавшую им за те удобства, которыми она пользовалась.
Вообще, отвлеченно, Долли одобряла поступок Анны, но видеть того человека, для которого был сделан этот поступок, было ей неприятно. Кроме того, Вронский никогда не нравился ей. Она считала его очень гордым и не видела в нем ничего такого, чем он мог бы гордиться, кроме богатства. Но, против своей воли, он здесь, у себя дома, еще более импонировал ей, чем прежде, и она не могла быть с ним свободна. Она испытывала с ним чувство, подобное тому, которое она испытывала с горничной за кофточку. Как пред горничной ей было не то что стыдно, а неловко за заплатки, так и с ним ей было постоянно не то что стыдно, а неловко за самое себя.
Долли чувствовала себя смущенною и искала предмета разговора. Хотя она и считала, что с его гордостью ему должны быть неприятны похвалы его дома и сада, она, не находя другого предмета разговора, все-таки сказала ему, что ей очень понравился его дом.
- Да, это очень красивое строение и в хорошем, старинном стиле, - сказал он.
- Мне очень понравился двор пред крыльцом. Это было так?
- О нет!- сказал он, и лицо его просияло от удовольствия. - Если бы вы видели этот двор нынче весной!
И он стал, сначала осторожно, а потом более и более увлекаясь, обращать ее внимание на разные подробности украшения дома и сада. Видно было, что, посвятив много труда на улучшение и украшение своей усадьбы, Вронский чувствовал необходимость похвастаться ими пред новым лицом и от души радовался похвалам Дарьи Александровны.
- Если вы хотите взглянуть на больницу и не устали, то это недалеко. Пойдемте?, - сказал он, заглянув ей в лицо, чтоб убедиться, что ей точно было не скучно.
- Ты пойдешь, Анна? - обратился он к ней.
- Мы пойдем. Не правда ли? - обратилась она к Свияжскому. - Mais il ne faut pas laisser le pauvre Весловский et Тушкевич se morfondre la dans le bateau. Надо послать им сказать. Да, это памятник, который он оставит здесь, - сказала Анна, обращаясь к Долли с тою же хитрою, знающею улыбкой, с которою она прежде говорила о больнице.
- О, капитальное дело!- сказал Свияжский. Но, чтобы не показаться поддакивающим Вронскому, он тотчас же прибавил слегка осудительное замечание. - Я удивляюсь, однако, граф, - сказал он, - как вы, так много делая в санитарном отношении для народа, так равнодушны к школам.
- C'est devenu tellement commun les ecoles, - сказал Вронский. - Вы понимаете, не от этого, но так, я увлекся. Так сюда надо в больницу, - обратился он к Дарье Александровне, указывая на боковой выход из аллеи.
Дамы раскрыли зонтики и вышли на боковую дорожку. Пройдя несколько поворотов и выйдя из калитки, Дарья Александровна увидала пред собой на высоком месте большое красное, затейливой формы, уже почти оконченное строение. Еще не окрашенная железная крыша ослепительно блестела на ярком солнце. Подле оконченного строения выкладывалось другое, окруженное лесами, и рабочие в фартуках на подмостках клали кирпичи и заливали из шаек кладку и ровняли прави'лами.
- Как быстро идет у вас работа!- сказал Свияжский. - Когда я был в последний раз, еще крыши не было.
- К осени будет все готово. Внутри уж почти все отделано, - сказала Анна.
- А это что же новое?
- Это помещение для доктора и аптеки, - отвечал Вронский, увидав подходившего к нему в коротком пальто архитектора, и, извинившись перед дамами, пошел ему навстречу.
Обойдя творило, из которого рабочие набирали известку, он остановился с архитектором и что-то горячо стал говорить.
- Фронтон все выходит ниже, - ответил он Анне, которая спросила, в чем дело.
- Я говорила, что надо было фундамент поднять, - сказала Анна.
- Да, разумеется, лучше бы было, Анна Аркадьевна, - сказал архитектор, - да уж упущено.
- Да, я очень интересуюсь этим, - отвечала Анна Свияжскому, выразившему удивление к ее знаниям по архитектуре. - Надо, чтобы новое строение соответствовало больнице. А оно придумано после и начато без плана.
Окончив разговор с архитектором, Вронский присоединился к дамам и повел их внутрь больницы. Несмотря на то, что снаружи еще доделывали карнизы и в нижнем этаже красили, в верху уже почти все было отделано. Пройдя по широкой чугунной лестнице на площадку, они вошли в первую большую комнату. Стены были оштукатурены под мрамор, огромные цельные окна были уже вставлены, только паркетный пол был еще не кончен, и столяры, строгавшие поднятый квадрат, оставили работу, чтобы, сняв тесемки, придерживавшие их волоса, поздороваться с господами.
- Это приемная, - сказал Вронский. - Здесь будет пюпитр, стол, шкаф и больше ничего.
- Сюда, здесь пройдемте. Не подходи к окну, - сказала Анна, пробуя, высохла ли краска. - Алексей, краска уже высохла, - прибавила она.
Из приемной они прошли в коридор. Здесь Вронский показал им устроенную вентиляцию новой системы. Потом он показал ванны мраморные, постели с необыкновенными пружинами. Потом показал одну за другою палаты, кладовую, комнату для белья, потом печи нового устройства, потом тачки такие, которые не будут производить шума, подвозя по коридору нужные вещи, и много другого. Свияжский оценивал все, как человек, знающий все новые усовершенствования. Долли просто удивлялась не виданному ею до сих пор и, желая все понять, обо всем подробно спрашивала, что доставляло очевидное удовольствие Вронскому.
- Да, я думаю, что это будет в России единственная вполне правильно устроенная больница, - сказал Свияжский.
- А не будет у вас родильного отделения? - спросила Долли. - Это так нужно в деревне. Я часто...
Несмотря на свою учтивость, Вронский перебил ее.
- Это не родильный дом, но больница, и назначается для всех болезней, кроме заразительных, - сказал он. - А вот это взгляните... - и он подкатил к Дарье Александровне вновь выписанное кресло для выздоравливающих. - Вы посмотрите. - Он сел в кресло и стал двигать его. - Он не может ходить, слаб еще или болезнь ног, но ему нужен воздух, и он ездит, катается...
Дарья Александровна всем интересовалась, все ей очень нравилось, но более всего ей нравился сам Вронский с этим натуральным наивным увлечением. Да, это очень милый, хороший человек , - думала она иногда, не слушая его, а глядя на него и вникая в его выражение и мысленно переносясь в Анну. Он так ей нравился теперь в своем оживлении, что она понимала, как Анна могла влюбиться в него.
XXI
- Нет, я думаю, княгиня устала, и лошади ее не интересуют, - сказал Вронский Анне, предложившей пройти до конного завода, где Свияжский хотел видеть нового жеребца. - Вы подите, а я провожу княгиню домой, и мы поговорим, - сказал он, - если вам приятно, - обратился он к ней.
- В лошадях я ничего не понимаю, и я очень рада, - сказала несколько удивленная Дарья Александровна.
Она видела по лицу Вронского, что ему чего-то нужно было от нее. Она не ошиблась. Как только они вошли через калитку опять в сад, он посмотрел в ту сторону, куда пошла Анна, и, убедившись, что она не может ни слышать, ни видеть их, начал:
- Вы угадали, что мне хотелось поговорить с вами? - сказал он, смеющимися глазами глядя на нее. - Я не ошибаюсь, что вы друг Анны. - Он снял шляпу и, достав платок, отер им свою плешивевшую голову.
Дарья Александровна ничего не ответила и только испуганно поглядела на него. Когда она осталась с ним наедине, ей вдруг сделалось страшно: смеющиеся глаза и строгое выражение лица пугали ее.
Самые разнообразные предположения того, о чем он сбирается говорить с нею, промелькнули у нее в голове: Он станет просить меня переехать к ним гостить с детьми, и я должна буду отказать ему; или о том, чтобы я в Москве составила круг для Анны... Или не о Васеньке ли Весловском и его отношениях к Анне? А может быть, о Кити, о том, что он чувствует себя виноватым? Она предвидела все только неприятное, но не угадала того, о чем он хотел говорить с ней.
- Вы имеете такое влияние на Анну, она так любит вас, - сказал он, - помогите мне.
Дарья Александровна вопросительно-робко смотрела на его энергическое лицо, которое то все, то местами выходило на просвет солнца в тени лип, то опять омрачалось тенью, и ожидала того, что он скажет дальше, но он, цепляя тростью за щебень, молча шел подле нее.
- Если вы приехали к нам, вы, единственная женщина из прежних друзей Анны, - я не считаю княжну Варвару, - то я понимаю, что вы сделали это не потому, что вы считаете наше положение нормальным, но потому, что вы, понимая всю тяжесть этого положения, все так же любите ее и хотите помочь ей. Так ли я вас понял? - спросил он, оглянувшись на нее.
- О да, - складывая зонтик, ответила Дарья Александровна, - но...
- Нет, - перебил он и невольно, забывшись, что он этим ставит в неловкое положение свою собеседницу, остановился, так что и она должна была остановиться. - Никто больше и сильнее меня не чувствует всей тяжести положения Анны. И это понятно, если вы делаете мне честь считать меня за человека, имеющего сердце. Я причиной этого положения, и потому я чувствую его.
- Я понимаю, - сказала Дарья Александровна, невольно любуясь им, как он искренно и твердо сказал это. - Но именно потому, что вы себя чувствуете причиной, вы преувеличиваете, я боюсь, - сказала она. - Положение ее тяжело в свете, я понимаю.
- В свете это ад!- мрачно нахмурившись, быстро проговорил он. - Нельзя представить себе моральных мучений хуже тех, которые она пережила в Петербурге в две недели... и я прошу вас верить этому.
- Да, но здесь, до тех пор, пока ни Анна... ни вы не чувствуете нужды в свете...
- Свет! - с презрением сказал он. - Какую я могу иметь нужду в свете?
- До тех пор - а это может быть всегда - вы счастливы и спокойны. Я вижу по Анне, что она счастлива, совершенно счастлива, она успела уже сообщить мне, - сказала Дарья Александровна улыбаясь; и невольно, говоря это, она теперь усумнилась в том, действительно ли Анна счастлива.
Но Вронский, казалось, не сомневался в этом.
- Да, да, - сказал он. - Я знаю, что она ожила после всех ее страданий; она счастлива. Она счастлива настоящим. Но я?.. я боюсь того, что ожидает нас... Виноват, вы хотите идти?
- Нет, все равно.
- Ну, так сядемте здесь.
Дарья Александровна села на садовую скамейку в углу аллеи. Он остановился пред ней.
- Я вижу, что она счастлива, - повторил он, и сомнение в том, счастлива ли она, еще сильнее поразило Дарью Александровну. - Но может ли это так продолжаться? Хорошо ли, дурно ли мы поступили, это другой вопрос; но жребий брошен, - сказал он, переходя с русского на французский язык, - и мы связаны на всю жизнь. Мы соединены самыми святыми для нас узами любви. У нас есть ребенок, у нас могут быть еще дети. Но закон и все условия нашего положения таковы, что являются тысячи компликаций, которых она теперь, отдыхая душой после всех страданий и испытаний, не видит и не хочет видеть. И это понятно. Но я не могу не видеть. Моя дочь по закону - не моя дочь, а Каренина. Я не хочу этого обмана!- сказал он с энергическим жестом отрицания и мрачно-вопросительно посмотрел на Дарью Александровну.
Она ничего не отвечала и только смотрела на него. Он продолжал:
- И завтра родится сын, мой сын, и он по закону - Каренин, он не наследник ни моего имени, ни моего состояния, и как бы мы счастливы ни были в семье и сколько бы у нас ни было детей, между мною и ими нет связи. Они Каренины. Вы поймите тягость и ужас этого положения! Я пробовал говорить про это Анне. Это раздражает ее. Она не понимает, и я не могу ей высказать все. Теперь посмотрите с другой стороны. Я счастлив ее любовью, но я должен иметь занятия. Я нашел это занятие, и горжусь этим занятием, и считаю его более благородным, чем занятия моих бывших товарищей при дворе и по службе. И уже, без сомнения, не променяю этого дела на их дело. Я работаю здесь, сидя на месте, и я счастлив, доволен, и нам ничего более не нужно для счастья. Я люблю эту деятельность. Cela n'est pas un pis-aller, напротив...
Дарья Александровна заметила, что в этом месте своего объяснения он путал, и не понимала хорошенько этого отступления, но чувствовала, что, раз начав говорить о своих задушевных отношениях, о которых он не мог говорить с Анной, он теперь высказывал все и что вопрос о его деятельности в деревне находился в том же отделе задушевных мыслей, как и вопрос о его отношениях к Анне.
- Итак, я продолжаю, - сказал он, очнувшись. - Главное же то, что, работая, необходимо иметь убеждение, что дело мое не умрет со мною, что у меня будут наследники, - а этого у меня нет. Представьте себе положение человека, который знает вперед, что дети его и любимой им женщины не будут его, а чьи-то, кого-то того, кто их ненавидит и знать не хочет. Ведь это ужасно!
Он замолчал, очевидно, в сильном волнении.
- Да, разумеется, я это понимаю. Но что же может Анна? - спросила Дарья Александровна.
- Да, это приводит меня к цели моего разговора, - сказал он, с усилием успокоиваясь. - Анна может, это зависит от нее... Даже для того, чтобы просить государя об усыновлении, необходим развод. А это зависит от Анны. Муж ее согласен был на развод - тогда ваш муж совсем было устроил это. И теперь, я знаю, он не отказал бы. Стоило бы только написать ему. Он прямо отвечал тогда, что если она выразит желание, он не откажет. Разумеется, - сказал он мрачно, - это одна из этих фарисейских жестокостей, на которые способны только эти люди без сердца. Он знает, какого мучения ей стоит всякое воспоминание о нем, и, зная ее, требует от нее письма. Я понимаю, что ей мучительно. Но причины так важны, что надо passer pardessus toutes ces finesses de sentiment. Il y va du bonheur et de l'existence d'Anne et de ses enfants. Я о себе не говорю, хотя мне тяжело, очень тяжело, - сказал он с выражением угрозы кому-то за то, что ему было тяжело. - Так вот, княгиня, я за вас бессовестно хватаюсь, как за якорь спасения. Помогите мне уговорить ее писать ему и требовать развода!
- Да, разумеется, - задумчиво сказала Дарья Александровна, вспомнив живо свое последнее свидание с Алексеем Александровичем. - Да, разумеется, - повторила она решительно, вспомнив Анну.
- Употребите ваше влияние на нее, сделайте, чтоб она написала. Я не хочу и почти не могу говорить с нею про это.
- Хорошо, я поговорю. Но как же она сама не думает? - сказала Дарья Александровна, вдруг почему-то при этом вспоминая странную новую привычку Анны щуриться. И ей вспомнилось, что Анна щурилась, именно когда дело касалось задушевных сторон жизни.
Точно она на свою жизнь щурится, чтобы не все видеть , - подумала Долли. - Непременно, я для себя и для нее буду говорить с ней, - отвечала Дарья Александровна на его выражение благодарности.
Они встали и пошли к дому.
XXII
Застав Долли уже вернувшеюся, Анна внимательно посмотрела ей в глаза, как бы спрашивая о том разговоре, который она имела с Вронским, но не спросила словами.
- Кажется, уж пора к обеду, - сказала она. - Совсем мы не видались еще. Я рассчитываю на вечер. Теперь надо идти одеваться. Я думаю, и ты тоже. Мы все испачкались на постройке.
Долли пошла в свою комнату, и ей стало смешно. Одеваться ей не во что было, потому что она уже надела свое лучшее платье; но, чтоб ознаменовать чем-нибудь свое приготовление к обеду, она попросила горничную обчистить ей платье, переменила рукавчики и бантик и надела кружева на голову.
- Вот все, что я могла сделать, - улыбаясь, сказала она Анне, которая в третьем, опять в чрезвычайно простом, платье вышла к ней.
- Да, мы здесь очень чопорны, - сказала она, как бы извиняясь за свою нарядность. - Алексей доволен твоим приездом, как он редко бывает чем-нибудь. Он решительно влюблен в тебя, - прибавила она. - А ты не устала?
До обеда не было времени говорить о чем-нибудь. Войдя в гостиную, они застали там уже княжну Варвару и мужчин в черных сюртуках. Архитектор был во фраке. Вронский представил гостье доктора и управляющего. Архитектора он познакомил с нею еще в больнице.
Толстый дворецкий, блестя круглым бритым лицом и крахмаленным бантом белого галстука, доложил, что кушанье готово, и дамы поднялись. Вронский попросил Свияжского подать руку Анне Аркадьевне, а сам подошел к Долли. Весловский прежде Тушкевича подал руку княжне Варваре, так что Тушкевич с управляющим и доктором пошли одни.
Обед, столовая, посуда, прислуга, вино и кушанье не только соответствовали общему тону новой роскоши дома, но, казалось, были еще роскошнее и новее всего. Дарья Александровна наблюдала эту новую для себя роскошь и, как хозяйка, ведущая дом, - хотя и не надеясь ничего из всего виденного применить к своему дому, так это все по роскоши было далеко выше ее образа жизни, - невольно вникала во все подробности и задавала себе вопрос, кто и как это все сделал. Васенька Весловский, ее муж и даже Свияжский и много людей, которых она знала, никогда не думали об этом и верили на слово тому, что всякий порядочный хозяин желает дать почувствовать своим гостям, именно, что все, что так хорошо у него устроено, не стоило ему, хозяину, никакого труда, а сделалось само собой. Дарья же Александровна знала, что само собой не бывает даже кашки к завтраку детям и что потому при таком сложном и прекрасном устройстве должно было быть положено чье-нибудь усиленное внимание. И по взгляду Алексея Кирилловича, как он оглядел стол, и как сделал знак головой дворецкому, и как предложил Дарье Александровне выбор между ботвиньей и супом, она поняла, что все делается и поддерживается заботами самого хозяина. От Анны, очевидно, зависело все это не более, как от Весловского. Она, Свияжский, княжна и Весловский были одинаково гости, весело пользующиеся тем, что для них было приготовлено.
Анна была хозяйкой только по ведению разговора. И этот разговор, весьма трудный для хозяйки дома при небольшом столе, при лицах, как управляющий и архитектор, лицах совершенно другого мира, старающихся не робеть пред непривычною роскошью и не могущих принимать долгого участия в общем разговоре, этот трудный разговор Анна вела со своим обычным тактом, естественностью и даже удовольствием, как замечала Дарья Александровна.
Разговор зашел о том, как Тушкевич с Весловским одни ездили в лодке, и Тушкевич стал рассказывать про последние гонки в Петербурге в Яхт-клубе. Но Анна, выждав перерыв, тотчас же обратилась к архитектору, чтобы вывести его из молчания.
- Николай Иваныч был поражен, - сказала она про Свияжского, - как выросло новое строение с тех пор, как он был здесь последний раз; но я сама каждый день бываю и каждый день удивляюсь, как скоро идет.
- С его сиятельством работать хорошо, - сказал с улыбкой архитектор (он был с сознанием своего достоинства, почтительный и спокойный человек). - Не то что иметь дело с губернскими властями. Где бы стопу бумаги исписали, я графу доложу, потолкуем, и в трех словах.
- Американские приемы, - сказал Свияжский, улыбаясь.
- Да-с, там воздвигаются здания рационально...
Разговор перешел на злоупотребления властей в Соединенных Штатах, но Анна тотчас же перевела его на другую тему, чтобы вызвать управляющего из молчания.
- Ты видела когда-нибудь жатвенные машины? - обратилась она к Дарье Александровне. - Мы ездили смотреть, когда тебя встретили. Я сама в первый раз видела.
- Как же они действуют? - спросила Долли.
- Совершенно как ножницы. Доска и много маленьких ножниц. Вот этак.
Анна взяла своими красивыми, белыми, покрытыми кольцами руками ножик и вилку и стала показывать. Она, очевидно, видела, что из ее объяснения ничего не поймется; но, зная, что она говорит приятно и что руки ее красивы, она продолжала объяснение.
- Скорее ножички перочинные, - заигрывая, сказал Весловский, не спускавший с нее глаз.
Анна чуть заметно улыбнулась, но не отвечала ему.
- Не правда ли, Карл Федорыч, что как ножницы? - обратилась она к управляющему.
- O ja, - отвечал немец. - Es ist ein ganz einfaches Ding, - и начал объяснять устройство машины.
- Жалко, что она не вяжет. Я видел на Венской выставке, вяжет проволокой, - сказал Свияжский. - Те выгоднее бы были.
- Es commt drauf an... Der Preis vom Draht muss ausgerechnet werden. - И немец, вызванный из молчанья, обратился к Вронскому: - Das lasst sich ausrechnen, Erlaucht. - Немец уже взялся было за карман, где у него был карандаш в книжечке, в которой он все вычислял, но, вспомнив, что он сидит за обедом, и заметив холодный взгляд Вронского, воздержался. - Zu complicirt, macht zu viel Klopot, - заключил он.
- Wunscht man Dochots, so hat man auch Klopots, - сказал Васенька Весловский, подтрунивая над немцем. - J'adore l'allemand, - обратился он опять с той же улыбкой к Анне.
- Cessez, - сказала она ему шутливо-строго.
- А мы думали вас застать на поле, Василий Семеныч, - обратилась она к доктору, человеку болезненному, - вы были там?
- Я был там, но улетучился, - с мрачною шутливостью отвечал доктор.
- Стало быть, вы хороший моцион сделали.
- Великолепный!
- Ну, а как здоровье старухи? надеюсь, что не тиф?
- Тиф не тиф, а не в авантаже обретается.
- Как жаль!- сказала Анна и, отдав таким образом дань учтивости домочадцам, обратилась к своим.
- А все-таки, по вашему рассказу, построить машину трудно было бы, Анна Аркадьевна, - шутя сказал Свияжский.
- Нет, отчего же? - сказала Анна с улыбкой, которая говорила, что она знала, что в ее толковании устройства машины было что-то милое, замеченное и Свияжским. Эта новая черта молодого кокетства неприятно поразила Долли.
- Но зато в архитектуре знания Анны Аркадьевны удивительны, - сказал Тушкевич.
- Как же, я слышал, вчера Анна Аркадьевна говорила: в стробу и плинтусы, - сказал Весловский. - Так я говорю?
- Ничего удивительного нет, когда столько видишь и слышишь, - сказала Анна. - А вы, верно, не знаете даже, из чего делают дома?
Дарья Александровна видела, что Анна недовольна была тем тоном игривости, который был между нею и Весловским, но сама невольно впадала в него.
Вронский поступал в этом случае совсем не так, как Левин. Он, очевидно, не приписывал болтовне Весловского никакой важности и, напротив, поощрял эти шутки.
- Да ну скажите, Весловский, чем соединяют камни?
- Разумеется, цементом.
- Браво! А что такое цемент?
- Так, вроде размазни... нет, замазки, - возбуждая обший хохот, сказал Весловский.
Разговор между обедавшими, за исключением погруженных в мрачное молчание доктора, архитектора и управляющего, не умолкал, где скользя, где цепляясь и задевая кого-нибудь за живое. Один раз Дарья Александровна была задета за живое и так разгорячилась, что даже покраснела, и потом уже вспомнила, не сказано ли ею чего-нибудь лишнего и неприятного. Свияжский заговорил о Левине, рассказывая его странные суждения о том, что машины только вредны в русском хозяйстве.
- Я не имею удовольствия знать этого господина Левина, - улыбаясь, сказал Вронский, - но, вероятно, он никогда не видал тех машин, которые он осуждает. А если видел и испытывал, то кое-как, и не заграничную, а какую-нибудь русскую. А какие же тут могут быть взгляды?
- Вообще турецкие взгляды, - обратясь к Анне, с улыбкой сказал Весловский.
- Я не могу защищать его суждений, - вспыхнув, сказала Дарья Александровна, - но я могу сказать, что он очень образованный человек, и если б он был тут, он бы вам знал, что ответить, но я не умею.
- Я его очень люблю, и мы с ним большие приятели, - добродушно улыбаясь, сказал Свияжский. - Mais pardon, il est un petit peu toque: например, он утверждает, что и земство и мировые суды - все не нужно, и ни в чем не хочет участвовать.
- Это наше русское равнодушие, - сказал Вронский, наливая воду из ледяного графина в тонкий стакан на ножке, - не чувствовать обязанностей, которые налагают на нас наши права, и потому отрицать эти обязанности.
- Я не знаю человека более строгого в исполнении своих обязанностей, - сказала Дарья Александровна, раздраженная этим тоном превосходства Вронского.
- Я, напротив, - продолжал Вронский, очевидно почему-то затронутый за живое этим разговором, - я, напротив, каким вы меня видите, очень благодарен за честь, которую мне сделали, вот благодаря Николаю Иванычу (он указал на Свияжского), избрав меня почетным мировым судьей. Я считаю, что для меня обязанность отправляться на съезд, обсуждать дело мужика о лошади так же важна, как и все, что я могу сделать. И буду за честь считать, если меня выберут гласным. Я этим только могу отплатить за те выгоды, которыми я пользуюсь как землевладелец. К несчастию, не понимают того значения, которое должны иметь в государстве крупные землевладельцы.
Дарье Александровне странно было слушать, как он был спокоен в своей правоте у себя за столом. Она вспомнила, как Левин, думающий противоположное, был так же решителен в своих суждениях у себя за столом. Но она любила Левина и потому была на его стороне.
- Так мы можем рассчитывать на вас, граф, на следующий съезд? - сказал Свияжский. - Но надо ехать раньше, чтобы восьмого уже быть там. Если бы вы мне сделали честь приехать ко мне?
- А я немного согласна с твоим beau-frere, - сказала Анна. - Только не так, как он, - прибавила она с улыбкой. - Я боюсь, что в последнее время у нас слишком много этих общественных обязанностей. Как прежде чиновников было так много, что для всякого дела нужен был чиновник, так теперь все общественные деятели. Алексей теперь здесь шесть месяцев, и он уж член, кажется, пяти или шести разных общественных учреждений - попечительство, судья, гласный, присяжный, конской что-то. Du train que cela va все время уйдет на это. И я боюсь, что при таком множестве этих дел это только форма. Вы скольких мест член, Николай Иваныч? - обратилась она к Свияжскому. - Кажется, больше двадцати?
Анна говорила шутливо, но в тоне ее чувствовалось раздражение. Дарья Александровна, внимательно наблюдавшая Анну и Вронского, тотчас же заметила это. Она заметила тоже, что лицо Вронского при этом разговоре тотчас же приняло серьезное и упорное выражение. Заметив это и то, что княжна Варвара тотчас же, чтобы переменить разговор, поспешно заговорила о петербургских знакомых, и, вспомнив то, что некстати говорил Вронский в саду о своей деятельности, Долли поняла, что с этим вопросом об общественной деятельности связывалась какая-то интимная ссора между Анной и Вронским.
Обед, вина, сервировка - все это было очень хорошо, но все это было такое, какое видела Дарья Александровна на званых обедах и балах, от которых она отвыкла, и с тем же характером безличности и напряженности; и потому в обыкновенный день и в маленьком кружке все это произвело на нее неприятное впечатление.
После обеда посидели на террасе. Потом стали играть в lawn tennis. Игроки, разделившись на две партии, расстановились на тщательно выровненном и убитом крокетграунде , по обе стороны натянутой сетки с золочеными столбиками. Дарья Александровна попробовала было играть, но долго не могла понять игры, а когда поняла, то так устала, что села с княжной Варварой и только смотрела на играющих. Партнер ее Тушкевич тоже отстал; но остальные долго продолжали игру. Свияжский и Вронский оба играли очень хорошо и серьезно. Они зорко следили за кидаемым к ним мячом, не торопясь и не мешкая, ловко подбегали к нему, выжидали прыжок и, метко и верно поддавая мяч ракетой, перекидывали за сетку. Весловский играл хуже других. Он слишком горячился, но зато весельем своим одушевлял играющих. Его смех и крики не умолкали. Он снял, как и другие мужчины, с разрешения дам, сюртук, и крупная красивая фигура его в белых рукавах рубашки, с румяным потным лицом и порывистые движения так и врезывались в память.
Когда Дарья Александровна в эту ночь легла спать, как только она закрывала глаза, она видела метавшегося по крокетграунду Васеньку Весловского.
Во время же игры Дарье Александровне было невесело. Ей не нравилось продолжавшееся при этом игривое отношение между Васенькой Весловским и Анной и та общая ненатуральность больших, когда они одни, без детей, играют в детскую игру. Но, чтобы не расстроить других и как-нибудь провести время, она, отдохнув, опять присоединилась к игре и притворилась, что ей весело. Весь этот день ей все казалось, что она играет на театре с лучшими, чем она, актерами и что ее плохая игра портит все дело.
Она приехала с намерением пробыть два дня, если поживется. Но вечером же, во время игры, она решила, что уедет завтра. Те мучительные материнские заботы, которые она так ненавидела дорогой, теперь, после дня, проведенного без них, представлялись ей уже в другом свете и тянули ее к себе.
Когда после вечернего чая и ночной прогулки в лодке Дарья Александровна вошла одна в свою комнату, сняла платье и села убирать свои жидкие волосы на ночь, она почувствовала большое облегчение.
Ей даже неприятно было думать, что Анна сейчас придет к ней. Ей хотелось побыть одной с своими мыслями.
XXIII
Долли уже хотела ложиться, когда Анна в ночном костюме вошла к ней.
В продолжение дня несколько раз Анна начинала разговоры о задушевных делах и каждый раз, сказав несколько слов, останавливалась. После, наедине все переговорим. Мне столько тебе нужно сказать , - говорила она.
Теперь они были наедине, и Анна не знала, о чем говорить. Она сидела у окна, глядя на Долли и перебирая в памяти все те, казавшиеся неистощимыми, запасы задушевных разговоров, и не находила ничего. Ей казалось в эту минуту, что все уже было сказано.
- Ну, что Кити? - сказала она, тяжело вздохнув и виновато глядя на Долли. - Правду скажи мне, Долли, не сердится она на меня?
- Сердится? Нет, - улыбаясь, сказала Дарья Александровна.
- Но ненавидит, презирает?
- О нет! Но ты знаешь, это не прощается.
- Да, да, - отвернувшись и глядя в открытое окно, сказала Анна. - Но я не была виновата. И кто виноват? Что такое виноват? Разве могло быть иначе? Ну, как ты думаешь? Могло ли быть, чтобы ты не была жена Стивы?
- Право, не знаю. Но вот что ты мне скажи...
- Да, да, но мы не кончили про Кити. Она счастлива? Он прекрасный человек, говорят.
- Это мало сказать, что прекрасный. Я не знаю лучше человека.
- Ах, как я рада! Я очень рада! Мало сказать, что прекрасный человек, - повторила она.
Долли улыбнулась.
- Но ты мне скажи про себя. Мне с тобой длинный разговор. И мы говорили с... - Долли не знала, как его назвать. Ей было неловко называть его графом и Алексей Кириллычем.
- С Алексеем, - сказала Анна, - я знаю, что вы говорили. Но я хотела спросить тебя прямо, что ты думаешь обо мне, о моей жизни?
- Как так вдруг сказать? Я, право, не знаю.
- Нет, ты мне все-таки скажи... Ты видишь мою жизнь. Но ты не забудь,что ты нас видишь летом, когда ты приехала, и мы не одни... Но мы приехали раннею весной, жили совершенно одни и будем жить одни, и лучше этого я ничего не желаю. Но представь себе, что я живу одна без него, одна, а это будет... Я по всему вижу, что это часто будет повторяться, что он половину времени будет вне дома, - сказала она, вставая и присаживаясь ближе к Долли.
- Разумеется, - перебила она Долли, хотевшую возразить, - разумеется, я насильно не удержу его. Я и не держу. Нынче скачки, его лошади скачут, он едет. Очень рада. Но ты подумай обо мне, представь себе мое положение... Да что говорить про это! - Она улыбнулась. - Так о чем же он говорил с тобой?
- Он говорил о том, о чем я сама хочу говорить, и мне легко быть его адвокатом: о том, нет ли возможности и нельзя ли... - Дарья Александровна запнулась, - исправить, улучшить твое положение... Ты знаешь, как я смотрю... Но все-таки, если возможно, надо выйти замуж...
- То есть развод? - сказала Анна. - Ты знаешь, единственная женщина, которая приехала ко мне в Петербурге, была Бетси Тверская? Ты ведь ее знаешь? Au fond c'est la femme la plus depravee qui existe. Она была в связи с Тушкевичем, самым гадким образом обманывая мужа. И она мне сказала, что она меня знать не хочет, пока мое положение будет неправильно. Не думай, чтобы я сравнивала... Я знаю тебя, душенька моя. Но я невольно вспомнила... Ну, так что же он сказал тебе? - повторила она.
- Он сказал, что страдает за тебя и за себя. Может быть, ты скажешь, что это эгоизм, но такой законный и благородный эгоизм! Ему хочется, во-первых, узаконить свою дочь и быть твоим мужем, иметь право на тебя.
- Какая жена, раба, может быть до такой степени рабой, как я, в моем положении? - мрачно перебила она.
- Главное же, чего он хочет... хочет, чтобы ты не страдала.
- Это невозможно! Ну?
- Ну, и самое законное - он хочет, чтобы дети ваши имели имя.
- Какие же дети? - не глядя на Долли и щурясь, сказала Анна.
- Ани и будущие...
- Это он может быть спокоен, у меня не будет больше детей.
- Как же ты можешь сказать, что не будет?..
- Не будет, потому что я этого не хочу.
И, несмотря на все свое волнение, Анна улыбнулась, заметив наивное выражение любопытства, удивления и ужаса на лице Долли.
- Мне доктор сказал после моей болезни.